ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ЧЕРНЫЕ ОЧКИ.

Человек хуже зверя, когда он зверь.

Рабиндранат Тагор.

ДНЕВНОЙ ПРИЗРАК.

Первые две недели подпольного существования в родительском доме не принесли Шилову ожидаемого успокоения и отрешенности от мирских дел военного времени. Кошачий хутор оказался не таким уж спасительным уголком, где можно было бы, как за Китайской стеной, укрыться от войны и ждать ее окончания. Война и здесь ежечасно атаковала его со всех сторон, и Шилов от нее не успевал отбиваться.

В разгар страды, когда в опытной не хватало рабочих рук, особенно мужских, он задыхался от безделия, и руки его, привычные к труду, как чужие, праздно болтались у здорового тела и просили работы. Обстоятельства навсегда лишили их возможности трудиться в коллективе и обрекли на прозябание.

Но Шилов не сдавался. Главное — выжить, сохранить себя для послевоенного периода, когда наступят лучшие времена. А там… Преследуя эту цель, он первым долгом проверил имущественное состояние матери. Заглянул в денежный чемоданчик, где насчитал до тридцати тысяч карбованцев, открыл мучной ларь, который, к сожалению, оказался пустым, определил средний урожай картофеля на приусадебном участке. Словом, разузнал все и не без учета двух хлебных карточек на троих пришел к выводу: жить придется скромненько, тем более что огород Ершовых оказался незасаженным. Но жить — можно…

Строгая ревизия пищевых припасов не сулила ему облегчения. Она лишь подогрела желание помогать матери, насколько это возможно в его положении, и Шилов починил обувь, чтобы не платить сапожнику, сложил в сарае дрова, отклепал и наточил косы, навел порядок в козьей стайке и на сеновале. Наконец смазал шарниры внутренней двери, которая предательски скрипела.

Однако Шилов не получил успокоения. Была иная, более серьезная причина для беспокойства. Она отняла у него сон, не давала покоя ни днем ни ночью. Шилов не знал, что записала о его исчезновении следственная комиссия в Великом Устюге. Хорошо, если — "утонул". А если — "дезертировал?" Значит, неизбежны поиски, трибунал, расстрел… Страх перед опасностью быть пойманным превратился в манию преследования. Шилов даже подобрал на повити старые вожжи и оборудовал на чердаке… виселицу, чтобы в критический момент сунуть голову в петлю, коль скоро против дома на большаке остановится машина с военными и начнется облава.

Так неотступно изо дня в день мерещились ему страшные гости, создаваемые силой болезненного воображения. Обостренный слух ловил посторонние звуки, доносившиеся с улицы, и Шилов на цыпочках подкрадывался к окну, чтобы выглянуть на дорогу, и с такой осторожностью раздвигал занавески, будто обезвреживал мину, которая могла взорваться.

В минуты отчаяния, когда натренированное чутье подсказывало, а зоркое око подтверждало, что вокруг хутора пока еще нет вооруженного оцепления, он из сеней проникал в дровяник и надолго скрывался в лесу. Приходил домой ночью. Сестра, утомленная на работе, давно уже спала. Одна мать, оставив открытой дверь, то и дело сползала с полатей, бегала от окна с окну, вглядывалась в ночную мглу и снова лезла на полати. Шилов появлялся незаметно. Как дикий зверь, подкрадывался к дому, неслышно, по-кошачьи пробирался в сени, припадал ухом к дверной замочной скважине, прислушивался и, убедившись, что в доме нет посторонних людей, тихонько открывал дверь.

— Никого не было? — спрашивал он, переступая порог и пугливо оглядывая горницу, в которой всегда перед образами мерцала лампадка.

— Никого, дитятко, — со стоном отвечала мать, слезая с полатей, чтобы дать сыну перекусить. — А что?

— Да ничего, мама.

На двенадцатый день, во вторник, когда он следил из чердачного окна за проезжающим транспортом, жизнь его висела на волоске. Против усадьбы Шиловых остановился крытый брезентом грузовик. Трое военных с карабинами выпрыгнули из кузова и направились к дому Шиловых.

"Вот и все… Добегался, голубчик", — задрожал Шилов и в растерянности согнулся, растопырил руки, терпеливо ожидая своего часа. В глазах его потемнело. Кровь прилила к лицу. Он услышал стук собственного сердца и начал терять сознание. Протяжный шум раздался в ушах, точно Шилов находился не на чердаке, а на берегу моря и грохот прибоя ударял в барабанные перепонки. Приближающаяся смерть заставила его удержать себя в руках и принять меры. Ему очень хотелось жить. Но он достал привязанные к перекладине вожжи и, засуетившись вокруг виселицы, сунул голову в петлю.

— Живым не дамся, — проскрипел он зубами и, прежде чем опуститься на колени и дать веревке захлестнуть шею, вздохнул и прислушался.

Со двора донеслись приглушенные удары спускаемой бадьи о деревянный сруб колодца, и Шилов, не веривший в бога, перекрестился. Быстро высвободил шею из петли, забросил вожжи на перекладину и подбежал к окну.

— Дай-ка, сержант, и я попью, — снова послышалось со двора.

С фасада Шилов не видел военных, пока они возились у колодца. Он только понял, что эти люди пришли совсем не за ним, а остановили грузовик по технической надобности — заметили во дворе колодец. Им и дела нет, что где-то на чердаке скрывается дезертир, который с перепугу сует голову в петлю. Наполнив брезентовое ведро водой, они подошли к машине. Откинув капот, шофер залил ледяную жидкость в горловину перегретого радиатора, опустил капот, военные забрались в кузов, и грузовик тронулся.

Проводив недобрым взглядом военных, Шилов зло покосился на виселицу и долго не мог успокоится после случайного совпадения обстоятельств, которые едва не привели его к самоубийству.

Лежа на животе, он продолжал наблюдать за большаком. Изредка проходили незнакомые люди, проскакивали машины, прогрохотала телега с флягами, управляемая женскими руками. Шилов узнал Симку-молочницу, которая год назад подвозила его с Ершовым, когда они возвращались из госпиталя. Кто-то перегонял трактор к слободским полям. Тракт рист остановился и вышел из кабины. Вытер пот рукавом комбинезона, закурил и долго не спускал глаз с усадьбы Татьяны Федоровны. Шилов отполз от окна, так как определил в трактористе Лучинского и побоялся, что тот может заметить его на расстоянии.

Судорожный прилив страха проскочил по телу. Бледное. лицо стало покрываться багровым румянцем. Никогда не думал Шилов, что ему придется прятаться от Лучинского, и тут впервые начал сознавать, в какую западню загнал он себя. И не на год, не до окончания войны, а на всю жизнь. Как это глупо! Слишком велики его моральные издержки. Он перестал быть гражданином. Его нет среди живых. Он утопленник. И если видит с чердака людей, завидует им, что они свободно передвигаются и никто не преследует их за это.

Спустившись в подвал, Шилов улегся на отцовском тулупе и, вдыхая спертый воздух с запахом гниющих овощей, уснул далеко не спокойным сном.

Вечером в сенях стукнула щеколда и разбудила его. По торопливым шагам Шилов понял, что с работы возвращается мать, и поспешил ей навстречу. Он все еще был под гнетущим впечатлением дневных событий, но умолчал о них.

Ему не хотелось расстраивать мать и слышать от нее ненужные охи, так как Шилов заметил, что она и без того чем-то взволнована. Закрыв на засов дверь, она стала на колени и перекрестилась на темный лик Богородицы.

— А где сестра? — спросил Шилов, когда мать поднялась на ноги.

— Пошлындала к прохвосту Лучинскому.

— Он же трактор погнал на Слободы.

— Вернулся.

На потемневшем лице матери Шилов уловил отпечаток тягостного ожидания чего-то неприятного, опасного и немедля спросил:

— Случилось что, мама?

— Случилось, дитятко, — ответила Татьяна Федоровна, вздыхая. — Почтальона, Петра Никанорыча, встретила. Спрашиваю про весточку от тебя. "Пишет, — говорит, — а вот Власов сынок, Саша, написал письмецо дочке агронома Синельниковой Светлане".

Шилов растерялся и опрометью бросился к окну.

— Сейчас Светлана придет, — прошептал он и спустился в подвал.

И точно! Светлана пришла через полчаса. Увидев ее издалека, Татьяна Федоровна предупредила сына и плотно закрыла люк подвала.

— В чем она? — послышался глухой голос Шилова.

— В черном…

— Значит, траур по мне. Смотри. Будь осторожней, мама.

Татьяна Федоровна побаивалась прихода Светланы в дом и строго проверила, нет ли на виду каких-нибудь вещей из одежды и обуви, которые могли бы напомнить постороннему человеку, что в доме есть мужчина, и дать повод к подозрению. А Светлана думала об этом. Ершов написал, что следователь Невзоров считает Шилова не утопленником, а дезертиром. Но прокурор не дал визы на поиски Шилова и арест из-за недостатка улик, и Шилов отсиживается дома. Однако Ершов просил Светлану не говорить об этом Татьяне Федоровне, поскольку на личном деле Шилова стоит пометка — "утонул".

Не заметив ничего мужского в сенях, при входе, и в доме, возле порога, где по обыкновению снимают обувь, Татьяна Федоровна, охваченная тревожным ожиданием гостьи, сунув в карман передника разрезанную луковицу, вышла навстречу. Она догадывалась, какие вести несет в дом эта девушка, и заранее натерла пальцы луком, чтобы вызвать при необходимости слезы.

