В детстве мне часто доводилось слышать такое сравнение: жизнь — извилистая, ухабистая дорога, а каждый человек несет по этой дороге свой крест, который взвалила на него невидимая рука судьбы.
Теперь же мне кажется, что каждый из нас несет не крест, а камень — кто потяжелее, кто полегче. И путь наш впрямь не цветами усеян, но мы хотим уложить свой камень в стену прекрасного дворца, который возводят поколения людей. И чем больше, чем ценнее камень нам удается поднять, чем дальше удается его донести, тем радостнее на душе, тем больше нас любят и уважают. И волею не судеб, а самого человека должен отыскаться этот камень. А чтобы построить дворец, требуются и грубый гранит, и пестрый мрамор, и сверкающие драгоценные камни. Вот почему одни устают, нося эти камни к цели, другие — в поисках их. И чтобы облегчить свою участь, люди находят друзей. Таковы уж мы — делим радость и горе с теми, кого любим.
Видно, оттого и мне захотелось рассказать вам о том, как я искал свой камушек.
Я лежу в холодке под рябиной и гляжу в небо. Медленно, лениво, безо всякой цели проплывают надо мной облака, а мне кажется, что вот так проползает мое время. Обидно, что впустую.
Сегодня воскресенье. Все ушли в костел, я один остался присматривать за домом. Попасу еще полчасика — и домой, обед разогревать. Тетя напомнила, чтобы и я дома помолился, только я не верю, что бог способен мне помочь. Да и есть ли он вообще? Столько я ему молился, столько просил — не помог.
Где-то надоедливо кудахчет курица. Носятся в поднебесье ласточки. Куда ни поглядишь — каждый жучишка, каждый муравьишка куда-то ползет, куда-то бежит, чем-то занят. Рябина и та за неделю зардеться успела. Только я один, как тот валун в поле: лежу, мохом обрастаю и, покуда меня не пнут, с места не сдвинусь.
Пятое лето подряд гляжу я на эти алеющие гроздья рябины и даю себе в душе клятву: ну уж в нынешнем-то году непременно поступлю куда-нибудь учиться. Любой ценой. А потом глядишь — друзья мои разъезжаются, уходят, я же остаюсь под своей рябиной или на выгоне, в тех же деревянных клумпах, с неизменным пастушьим кнутом в руке. Опять жду новой осени, опять проползают дни, тяжелые, серые, как те облака, как огромные возы с сеном.
А ведь сколько нынче школ пооткрывали! В конце лета газеты так и пестрят объявлениями: «Поступайте в Каунасский политехникум», «Тельшяйское педагогическое училище объявляет прием учащихся»… И везде — «принимаются учащиеся, окончившие четыре класса гимназии»…
Только кто меня в ту гимназию отпустит?
Вот уже третий год не выпускаю я из рук книгу — будь то на пастбище или зимой, когда выдастся вечерок посвободнее.
Надо сказать, многому я научился: могу сговориться по-русски, повторил курс арифметики и грамматики, прочел столько книг по истории и географии. Теперь бы меня приняли, пожалуй, сразу в третий класс…
Но особенно я горжусь тем, что и алгебра мне уже не в новинку. А ведь такая книга — это вам не десять заповедей господних.
В позапрошлом году, в такое же воскресенье, вернулся дядя из костела, пообедал, похвалил мою ботвинью, потом сунул мне газету:
— Почитай-ка, что там эти американцы вытворяют…
Я развернул «Тиесу»[3], а там на последней странице объявление: «Принимаются заявления в Клайпедское мореходное училище. Курсанты обеспечиваются общежитием, питанием, а также рабочей и выходной одеждой».
У меня сердце в груди так и запрыгало. «Руки буду дяде целовать, — думаю, — скажу, дядечка, миленький, отпусти меня в этом году в гимназию. Отпусти… Век благодарить буду, когда-нибудь добром отплачу…»
— Ну? Никак не найдешь? — нетерпеливо спросил дядя, желая поскорее услышать новости.
Я прочитал крупный заголовок «Черчилль бряцает оружием», а из головы все не шли эти «общежития, питание и одежда».
О чем там дальше было написано, я толком и не разобрал — не до того было. А дядя, тетя и бабка слушали, как всегда, с большим вниманием.
Кончив про Черчилля, я прочитал про мореходную школу. А потом осторожно, точно боясь разбить что-то хрупкое, намекнул про гимназию.
Всплеснув руками, дядя посмотрел на тетю, тетя скорбно вздохнула и поглядела на бабку, а бабка даже за голову схватилась.
