«ЗДЕСЬ РАБСТВО ТОЩЕЕ…»




Сотни тысяч победителей возвращались домой, ожидая перемен, реформ, улучшений, казалось бы, заслуженных теми, кто вынес неимоверную тяжесть двухлетнего похода…

Несколько лет спустя уже можно было судить, насколько эти ожидания сбылись. И вот показания двух внимательных «свидетелей»: один из них, Николай Тургенев, в Поволжьем Симбирской губернии, другой — Иван Якушкин, на Смоленщине.

ИЗ ДНЕВНИКА НИКОЛАЯ ТУРГЕНЕВА

21 июля 1819 г. Вчера, при закате солнца, приехал я в Тургенево. Здесь чувство своего, чувство неизъяснимое было сильнее, нежели в Симбирске. Я ехал сперва лесом, потом степью два раза, потом хлебами. Вид степи был для меня новый. Я часто вставал в коляске, любовался Волгою, видом Симбирска, степи и был весел, доволен; был, одним словом, счастлив и заметил, что в то самое время я думал о несчастии других с большим равнодушием, нежели обыкновенно. «Сыт голодного не разумеет». Наконец, я увидел тургеневскую церковь, наконец, и очутился в Тургеневе. — Для чего не могу я продолжать того состояния, в котором я был во время дороги из Симбирска! Я не нашел здесь веселых лиц ни на мужиках, ни на бабах, ни на девках. Сегодня только на мельнице полюбовался тамошними жителями, одною или двумя семьями… Надобно взять против сего свои меры. Местоположение Тургенева совсем невесело, но я чувствую что-то приятное, находя себя в тени дерева, на траве и под своим деревом на своей траве.

Сегодня я был у обедни. Ничто меня не веселило, потому что я не замечал на крестьянах и на дворовых людях вида благоденствия Я беспрестанно думаю об улучшении порядка, здесь существующего; главное неудобство, — что крестьяне на пашне. Сверх того, с них собираются деньги, по 1 1/2 р., и женщины делают холсты. Фабрика обременяет крестьян.

23 вторник. Разговаривая с крестьянами, я замечаю также, или мне так кажется, что смертность между ними велика.

В последние (кроме прошедшего) года крестьяне претерпели много несчастий: не имели хлеба, ездили на работу и ложились спать иногда не евши. Сверх того был скотный падеж. Десятский Тимофей, между прочим, лишился вдруг 20 коров и 7 лошадей Кто помогал им в сих несчастиях? Кроме обыкновенной выдачи магазинного хлеба, они не имели никакой помощи.

Жизнь нашего крестьянина весьма трудна. Три дня в неделю в течение всего года он работает на господина. Я иногда удивляюсь, и с некоторою жалостью, ограниченности познаний крестьян касательно всего, что происходит за околицею. Пусть подумают после сего о средствах распространения идей и вообще образованности. Возвратившиеся ратники, однако же, думаю, впустили в оборот много идей. Сегодня приходили ко мне заслуженные солдаты, возвратившиеся на родину. Почтенные люди, но без пенсии.

24 июля. Девки, работающие на фабрике, были сегодня посланы на сенокос: они рады были перемене их работы. Все жалуются, т-е не хвалят фабрику; и подлинно нельзя не жаловаться. Многие из девок не выдаются замуж, потому что фабрика требует их работы. Управитель мне сказывал, что по уничтожению фабрики прибавится тягол с двадцать. Это кажется слишком много. Работа фабричная изнуряет людей еще в самом младенчестве. Мальчиков и девочек бьют, когда учат. Некоторые из них, и все принадлежащие к ткачам, носят на лицах своих доказательство трудной сидячей работы. Бледность есть росписка в доходе. Если нельзя запретить другим делать несправедливости, то не надобно, по крайней мере, самому их делать. Фабрика лежит у меня на сердце, и я заплачу большой долг моей совести в тот день, когда фабрика уничтожится…

26 июля. До сих пор с девятого часа толковал с выборными. Иногда было трудно говорить с ними. Они, между прочим, просили определить количество десятин, которое каждое тягло должно обработать; это справедливо и сходно с моим мнением, но я должен был им в этом отказать, для избежания еще больших затруднений. Я слышал сегодня, что мужики думают или говорят, что я освободил их от наказаний и т. п. Для сего я опровергнул это перед выборными и опровергну еще перед сходом и подтвержу о повиновении управителю. Приказывал выборным жить мирно с управителем. Наконец, Кузьма сказал мне: «позвольте отдохнуть!» Говоря о бедности крестьян Короткова, они сказали, что нас благодарят и что даже в околотке знают нас за смирных и хороших господ. Хорошо, кабы так. Я начинаю не уставать, но отчаиваться в совершенном успехе моих намерений и желаний. Иногда невольно желаю и надеюсь на общее освобождение крепостных крестьян.