— Проходи, дитятко, проходи, — запела она, пропуская вперед себя гостью. Спасибо тебе, милая, что не забываешь солдатскую мать. Спасибо, Светланушка. Бог тебя наградит за твое внимание к людям.

Держа в руке скомканный носовой платок, Светлана остановилась посреди горницы, как раз на том месте, где под полом, затаив дыхание, сидел Шилов. Окинув неторопливым взглядом видимую часть горницы и приложив к глазам платок, Светлана не сдержалась, чтобы не заплакать.

— Простите, Татьяна Федоровна, — осторожно проговорила Светлана, глотая слезы, — но я принесла вам нехорошую весть…

— Что, милушка, сдеялось?

— Получила от Саши письмо. Пишет, что ваш Миша…

— Что, дитятко, Миша?

— Утонул, — смутившись, выдавила из груди Светлана, с участием глядя на Татьяну Федоровну и не помня себя от горя.

— Господи! Пресвятая богородица, — заголосила Татьяна Федоровна, прикрыв руками лицо. — Сыночек мой родненький! Кровинушка моя… За что такая напасть? О горе мне, горе… Убили изверги… Утопили-и! — Слезы ручьями покатились из ее глаз. Она упала на кровать и долго извергала ругательства в адрес военных, которые погубили ее сына. Страшно было подумать, что сын ее жив и находится рядом, в подвале.

Своими обильными слезами она ввела гостью в заблуждение. Светлана в душе упрекнула себя, что плохо подумала об этой женщине, искренне оплакивающей покойника, и взяла под сомнение версию Невзорова о дезертирстве Шилова, считая ее несостоятельной и оскорбительной для чести матери.

А "покойник", сидя в подвале, втайне улыбался. Ему посчастливилось скрыть кровавые следы преступления. Он радовался, что побег удался, что следствие зашло в тупик и не может рассматривать ночное ЧП иначе, как трагическую случайность при переправе через реку во время грозы. Это самое важное, что принесла Светлана в дом Татьяны Федоровны, и Шилов перекрестился, успокоив свою грешную душу.

Но вот Татьяна Федоровна подняла с подушки голову. Красные глаза, натертые луком, источали слезы и бегали как у помешанной.

— Скажи, дитятко, как Мишенька-то утонул? — спросила она в отчаянии хватая себя за волосы.

Светлана в сильном волнении, прерываясь и путаясь, кое-как передала содержание письма Ершова, умолчав о дезертирстве.

— Выходит, Сашеньку теперь судить станут, дитятко?

— Да, Татьяна Федоровна. Завтра, четвертого августа, заседает трибунал, — сказала Светлана, и губы ее задрожали. — Саше грозит штрафная рота.

— За что ж, Светланушка, ему такое наказание?

— Пишет — за превышение власти. За то, что отпустил Мишу в санчасть.

Новые сведения о Ершове еще более укрепили положение Шилова. Не пропустив ни единого слова Светланы, он обрадовался вдвойне, так как слышал, что из штрафных рот не выходят живыми, и это больше всего устраивало Шилова. По крайней мере, Ершов не будет препятствием на его пути после войны, если он, Шилов, останется в Кошачьем хуторе.

Светлана собралась уходить. Не хотелось ей в такую минуту мешать Татьяне Федоровне побыть одной, без чужих людей, дать волю слезам, до дна выплакать душу по покойнику, и Светлана стала прощаться.

— А где Валентина? — спросила она с порога.

— На работе задержалась, дитятко, — ответила Татьяна Федоровна. — Ты уж, милушка, ничего не говори ей. Сама, буде, скажу, — и снова залилась слезами. — Несчастная я. Господи! И чем я богу не угодила?

Уходя, Светлана вспомнила наказ матери и посоветовала Татьяне Федоровне самой съездить в Устюг и все разузнать о сыне.

— А может, дождаться похоронки, дитятко?

— Не знаю. Смотрите сами, как лучше.

На большаке Светлана встретила Валентину с Лучинским. Поздоровалась с ними, ничего не сказав о письме Ершова.

На другой день весть о гибели Шилова разнеслась по всей опытной. Люди с сочувствием отнеслись к горю Татьяны Федоровны, явившейся на работу в черном платке. Женщины окружали ее, плакали. Мужчины сопровождали участливыми взглядами и, разговаривая вполголоса, кивали на нее.

— Сына потеряла…

Старший механик Щукин, увидев Татьяну Федоровну, остановился, снял картуз и, потупив голову, сказал:

— Какой работящий парень был, а?

Татьяна Федоровна и ему отпустила малую толику слез, застраховав сына от всевозможных передряг, которых не избежать в будущем.

Вечером у калитки ее ожидал почтальон.

— Ну, Татьяна, — сказал он, искренне желая развеселить хмурую хозяйку, — сегодня и тебе письмецо. Только от командования. Поди-ко, благодарность матери прислали за хорошую службу сына…

— Какая уж благодарность, — заплакала Татьяна Федоровна, принимая от почтальона письмо. — Похоронка, Петр Никанорыч…

Почтальон оторопел и долго, не сходя с места, глядел Татьяне Федоровне вслед, пока она не закрыла за собой двери.

Шилов задержался в подвале. Наблюдал за почтальоном в отдушину, и, когда почтальон повернул восвояси, скрипнула ступенька голбца, и Шилов наскоком подбежал к матери:

— Похоронка?

Татьяна Федоровна протянула ему письмо. Разорвав конверт, Шилов достал извещение, заполненное печатным шрифтом пишущей машинки. Скользнув острым взглядом по листку бумаги, он уперся в строку, выбитую прописными буквами — "ПРОПАЛ БЕЗ ВЕСТИ", и побледнел. Трижды перечитав текст, он швырнул "похоронку" к порогу и тяжело опустился на лавку.

— Что, Мишенька? — испугалась мать и подняла с пола извещение.

— Пишут — не "утонул", а "пропал без вести", — пояснил Шилов.

Мать не спросила его, хорошо это или плохо. Поняла, что плохо:

— Что ж будем делать, дитятко?

Шилов ничего не мог сказать. Он только повторил предложение Светланы съездить на место и перед матерью поставил задачу — узнать, чем дышит начальство, какого мнения придерживались за столом трибунала, когда судили Ершова, и что думают о ночном ЧП в минометном батальоне. Формулировка "пропал без вести" наводила Шилова на грустные размышления и поколебала веру в безопасность пребывания в родительском доме, которая появилась у него в связи с получением письма от Ершова. Шилов понимал, что под эту ширму можно спрятать и дезертира. Найденная в душегубке пилотка, видимо, не смогла стать достаточным основанием, чтобы прийти к выводу — "утонул". Отсюда опасность оказаться пойманным — в силе.

— Надо ехать — и немедленно, — сказал наконец Шилов и хотел было дать наставление матери, как вести себя у начальника училища, что говорить и как держаться перед большим человеком. Но мать оборвала сына:

— Не учи, Мишенька. Сама знаю. Слава богу… — Она не договорила, что всю жизнь изводила словцом своих супротивников и начальник училища не из святых — пошатнется и поверит ей.

— Когда пароход на Устюг?

— Сегодня уже ушел.

— Значит, завтра?

— Завтра, дитятко.

Утром Татьяна Федоровна надела черную кофту, в которой еще шла за гробом Анны Андреевны, матери Ершова, повязала вчерашний платок, припрятала деньги с извещением в чулок — подальше от карманных жуликов, высыпала в чистую тряпку чугунок картошки в мундирах, положила соли и ушла на работу в опытную вместе с Валентиной.

Перед обедом обратилась к бригадиру, Клавдии Семеновне, женщине степенной, с большими подпухшими глазами, и показала ей похоронку.

Чем же я могу помочь твоему горюшку? — спросила Семеновна, разглядывая извещение. — Сказывай.

— Съездить бы надо, милушка, да разузнать, как он там, бедняжка, утонул, — заплакала Татьяна Федоровна.

— Так поезжай. Успеешь на пароход. Мы за тебя отработаем.

— Спасибо, Клавдеюшка. Спасибо, милая.

— Когда выйдешь на работу?

— А уж в субботу с утречка придется, не раньше.

Не заходя домой, Татьяна Федоровна переправилась через реку в город и поспешила к кассам. Долго стояла за билетом. Когда впереди оставалось человек десять, кассирша сообщила, что билеты кончились, что пароход перегружен, и закрыла кассу. Пассажиры заворчали, но не расходились в надежде, что перед отправлением выбросят еще с десяток билетов.

Минут за пять до объявления посадки Татьяна Федоровна растолкала очередь, пробралась к кассе и постучалась.

— Что еще? — спросила недовольная кассирша.

Татьяна Федоровна протянула ей похоронку.

— У меня, доченька, сынок погиб в военном училище,

— заплакала она. — Мне уж очень надо бы попасть в Устюг.

Взглянув на извещение, кассирша приняла деньги и подала билет:

— Возьмите. Только палубный.

— Спасибо и за палубный, доченька. Дай тебе бог хорошего женишка.

— А может, твой сын — дезертир? — взглянув на извещение, вмешался инвалид на костылях. — Тут написано — "пропал без вести".