— Да ты рехнулся! Совсем спятил!.. — закудахтала старуха. — Там эти Черчилли оружием звякают, кобыла на правую ногу охромела, а ему, видите ли, в гимназию захотелось, в такое время! Терпи и бога люби, тьфу-тьфу…
С того дня я не только «терпел», но и взялся за алгебру. А для утешения вывел на первой странице учебника: «Путь в моряки» — и стал ломать голову, что же эта за штука такая «а + в».
А нынешним летом уже и квадратный корень извлек. Мой «путь в моряки» кончился распутьем. Я закрыл последнюю страницу учебника, а морей-океанов все еще не видать. Что делать дальше?
Когда мне становится совсем уж тоскливо, я вынимаю из рундучка толстую тетрадку и, управившись к вечеру со всеми делами, веду дневник. Когда на душе тяжело, почему-то легко пишется. Пожалуй, больше всего страниц я исписал в нынешнем году, в последние дни августа.
…Сегодня я боронил у дороги и видел, как Си́ртаутас повез дочку в гимназию. На прощанье Зи́та помахала мне рукой… И Паши́лис своего Дамийо́наса в Тельшяй умчал. А сколько их, незнакомых, проехало мимо! Кто в бричке, кто на дрогах, едут довольные, в обновках, в ногах сундучок, мешок или того лучше — настоящий чемодан. Меня обдает запахом свежего хлеба, копченого окорока и яблок.
Улетают птицы, разъезжаются друзья и тают мои последние надежды… Придется, видно, в шестой раз зимовать с воронами да воробьями. Буду сидеть все в той же чадной избе, трепать шерсть и слушать надоевшее стрекотанье сверчка за печкой.
А кто поручится, что и эта, шестая, зима не последняя? Никто. Забился я в щель, как тот сверчок, и не известно, когда еще оттуда выберусь.
Самым лучшим из моих товарищей оказался Пра́нас Рупейка́. Другие укатили и хоть бы «до свидания» сказали, а Пранас накануне вечером зашел, с дядей и тетей побеседовал, попрощался и перед уходом мне подмигнул: мол, выйди проводи.
На всякий случай Пранас оставил мне свое свидетельство об окончании трех классов ремесленного училища. Сотри, сказал, мою фамилию, аккуратненько напиши свою и не будь дураком — попытайся куда-нибудь сунуться. Вот чертяка! Есть, говорит, такие техникумы, куда с тремя курсами берут. Важно экзамены сдать. А чернила можно кислотой вытравить, только Пранас не знал какой. Надо на каком-нибудь клочке попробовать, может, уксус подействует. А вообще-то справка у него что надо, если бы не приписка красными чернилами: «За участие в драке оценка по поведению снижена до четырех».
Пранас собирался раздобыть себе в канцелярии другую, без красной приписки, и разузнать, куда берут с тремя курсами ремесленного. Тогда он и сам, чего доброго, будет поступать. Ему после этой драки могут снять стипендию, или «стёпку», как он ее называет.
А мне его справка, честно говоря, как утопающему соломинка. Только где достать этот самый уксус?
…Вот уже четвертый день корплю над этой справкой. Похоже, ничего не получится. Что там уксус, я уже и луком, и керосином, и бабкиными снадобьями пробовал — не берут они чернила, и все тут.
Неожиданно я вспомнил: наш сельский кузнец, когда кастрюли лудит, какой-то кислотой дырки смазывает. Раздобыл я у него капельку этой кислоты. И хоть бы что — чернила позеленели, а разобрать написанное все равно можно. Ну и задал мне задачу Пранас! Этими кислотами скорее душу себе вытравишь, чем чернила. Спокойной ночи.
День был такой чудесный, такой солнечный, а к вечеру небо точно мешковиной затянуло. Мы бы еще немало картошки накопали, но вдруг хлынул сильный ливень, все тут же вымокли до нитки и помчались домой.
Сижу сейчас у заплаканного окошка с пеларгониями на подоконнике, а по стеклу барабанит дождь. Пальцы, пока копал картошку, совсем закоченели. Накалякаю в потемках вкривь и вкось, сам назавтра не разберу.