27 июля. Сегодня поутру был на сенокосе. Мне было очень неприятно смотреть на мужиков, женщин, мальчиков и девок, работающих на барщине, между тем как десятский ходил с палочкою и кричал то на тех, то на других, на мужиков взрослых менее, нежели на молодых. У одного из них я поел лепешки. Но я видел и уверился, что покуда будет существовать барщина, до тех пор будут необходимы и десятские. После обеда я рассматривал с управителем наш приход и расход. В приходе мельком находил по большей части статьи не весьма веселые, например: «Виктору Данилову продано обмолу на 2 р. 50 к.», а Виктор Данилов один из трех самобеднейших крестьян в Тургеневе. Другая статья: продано вишен на 7 р. 99 1/2 коп. И это хорошо: я сказал управителю, чтобы мужики впредь, если захотят, сами кушали вишни; а яблоки из саду, которых последний управитель продал на 10 р. в год, может он и сам для себя собирать, а если будет более, то чтобы и дворовые могли иногда испечь пирог с яблоками. После сего мы смотрели в библиотеке старые счеты, но не нашли, чего искали, без земского, который опробовал пиво, сваренное для завтрашней помоги. После сего освободил одну женщину от платы за холст; а она соткать не могла от того, что целый год была больна. По вечеру пил чай на дворе с ребятишками. Вышел за вороты, освободил от фабрики и от работы одну девку, дочь солдатки, живущей в Сенгилеи. Девка пришла поработать на себя в рабочую пору, чтобы выработать что-нибудь для себя и для матери Она, как и другие казакенские девки, должны каждый раз, когда ходят сюда, платить по гривне за перевоз. Тут же я разговаривал с некоторыми мужиками. Один просил освобождения старшей 12-летней дочери от фабрики, а у него всех детей 6. Мужики мне говорили, что жнитво господское урочное очень для них трудно: одно тягло должно в три дня сжать три десятины; что свое они будто жнут около пяти дней десятину…

29 июля. Я опять в большом недоумении и в нерешимости на счет того, что я здесь сделал касательно выборных старшин. Лучше бы этого не делать. Дела от этого пойдут не лучше, а толки будут различные у мужиков и могут им самим обратиться во вред. Без управителя обойтись нельзя, и для того лучше оставить его, хотя и сжав сердце, полным хозяином и воспитателем, как и прежде. Я думаю, что решусь на это. Как трудно управиться с самыми легкими делами, когда исполнение должно поручить другим. Если бы можно быть уверену, что оброк вместо пашни улучшит состояние крестьян, что можно бы согласиться на доход меньший получаемого нами. Но на оброке некоторые крестьяне улучшат свое положение, другие придут в еще большую бедность. Как можно быть спокойну духом, когда нигде не видишь желаемого; нигде возможности в исполнении справедливых намерений. Каково быть русским самодержцем? Я бы послал Карамзина пожить в деревне только на две недели, дабы в сие время он ввел какой-нибудь порядок в управлении. Он бы увидел, что власть ненадежна, когда она должна быть вверяема другим людям, а не законам…

Августа 9. По вечеру ездил верхом по деревне. Заглядывал в избы крестьян — как они живут! И с людей, так живущих, надобно получать большой доход, чтобы самому жить гораздо лучше! Управитель вчера высчитывал, что если бы весь прошлогодний хлеб был продан, то за прошлый год было бы доходу 16.500 р., кроме фабрики. По ведомостям других годов я видел, что доход можно вычесть круглым числом в 12.000 р.

Когда управитель вычислял мне доход прошлого года до 16 и даже 18.000 р., я не говорил ни слова; но когда, окончив исчисление, он сказал мне: «Ведь оно вот сколько доходу-то», я отвечал ему: «хорошо, так; доходу много, но теперь надобно вычесть из него слезы, которые пролиты мужиками и фабричными». Ему это было смешно. Я же предложил: «Мы доход получаем, издерживаем его, и тем дело кончится; но там на небе есть, может быть, книга, в которой иным образом этот доход записывается, и мы, оканчивая счеты издержками здесь на земле, не оканчиваем тамошнего счета и должны будем когда-нибудь по нем рассчитаться». Он все принимал это в шутку. Я же был покоен, думая о валовом оброке, который освободит крестьян от ненавистной барщины и от управителей…

14 августа. Симбирск. Вчера поутру оставил я Тургеневе. Расставшись с крестьянами, я еще более почувствовал желание сделать что-нибудь для них, а это что-нибудь есть оброк…»

ИЗ ЗАПИСОК ИВАНА ЯКУШКИНА

«Крепостное же состояние у нас обозначалось на каждом шагу отвратительными своими последствиями. Беспрестанно доходили до меня слухи о неистовых поступках помещиков, моих соседей. Ближайший из них — Жигалов, имевший всего 60 душ, разъезжал в коляске и имел огромную стаю гончих и борзых собак; зато крестьяне его умирали почти с голоду и часто, ушедши тайком с полевой работы, приходили ко мне и моим крестьянам просить милостыню. Однажды к этому Жигалову приехал Лимохин и проиграл ему в карты свою коляску, четверню лошадей и бывших с ним кучера, форейтора и лакея; стали играть на горничную девку, и Лимохин отыгрался.