— Типун тебе на язык, служивый! — накинулась на него Татьяна Федоровна. — Что зенки-то выкатил? Бессовестный. А еще фронтовик…

Стоявшие рядом женщины пристыдили инвалида, и тот. покраснев, вышел из очереди и достал кисет.

Объявили посадку. Татьяна Федоровна каким-то образом оказалась впереди других и первая стала спускаться по дощатым ступенькам лестницы вниз. Предъявив билет, она бойко засеменила по борту дебаркадера.

Старенький однопалубный пароходик "Шеговары", приняв груз в порту, пришвартовался к пристани. Подали трапы. У кормы судна прошмыгнул винтовой катер, и дебаркадер закачался на волнах. Под ногами заходила палуба. Татьяну Федоровну закружило и повело в сторону. Она еле не слетела за борт, оказавшись у трапа со сломанными перилами.

— Не падай, мамаша! — поддержал ее за узелок с провизией молоденький матросик в полосатой тельняшке.

— За что хватаешься? — отцепила его от узелка Татьяна Федоровна и выругала: — Картофелину раздавил, ирод!

Матросик, почти мальчишка, ожидавший похвалы за то, что помог человеку, остолбенел и, оглянувшись на товарищей, покраснел, как девочка. Маячивший у трапа лоцман с "капустой" на фуражке громко рассмеялся:

— Не жалей, тетка, картофелины! Легче жевать будет.

— У-у, зубоскал! Чтоб твоей теще окриветь, богарадина треклятая! — огрызнулась Татьяна Федоровна и проскочила на палубу парохода.

Сошедший с капитанского мостика штурвальный, наблюдая сверху за посадкой, улыбнулся и заметил боцману:

— Ну как Иван Петрович, попало на орехи?

— Не говори. С характером бабонька, — признал потерпевший лоцман. — Не клади пальца в рот — откусит.

— То-то же…

Отыскав местечко у машинного отделения на реечном диванчике, Татьяна Федоровна удобно расположилась и успокоилась. Развязав узелок, она разделила картошку на три кучки, чтобы хватило на обратный путь, и поужинала.

Когда засипели хриплые отвальные гудки и колеса захлопали по упругой глади Двины, Татьяна Федоровна почувствовала усталость и решила отдохнуть. Положив в головах узелок с харчами, сняла кофту, чтобы прикрыть узелок сверху и прилечь, как вдруг с ужасом обнаружила, что в кармане не оказалось луковицы. Она забыла ее на столе, когда уходила на работу. По телу пробежали мурашки. Что будет, если ее глазная капельница сфальшивит перед большим начальством? Ведь Татьяна Федоровна выдаст с головой свою "кровинушку", ради которой живет на белом свете и кривит душой.

Это была минутная слабость, которая раньше времени заглянула в ее выцветшие не по возрасту глаза и помутила рассудок. "Стыдись! — приободрила себя Татьяна Федоровна.

— Лук-от и в Устюге растет".

Выкинув из головы тревожные думы, она утешила себя надеждой на удачную поездку, согнулась на диванчике и задремала.

Проснулась на рассвете от сильного толчка. Против Бобровникова в слепом тумане пароход наскочил на мель и опоздал на два с лишним часа.

Когда с пристани закрепили швартовы и подали трапы, она в пестрой толпе пассажиров поднялась на берег. На уличных часах вокзала значилось половина девятого. Уточнив время отправления парохода в обратный рейс, она вышла на Советский проспект… У Землянного моста встретила милиционера и спросила, где колхозный рынок.

— Идите прямо — и налево. Увидите, — козырнул милиционер.

На базаре Татьяна Федоровна купила пару луковиц и, расспросив завсегдатаев рыночного прилавка, где найти главного начальника военных, вскоре остановилась у каменных ворот училища.

В прихожей полковника Александрова она подошла к дневальному, стоявшему у входа, и сказала, что она мать погибшего курсанта Шилова, что ей нужно видеть самого большого начальника.

Дневальный доложил о гражданке Шиловой и, вернувшись, с порога сообщил, что начальник училища ждет ее в кабинете и рад с ней встретиться.

Держа обеими руками извещение, как драгоценную реликвию, которая может упасть и разбиться, Татьяна Федоровна с заплаканными глазами, натертыми луком, вошла в кабинет и, низко поклонившись хозяину, сказала:

— Здравствуешь, служивенькой.

— Здравствуйте. Проходите. Садитесь.

Татьяна Федоровна присела на кромку дивана, достала платок, высморкалась и с нетерпением начала ожидать, когда заговорит хозяин.

Начальника училища заинтересовала встреча с этой женщиной. Любая неосторожность в ее поведении могла быть воспринята полковником как фальшь матери, пришедшей пронюхать, что думают в училище о ее сыне. Этого боялась Татьяна Федоровна. На это рассчитывал и полковник. Он вглядывался в ее лицо, старался угадать мысли, тщательно взвешивал каждое сказанное ею слово. Придвинув к себе личное дело Шилова и пролистав несколько страниц, он назвал посетительницу по имени-отчеству и с участием спросил:

— Вы, конечно, по поводу сына?

— Как же, родимый, — заплакала Татьяна Федоровна. — Одна у меня заботушка — сыночек. Царство ему небесное. Хоть бы одним глазком взглянуть на его могилушку… Где она?

Этот вопрос застал полковника врасплох. Он не знал, как на него ответить, и сам спросил:

— Разве вы извещения не получали?

— Получали, родименький, получали. Потому и приехали. Вот оно.

— Позвольте. Здесь черным по белому написано: "Пропал без вести".

Татьяна Федоровна затряслась, зарыдала во весь голос, поднялась с дивана и, придерживаясь за спинку кресла, подошла к столу:

— Лукавый же ты человек, служивый. Я старая женщина, неграмотная, глупая и пропажи твоей не понимаю. Ты прямо скажи, куда девал сына? Да не виляй хвостом. Сердце матери — вещун. Оно чует правду.

Полковник не потерял самообладания, хотя никто еще не ставил его так низко, как поставила Татьяна Федоровна, и он ничего не мог сделать, потому что она женщина. Он подошел к ней с графином:

— Успокойтесь. Татьяна Федоровна. Не надо так отчаиваться. Выпейте водицы. Ну, трагическая случайность. Недосмотрели. Простите, — и он рассказал все, что было известно ему о ночном ЧП по материалам дознания, следствия и трибунала. Татьяна Федоровна сопровождала рассказ полковника потоками слез и бесконечными выкриками, доходившими до истерики:

— Значит, утонул?

— Выходит, так…

— Утонул… Господи! сыночек мой родной. Кровинушка моя бесценная. Утонул… — она дико повела вокруг себя глазами, в бешенстве вырвала клок волос на голове и в бессилии повалилась на край кресла. Сомкнутые веки и восковая бледность лица говорили о том, что наступил глубокий обморок.

Хозяин испугался. Поднял выпавший из ее рук носовой платок, от которого несло луком, облил из графина водой, слегка отжал, положил больной повыше переносицы и подбежал к окну. Опустив фрамугу, он на мгновение задумался и, взявшись за шпингалет, распахнул створку окна. В комнату ворвалась свежая струя воздуха, раздувая шторы и листая на письменном столе личное дело Шилова. Полковник закрыл папку и прижал ее тяжелым пресс-папье. Плеснув в стакан воды, он сделал попытку разжать больной зубы. Но это ему не удалось, и он обрызгал ее холодной водой.

Татьяна Федоровна пришла в чувство и поднялась на ноги.

— Не обессудь, служивый. Всякое с человеком бывает. Что поделаешь. Сыночек-то у меня один. Каждому жаль своего дитяти.

— Сочувствую вам, Татьяна Федоровна, и прошу извинения, что так получилось. Виноват. Но помочь ничем не могу. Мертвого не воскресить.

Поблагодарив начальника училища, что сказал "правду" о сыне, она низко поклонилась ему и собралась уходить:

— Прощевай, служивенький. Не поминай лихом, — сказала Татьяна Федоровна. — Хороший ты человек. Дай бог тебе здоровья, — и подалась к порогу.

— Минуточку, — придвигая к себе телефонный аппарат, остановил ее начальник училища. — Вы извещение забыли. Оно вам еще пригодится.

— Ой, спасибо, родной отец. Хорошо, что напомнил,

— вернулась Татьяна Федоровна, взяла извещение и еще раз поклонилась.

— Может, вас до пристани на машине подбросить?

— Спасибочко, родненький. Как-нибудь сама доберусь,

— сказала она и закрыла за собой дверь кабинета.

Выпроводив посетительницу, полковник Александров смахнул с лица капельки пота, вздохнул и дал строгую оценку только что закончившемуся визиту, но ничего фальшивого в поведении этой женщины не увидел. И не увидел, может быть, потому, что женская душа для военного, привыкшего общаться с мужским полом — потемки. Он поверил в искренность переживаний Татьяны Федоровны и пришел к выводу, что курсант Шилов все-таки… утонул…

Татьяна Федоровна иначе оценила свои луковые слезы. Ей показалось, что начальник училища хитрит перед ней, преподнося успокоительные пилюли, и сама пошла на очередную хитрость. Увидев, что рука его лежит на телефонной трубке, что он собирается куда-то звонить и ждет, когда выйдет назойливая посетительница, Татьяна Федоровна, взяв узелок, оставленный у дневального, вышла на крыльцо. Заметив недалеко от раскрытого окна у стены дома скамейку, она бочком подошла к скамейке, осмотрелась вокруг, присела на край скамейки и начала медленно перешнуровывать ботинок.

