Его ад – потому что он действительно живет в аду – заключается в том, что он сознает свое положение.
Ингмар Бергман. Мемуары
– Как ты думаешь, я его еще увижу?
– Увидишь. Не знаю, хорошо ли будет это для тебя. Но душа твоя освободится. Каждый изгнанник рано или поздно возвращается домой.
Как бы это звучало за пределами вот этой комнаты, без этих чайничков, баночек и книг? Без подушечек для сидения на полу. Без церемоний, без интимности, без двух усталых людей, которые еще имеют виды на целый мир, но не признаются в этом не только друг другу, но и самим себе?
– Мне больше ничего не нужно, просто его увидеть. – Все так говорят, а потом, как увидишь, захочешь дотронуться. А дотронешься – прижаться. Люди такие, им все мало.
Патетично. Неискренне. Но эта комната все-таки была – точнее, это была одна из комнат съемной квартиры, где на полу валялись книги Розанова и разный интеллектуальный хлам: журналы, вырезки, распечатки (почему-то из журнала «Секрет фирмы») – невольные декорации разговора людей, которые не стеснялись своей неуверенности даже не в завтрашнем, а в сегодняшнем дне.
– Я не хочу никому врать. Я хочу просто его увидеть.
– И что это даст?
– Просто посмотреть на него. Понять, так ли сильно ему больно, как мне кажется, или еще больнее. Посмотреть так, чтобы взять часть боли на себя. Освободить его. Попросить прощения.Выдох.
– Не надо просить прощения. Если увидишь, лучше улыбнись. Улыбнись тем, кто даст вам эту встречу. Никто вам двоим в этом мире ничего не обещал. Никто вам ничем не обязан, но вы обязаны друг другу… – …и наделили друг друга невидимыми черточками, и даже если мы не встретимся, даже если не встретимся, все равно у меня останутся от него эти пять лет. Я стала похожей на него, даже брюки одергиваю, как он. Я выросла с ним, мы обменялись чем-то, и это навсегда. Как инь-ян. Он часть меня. И я часть его. И даже если мы никогда не встретимся…
Боже, что я говорю. Я никогда бы не могла представить… Но сейчас у меня нет сил притворяться, играть, делать вид, что все в порядке.
Выдох. Мне легче.
– Современная литература, да, что-то такое декларирует. Но ты меньше читай, больше спи. Отдыхать тебе надо.
– Но это так странно звучит…
– Что?
– Что я тоже часть его.
– А что в этом такого? Вы были вместе пять лет, весь период формирования личности. Ты тоже во многом повлияла на него. Твои амбиции…
– Не говори так, пожалуйста. Ты не представляешь, как я себя за это ненавижу. За эту чертову гордыню. Если бы не все это, он был бы здесь.
– Перестань. Ну не надо, будь сильной девочкой. Георгий ведь любил сильную девочку, правда?
– Правда.
– Держи себя в руках.
Я пытаюсь, правда пытаюсь. Когда я выливаю все это, наболевшее, мне, может, легче. А параллельно в голове крутятся мысли. Вереница несвязанных суждений. Например, что Розанов писал крупные формы, а его никто не читал – и до сих пор в Ленинской библиотеке есть его труд с частично неразрезанными страницами, и это притом, что прошло почти сто лет.
Мы все привыкли к зарисовкам, так что это не совсем правда – про клиповое сознание, возникшее в девяностые. Теперь это искусство – уместить идею, оформив и повязав бантиком, в короткую форму.– Я же тоже… Немножко меня есть и в нем. И если ему очень больно, то и мне больно. И эти пять лет – мои лучшие пять лет.
– Вот и постарайся ему помочь – мысленно. Передавай мысли на расстоянии. Пусть ему будет легче, вы же были близкими людьми.
– Да, я попытаюсь.Слишком много слов – никому не интересно. Мы все слишком больны. Можно ведь просто сказать: «Я умираю». И это факт – исчерпывающий. Никому не нужна наша предсмертная агония.
– Не раскисай. Ему бы не понравилось.
– Обещаю. Ты-то сам как?
– Я ничего, нормально. Жив. Даже практически здоров.
– Ну, объясни, Владик, как это тебя угораздило второй раз? Как это возможно – два раза одно и то же. Месяц прошел только… Как?В Москве живет много людей. Но не так велика доля тех, кто называет себя философами. Нет, мы здесь не говорим о городских сумасшедших, преданных идее всеобщего равенства и единения. Мы о тех, кого величают «философами» по всем правилам, с ударением на третий слог, в соответствии с «корочкой». Она же – диплом о высшем профессиональном образовании, в котором гордо прописано «Философ», а далее следует утилитарная и немного снижающая пафос мыслителя строчка: «Преподаватель философии». И узкая когорта этих людей в Москве крайнее любопытна. Эти наследники Мамардашвили и Лосева могут быть неотличимы в толпе, однако выделить их может небрежный наряд – не нарочито по моде, а вполне невинно – от незнания. Впрочем, Москва многогранна, и даже прожив здесь всю жизнь, вы можете и не столкнуться с живым философом.
Марии повезло больше остальных. В карусели московской тележурналистики вертелись все возможные типажи гуманитариев – философы в том числе. И прагматичная красавица наконец-то нашла, что искала, и что мог, но не захотел дать ей Георгий. Она подружилась с этими странными людьми.
О влюбленности речи быть не могло, но она легко соглашалась на приятельство, а в запущенных случаях первая шла на контакт. Влад был другом Машиного коллеги; будучи знакомыми «через человека» (вспомним теорию рукопожатий), они однажды встретились и подружились дружбой-жалостью. Причем чувство это было обоюдным. Она жалела его, голубоглазого и кудрявого, за то, что он бедный и такой непутевый. Он жалел ее, красивую и застенчивую, за игру в пустоту, за красивые платья и серьги, за ночи в Jet Set, за ее богатых, но тревожащихся мужчин и за невлюбленности.