Впервые мой муж увидел меня на вечеринке и сразу решил жениться. Так он потом говорил. В тот момент я изображала себя в седле мотоцикла своего возлюбленного — парня, который учился со мной в университете, обожал Т. С. Элиота и «Харлей-Дэвидсоны» и просил крепче держаться за него, пока мы мчали по Сторроу-драйв к Бостону, и зимний ветер, будто осколки стекла, полосовал нашу одежду. Если позволю себе, то без труда вспомню, как изо всех сил прижималась к нему, вдыхая теплый запах его кожаной куртки, и как всю дорогу на балет чертыхалась от страха.
Устроившись на мягком красном плюше театральных кресел, мы целовались, пока не появился Барышников — сгусток энергии, летавший над сценой, словно на батуте. Я всегда требовала билеты в передние ряды, чтобы наслаждаться мощной грацией тел, упругой силой мышц, блестящей от пота кожей.
Мой фанат мотоциклов и поэзии как-то лизнул меня прямо в глаз — я и моргнуть не успела — и признался, что мечтает пересечь вместе со мной пустыню, питаясь только пчелиными личинками и финиками. В теплые дни он шлепал по кампусу босиком, с трехнедельной бородой, во все горло распевая на немецком, который изучал в университете. Так, с песнями, он и появлялся у моего скромного студенческого ложа и под колокольный звон соседней церкви изучал мое тело языком.
— Стивен, — представился мой муж, тогда еще незнакомец. Темные джинсы, дорогая куртка, почти по-девичьи полная верхняя губа, поразительно красивое лицо. — Тебя в электророзетку включили?
Оседлав воздух, обхватив руками пустоту перед собой, я тряслась верхом на воображаемом «харлее». И смеялась. Я даже не сразу поняла, что вопрос адресован мне. Вокруг было столько девушек — Стивен мог обращаться к любой из них. Но компания, которую я развлекала сценкой из жизни байкеров, с появлением Стивена как-то растаяла. Похоже, все хорошо знали если не его самого, то этот тип мужчин, и предпочли отступить.
А я не знала. Моего любимого уже не было в живых, он погиб в аварии по дороге на работу. Я и мотоцикл-то не водила; только и умела, что крепко держаться за юношу впереди, с сияющим черным шлемом на голове. На любимой моей голове.
— Это я вроде на мотоцикле еду. — Надо же, какая глупость.
— Любишь мотоциклы? — спросил Стивен.
— Когда-то любила.
— Выпьешь чего-нибудь? — Он мотнул головой в сторону бара. — Бокал вина?
Я отказалась: не пью. Соврала, конечно, но откуда мне было знать, что передо мной — будущий муж? Парень как парень, один из многих, — какая разница, что брякнуть в ответ?
Стивен улыбнулся, покачал головой. Он не из тех, кто легко отступает.
— Дай-ка угадаю. Ты когда-то любила выпить.
В тот вечер он был первым, чей взгляд остановился на мне, а не скользнул мимо; первым, кто не сравнивал меня с остальными девушками, по списку. И первым, должна признать, кто предложил мне выпивку.
— Бокал белого вина, пожалуй, выпью, — сказала я.
Он кивнул. А затем, ни доли секунды не колеблясь, протянул руку и кончиками пальцев провел по моим волосам.
Я уставилась в пол.
— Из Канады? — спросил он.
— Из Америки.
— И что привело тебя в Англию?
Так уж сложилось, по правде говоря. Но объяснять пришлось бы слишком долго.
— Сама не знаю.
Он рассмеялся:
— Еще чего! — Парень был слишком в себе уверен; а на меня смотрел — будто знал всю жизнь. — Только не говори, что заблудилась.
— Вот именно. Заблудилась.
Он сунул руки в карманы, наклонился поближе и снова отстранился — с улыбкой. Он вел себя так, словно мы заключили тайный договор, но возражать мне почему-то не хотелось.
— Пойду принесу вино.
— Когда все это происходило? Очертите временные рамки, — предложил эскулап. В руках мой психоаналитик держал механический карандаш и блокнот с зажимом, его кожа, темная и глянцевая, в свете настольной лампы блестела, как начищенное седло.