— Здесь нельзя, гражданка, сидеть. Пройдите дальше!

— потребовал второй дневальный, стоявший у калитки, ведущей в Парк культуры и отдыха.

— Ничего, сынок, — ослушалась Татьяна Федоровна.

— Я только переобуюсь. Всю ногу истерла, дитятко. Идти не могу.

Из открытого окна кабинета начальника училища доносились до ушей Татьяны Федоровны обрывки телефонного разговора с прокурором:

— Да-да! Мать курсанта Шилова, — уловила она. — Смею вас уверить. Так вести себя мать дезертира не может. Убежден. Да, Шилов утонул… Невзоров? Прокуратура вправе пресечь его беспочвенную затею. Согласен. Всего доброго.

Завязав шнурок, Татьяна Федоровна поднялась со скамейки, проковыляла мимо дневального и вышла на аллею парка. Подслушанный телефонный разговор воодушевил ее. Она несколько раз повторила его про себя, чтобы запомнить из слова в слово и порадовать сына, что ему больше не угрожает преследование. Одного орешка ей не удалось раскусить: кто такой Невзоров. Но она предположила, что это следователь, который допрашивал Ершова и требовал у прокурора согласия возбудить уголовное дело против ее сына… Теперь действия Невзорова пресечены как беспочвенные.

Дальнейшие события дня в Великом Устюге развертывались не в пользу Татьяны Федоровны. Она чуть не погубила сына своим болтливым языком.

Возвращаясь к речному вокзалу, Татьяна Федоровна у здания городского Совета увидела толпу притихших людей, собравшихся у репродуктора послушать дневную сводку Совинформбюро. Женщины со слезами радости поздравляли друг дружку с успехами наших войск на Курской дуге. Не думала Татьяна Федоровна, что там ожидала ее самая большая неприятность.

— Что, бабоньки, уши-то поразвесили? — спросила она у маленькой старушонки, которая, вытирая слезы, все еще с надеждой смотрела на уличный динамик, ожидая новых приятных сообщений. Но голос диктора уже умолк. Из репродуктора полились звуки маршевой музыки.

— Наши детушки Белгород и Орел ослобонили, — с гордостью проговорила старушка и, приглушив голос до шепота, добавила: — Вечером в Москве из пушек стрелять будут… Вот что…

— Ну и пускай стреляют бездельники! — с явным осуждением отозвалась Татьяна Федоровна. — А ты-то что, старая, нюни распустила?

— Постыдилась бы, молодица, — обиделась старушка. — У самой-то, небось, сынок-от на фронте. Неужто сердце у тебя каменное?

— Что не радуешься, деревня? — грудью преградила Татьяне Федоровне путь крупная женщина с насмешливым выражением лица. Это была Авдотья Никандровна. Рядом стоял Сережа Меньшенин. Последний месяц он жил по-прежнему в доме деда Евсея и почитал Авдотью Никандровну второй нареченной матерью. Она помогала ему по дому, стирала белье, подавала ценные советы, как жить. Возвращаясь с ночной смены, Сережа задержался у проходной, чтобы вместе с Авдотьей Никандровной идти домой. И вот они у репродуктора.

Татьяна Федоровна попятилась к толпе, но не испугалась. Ей очень хотелось прополоть густые, как лен на ухоженной почве, седеющие волосы вздорной устюжанки, изрядно поцарапать насмешливую рожу и доказать, что "деревня" тоже не лыком шита и умеет за себя постоять. Но Татьяна Федоровна и тут схитрила. Решила разжалобить толпу, вызвать к себе сочувствие падкого на слезы женского окружения и загрести жар чужими руками, так как по своим, неровен час, могут ударить в отделении милиции.

— А что мне радоваться, — сказала она со слезами, Нет у меня, бабоньки, радости. Сырая землица ее отняла. А сердцу не прикажешь радоваться, коли оно слезно плачет. Сыночек-то у меня… погиб…

Женщины поддержали Татьяну Федоровну. Затараторили, застонали. Одна Авдотья Никандровна оборвала ее строгим вопросом:

— Где погиб?

— Да здесь — в военном училище…

— Уж не Шилов ли твой сынок?

Татьяна Федоровна выкатила глаза. И черт же дернул ее сказать:

— Шилов. А ты почем знаешь?

— Смотри, Сереженька, да запоминай, — нахмурилась Авдотья Никандровна. — Это мать убийцы твоего дедушки Евсея…

Толпа ахнула, исподволь окружая виновников уличной перебранки.

— Ты что? Белены объелась? — тучей разразилась на нее Татьяна Федоровна, играя на чувствах богомольных старушек. — Мой сын утонул!..

— Знаем мы, как он утонул, — продолжала Авдотья Никандровна. — Уж коли кто не знает, так это председатель трибунала. А мы-то знаем.

— Авдотья Никандровна! — подошел к ней старый рабочий в комбинезоне. — Коли вы знаете, так почему молчите? Сообщили бы, куда следует.

— Что мы? — с горечью сказала Авдотья Никандровна.

— Следователь Невзоров не нам чета, и тот ничего не мог сделать. Нет, мол, вещественных доказательств. А ты съезди на место да выволоки его из подвала — вот те и доказательства. Ан нет! Прокурор визы не дает на арест. Поди-ка докажи!

— Охульница! — накинулась на нее Татьяна Федоровна.

— Что белиши выкатила? Почто солдатку позоришь при всем честном народе? Бога не боишься! Люди подумают — правду говоришь. Я жаловаться пойду.

— Поди-поди, жалуйся, солдатка! — толкнула ее Авдотья Никандровна. — Да не забудь своего дезертира накормить, а то он, бедняга, проголодался, пока ты следы заметала.

— Бесстыжая рожа! И как у тебя язык ворочается такое говорить порядочной женщине? — заголосила Татьяна Федоровна и шарахнулась через улицу к северному тротуару. Она не могла опомниться от нервного потрясения. Сердце ее вырывалось из груди. Горло перехватило судорогой. Она давилась слезами и никого не замечала перед собой. Люди сторонились и давали ей дорогу… Но так продолжалось не долго.

Придя в себя, она строго взвесила все то, что произошло в толпе у репродуктора, и все-таки успокоилась. Несмотря на осуждающие взгляды честного народа, сын ее по-прежнему оставался в неприступном для Авдотьи Никандровны заколдованном кругу с прокурорским замочком. К тому же уголовное дело Ершова, при разбирательстве которого за столом трибунала могли говорить о дезертирстве Шилова, рассмотрено и сдано в архив. Домогательства Невзорова о возбуждении нового дела прекращены. Так чего же бояться Татьяне Федоровне? Тихая улыбка засияла на ее губах и расплылась по лицу.

Подходя к Земляному мосту, Татьяна Федоровна отчетливо услышала, что ее кто-то окликнул. Она остановилась и посмотрела вокруг себя.

— Татьяна Федоровна! Это вы?

В трех шагах от нее проходил Ершов, сопровождаемый конвоирами. Лицо его почернело. Он весь исхудал, согнулся, сделался каким-то маленьким, не заметным, и глаза его смотрели с такой грустью, что сердце Татьяны Федоровны сжалось от боли. Ей стало жаль этого парня.

— Сашенька! — обрадовалась Татьяна Федоровна и бросилась к своему соседу. — Вот уж не ожидала встретиться. Куда ж тебя, дитятко, ведут?

— На фронт, Татьяна Федоровна, — оживился Ершов и всем туловищем подался к своей соседке, протянув ей руку.

— А сейчас?

— Сейчас пока на пристань. Отправляют к месту формирования штрафной роты. А вы как оказались в этом городе?

Конвоир посмотрел на часы, махнул рукой, и все четверо отошли от тротуара к каменной ограде древнего собора.

— Приезжала про Мишеньку узнать. Похоронку получили.

Ершов опустил голову.

— Простите меня… Я отпустил Мишу. Не знал, что так получится.

— Что ты, дитятко, — встрепенулась Татьяна Федоровна. — Грешно мне тебя винить. От смертушки никуда не уйти. Уж, видно, судьба наша такая.

— И куда вы спешите?

— Сама не знаю. На пароход хотела. Да долго ехать на пароходе. Боюсь на работу опоздать. Пешком пойду. Авось, попутная машина подбросит

Конвоир посмотрел на часы:

— Извините, мамаша. Нам время идти.

— Прощайте, Татьяна Федоровна. Буду писать, — пообещал Ершов, выходя на мостовую. — Справляйтесь у Светланы Сидельниковой. Да не забудьте передать ей привет от меня. Валентине и Лучинскому — тоже.

Татьяна Федоровна помахала ему платком и, став лицом к собору Вознесения, перекрестилась.

Пройдя от Земляного моста у здания милиции на Красную улицу, она повернула направо, к щетинной фабрике, и вышла к Красавинскому тракту. Ей не хотелось ехать вместе с Ершовым на пароходе. Она не верила в искренность своего соседа, потому что сама всю жизнь говорила неправду. Получив, быть может, впервые наглядный урок у Авдотьи Никандровны, она стала побаиваться людей и с этого дня выбирала выражения в столкновении с людьми. Боялась она и Ершова. Боялась разговоров с ним о сыне, чтобы как-нибудь не проговориться. Так лучше подальше от греха. Она была уверена, что Ершову задавали вопросы о дезертирстве, о котором он преднамеренно умолчал. Почему? Татьяна Федоровна истолковала по-своему — хитрит.