Осеннее ненастье для нашей бабуни — чистое наказание: руки, ноги ломит, по ночам никак не уснет. А днем ходит, согнувшись в три погибели, будто потерянную копейку ищет, плюется да проклинает сверчков за то, что спать не дают. Ляжет, начнет молиться про себя, четки перебирать — сверчок тут как тут, заливается, та дальше читает — не унимается. Тут уж бабка принимается ожесточенно плеваться, в третий раз за четки хватается, а «наказание божье» за печкой уже не в одиночку трещит, еще нескольких музыкантов на подмогу позвало…
Наважденье какое-то!.. У старухи лопается терпение, она будит Игнатаса. С трудом прогнав сон, дядя стучит в стенку и мне. Мы встаем, в одном исподнем зажигаем лучины и обнаруживаем сверчков, сбившихся в кучку на стенке за печкой, где дядя сушит новые клумпы.
Сверчков там несколько десятков. Величиной с лошадь и чуть поменьше, а самых крохотных и не перечесть, как льняной костры!
Я быстро убираю оттуда клумпы, и дядя принимается безжалостно жечь ночных музыкантов лучиной или ошпаривает их кипятком. А бабка стоит наготове с мухобойкой. Увидит сверчка, тут же хлоп — и сплюнет. — Хлоп — и сплюнет…
— Ага, зараза, попиликаешь еще у меня!.. Тьфу!..
И хоть бы разок попала. Куда там! Сверчок преспокойненько удирает в какую-нибудь щелку.
Вернувшись в постель, я не успеваю согреться, как снова цвирр, цвирр — это подает голос осмелевший музыкант.
Стемнело. Я так и не успел рассказать, как эти сверчки добром за мое зло отплатили.
Тетя щепала лучину и загнала в палец занозу. Зажгли лампу. Я ловко вытащил занозу и теперь при свете лампы могу писать дальше.
И начала бабка жаловаться всем подряд на ночных музыкантов, спрашивать, не знают ли средства, как их извести. Заглянул к нам Кази́мерас Узни́с, на все руки мастер. Он и взялся сверчков так «околдовать», чтобы те насовсем перекочевали к какому-нибудь соседу. Узнис и окуривал их, и по-хорошему упрашивал, и в глиняную свистульку свистел, но музыканты лишь еще больше развеселились.
На днях соседка Си́ртаутене посоветовала подсыпать им яду, что в аптеке от мух продают. Привезла я летом, говорит, из города жидкость одну, молоком разбавила — и вмиг все подоконники «мертвяками» покрылись. Сиртаутене обещала дать бабке остатки этого мушиного яда, и я живо помчался за ним к соседке.
По дороге домой вытащил пробку, понюхал — ну и вонища! Чуть нос на сторону не свернуло. Постой, думаю, а вдруг этим можно и чернила вытравить?
Обмакнул я в пузырек петушиное перо, чиркнул по свидетельству — фамилия моего приятеля вмиг покраснела, буквы расплылись и отпечатались на обратной стороне бумаги. Тогда я этим перышком с другой стороны… Утюгом горячим прижму, подержу немного, потом еще раз чирк…
В конце концов на этом месте осталось лишь желтоватое пятно с розовыми краями. На нем я и поместил свою фамилию и имя.
А для сверчков жидкости не осталось. Да что там сверчки — я им теперь сам не знаю, как благодарен. Ах, если бы не то пятно!.. Не только на бумаге — в душе…
В долгое, томительное однообразие моей жизни наконец-то ворвался вихрь. Пришлось надолго отложить дневник в сторону.
Однажды копали мы картошку. Весь заляпанный-переляпанный, ползаю я по земле на коленях, как паломник, и вдруг слышу:
— Бог в помощь!
Поднимаю голову — Пранас! На велосипеде прямо по полю катит!
— Лучше ты подсоби!? — ехидно ответили люди, но Пранас, не пускаясь с ними в долгие разговоры, присел возле меня и спрашивает:
— Удостоверение в порядке?
— Вроде бы все стер, — говорю, — а теперь вот на свету снова три буквы проступили.
— Не волнуйся — никто там смотреть не будет. Чеши сейчас домой, надрай получше ботинки да укладывай пожитки. Завтра утром в Клайпеду поедем.
— В мореходное училище?
— Нет, в сельскохозяйственный техникум.
— А что в нем хорошего-то? — моя радость сменилась унынием.
— Что хорошего? Да хотя бы стипендия, общежитие, столовая. На агронома выучат… Завтра последний день документы принимают. Прямо на экзамены заявимся. Пятнадцатого сентября занятия начинаются.
— А как же твое училище?
— Мне в нем степку перестали давать. С ремесленным распростился. Ну, пошевеливайся. Некогда нам с тобой балаболить.
И я, не дождавшись обеда, нацепил на копалку заляпанные землей корзинки и помчался домой. На этот раз я и не подумал просить разрешения, только сказал тете, что завтра уезжаю с Пранасом и что вернусь, по всей вероятности, не скоро.