— Шесть лет назад. Весной. В ветреные дни цвет облетал с деревьев и кружился в воздухе, будто конфетти.
Настал черед рассказа о маме.
— Она умерла, — сообщила я эскулапу.
Он молчал, выжидая: этого недостаточно.
И я объяснила, что маму унес рак, а меня в ее последний миг рядом не оказалось. Позже, увидев свидетельство о смерти, я поняла, что в это время была на катке. Выписывала круги на прокатных коньках в небольшом городке близ Бостона. Как это меня характеризует? Что говорит обо мне? Не могла я этого предвидеть, вот в чем дело-то. Точный момент, я имею в виду. Ну никак не могла предвидеть. Маме удалили обе молочные железы, вывели трубку из ложбинки бывшей груди, она лишилась бровей и волос, даже кожа с нее сходила струпьями. Через все это я прошла вместе с ней, только не через смертный час, когда уже ничто не могло ей помочь. И никто.
Самое худшее, призналась она (когда еще могла ходить), самое худшее — если не считать, что она умирает, — это унизительная необходимость носить платья для беременных. Изуродованные раком органы распирали ей живот, создавая впечатление, что она чуть ли не на сносях. Покупка одежды в специализированном магазине, среди будущих мам — великолепных символов плодородия, — страшно угнетала ее и тяготила. Но мы справились, уж не знаю как.
— Мне бы эти наряды для тебя покупать, — сказала мама в очереди к кассе, держа в руке приготовленную кредитку.
В свои двадцать два я не слишком выделялась из толпы молодых женщин, прикидывающих, какой размер лифчика подойдет им теперь, когда все прежние стали тесны. Правда, я не была беременной, хотя в глубине души не возражала бы.
— Нет уж. Родила бы инопланетянина, а где найдешь ползунки для существа с тремя ногами?
— У тебя будут прелестные дети, — возразила мама. — Ты ведь красавица.
В магазине, помню, назойливо звучал мотивчик колыбельной, бренчало детское пианино. Я улыбнулась маме:
— Ага, красавица. А уколешь — зеленая кровь потечет.
Перед самым моим отъездом в аэропорт мама сказала:
— Обещай, что приедешь. Хочу увидеть тебя в последний раз. Кто еще меня рассмешит?
Я пообещала. Это был мой долг — так же, как готовить ей блюда, которые она уже не могла есть, посреди ночи помогать принять ванну, сидеть рядом, когда она, измученная, лежала в кровати — телефон с одной стороны, фотографии детей (ныне взрослых) с другой. Я обещала вернуться сразу же, но в вечер ее смерти скользила по катку, в толстых шерстяных носках, в варежках.
Если честно, я и не собиралась находиться рядом с мамой в ее последний миг. Это было выше моих сил. Человек я энергичный и крайне деятельный, могу хохотать до упаду, беситься от ярости или броситься в немыслимый любовный роман как в омут головой. Но я трусиха, вот в чем дело. Только вся моя трусость, похоже, осталась в прошлом.
Своего психоаналитика я называла эскулапом. За глаза, конечно. А в глаза я звала его Джейкобом. Мое американское происхождение восхищало его не меньше, чем меня — его статус лондонца, черная кожа и полное отсутствие волос на теле, за исключением седоватых усов, которые он то и дело пощипывал тонкими пальцами. У Джейкоба изящные руки хирурга, хотя сам он весь плотный такой, коренастый. Высокое кожаное кресло вытерлось в том месте, где обычно покоился его затылок, и потрескалось на кромке подушки под коленками.
— И это все? Все, что вам хочется рассказать о матери? — спросил он со вздохом и заложил ногу за ногу. Его сдержанность лишь подчеркивала мою собственную нервозную, вибрирующую энергию. — Значит, она умерла, а вас рядом не было. Понятно. Ну а раньше? В детстве?