Она также догадывалась, что Ершов не мог не написать об этом Светлане. И если Светлана при получении письма ничего не сказала, то выполняла просьбу Ершова: усыпить недремлющее око Татьяны Федоровны и установить негласный надзор за ее домом, пока Шилов не будет схвачен за руку.

Вышагивая по большаку и думая о Светлане, считая ее самым опасным врагом, она не заметила остановившейся сзади машины.

— Куда путь держишь? — услышала она хрипловатый голос шофера и, вздрогнув от испуга, перекрестилась:

— До Кошачьего хутора!

— Где такой?

— За Большими слободами!

— Не слыхал. Садись. Довезу до мельницы.

— Ой, спасибо тебе… — она хотела сказать "сынок", но из кабины высунулась голова, которая раза в полтора старше самой Татьяны Федоровны, и, заикнувшись, придержала язык.

— Пройди с той стороны в кабину! — крикнул шофер, и машина, как бешеная, помчалась по пыльной дороге на восток.

Часа через полтора шофер сбавил скорость, провел грузовик по Удимскому мосту и круто повернул направо, к мельнице. Татьяна Федоровна пожелала доброму старикану здоровья и к вечеру была уже дома.

Когда она сунула ключ в замочную скважину двери и зашла в сени, Шилов встретил ее у порога.

— Ну, как съездила? — спросил оп, усаживая мать ни лавку.

— Ох, натерпелась, дитятко, страху, — простонала она. снимая кофту. — А все обошлось любо-дорого. — И Татьяна Федоровна поведала сыну о своих хождениях по мукам, начиная с кассы речного вокзала, безногого инвалида и кончая Удимской мельницей.

— А кто такая Авдотья Никандровна? — спросил Шилов, когда мать отчиталась перед ним и начала накрывать стол для ужина.

— Хоть убей, дитятко, не знаю.

Шилова заинтересовала личность Авдотьи Никандровны, которая знала всю правду о нем, держала руку Невзорова и смело честила прокурора и суд.

— А на тебя почему она так взъелась?

— На чужой роток не накинешь платок, Мишенька. Язык-то без костей. Мелет, что мельница. Да помолу нет.

— А Сережа кто? — задал он последний вопрос, чтобы иметь представление о своих недоброжелателях.

— Сережа? — повторила Татьяна Федоровна. — Внук деда Евсея.

— Нет, мама, — возразил Шилов. — У Евсея не было внуков. У него один неженатый сын, и тот погиб на фронте.

— Тогда — постоялец.

— Это похоже. У него жил какой-то сирота…

Один груз свалился с плеч Шилова. Военные больше ему не угрожали. Но до успокоения — далеко. И будет ли оно вообще? Шилов боялся не только встреч с земляками. Его приводила в бешенство "агентура" Ершова — Сидельниковы, которые, по его мнению, не откажутся от слежки за домом, и надо быть осторожным, не давать повода к подозрению.

Утром, когда мать уходила на работу, он остановил ее у крыльца:

— Зайди к Марии Михайловне да расскажи про Ершова. Боюсь, Светлана опять притопает. А у меня — насморк, чихота.

— Зайду, дитятко, зайду, пообещала мать и, пощупав голову сына, сказала: — О-о, да у тебя — жар, Мишенька. Где-то простудился.

— На чердаке. Там сквозняки.

— То-то же. Приду — малинки заварю да компрессик на поставлю. Авось пройдет. Не выходи на улицу, похранись.

На работе бабы окружили ее, но боялись спрашивать, что стряслось с сыном, ожидая, что она сама расскажет, но Татьяна Федоровна молчала.

— Ну и что узнала? — спросила наконец Семеновна. — Как сын-то погиб?

— Утонул ночью в грозу, — простонала Татьяна Федоровна и зарыдала.

— Не плачь, — утешили ее бабы. — Слезам горю не поможешь. В других семьях по три похоронки получили. Ничего не поделаешь — война…

— У меня-то, бабоньки, один сынок, да и погиб-то не на фронте.

— На фронте, не на фронте. Смерть везде одинакова… Разве что погибать в тылу для наших властей не так уж почетно. А для матери — одна малина.

После работы Татьяна Федоровна постучалась к Сидельниковым. Открыв двери в сенях, Мария Михайловна проводила ее в столовую комнату.

— Говорите, Татьяна Федоровна, как съездили, что узнали о Мише? — спросила хозяйка и, усадив гостью за стол, поднесла чаю с вареньем.

— Съездила, милушка. Спасибо. Все разузнала. У самого большого начальника была, — и залилась слезами. — Мишенька-то мой… утонул…

— Успокойтесь, Татьяна Федоровна, — проговорила хозяйка, искренне разделяя чужое горе. — Нельзя же все время плакать. Слез не хватит. Покушайте чайку с вареньицем — легче будет на душе.

Дотрагиваясь ложечкой до варенья и прихлебывая из блюдечка чай, Татьяна Федоровна окинула взглядом комнату и, не увидев Светланы, спросила:

— Где же ваша доченька, Мария Михайловна? Ведь я к ней пришла.

— В город уехала Сашу проводить. На фронт отправляют.

Татьяна Федоровна перевернула пустую чашечку на блюдце, отодвинула варенье и, перекрестив лоб, сказала:

— Про него-то я и принесла Светланушке весточку. Виделась с ним.

— Когда виделись? Где?

— Вчера, в Устюге, — ответила Татьяна Федоровна и уточнила: — На пароход конвоиры вели. Саша кланяться велел…

Распахнулась дверь, и расстроенной походкой вошла Светлана.

— Легка на помине, доченька. Богато жить будешь, заметила гостья, поднялась и вышла из-за стола.

Судя по подпухшим от слез глазам, можно было понять, что Светлана не встретила Ершова и съездила в город напрасно.

— Ну как, доченька?

— Не видела, мама, Саши, — заплакала Светлана. — Уехал…

Она искала его в военкомате, тогда как он находился в комендатуре. А пришла на вокзал — пассажирский состав, к которому прицепили товарный вагон с военными, проследовал на Коношу.

— Что ж я могу сделать? — схватилась за сердце Мария Михайловна. Вот Татьяна Федоровна пришла к тебе. Она вчера видела Сашу.

Светлана повеселела и подбежала к гостье, которую до этого как будто и вовсе не замечала:

— Правда, Татьяна Федоровна?

— Как не правда, милушка, — и она мигом воссоздала маленькую картинку случайной встречи и трогательного прощания с Ершовым в Великом Устюге.

Светлана радовалась сквозь слезы и осталась довольной, что услышала о Ершове от знакомого человека.

— Спасибо, Татьяна Федоровна, — сказала она, провожая гостью к калитке. — Утешили меня. Будто с Сашей поговорила.

Дома Татьяна Федоровна убедила сына, что Сидельниковы ничего не подозревают, сочувствуют ее горю и благодарят за дорогую весточку о Ершове.

У Шилова отлегло на сердце. Он глубоко вздохнул и закашлялся. Мать вспомнила о своем обещании и принялась за лечение. Достала пузырек ментола, таблетку аспирина, заварила малины, напичкала сына лекарствами, напоила малиновым чаем и, спеленав согревающим компрессом, уложила в постель.

Целую неделю провалялся он на отцовском тулупе в подвале. Вечером нюхал жженую хлебную корочку, натирал в носу чесноком, мазал ментолом, принимал аспирин, и болезнь отступила. Но Шилов жаловался, что у него стреляет в ухе, и Татьяна Федоровна укутала голову теплой шалью, отошла в сторонку, посмотрела на сына и ахнула:

— Ну, Мишенька. Весь — я. Ничевошеньки от Василия.

Да, Шилов очень похож на свою мать и лицом, и характером. Правда, мысли его роились несколько иначе — требовали духовной пищи. Недаром он, почувствовав безопасность под родительским кровом, часто вспоминал партизанский отряд, санитарное отделение, когда каждый день из его рук поступали Ивану Игнатьевичу сводки о положении на фронтах и партизаны с гордостью называли Шилова "рупором Москвы"… А теперь?

— Знаешь что, мама? Принеси мне какую-нибудь свежую газетку.

— Принесу, дитятко, принесу. Только не хворай.

На другой день в обеденный перерыв Татьяна Федоровна зашла в красный уголок и, увидев, что там никого нет, вырвала из подшивки последний номер "Известий", свернула и не успела сунуть за пазуху, как вошла заведующая, Фаина, белокурая девчушка лет шестнадцати, с большими навыкат бесцветными глазами и маленьким носиком, заостренным кверху.

— Тетенька, — сказала она. — Газет нельзя брать.

— Да мне редисочку завернуть, — схитрила Татьяна Федоровна.

Фаина взяла газетку из рук Татьяны Федоровны, посмотрела, что газета небрежно вырвана и подшить ее больше нельзя, сокрушенно сказала:

— Ладно, возьмите. Только больше не трогайте.

— Вот спасибушко тебе, доченька.