— Как знаешь, — предупредила тетя. — Поезжай, но знай — помочь тебе мы не сможем.
— А мне ничего и не надо, — ответил я, связывая книги. — Как-нибудь перебьюсь.
— Вот Игнатас вернется, велю ему вожжами тебя, — принялась плеваться бабка у печки. — Расти, корми, наряжай, как барчука какого, а он отъелся, шапку на голову — и ищи-свищи его. Тьфу, тьфу!..
Придя на обед, Игнатас молча поел, молча выслушал проповеди мамаши и, закурив, сказал:
— Что поделаешь… Приелся пацану наш хлебушек, пусть поищет, где вкуснее.
— И пусть, и пусть… Тьфу, тьфу… Все одно проку с него как с козла… Но запомни, Игнатас, — повысила голос старуха, — сам будешь скотину кормить, сам воду таскать, сам похлебку свиньям варить, все сам! Твоя-то хворает, я снова все у печки сижу, так и знай, тьфу!.. Сам надсаживайся.
Дядя тяжело вздохнул, увидел, что мне не дотянуться до жестянки с салом, снял ее с полки и ушел с остальными копать картошку.
Мне было жалко дядю, грустно уезжать от них, зная, что на их плечи ляжет столько забот. Приуныв, я растопил в жестянке сало и принялся смазывать жиром свои заскорузлые ботинки, которые выменял когда-то у солдат.
Рано поутру тетя, не спросив разрешения у бабки, дала мне брус сала, буханку хлеба и сушеного сыру. Все это добро я завернул в холщовую наволочку, засунул в ее углы по луковице, вдернул веревочку — получилась котомка. Закинув ее за плечи, я стал прощаться:
— Прощайте, тетя и дядя. Спасибо за все, не сердитесь…
— Ты уж ради бога, не забывай нас, отпиши письмецо, — сдержанно произнес Игнатас и прижался ко мне колючим подбородком. Мы расцеловались.
— Наголодается и вернется, как корова в стойло, — напророчила бабка на прощанье.
— Прощай, бабуня! — крикнул я и ей уже с порога. Я радовался, что расстаемся мы все-таки без ругани.
Мне еще нужно было завернуть к Пранасу, поэтому, закатав выходные брюки, чтобы манжеты не намокли, я прибавил шагу. Обернулся назад — в нашей избе задули лампу, потому что на дворе уже почти рассвело. За окном виднелись пеларгонии, белело чье-то лицо. Кто-то смотрел мне вслед, может, тетя, а может, дядя Игнатас.
Со двора, где жил Пранас, мы свернули на большак и зашагали к станции. На Пранасе был зеленый лыжный костюм, в одной руке он нес чемодан, в другой — плащ. Сразу видно, человек бывалый. На мне же — пиджачок на вырост, стоптанные ботинки, а суконные штаны, похоже, весят больше моей котомки. Но шагаем мы весело — рослый Пранас, уже старый волк, и я, маленький облезлый зайчишка с фальшивым, волчьим удостоверением…
Покупая на станции билет, я нащупал в кармане сложенную вчетверо пятидесятирублевку. Не иначе дядя Игнатас незаметно засунул. Добрый он все-таки, бедняга. Ведь ему самому эти деньги позарез нужны. Поросят собирался купить…
Я с тобой, дядечка, когда-нибудь сторицей рассчитаюсь, вот увидишь. Пусть только меня учиться возьмут…
12 сентября
…Сегодня я видел море! И сейчас еще сыплются на бумагу белые песчинки, застрявшие в моих волосах, кажется, я все еще слышу, как ревут волны. Только что на Балтике прокатился шторм, пенистые волны остервенело швыряли на берег доски, ящики и поплавки от рыбацких сетей. А что, если где-то утонуло рыбацкое судно?.. Вернувшись, я даже попробовал сочинить стихотворение…
…О море! Как страшно своей ты силой!
Но тебя я вовсе не боюсь.
Ты немало жизней поглотило.
Все равно к тебе всегда стремлюсь…
Меня настолько захватил этот шум волн, эта безбрежность морского простора, что я позабыл и про техникум, и про экзамены — все показалось сразу каким-то незначительным.
Дневник, мой старый приятель! Ведь я больше не сижу у окошка с двумя пеларгониями. Мы с Пранасом уже сдали самые главные экзамены — по литовскому и математике. Особенно много поступающих отсеялось после математики письменной. Позади меня сидел какой-то бородач с большими глазами — вылитый монах.