Моему эскулапу положено заглядывать мне в душу, а между тем сама я о нем абсолютно ничего не знала. Таков единственно верный вариант отношений между врачом и пациентом, однако мне в нем недоставало тепла. В моей жизни на тот момент не было никого, кто хотел бы заглянуть мне в душу, чтобы найти там что-то хорошее и доброе. Все хотели понять, что же во мне не так. Проще простого: во мне теперь все наперекосяк.
— В детстве? Мама работала… Не помню. Не имеет значения.
— Объясните.
— А не важнее ли, по-вашему, как я себя чувствую сейчас?
Я словно целую бочку какого-то ускорителя проглотила: в голове мельтешили обрывки мыслей; ногам-рукам, кажется, неведом был покой; меня постоянно мучил голод, разве что кроме тех секунд, когда я ела. Проглочу пару кусков — и начинало мутить. Все это подступало ко мне исподволь, месяц за месяцем. В итоге перед Джейкобом сидела не та уверенная в себе, беспечная девушка, которую когда-то встретил на вечеринке Стивен, а ее бледная тень.
— Джейкоб. — Я вздохнула. — Будьте другом, выпишите мне что-нибудь.
Он не согласен:
— Мелани, вам необходимо расслабиться. В противном случае мы с вами ничего не добьемся.
Но я не в состоянии расслабиться, иначе меня не было бы в его кабинете. Когда-то я глотала книгу за книгой, а теперь и одну не могла домучить до конца. В библиотеке выискивала полезную литературу, но даже книжонки из серии «Помоги себе сам» казались шифровкой. Запомнить телефонный номер было выше моих сил. И потому я просто бродила. Заглядывала в ночные бары на Эджвер-роуд, где молодежь тянет сладкий табачный дым из кальянов, нарезала круги по рынку Нью-Ковент-Гарден, изредка подбирая с блестящих каменных плит пола оброненный цветок. Могла оказаться на вокзале — глухой ночью, без билета. Я составляла длинные перечни, когда что необходимо сделать, и записывала по пунктам в блокнот, пристроив его на ладони. Или невидяще таращилась на вокзальные стены. Или на какие-нибудь другие стены, смотря где я очутилась, слоняясь в бессоннице по городу. Днем у меня руки, бывало, дрожали от усталости. Я жмурилась от света, плескала в лицо ледяной водой, читала свои ночные списки и заводила будильник уродских электронных часов, которые когда-то нашла в туалете вокзала Паддингтон, боясь уснуть ненароком. У меня ведь дети, мне нужно за ними присматривать, песни им петь, играть с ними. Дети для меня — ценность не меньшая, чем для иного самые крупные бриллианты королевы. Ради детей — и только ради них — я готова на все.
— Мне помощь нужна, — сказала я Джейкобу. — Всего лишь помощь. Я живу в постоянной тревоге.
— Я и пытаюсь вам помочь. — Он улыбнулся: зубы как клавиши фоно, губы как спелые, яркие фрукты. Его собственные дети уже взрослые. Вот и все, что я о нем знала. — Объясните, что же вас так тревожит.
Джейкоб рассчитывал, что я вывернусь наизнанку, выплесну на него все мои тревоги. Исключено.
Дома я без устали раскладывала детские вещички и игрушки, собирала палочки от леденцов, занятные обертки от покупок. Коробки из-под яиц становились у нас гусеницами, банки из-под джема превращались в расписные подставки для карандашей или в блестящую крошку для отделки коллажей. Я выкладывала на стол мелки, карандаши и блюдца для клея в ожидании, когда проснется Эмили, моя малышка, которая любит животных и искусство. Дэниэл никак не хотел рисовать, только ломал карандаши и рвал бумагу. Я твердила себе, что он еще слишком мал. Тихий голос во мне обещал: «Подожди немного, все наладится, вот увидишь!» Но голос фальшивил, а ребенок даже не пытался что-нибудь нацарапать. И в этом часть моей тревоги.
— Мой сын, — сказала я Джейкобу. Тот кивнул: продолжайте.