В имении Анненкова, верстах в трех от меня, управляющий придумывал ежегодно какой-нибудь новый способ вымогательства с крестьян. Однажды он объявил им, что барыня их, живущая в курском своем имении, приказала прислать к себе несколько взрослых девок для обучения их коверному искусству; разумеется, крестьяне, чтобы откупиться от такого налога, заплатили все, что только могли заплатить. У богача Барышникова при полевых работах разъезжали управитель, бурмистр и старосты и поощряли народ к деятельности плетью.

Проезжая однажды зимою по Рославльскому уезду, я заехал на постоялый двор. Изба была набита народом, совершенно оборванным, иные даже не имели ни рукавиц, ни шапки! Их было более 100 человек, и они шли на винокуренный завод, отстоящий верст 150 от места их жительства. Помещик, которому они принадлежали, Фонтон де-Варайон отдал их на всю зиму в работу на завод и получил за это вперед условленную плату. Сверх того, помещик, которому принадлежал завод, обязался прокормить крестьян Фонтона в продолжении зимы.

Такого рода сделки были очень обыкновенны. Во время построения Нижегородской ярмарки принц Александр Виртембергский отправил туда в работу из Витебской губернии множество своих нищих крестьян, не плативших ему оброка. Партии этих людей сотнями и в самом жалком положении проводили мимо Жукова.

Все это вместе было нисколько не утешительно. К тому же не было дня, в котором я бы мог быть уверен, что у меня не случится столкновения с земской полицией. Ежегодно требовались люди на большие дороги на какой-нибудь месяц, а иногда на два; они там оставались в совершенном распоряжении заседателя, и всякий раз надо было хлопотать, чтобы он не оставил там людей долее, чем это было нужно. Очень часто требовались подводы под проходившие военные команды… Люди мои пробыли пять дней в отлучке и возвратились, не получив ни копейки. Так как пригнано было подвод несравненно более, нежели требовалось, то заседатель, продержав людей моих три дня, отпустил ни с чем. Требовались также иногда лошади на станциях больших дорог под проезд значительных лиц. Ежели в предписании министра велено выставить 20 лошадей, то в предписании генерал-губернатора требовалось 30, в предписании губернатора 40, а земский суд требовал уже 60 лошадей…

…Заехал ко мне мой сосед Лимохин, чтобы поговорить об устройстве мельницы на реке, разделяющей наши владения. Не видя у меня никакой прислуги и заметя стоявших вдали мальчиков, он спросил: «Что они тут делают?» Я отвечал, что они учатся у меня грамоте. «И прекрасно. — возразил он, — поучите их петь и музыке, и вы, продавши их, выручите хорошие деньги». Такие понятия моего соседа, сами по себе отвратительные, между тогдашними помещиками были не диковинка. В нашем семействе был тогда пример.

Покойный дядя мой, после которого досталось мне Жуково, был моим опекуном; при небольшом состоянии были у него разные полубарские затеи, в том числе музыка и певчие. В то время, когда я был за границей, сблизившись в Орле с графом Каменским, сыном фельдмаршала, он продал ему 20 музыкантов из своего оркестра за 40 000; в числе этих музыкантов были два человека, принадлежавшие мне. Когда я был в 14-м году в Орле и в первый раз увиделся с Каменским, граф очень любезно сказал мне, что он мой должник, что он заплатит мне 4000 за моих людей, и просил без замедления совершить на них купчую. Я отвечал его сиятельству, что он мне ничего не должен, потому что людей моих ни за что и никому не продам. На другой день оба они получили от меня отпускную».


Николай Тургенев, будущий декабрист, экономист, чиновник Государственного Совета, больше других думал об освобождении крепостных. Подобно древнему римлянину Катону, который заканчивал каждую речь словами: «Карфаген должен быть разрушен», Тургенев почти каждую мысль о положении в стране сводил к тому, что крепостное право — зло, и положение крестьян должно быть улучшено. Таким его увековечил Пушкин:

…Хромой Тургенев им внимал

И, плети рабства ненавидя,

Предвидел в сей толпе дворян

Освободителей крестьян

Но что можно сделать? Тургенев поступил, как позже Евгений Онегин:

Ярем он барщины старинной

Оброком легким заменил.

И раб судьбу благословил.

Заметим, что благословляет судьбу не свободный человек, но «раб»: как под барщиной, так и на оброке — раб.

Разумеется, благодарили судьбу за таких господ, как Якушкин или Тургенев Но почему бы им не освободить совсем своих крепостных? Не безнравственно ли свободному человеку пользоваться трудом тысяч душ? Если б история России переменилась так, как того желали Якушкин, Тургенев, то крепостничество, несомненно, пало бы. Однако никто из них отпустить крестьян на волю так, как хочет, не сумел (имелись определенные законы, предусматривающие, как переводить крестьян в вольные хлебопашцы). К тому же совсем неясно, что крестьянину лучше: жить за хорошим барином или выйти в вольные, то есть попасть в объятия государственных чиновников Ведь не зря либеральный адмирал Мордвинов однажды проголосовал против закона, запрещавшего продавать отдельно членов крестьянских семей. «На редьке не вырастет ананас», — сказал он и объяснил, что при существующем порядке, может быть, крепостному сыну даже выгодней расстаться с крепостным отцом, от которого исходит второе тиранство.