В тот же вечер Шилов набросился на измятые страницы и с такой жадностью впился глазами в рубрику "От советского информбюро", что Татьяна Федоровна перестала дышать, наблюдая, как сын пожирает каждую строку печатного текста, задерживает внимание на отдельных местах, чешет затылок и в недоумении качает головой. Углубившись в газету, он до полуночи просидел за чтением и спустился в подвал, когда в горницу вошла Валентина.

С этого дня в дом Шиловых потекли газеты самым невероятным образом. "Шестая держава" никак не могла подозревать, что за нею будут охотиться люди, пуская в ход и шестой палец. Татьяна Федоровна похищала газеты, где только могла: с директорского стола, в клубе запани, в библиотеке, оголяла уличные витрины, а однажды ухитрилась вытащить из сумки зазевавшегося почтальона. И Шилов читал, читал, читал.

Трудовые будни страны и победы на фронтах на многие часы уводили его от сознания того, кто он такой. Когда же вспоминал о своем затворничестве, становилось на душе гадко. Ведь он умеет управлять двигателями. Владеет радиотехникой. Отличный артиллерист. Любит трудиться. Наконец у него есть заслуги перед Родиной. Он подбил восемь немецких танков и мог бы после войны похваляться перед друзьями. Но тут-то с ужасом признал, что у него нет и не может быть друзей. Он даже лишен возможности встречаться со знакомыми людьми, которые знали и ценили его. Теперь он для них — "пропавший без вести". В лучшем случае — утопленник. В худшем — дезертир…

Газеты доносили до него отголоски многосторонней жизни, которой он испугался и от которой навсегда ушел в подполье.

Как-то, оставшись в запертом доме, он вышел на повить почитать и раскинулся на свежем сене. Пахло десятками знакомых с детства оттенков летнего разнотравья. Шилов отложил газету в сторонку и уткнулся головой в душистое сено. Терпкий запах мяты, перемешанный с ароматами зубровки и пырея, приятно дурманил голову. Так было хорошо дышать полной грудью, что не хотелось пошевелиться. Но вот что-то хлопнуло на чердаке. Шилов вздрогнул и выбежал в сени. Осторожно поднялся по лестнице на чердак. Бойкая струя ветра, проникшая в проем выставленной на лето рамы, сорвала с перекладины стропил старые вожжи, и они петлей вниз все еще раскачивались на ветру. Шилову почудилось, что виселица живая и, словно магнитами, притягивает его к себе, чтобы удушить.

— Ма-а-ама! — крикнул Шилов и свалился с лестницы…

Прошла еще неделя. Из интереса он следил за текущими событиями в стране и за рубежом. Но, так как газеты приходили в опытную с большим опозданием, его потянуло к живому слову радиодиктора, и Шилов решил восстановить детекторный приемничек, собранный еще в седьмом классе. Однако Татьяна Федоровна выбросила его из подвала на помойку вместе с картофельными отбросами, и Шилов стал нудить мать достать какой-нибудь батарейный приемник. Он знал, что приемники изъяты из личного пользования в начале войны. Но желание услышать Москву настолько было велико, что Татьяна Федоровна не устояла перед сыном и дала слово любым способом найти приемник.

В воскресенье она уехала в город на базар. Обошла ряды, где торговали овощами. Заглянула на толкучку. Там продавались вещи хозяйственного обихода. В конце прилавка, на отшибе, Татьяна Федоровна увидела потертый ящик со стеклянной шкалой и тремя клавишами. Лицевая сторона ящика была обтянута желтой с бугорками обшивочной материей.

— Что это за штуковина? — спросила Татьяна Федоровна хозяйку — старую женщину с седыми волосами, торчавшими из-под черного платка.

— Был приемник, — ответила хозяйка, — а сейчас — не знаю. Убили моего сыночка на фронте. Некому теперь приглядывать за приемником. Купите, милая. Не дорого возьму.

— А куда мне такое дерьмо? — поморщившись, сказала Татьяна Федоровна.

— Выбросите нутро, приделаете крышку — будет хорошая хлебница.

Торговавший рядом сосед рассмеялся:

— Хлебница-то теперь, гражданка, никому не нужна. Паек-то он и без хлебницы не залежится и не загустеет.

— Ну лук можно хранить, чтоб тараканы не ели.

— Давай уж возьму. Жаль мне тебя, бабонька, — согласилась Татьяна Федоровна. — Ложки класть стану. Сколько тебе за эту хламину?

— Сколько не жалко.

Татьяна Федоровна выбросила три десятки и покупку сунула в мешок.

— Спасибо вам, — обрадовалась старушка, не ожидавшая, что за такой ящичек дадут тридцать рублей.

Приемник, приобретенный на базаре за- бесценок, оказался исправным. Не доставало батарей. Татьяна Федоровна в понедельник, когда все ушли на обед, заглянула в столовую. Увидев, что Фаина села за стол, вернулась в красный уголок, отсоединила батареи от приемника и спустила их через открытое окно в крапиву. Вечером жала траву для коз и положила батареи в мешок. Шилов похвалил мать за находчивость и долго думал, как быть с антенной, которая могла его подвести. Но догадался, что можно воспользоваться громоотводом, выступавшим над печной трубой. Проверил заземление и услышал Москву.

Вечером Фаина обнаружила пропажу и заявила участковому Данилычу, старому партизану с пышными буденовскими усами и белой головой. Он был на пенсии, но, когда началась война, заменил молодого товарища, ушедшего на фронт, и честно нес свою нелегкую милицейскую службу.

— Кого подозреваешь, дочка? — спросил он у заведующей.

— Шилову, Данилыч. Шилову Татьяну Федоровну, — бойко ответила Фаина. — Один раз она у меня газету из подшивки украла.

— Шилову — так Шилову, — записал участковый. Только зачем ей батареи?

Раскинув умом, он сообразил, что батареи похищены тем, у кого приемник. А есть приемник — должна быть и антенна. Отпустив заявителя, Данилыч решил прогуляться до Кошачьего хутора к дому Шиловых.

Заметив железный стержень, торчавший над печной трубой, Данилыч принял его за антенну. "Значит, Татьяна свистнула батареи", — подумал он и подошел к крыльцу. Он забыл, что рабочий день не кончился. Огромный замок и метла, вставленная в скобу двери, не пустили в дом. Данилыч заглянул в окно. Ему померещилось, будто какая-то тень мелькнула за оконной занавеской и скрылась в глубине горницы. Он испугался. Данилыч верил в существование ночных привидений. В дневных — сомневался и отошел от окна.

В конце рабочего дня он вызвал Татьяну Федоровну, усадил против письменного стола, откашлялся в кулак и плутовато спросил:

— Что это, Татьяна, у тебя призраки бродят по избе среди бела дня?

— Что ты, господь с тобой! — перекрестилась Татьяна Федоровна. — Уж не выжил ли ты, старый, из ума, что призраки перед тобой заходили?

— Очень даже возможно, — обиделся участковый. — Поживи-ка с мое — не то еще увидишь. — Он достал записную книжку, раскрыл ее и положил перед собой на стол. — А вызвал я тебе, девушка, по делу.

— По какому делу?

Данилыч, забыв обиду, хитро сощурился на Татьяну Федоровну, расправил усы и спросил:

— Тебе известно, что с сорок первого года все приемники изъяты из личного пользования граждан?

— Какие приемники?

— Радио…

— А зачем ты меня про приемники спрашиваешь?

— Затем, — сказал участковый, — что, если найду у тебя приемник, под суд пойдешь… Вчера пропали батареи. Так тебя подозревают в хищении.

— Кто подозревает? — соскочила Татьяна Федоровна со стула.

— Сиди-сиди, не волнуйся, — смягчился Данилыч. — А подозревает заведующая красным уголком Фаина Марковна.

— Та белоглазая вертихвостка?

— Не знаю, вертихвостка или нет, а подозревает…

— Пошла она к… — Татьяна Федоровна послала ее далеко. Очень далеко, и Данилыч боялся, как бы она не послала и его по тому же адресу, а то и дальше… У нее много адресов…

— Напрасно, Татьяна, отказываешься, — снисходительным тоном проговорил участковый. — Я сам проверял.

— Что ты проверял?

— У тебя антенна у трубы…

— Что у меня у трубы?

— Антенна, говорю.

— Ах, ты, старый хрыч! Хочешь, я тебе собачьи усы повыдергаю? — взъелась Татьяна Федоровна. — Да знаешь ли ты, что у меня у трубы?

— Думаю, антенна.

— Плохо думаешь! Громоотвод. Понял?

— Пока нет.

— Сейчас поймешь! — она подошла к нему вплотную. — А еще умным себя считаешь. Видал у меня на задворках сухую осину?

— Видал

— А почему она сухая? Знаешь? — и объяснила: — Ее громом разбило еще до войны, в тридцать девятом году. Так мой покойный сынок, Мишенька… царство ему небесное на том свете… поставил этот громоотвод, чтоб избу не спалило… Понятно? А ты — "энтенна". На что мне твоя энтенна? Ворон пугать? — понесла такую ругательскую ахинею, что у Данилыча глаза поползли на лоб. Он сорвался с места, закрыл уши и закричал истошным голосом, пытаясь остановить эту зубастую бабенку:

— Стой, Татьяна! Стой! Хватит понапрасну собачиться. Не видишь? Сдаюсь! Твоя взяла, — и поднял перед ней руки.

Но Татьяну Федоровну трудно было остановить.

— Стой, говорят! Кто кого допрашивает? Ты меня или я тебя?