Каждое утро я вела детей в парк, крепко прижимая к себе, словно кто-то собирался оторвать их от меня, утащить, похитить навеки. Этот страх прочно поселился в моем сердце. Среди многих иных. Я давно сходила бы за рецептом на прозак, если бы не убеждение, что врач немедленно сообщит кому следует в соцслужбе и у меня отберут детей. Курам на смех, конечно… собственно, потому-то и я посещала психоаналитика, хотя эти визиты, признаться, ничего не меняли.
— Выпишите мне что-нибудь, или я вас рассчитаю.
— Рассчитаете — меня? Что это значит?
Я покачала головой и вздохнула, чувствуя себя шелухой семечки, сгнившей в бесплодной почве, или винным бурдюком, высохшим на солнце.
— Платить вам перестану, вот что это значит.
Джейкоб улыбнулся — понял. Но ничего не выписал.
У Эмили белокурая копна непослушных кудрей и смеющиеся глаза цвета аквамарина. Рот с широко расставленными молочными зубами делает ее похожей на тыковку для Хэллоуина, а когда моя девочка заливается смехом, кажется, будто внутри нее звонко лопаются пузырьки, целое море радости бурлит и пенится.
Она волочит Микки-Мауса за шею, а за ней самой волочится веревка, пришпиленная к брючкам: у Эмили тоже должен быть хвост, как у игрушечного мышонка. Забравшись с ногами на табурет у стола в гостиной, она втолковывает мне всевозможные способы разрисовать родственников Дамбо и в особенности их красочные попоны, требующие высшего мастерства. В отличие от большинства детей, Эмили рисует не только на бумаге; она обожает трехмерные рисунки, в связи с чем у нас живут девять серых резиновых слонов, с хоботом книзу и хоботом кверху, которых она не раз раскрашивала и перекрашивала. Подходящий — с ее точки зрения — Дамбо нам пока не попался, так что слоновья семейка обещает вырасти.
У Дэниэла одна любимая игрушка и десятки других, которые для него будто и не существуют. Единственная обожаемая моим сыном игрушка — деревянный Паровозик Томас, с физиономией в виде часов с черным ободком и трубой, здорово смахивающей на шляпу. Паровозик должен следовать за Дэниэлом повсюду, находясь либо у него во рту, либо в руке. Ни в коем случае не в руке Эмили и уж конечно не в раковине, под струей воды. Никакие мои уговоры и обещания вымыть игрушку за минутку — меньше чем за минутку — на Дэниэла не действовали: он барабанил кулачками по моим бедрам и верещал как мартышка, горестно округлив рот.
— Дэниэл, ну пожалуйста, не плачь. — Я вернула ему паровозик.
Увы, слишком поздно — Дэниэл уже разошелся и не в силах остановиться. Крепко зажмурившись, он уткнулся подбородком в грудь, словно в попытке уклониться от удара. Я упала перед ним на колени, схватила за плечи, но он вырвался и шлепнулся на пол — в тот самый момент, когда в дверях появился вернувшийся с работы Стивен.
— Его на улице слышно.
В одной руке у Стивена почта, в другой мобильник. Его силуэт так четок — безукоризненный костюм, тугой узел галстука, пиджак на полусогнутой руке. Кажется, он явился в дом из совершенно иного мира, где царят порядок, здравый смысл и спокойствие. Обойдя Дэниэла, он пересек комнату и от задней двери махнул дочери — та застраивала наше крохотное патио башнями из кубиков. Эмили сорвалась с места, повисла на отце, защебетала счастливо о том, как соорудила башню высотой с себя. Подхватив ее на бедро, Стивен вернулся ко мне и Дэниэлу.
— Почему Дэниэл плачет? — спросила Эмили.
— Я вымыла его паровозик. — Растянув губы в улыбке, я попыталась скорчить рожицу. — Сейчас успокоится.
— Ш-ш-ш-ш, Дэниэл!
Дэниэл будто и не слышал уговоров сестры.
— Может, у него аллергия на что-нибудь, как тебе кажется? — предположил Стивен.
— Мне кажется…
Мне совсем не хотелось открывать мужу свои мысли. Паровозик пробыл в моих руках всего полминуты. А Дэниэл с каждым днем плакал все больше и больше, по любым, самым странным и необъяснимым поводам. И я представления не имела — почему.