Якушкин пробовал взяться за дело:

«Но прежде мне хотелось знать, оценят ли крестьяне выгоду для себя условий, на которых я предполагал освободить их. Я собрал их и долго с ними толковал; они слушали меня со вниманием и, наконец, спросили: «Земля, которою мы теперь владеем, будет принадлежать нам или нет?» Я им отвечал, что земля будет принадлежать мне, но что они будут властны ее нанимать у меня. «Ну так, батюшка, оставайся все по-старому: мы ваши, а земля наша». Напрасно я старался им объяснить всю выгоду независимости, которую им доставит освобождение. Русский крестьянин не допускает возможности, чтобы у него не было хоть клока земли, которую он пахал бы для себя собственно».

Имения «добрых помещиков» выглядели островками в крепостном океане. Михаил Лунин приглашал однажды кузена Артамона Муравьева «в опустелую, дикую, гнусную Тамбовскую губернию». Вильгельм Кюхельбекер избил плетью соседа, который измывался над крестьянами, а сосед даже не понял, за что его бьют, и, конечно, с успехом жаловался властям.

Александр Бестужев позже, на следствии, повторит слова из нелегального сочинения Дениса Фонвизина: «Кто мог, тот грабил, кто не смел, тот крал».

К старым российским недугам вскоре прибавился новый — военные поселения.

«Как же ты не понимаешь, — говорил Александр I одному из приближенных, сомневающемуся в пользе этой меры. — При теперешнем порядке всякий раз, как объявляется рекрутский набор, вся Россия плачет и рыдает, когда же окончательно устроятся военные поселения, не будет рекрутских наборов».

Возможно, Александр и в самом деле искал добра. Но разговоры и кое-какие незначительные меры в пользу крепостных — и крепостным живется еще хуже.

Конституция Польше, тайные проекты будущей конституции для России — и торжествует аракчеевщина.

Расходы на улучшение дорог — дороги не становятся лучше, крестьяне же разорены работами.

Мечты, чтобы Россия вследствие военных поселений не рыдала от рекрутских наборов, — она рыдает и от военных поселений, и от рекрутских наборов,

ИЗ ЗАПИСОК МИХАИЛА ФОНВИЗИНА

«Ничто столько не возбуждало негодование общественного мнения против Александра, не одних либералов, а целой России, как насильственное учреждение военных поселений Кто первый внушил императору эту несчастную мысль, неизвестно. Всего вероятнее, что, ж^лая первенствовать в Европе, он сам придумал ее для того, чтобы сколько возможно более умножить свои военные силы с меньшими издержками для казны. В придуманном им плане военной колонизации, волости целых уездов из государственных крестьян поступали в военное ведомство. Все обыватели этих волостей, в которые водворялись пехотные и конные полки, делались солдатами: их распределяли по ротам, батальонам и эскадронам, которые должны были составлять резервы своих полков. Насильственно подвергали несчастных поселян строгой военной дисциплине, обучали военному строю, и они должны были отправлять военную службу и вместе с тем заниматься сельскими полевыми работами, под надзором военных начальников, для продовольствия своего и полков, в их волостях водворенных.

Из всех действий императора Александра, после изменения его образа мыслей, учреждение военных поселений было самое деспотическое и ненавистное. Введение этой тиранической меры в губерниях: Новгородской, Псковской, Смоленской, Харьковской, Екатеринославской, Херсонской, уничтожая благосостояние поступивших в военные поселяне государственных крестьян, встретило упорное сопротивление со стороны их: волости, даже целые уезды, обращаемые насильственно в военных поселян, возмутились. Противодействие их было подавляемо войсками, как бунт; военных поселян усмиряли картечью и ружейными выстрелами. Кровь лилась, как в сражениях, и после усмирения военные суды приговаривали многие тысячи несчастных жертв к наказанию сквозь строй и к ссылке в Сибирь, в каторжную работу и на поселение. Некоторые военные начальники, из подлого желания выслужиться, позволяли себе жестокие истязания при розысках для открытия виновников и главных зачинщиков возмущения.