— Ты, Данилыч.

— То-то же…

Татьяна Федоровна блестяще доказала свою непричастность к похищению батарей, и Данилыч поспешил выпроводить ее из кабинета, так как не хотел слышать брани, которой не терпит человеческое ухо и вянет.

— Прости, Татьяна, — повинился Данилыч, провожая ее к выходу. — Зря вызвал. Ошибся. Конь о четырех ногах, и тот спотыкается.

— Ладно. Не размазывай. Тошно слушать. Моли бога, что усы целы. А то бы Феоктиста на порог не пустила.

Татьяна Федоровна вышла из кабинета и схватилась за голову. Несмотря на то что она облапошила Данилыча с батареями, "призрак" не выходил из ее головы. Ведь этот усатый леший видел ее сына. А что, если донесет? И какой дьявол надоумил шататься по избе? Всю дорогу она была сама не своя и решила пожурить сына за неосторожность, напомнить ему, что у него на каждом шагу враги, которых надо бояться пуще смерти.

Когда она открыла дверь и увидела сына, сердце ее окаменело. Сын стоял перед ней бледный и растерянный.

— Что, Мишенька?

— Сегодня, — сказал он, опустив глаза, — кто-то заглядывал в окно и, кажется, видел меня.

— Знаю. Это Данилыч, — и мать рассказала о призраке, которым отшучивался участковый, как присказкой, перед тем как начать разговор о батареях.

Шилов понимал, что стоит на скользком пути, и если сделать неосторожный шаг, можно упасть и разбить себе голову. Но, выслушав мать, оживился.

— Не будет Данилыч доносить обо мне, — сказал он с уверенностью.

— Ой-ли? — усомнилась Татьяна Федоровна. — Твои бы слова да до бога дошли.

— Не будет, — определенно заявил Шилов. — Он меня не узнал. А узнал бы — тебе не сказал. Это точно. Снял бы трубку и донес.

— А что ему мешает сейчас донести? Догадка приходит, Мишенька, не сразу. Надо пуд соли съесть, пока догадаешься…

В этот день Шилов не ночевал дома. Одевшись потеплее, он прихватил с собой веревку и, дождавшись, когда стемнеет, ушел в лес.

Вернулся на рассвете с вязанкой веников усталый, с красными глазами и подпухшими веками. Мать открыла ему дверь, приняла веники и приготовила поесть. Уплетая за обе щеки свежие огурцы и запивая козьим молоком, Шилов невнятно пробормотал:

— Видел двух женщин-грибников.

Татьяна Федоровна втянула голову в плечи:

— А они тебя видели, дитятко?

— Нет. Я притаился за кустом смородины и пропустил их мимо.

Убрав со стола салфетку, он остановился возле матери, постоял и, прежде чем спуститься в подвал, с озабоченностью проговорил:

— Мне нужны, мама, черные очки.

Мать не поняла, зачем ему очки, и в выходной снова отправилась на базар. Она привезла очки и, когда Шилов примерил их, сказала:

— Ты, Мишенька, в очках почти не похож на самого себя.

Чтобы "почти" можно было заменить словом "совсем", он задумал отпустить бороду и перестал бриться. А пока…

Шилов вспомнил, что Ершов покупал для драмкружка актерские принадлежности. Взяв ключ от избы Власа Ивановича, он вышел на крыльцо.

Спустя полчаса кто-то осторожно постучал в дверь. При мерцании лампадки подслеповатая Татьяна Федоровна открыла дверь и в страхе попятилась от порога. В полумраке она увидела перед собой плешивого старикашку с жиденькой бородой, в очках, похожих на те, которые покупала сыну.

— Добрый вечер, хозяюшка, — пробасил незнакомец.

— Пусти, милая, переночевать странника, — и ползет в дверь.

— Куда прешь, козлиная борода? — преградила путь несговорчивая хозяйка.

— Пусти, хозяюшка, я хорошо заплачу.

— Пошел вон! — заупрямилась Татьяна Федоровна. — У меня не дом крестьянина. Поди в затон. Много вас тут шастает.

"Старик" захохотал удивительно знакомым смехом.

— Господи! — остолбенела Татьяна Федоровна. — Кто это?

— Уж коли родная мать не узнает, так люди подавно не узнают, — сказал Шилов и обнажил личину: снял очки, парик, бороду.

Татьяна Федоровна заплевалась, зафукала, но осталась довольной, что сына и впрямь не узнать.

В последних числах августа он часто пропадал в лесу, заготовляя на зиму веники. Рубить дрова боялся и в черных очках. На стук топора могли прийти лесники, которые охотились за безбилетными порубщиками, привлекая их к ответственности. Мать предостерегала сына от лесников, но сердце ее по-прежнему щемили "призраки". Она опасалась, что участковый может ей навредить, сообщив о виденном властям.

Как-то у конторы опытной она встретила Данилыча. Остановилась на минутку, и тот по старой дружбе перекинулся с ней словечком.

— Ну как, Татьяна, призраки тебя больше не беспокоят? — спросил участковый, опасливо поглядывая на гражданку Шилову

— А с чего им беспокоить меня? — возразила Татьяна Федоровна. — Ты же сам, Данилыч, их выдумал и себе голову морочишь.

— Нет, не выдумал. А что это было, в толк не возьму. Ты-то как думаешь, Татьяна? — допытывался участковый.

— Тьфу, леший! Будь ты проклят со своими призраками, — вспылила Татьяна Федоровна. — Пристал, что банный лист… Тучка махонькая набежала на солнышко. Так ее тень проплыла по занавеске. А ты. старый хрыч, не разобрался сослепу, в чем дело, да бух в колокол! Призрак. Людей смешишь.

— А что, Татьяна. Ты правильно мыслишь, — признал свое поражение участковый. — А я не додумался до этого.

— Где тебе додуматься! Ты сам не знаешь, на каком свете живешь.

С тенью призрака исчезла и тень подозрения. Но… Надолго ли? Данилыч согласился с Татьяной Федоровной и оставил ее в покое. Шилов теперь не скрывался в лесах, а сидел дома, не опасаясь, что Данилыч опять заглянет в окно. Однако борьба за сына заставила Татьяну Федоровну проникнуть во все уголки опытной станции и пронюхать, откуда могла исходить опасность. Она залезла в душу каждой ненадежной личности.

Тихо и незаметно подкралась к опытной станции хмурая осень. Осыпала золотом плакучие березки, лизнула малиновой кистью неспокойные осинки за косогором, зазвенела бубенцами огненной рябины и, просияв бабьим летом, пошла шуметь по лесу желтеющей листвой, устилая многочисленные тропинки. Побурела картофельная ботва на огородах, почернели огуречные листья на грядках, опустели поля. Повеяло холодом.

Сутулясь под пронизывающим ветром, почтальон, Петр Никанорович, с сумкой на плече подошел к калитке Сидельниковых и остановился с письмом в руках, ожидая, когда выйдет хозяйка.

Мария Михайловна поспешила ему навстречу. Сердце ее учащенно забилось, подкашивались ноги, кружилось в голове, когда она приблизилась к почтальону и с тревогой взглянула на него.

— Голубушка, — взмолился почтальон, — простите, что я принес вам нехорошее письмо. Должность такая. Он с первого взгляда определял письма с извещениями, присылаемые с фронта, и заранее просил у людей прощения.

Дрожащими руками Мария Михайловна разорвала конверт, пробежала по строчкам, вскрикнула и, покачнувшись, упала на мостки. Выбежала Светлана и стала поднимать отяжелевшее тело матери. Вдвоем с Петром Никаноровичем, они внесли Марию Михайловну в спальню и осторожно уложили на диван.

Перепуганный Петр Никанорович протянул Светлане подобранное у крыльца извещение, и Светлана, убитая горем, зарыдала.

Николай Петрович погиб 12-го июля у Прохоровки. Будучи механиком-водителем, он сгорел вместе со своим экипажем в пылающем танке.

На другой день в опытной все узнали о его гибели. Татьяна Федоровна сочла уместным именно в этот день заглянуть к Сидельниковым, чтобы разделить утрату, постигшую их на третьем году войны, и вместе поплакать.

Мария Михайловна была очень больна. Врач предписал ей постельный режим и запретил двигаться. Не желая нарушать семейного гостеприимства, она встала с постели, приняла Татьяну Федоровну и, проводив ее в горницу, пожаловалась гостье на плохое здоровье.

Пришла Светлана и, застав мать у стола, начала выговаривать ей за ослушание врача. Усадив в кресло и покрыв ноги пледом, она стала занимать гостью разговорами, но боялась упоминать об отце, так как с больной мог снова приключиться сердечный приступ.

Подогрев самовар, Светлана поднесла им по чашечке чаю, поставила варенье, подала ложечки. Татьяна Федоровна придвинулась к столу, достала из-под рукава носовой платок и, взглянув на хозяйку, пустила слезу:

— Слышала, милая, про ваше горюшко горькое. Теперь мы с вами одного поля ягодки. У вас война отняла мужичка. У меня — ненаглядного сыночка…

Мария Михайловна встрепенулась, пожелтела, как осенний лист, и что-то хотела сказать, но не сказала. Почувствовала, что теряет сознание. Голова ее откинулась на спинку кресла. Глаза заплыли слезами и закрылись.

Светлана подбежала к матери.