— Что тебе кажется? — настаивал Стивен. Голос мужа прозвучал резковато — надо надеяться, только потому, что он старался перекричать рев Дэниэла.
— Что это не совсем нормально.
Поставив дочь на пол, Стивен попросил ее принести Микки-Мауса:
— Хочу серьезно поговорить с этим мышонком!
Эмили захихикала, в восторге от театральной мрачности его тона. Стивен опустился на корточки рядом со мной, протянул руки к Дэниэлу. Тот по-прежнему никого и ничего вокруг не видел.
— Два года. Несносный переходный возраст, — произнес его отец безапелляционным тоном.
— Ему уже почти три.
Стивен вздохнул. Он так привык к моим вечным переживаниям за Дэниэла, что, должно быть, устал от них. Даже наверняка устал, но я иначе не могла. Стивен выпрямился и вновь взялся за почту, перебирая конверты.
— Маленькие дети все плачут, разве нет? — бросил он через пару минут. — Сама ведь только об этом и твердишь.
Плачут, конечно. Но не так. Я вижу малышей ежедневно. На детских площадках, в яслях. Ни один из них не похож на Дэниэла.
— Дело не в этом, — буркнула я.
Стивен открыл рот, но вместо ответа лишь улыбнулся и мотнул головой. И что означал сей жест? Сарказм?
— Это не мои фантазии, Стивен!
Я протянула руку, чтобы погладить Дэниэла по спине, он меня отпихнул. Он не позволял ни прикоснуться к себе, ни обнять, а сам все плакал, словно его кто-то чудовищно колотит, словно его пчела ужалила или какая другая беда приключилась, еще страшнее. Стащить бы с него все одежки, осмотреть, ощупать каждый дюйм его тельца и убедиться, что опасности нет — ни волдырей, ни синяков, ни пчелиного жала, если уж на то пошло. Я сдержалась лишь потому, что знала точно: ничего я не обнаружу, ничего у него не болит. Сколько их уже было, таких осмотров, и всегда все в порядке.
— Оставь его в покое. — Стивен изучал очередной счет и, судя по сосредоточенному взгляду, прикидывал точность суммы. — Поплачет и перестанет.
— Не могу я оставить его в покое. С ним что-то не так.
Стивен с шумным вздохом провел ладонью по губам и потряс бумажкой:
— Скажи на милость, что может стоить две сотни фунтов в игрушечном магазине «Тойз-Я-Ас»?
— Игрушки. — Я перевела взгляд на Дэниэла. — Так не должно быть!
— Он плачет. Все дети плачут — твои собственные слова.
А это что? Дети так не делают. Оттолкнувшись головой от моей лодыжки, Дэниэл возил лбом по полу.
— Пожалуй, нам самое место среди акционеров «Тойз-Я-Ас». — Ключом от машины Стивен вскрыл следующий конверт.
— Стивен!..
Кажется, я близка к панике. У меня должно быть какое-то объяснение и какое-то… средство?.. чтобы остановить происходящее. Дэниэл, похоже, всерьез вообразил собственную голову половой тряпкой. Как бы на моем месте поступили другие мамы? Они все такие уверенные в себе и такие спокойные; хотя лично мне казалось, что у них и забот-то с детьми нет, разве что ребенок брокколи на тарелке оставит или обувь по дому раскидает. Уж конечно, ничего похожего на то, что происходило в этот момент на моих глазах. Дэниэл катался в истерике, да и я недалеко от него ушла. К моему ужасу, он попытался сунуть голову под ковер, будто специально, чтобы было еще больнее, — и, естественно, зашелся в крике.
— Стивен! Ты видишь?!
Но в этот момент с лестницы скатилась сияющая Эмили с Микки-Маусом в руках.
— У ребенка голова болит, только и всего, — отмахнулся Стивен.
Однако смотрел он, отметила я, только на Эмили — словно боялся увидеть то, что видела я. Дэниэл дополз до стены и изо всех своих силенок тыкался головой в угол комнаты.