Учреждение военных поселений, на которые издержаны были многие миллионы без всякой пользы, было предметом всеобщего неодобрения. Даже лица, на которых Александр возложил приведение в исполнение этой меры, при всяком случае уверяли, что они действуют против собственного убеждения и только в угодность государю. Главный начальник поселений, генерал граф Аракчеев, ненавистный целой России за злобный и свирепый нрав, но любимый Александром, как раб преданный, готовый отдать душу, чтобы угодить ему, — и Аракчеев говаривал, что военные поселения выдуманы не им, что он, сам не одобряя этой меры, приводит ее в исполнение, как священную для него волю государя и благодетеля своего…»


«Не одни либералы, а целая Россия» негодует против военных поселений. Вот еще одно свидетельство. На этот раз официального лица, чиновника, обер-квартирмейстера военных поселений Е. Ф. Фон-Брадке:


«Если теперь спросить: были ли военные поселения плодом мудрости и человеколюбия, сделали они солдата счастливее и его семейные отношения разумнее, доставили они государству опору, ратующую за свой очаг силу и сократили ли они огромные затраты на содержание действующих армий, то на все эти вопросы приходится отвечать решительным «нет», в особенности по отношению к северным поселениям пехоты, состоявшим под непосредственным наблюдением графа (Аракчеева.). Уже самый выбор местности может почитаться роковым. В Новгородской губернии, в округе 1-й гренадерской дивизии, — почти сплошной лес и притом уже устаревший, попорченный, с обширными и глубокими болотами, весьма затруднительными для обработки; население, — большею частью весьма мало занимавшееся земледелием, благодаря близости столицы и большой судоходной реке Волхову; грунт — глина с глинистою же подпочвою, при сыром и холодном климате, требующем громадных усилий при обработке. В Могилевской губернии была избрана обширная область, и ее население в несколько тысяч человек было переселено в Херсонскую губернию, но из них лишь весьма немногие достигли места своего назначения; остальные погибли с отчаяния, с тоски по родному жилью, от пьянства, oi голода, по собственной вине причиненного, и от полнейшего уныния, и сошли в безвременную могилу во время самого переселения Я забыл настоящую цифру погибших, но она была ужасна; говорят, что это известие повергло императора Александра в величайшее горе. На их место поступил батальон солдат, отвыкших от земледелия, вполне незнакомых с местностью, недовольных своим новым назначением, лишенных опытных руководителей; и потому они страшно бедствовали и долго не могли обеспечить себе даже самое жалкое существование… Сооружение великолепных зданий для полковых штабов, для помещения поселенных солдат и устройство шоссе обошлись в каждом полковом округе слишком в три миллиона ассигнациями; подготовка пашни, заготовление земледельческих орудий, скота, запасов семян и других необходимых потребностей стоили около миллиона, так что на каждый полк была сделана затрата в четыре миллиона, с которых приходилось выручать проценты. В самой основе учреждения не заключалось залогов успеха. Деревни состояли каждая из одной роты, т. е. 228 человек, а в Могилевской губернии из 57 домохозяев, представлявших собою отдельное капральство, что на Севере, где без удобрения ничего не произрастает, составляло громадный труд при одном лишь удабривании полей, так как луга и пастьбы находились за полями, и скот приходил на пастьбу совершенно изнуренным. Накупили дорогого заграничного скота, а луга еще не были подготовлены, и скотина падала от голода и от злокачественности болотных трав. Внешний порядок был тягостен, так что соблюдение отвлекало поселян и их жен от работы. Все это и еще множество других затруднений, проистекавших от неумения и деспотического произвола, при полнейшем невежестве, возбудило среди солдат неудовольствие и отчаяние, еще усугубленные бесцельною жестокостью обращения, так что это учреждение в общей его сложности представляло по своему внешнему, поверхностному виду нечто весьма блестящее, но внутри его преобладали уныние и бедствие.

Мои служебные отношения в Елизаветграде ни в каком смысле не могли быть приятны уже потому, что они вновь ставили меня в положение, совершенно чуждое моим познаниям и моей предыдущей опытности. В этой громадной степной местности, где 90 тысяч душ, приписанных к военным поселениям, занимались земледелием и скотоводством, хозяйство велось совершенно инстинктивно и неправильно, что по местному наречию и называется диким или воровским хозяйством. Ни малейшего раздела полей, никаких отведенных лугов и пастбищ: пашут, где хотят, сеют, покуда урожаи хороши или даже посредственны, и затем бросают этот участок, доколе он не отдохнет от испытанного им обременения…»


Граф Алексей Андреевич Аракчеев. С этим именем связано немало мрачных страниц русской истории.

Кто не помнит эпиграммы Пушкина:

Всей России притеснитель,

Губернаторов мучитель

И Совета он учитель.

А царю он — друг и брат.

Полон злобы, полон мести,

Без ума, без чувств, без чести.

Кто ж он? Преданный без лести,

…грошовый солдат.

Сохранился любопытный документ аракчеевских времен — донос на Г. С. Батенькова, представленный в 1825 году П. А. Клейнмихелю, одному из приближенных Аракчеева, в будущем влиятельному фавориту Николая I. Донос написан после трагических событий в имении Аракчеева Грузине, где крестьяне, не вынесшие зверских истязаний графской любовницы Настасьи, убили ее.