— Подбрось мне шпаргалку, — шепнул он, заметив, что у меня дела пока в лучшем виде. — А я тебе когда-нибудь брюки сошью…
Я послал ему бумажку со всеми решениями, но портной, списывая, видно, напутал что-то и все равно получил двойку.
Труднее мне давался русский язык. Диктант я написал на тройку, грамматику же мне и на столько не сдать. А завтра экзамен. Целый день я зубрил части речи и падежи — хоть бы названия знать…
Техникум наш представлял собой жалкое зрелище. Когда-то здесь было имение некоего Ба́хмана, а в другом корпусе размещалась психиатрическая лечебница. Во время войны все тут было поломано, разрушено. Теперь вот понемногу восстанавливают, ремонтируют. Сами учащиеся вставляют окна, настилают полы, красят стены. Дом пока еще стоит без крыши, но в нижних этажах уже живут…
Мы, поступающие, покуда ночуем в сарае, на сеновале. Если выдержим экзамены, примут в общежитие.
Новые товарищи зовут нас с Пранасом драчунами, потому что обоим поведение «за участие в драке снижено до четырех». Хорошо еще, в канцелярии никто не обратил внимания на наши одинаковые удостоверения. Важно сдать экзамены…
19 сентября
…Я стал таким врунишкой, таким мошенником, хоть возьми и дай себе затрещину…
Учительница русского языка не больно-то гоняла нас по грамматике: поговорила с нами по-русски, кое-что спросила и вывела оценку — тройку или четверку. Меня она попросила рассказать, где я учился до этого и почему решил стать агрономом. Она так открыто и добродушно улыбалась, что я чуть не выложил и про дом, и про сверчков, и про подделанное удостоверение.
Хоть и ужасно трудно врать, особенно на чужом языке, и все равно я рассказал ей, что решил поступить в техникум после того, как услышал про выдающиеся работы Мичурина, когда прочитал, что картошку можно скрестить с помидором, а пшеницу с пыреем. Я путал падежи, не знал, как по-русски называется пырей, однако продолжал нести околесицу. Фу, как стыдно! И за это вранье мне еще поставили четверку.
Но это еще не все…
Комендант общежития показал нам с Пранасом огромную комнату.
— Вот тут вы и будете жить, — сказал он.
— А кровати откуда возьмем? — спросил Пранас.
— Их пока что не хватает, — ответил комендант. — Но вы, я погляжу, народ мастеровой, — и он заглянул в свою книжечку. — Ну да, после ремесленного… Так что придется вам кроватки самим смастерить.
— Да я вовсе не столяр! — воскликнул я. — Я керамик. Горшки лепил.
— Ага… — записал что-то комендант. — Со временем нам и гончары понадобятся.
Пранас так и не успел спросить, откуда нам взять доски для будущих кроватей.
— Мы, например, от сарая отдирали, — поделился опытом один из второкурсников.
— А инструмент, гвозди где, у кого?
Парень пожал плечами — видно, кому очень нужно было, как-то выкручивался.
То, что я назвал себя керамиком, помогло мне с горем по полам выклянчить у коменданта кровать. Сейчас мы спим на ней вдвоем. Пранас и без того в два раза толще меня, а уж когда ему снится драка, я оказываюсь на полу. Ничего не поделаешь — каюсь, терплю муки за свое вранье. Говорят, кое-кто с нашего курса уже собирается навострить лыжи, домой вернуться. Ну и пусть, скатертью дорога, койка нам останется.
…Сдав зимой экзамены, я получил стипендию и стал собираться домой. Теперь у меня был лыжный костюм, я приобрел легкий картонный чемодан, который набил гостинцами для домашних: дяде купил сигарет, тете — ее любимую копченую треску, а бабке — кило сахару.
Я хотел сделать им сюрприз, поэтому заранее не предупредил о своем приезде. А день в середине зимы долго ли тянется? Вылез я после обеда из вагона, покуда добрел заснеженными пригорками, солнце уж багровым стало.
Поднялся я на последний холмик, остановился дух перевести и вздрогнул: горит! Дядина избенка горит!
Какое счастье — я ошибся! Вот радость-то! Это не огонь, это солнце отражается в окнах!
На дворе оттепель, окошки оттаяли, я вижу чье-то лицо… Наверное, это дядя или тетя, смотрят и удивляются: кто же там пожаловал? Неужели Казис?..
Вытянулся я за эти полгода — пришлось даже манжеты отогнуть, чтобы удлинить брюки.
«Надо будет, — подумал я, — свозить когда-нибудь дядю Игнатаса и тетю к морю…»