Доносчик сообщает:


«Меня удивили в сем случае суждение и образ мыслей служащего при графе Алексее Андреевиче инженер-под-полковника путей сообщения Батенькова. Тогда как все почти изумлялись и считали происшествие сие ужасным поступком, Батеньков изъяснялся об нем в разных шутках, в разных насмешках и всегда в веселом духе. Правда, что сие делал он не открыто, а только при одном из Сибири с ним живущем задушевном его приятеле и при мне, почтив и меня своей откровенностью. Но сие-то и показывает настоящее свойство его души и прямые его качества. На сожаление и удивление, по сему страшному происшествию изъявляемое, говорил он: «Не нужно жалеть! Вещи идут своим ходом. Несчастье невелико. Впрочем несчастие одних есть счастие для других» — и, оборотись к сибиряку своему преданному, сказал: «Не правда ли, что мы сделались счастливы от того, что многие в Сибири подверглись несчастию? Иначе же мы бы не поднялись вверх! Стояние вещей в одном положении невыгодно в обществе и вредно. Что за беда, что Настасий не стало? И есть ли о чем жалеть?» В сем месте его разговора изъяснял он о покойной Настасий Федоровне разные нелепости и столько распространялся в самых язвительных насмешках, что человеку, благородно мыслящему, невозможно слышать без досады, которая и во мне произошла к Батенькову, видя его в столь развратных, подлых и бессовестных мыслях. Потом, обрати разговор о графе, говорил: «Не беспокойтесь! Если случай сей расстроил графское здоровье и силы, то вместо графа Алексея Андреевича найдется другой граф Сидор Карпович и при нем может быть и нам еще лучше будет. Например, — сказал он, — если такой случай приблизит по-прежнему к государю нашего хозяина (хозяином разумел Сперанского, у которого живет он, Батеньков, и с ним привезенные из Сибири), то мы без сомнения не проиграли бы, а были бы весьма рады».

При сих и многих подобных изъяснениях Батенькова обмер я от удивления и до сего времени не могу выйти из поразившего меня изумления…»


Аракчеевщина: мрачное слово сохранилось в языке. Как и пушкинское «Всей России притеснитель», как рылеевское «Надменный временщик, и подлый и коварный».

Несколько десятилетий спустя после описанных событий петербургский гимназист (в будущем видный врач) Владимир Чемезов записал свои впечатления от пребывания в Грузине, бывшей резиденции Аракчеева. Дневник Чемезова недавно обнаружен в Новосибирске, в собрании рукописей академика М. H. Тихомирова.

ИЗ ДНЕВНИКА ВЛАДИМИРА ЧЕМЕЗОВА

«25 июня 1861 г. Теперь я хочу по возможности отовсюду собрать сведения о графе Аракчееве… Сколько я могу судить о нем по отзывам одного старика по имени Иван Васильевич, жившего еще при нем… то можно сказать, что он был нехороший человек. Иван мне рассказывал, как Алексей Андреевич наказал его во время холеры, погубившей множество людей. Во времена графа на месте нынешнего корпуса был лазарет, а на месте лазарета конюшни. Каждый день умирало по нескольку человек, которые до погребения ставились в лазаретский склеп, освещаемый чуть брезжившим светом лампады. Таким образом накопилось однажды двенадцать покойников. В то время Иван в чем-то провинился. Аракчеев рассердился и засадил его на целую ночь к покойникам, да еще велел нумеровать кровати у голов мертвецов. Можете судить, каково было бедному Ивану Васильевичу провести такую приятную ночь, а он еще был любимцем графа. По этому можно судить, как он наказывал других, которых не любил. После этого рассказа старик прибавил: «Крутенек был батюшка Алексей Андреевич».

Когда во время Таганрогской поездки Александра здесь была убита поваром любовница Аракчеева, солдатка, его крестьянка Анастасья, он тотчас бросил все государственные дела, прискакал сюда и, не находя виноватого, тотчас написал об этом к новгородскому губернатору записку, которая еще до сих пор хранится в золотом ковчеге в тамошнем правлении В этом письме граф просил как можно скорее разыскать преступника. С тех пор пошли ужаснейшие пытки. Достаточно было только одного неосторожного шага, одного пустого подозрения, чтобы подвергнуться ужаснейшим мучениям… Когда он впервые вошел в связь с Настасьей, у нее еще был жив ее муж, солдат. Желая от него избавиться, этот изверг велел утопить его, и вот однажды в темную ночь, когда ничего не подозревавший солдат спокойно переезжал на пароме через Волхов, на самой середине он был брошен в реку и погиб в волнах ее. До сих пор еще на берегу Волхова, противоположном Грузину, существует одноэтажный дом, выкрашенный желтой краской. В нем всегда можно было видеть чаны с горячей водой, в которой прели гибкие прутья, предназначенные для наказания виноватых, и не проходило одного дня, чтобы не было экзекуции. А за что их драли? За то, что проходящие барки иногда касались аракчеевских яликов, стоявших у Грузино».


Крепостничество, военные поселения, аракчеевские гонения. Вот что увидели офицеры и солдаты, вернувшиеся на родину после победоносной войны, освободившей от наполеоновских войск не только Россию, но и Европу.

После победы над Францией в специальном манифесте объявлялись награды, благодарности разным сословиям. «Народу же нашему, — писал царь, — вознаграждение воздастся от бога».

Народу — это крестьянам, народу — военным поселянам, народу — солдатам.

Декабрист Я. М. Андреевич покажет на следствии:

«Я роптал на бога и царя, и в сем ожесточении старался исследовать источник всего неистовства, коим терзают моих соотечественников, — еще в то время, когда не знал ни о каких обществах… Скажите, чего достойны сии воины, спасшие столицу и отечество от врага-грабителя, который попирал святыню? Так они, а никто другой спас Россию. И это был долг их, они клялись престолу и отечеству и твердо выполнили оную клятву. А такое ли возмездие получили за свою храбрость? нет, увеличилось после того еще более угнетение».

По всей армии знали знаменитые изречения наследника престола, царского брата Константина Павловича: «Дурень тот солдат, который доживет срок свой двадцатипятилетний до отставки…», «Убей двух, обучи одного».

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ МАТВЕЯ МУРАВЬЕВА-АПОСТОЛА

«В то время солдатская служба была не служба, а жестокое истязание. Между всеми гвардейскими полками Семеновский был единственным, выведшим телесные наказания.

Жестокость и грубость, заведенные Павлом, не искоренились в царствование Александра I, а поддерживались и высоко ценились. Примером может служить флигель-адъютант, любимец Александра и великих князей Николая и Михаила, начальник гвардейского гусарского полка В. В. Левашев.

Однажды в Царском Селе он приказывает вахмистру, чтоб на другой день его эскадрон был собран в манеж, затем Левашев уезжает в Петербург. Вахмистр передает его приказание эскадронному начальнику полковнику Злотвинскому. Последний говорит вахмистру, что завтра великий церковный праздник, и тоже отправляется в Петербург. Левашев, возвратившись на другой день в Царское Село, едет прямо в манеж и не застает там эскадрона. Приезжает к себе домой, он посылает за вахмистром и за палками; садясь обедать, приказывает его наказывать и кричит несколько раз: — «Не слышу (палочных ударов)». Когда он встал из-за стола, тогда вахмистра увезли в больницу, там старый заслуженный вахмистр вскоре скончался. Вся гвардия знала о поступке Левашева и о смерти вахмистра. Полковник Злотвинский вышел из полка вследствие сего убийства. Все это не помешало Левашеву по-прежнему быть любимцем, оставаться начальником гвардейских гусаров и пребывать в еще большей милости.

Николай Иванович Уткин (наш родственник), известный гравер, получив кафедру профессора, жил в здании Академии художеств. Я шел к нему через Исаакиевский мост, видел, как солдат гренадерского полка перелез через перила носовой части плашкоута, снял с себя кивер, амуницию, перекрестился и бросился в Неву. Когда он все это снимал, я не понимал, что он делает. Мне не приходило в голову, что он собирается лишить себя жизни. — Часто случалось, что солдаты убивали первого встречного, предпочитая каторгу солдатской жизни».

ИЗ ЗАПИСОК АЛЕКСАНДРА ПОДЖИО

«И кто не помнит, по крайней мере по преданию, господ Желтухина лейб-гренадерского, Головина лейб-егерского, Шварца семеновского, Сухозанета, Арнольди и сотни сотен других, наводивших страх и ужас на своих товарищей-однополчан. «Влепить сотню, две, три, закатать его!» — было любимым выражением замашистых офицеров… Однажды г. Головин делал инспекторский смотр и на вопрос: «Всем ли вы довольны?» — Никак нет-с, ваше превосходительство, мне не додали холста, и мы не знаем счета артельных денег. — «Поди-ка сюда, молодец», — и, выдвинув его из рядов, начал выслушивать его просьбу следующими вопросами: «Так ты недоволен? Что, ты не одет и не обут? Что, не голоден ли ты? И государь не платит тебе жалованья? Бедный ты, а? Палок!.. Его разложили, живого на носилках вынесли, а на другой день умер в госпитале…»


Когда Александру I один смелый сановник сказал, что необходимы существенные реформы в стране, царь отвечал, что «некем взять», то есть нет способных, честных, дельных людей.

Когда министр двора передал царю весьма умеренный проект реформ, составленный Александром Муравьевым, последовал ответ: «Дурак! Не в свое дело вмешался».

В записках декабриста Николая Васильевича Басаргина рассказывается, как в 1823 году начальник штаба 2-й армии П. Д. Киселев встречал царя в Орле: «Генералы (между коими были два корпусных и несколько дивизионных начальников) и прибывшие наперед генерал-адъютанты свиты его величества (Чернышев и Ожаровский) обошлись с ним очень сухо, как с человеком опальным, и, видимо, избегали даже с ним говорить, так что он все время сидел один у окна. Когда приехал государь, то проходя через залу, он только поклонился присутствующим и удалился во внутренние покои переодеваться. Вскоре камердинер его позвал к нему Киселева, который потом и вышел вместе с его величеством, весьма милостиво с ним разговаривавшим и часто к нему с особливой благосклонностью обращавшимся. Надобно было видеть перемену, которая произошла в царедворцах! Когда государь опять ушел, всякий из них наперерыв старался оказывать ему самое дружеское внимание».

«В Государственном совете я не предвижу никакого успеха к доброму, — писал Николай Тургенев в дневнике за 1820 год. — …Чего ожидать от этих автоматов, составленных из грязи, из пудры, из галунов и одушевленных подлостью, глупостью, эгоизмом? Карамзин им вторит! — Россия! Россия! Долго ли ты будешь жертвою гнусных рабов, бестолковых изменников?»

Даже конституция и ограниченные политические права, предоставленные Польше, вызвали у многих настороженность и гнев, потому что царь выступал в Варшаве в том духе, что Польша уже дозрела до конституционных учреждений и прав, а Россия еще нет — что рассматривалось многими из будущих декабристов как несправедливость и оскорбление национального чувства.

Как же поступать, как жить честным офицерам в этой обстановке?

Некоторые уходят в отставку, бросая даже перспективную для карьеры службу в гвардии. Когда родственники будущего декабриста Михаила Лунина отговаривали его от решения бросить кавалергардский полк и уехать, — он горячо отвечал, и его речь сохранилась в записи француза Ипполита Оже, приятеля Лунина:

«Для меня открыта только одна карьера — карьера свободы, которая по-испански зовется libertad, а в ней не имеют смысла титулы, как бы громки они ни были. Вы говорите, что у меня большие способности, и хотите, чтобы я их схоронил в какой-нибудь канцелярии из-за тщеславного желания получать чины и звезды, которые французы совершенно верно называют crachat[12]. Как? Я буду получать большое жалование и ничего не делать, или делать вздор, или еще хуже — делать все на свете; при этом надо мной будет идиот, которого я буду ублажать с тем, чтоб его спихнуть и самому сесть на его место? И вы думаете, что я способен на такое жалкое существование? Да я задохнусь, и это будет справедливым возмездием за поругание духа. Избыток сил задушит меня. Нет, нет, мне нужна свобода мысли, свобода воли, свобода действий! Вот это настоящая жизнь! Прочь обязательная служба! Я не хочу быть в зависимости от своего официального положения: я буду приносить пользу людям тем способом, каковой мне внушают разум и сердце. Гражданин вселенной — лучше этого титула нет на свете. Свобода! Libertad!»

Другие военные остаются на службе, но задумываются: «У многих из молодежи, — вспомнит Якушкин, — было столько избытка жизни при тогдашней ее ничтожной обстановке, что увидеть перед собою прямую и высокую цель почиталось уже блаженством».

Где-то в морях плавает Николай Бестужев, заканчивают лицей Пущин, Кюхельбекер, в глуши Воронежской губернии завершает военную службу и выходит в отставку (1818 г.) Рылеев, в гвардии — Муравьевы, Муравьевы-Апостолы, Пестель, Трубецкой, Якушкин.

АЛЕКСАНДР БЕСТУЖЕВ — О РОССИИ ПОСЛЕ 1812 ГОДА

«…Войска Наполеона, как саранча, оставили за собой надолго семена разрушения. Многие губернии обнищали, и правительство медлительными мерами или скудным пособием дало им вовсе погибнуть. Дожди и засухи голодили другие края. Устройство непрочных дорог занимало руки трети России, а хлеб гнил на корню. Злоупотребления исправников стали заметнее обедневшим крестьянам, а угнетения дворян чувствительнее, потому что они стали понимать права людей. Запрещенье винокурения отняло во многих губерниях все средства к сбыту семян, а размножение питейных домов испортило нравственность и разорило крестьянский быт. Поселения парализовали не только умы, но и все промыслы тех мест, где устроились, и навели ужас на остальные. Частые переходы полков безмерно тяготили напутных жителей; редкость денег привела крестьян в неоплатные недоимки, одним словом — все они вздыхали о прежних годах, все роптали на настоящее, все жаждали лучшего до того, что пустой слух, будто даются места на Аму-Дарье, влек тысячи жителей Украины, — куда? не знали сами. Целые селения снимались и бродили наугад, и многочисленные возмущения барщин ознаменовали три последние года царствования Александра…

Солдаты роптали на истому ученьями, чисткою, караулами; офицеры — на скудость жалованья и непомерную строгость. Матросы — на черную работу, удвоенную по злоупотреблению, морские офицеры — на бездействие. Люди с дарованиями жаловались, что им заграждают дорогу по службе, требуя лишь безмолвной покорности; ученые — на то, что им не дают учить, молодежь — на препятствия в учении. Словом, во всех углах виделись недовольные лица, на улицах пожимали плечами, везде шептались — все говорили: к чему это приведет? Все элементы были в брожении. Одно лишь правительство беззаботно дремало над волканом; одни судебные места блаженствовали, ибо только для них Россия была обетованною землею. Лихоимство их взошло до неслыханной степени бесстыдства… В казне, в судах, в комиссариатах, у губернаторов, у генерал-губернаторов, везде, где замешался интерес, кто мог, тот грабил, кто не смел, тот крал. Везде честные люди страдали, а ябедники и плуты радовались…»

Загрузка...