— Татьяна Федоровна! — крикнула она не своим голосом. — Оставьте нас, пожалуйста… Очень прошу… Уйдите…

Гостья выкатила на Светлану удивленные глаза, не поверив услышанному. Встала из-за стола и, не простившись, молча вышла на крыльцо.

Дома она пожаловалась сыну, что Сидельниковы выгнали ее из квартиры. Всю ночь мать и сын, сидя в подвале, строили догадки о причине обморока Марии Михайловны и пришли к единому мнению. Мария Михайловна не хотела себя равнять с матерью дезертира.

Значит, Ершов сообщил Светлане о дезертирстве. И если Мария Михайловна молчит, то не иначе как ждет, когда донесут другие, потому что сама боится дурной славы доносчика.

— А если она донесет? — допускала Татьяна Федоровна.

— Не донесет, — говорил Шилов. — Мария Михайловна не из таких. Мне кажется, Сидельниковы любят доносить чужим языком…

Появляющаяся опасность всегда толкала Шилова к потребности что-нибудь делать. Это давно заметила мать и, возвращаясь на другой день с работы, знала наперед, что будет говорить ей сын.

— Картошку время убирать в огородце. А то как бы снегу не нанесло. Все, что они добывали из земли и ссыпали на полосе для просушки, ночью Шилов сортировал и стаскивал в подвал для зимнего хранения.

Вскоре огородец опустел. А время шло, принося с собой новые беды. В конце октября, когда выпал первый снег и покрыл на лесных тропинках бурую листву, доселе шелестевшую под осторожными шагами Шилова, в Кошачий пришла еще одна нерадостная весть. Светлана получила из госпиталя от Ершова письмо, в котором Ершов писал, что отделался от штрафной роты легким ранением в ногу и получил орден "Красной Звезды". Об этом Светлана сообщила Татьяне Федоровне в конторе, увидев ее после митинга в честь освобождения Днепропетровска. Светлана также сказала, что Саша с выздоровлением попытается попасть к минометчикам или в артиллерию и пошлет письмо, когда получит назначение и прибудет на фронт.

— Заходите, Татьяна Федоровна, — покраснев, сказала Светлана и улыбнулась. — Мама давно уже поправилась.

Улыбку Светланы можно было объяснить радостью за успехи Ершова. Сообщение о здоровье матери Татьяна Федоровна приняла как робкое извинение за то, что ее выгнали из дома. Но что значило ее приглашение, не могла понять. Шилов расценил его как очередную уловку Марии Михайловны с целью нанести Шиловым новый удар в спину.

— Не ходи, мама, к ним. Обойдемся как-нибудь и без Сидельниковых. Не это сейчас самое главное для нас.

— А что главное, дитятко? — донимала его расспросами мать.

Главное, разумеется, письмо. Шилов надеялся, что Ершов не выйдет живым из штрафной роты. Вышел да еще с орденом.

— И везет же этому рыжему потюремщику, — позавидовала Татьяна Федоровна, одержимая страхом перед будущим. — Этак-то он, упаси господь, и в хутор возвернется после войны…

— Тогда мне крышка, — с озлоблением сказал Шилов. — Выдаст. В первый же день выдаст, как пить дать.

— Что ты, бог с тобой… Может, еще убьют. Война-то не кончилась.

В эту ночь Шилов долго не мог уснуть. Он думал о том страшном дне, когда судьба столкнет его с Ершовым у околицы родного хутора. В голове впервые зародилась чудовищная мысль — убить Ершова до того, как он ступит ногой на кошкинскую землю и замести следы убийства, как с дедом Евсеем. Это решение преследовало Шилова даже во сне и принимало все более конкретные формы. Он держал его втайне и возвращался к нему, когда становилось скверно на душе от того, что его могут выдать.

Татьяна Федоровна перестала понимать сына. Он казался ей каким-то неприступным, замкнутым и чересчур осмотрительным. Он больше молчал и сидел в подвале, включая порою приемник. Редко выходил на повить, давно не бывал на чердаке и только иногда, поднимаясь на две ступеньки лестницы, поглядывал на виселицу и вздыхал. Гнетущая тоска изматывала его. Он сходил с ума. Мать, наблюдая за ним, сама с каждым днем чахла и не меньше его переживала. Часто прибегала к слезам, к непомерной ласке, которой не заслуживал сын. У нее не хватало сил в трудную минуту поддержать сына, хотя лезла из кожи вон и преподнесла ему даже праздничный подарок.

Накануне Октябрьских из директорского фонда опытной выделили семьям погибших воинов единовременное пособие продуктами питания. Татьяна Федоровна достала из-за иконы похоронку и в числе первых получила на складе продукты, включая кусок свежей говядины и банку соленых огурцов.

Шилов, к огорчению матери, отказался есть мясо и огурцы и не дотронулся до праздничного обеда с рюмочкой спиртного.

— Почто не ешь? — спросила она и тоже положила ложку, пустив слезу. — А я-то, дура, старалась. Что с тобой I Мишенька? Ума не приложу. Все сердце изныло. Скажи хоть словечко матери…

Шилов опустил голову и, не взглянув на мать, вышел из-за стола. Ему не лезло в горло полученное матерью нечестным путем на извещение пропавшего без вести. "Ведь это обман, мама! Я живой" — хотелось сказать, но Шилов не сказал. Махнул рукой и спустился в подвал.

Наконец, ему надоело молчаливое одиночество. Он приохотился к чтению принесенного сестрой из библиотеки запани "Дон Кихота".

Вечером вернулась с молодежного субботника Валентина и застала брата за книгой. Валентина покачала головой и бросила язвительную реплику:

— Люди обливаются на работе потом, а ты воюешь с ветряными мельницами, дезертир несчастный.

Шилов покосился на сестру и снова уткнулся в книгу…

Наступила зима. Закружились метели, затрещали морозы. Покрылись ледяным панцирем стекла деревенских окон. Шилов переселился на полати, поближе к печке, но отцовский тулуп и подушку оставил в подвале.

СЕМЕЙНЫЕ НЕПОЛАДКИ И БОРЬБА ЗА СЫНА.

В конце мая 1944 года, в субботу, Валентина пришла домой поздно вечером расстроенная и заплаканная.

Она проводила в армию Лучинского и на обратном пути из города зашла в его каморку вымыть полы и навести порядок в осиротевшем жилище. Лучинский оставил ей ключ и отдал под ее попечение засаженный огород, чтобы иметь свой угол и овощи на случай, если поссорится с матерью и уйдет от нее.

Валентина и Лучинский любили друг друга чистой любовью, какая только может существовать между молодыми людьми. Любовь красивая, вечная…

— Если с тобой что случится, — крикнул из вагона Лучинский, — я никогда не женюсь и буду верен тебе!

Кто-то из стриженных новобранцев поднял его на смех:

— Ну и даешь! Что с ней может случиться в тылу?

— Не знаешь — не смейся! — осадил его Лучинский. — Я-то знаю, что может случиться. Потому и говорю.

Что же имел в виду Лучинский? Расставаясь на перроне, Валентина дала слово, что будет ждать Лучинского, сколько бы ни продолжалась война, и замуж выйдет за него или совсем откажется от жизни, если мать станет преградой на пути замужества дочери…

И вот Валентина взошла на крыльцо. Прогремев щеколдой, увидела в окне дрогнувшую занавеску и услышала шаги брата. Мать уже спала, свалившись в постель после нелегкого труда в поле и дневных забот по дому.

Открыв дверь, Шилов пропустил сестру и остался в сенях накинуть засов.

— Ну как? Проводила Лучинского? — спросил Шилов, застав Валентину у печки с тарелкой и черпаком в руках.

— Проводила. А тебе что?

— Мне ничего, — ответил Шилов. — Так спрашиваю. И куда его? Известно?

— Известно, — смягчилась сестра. — В Вологду. В какой-то тридцать четвертый запасной полк на сержанта учиться.

— Ух, ты! Сержантом будет…

— А ты думал… Лучинский — не какой-нибудь беглец — парень на все сто.

Шилов не спорил с Валентиной. Он отлично понимал, что сестра вправе его презирать, и не обижался на нее.

Татьяна Федоровна, откинув с головы одеяло, прислушалась к разговору своих детей и открыла глаза.

— Что это ты, доченька, — сказала она, — братца охаиваешь, а хахаля своего, ни дна ему, ни покрышки, расхваливаешь? — При упоминании имени Лучинского, стараясь насолить дочери и оградить сына от ее нападок.

— Ты бы хоть раз в жизни помолчала, когда тебя не спрашивают, — злобно сверкнула на нее зрачками Валентина…

Последние десять месяцев отношения между Шиловым и сестрой были натянутыми. Валентина неделями не разговаривала с братом, не отвечала на его вопросы, и причина не только в Лучинском. Сложный узел семейных неурядиц завязывался на протяжении полутора лет, если не больше, и завязывался просто. Поначалу Татьяна Федоровна невзлюбила Лучинского как чужака, преследующего по пятам ее дочь, и закрыла перед ним двери своего дома. Потом стала замечать, что сын помогает Лучинскому в недозволенных встречах с дочерью. Появился тайный союз брата с сестрой, направленный против матери. И Татьяна Федоровна опустила руки. С памятной июльской ночи, когда Шилов постучался в окошко родного дома. Валентина расторгла союз и отвергла брата как дезертира и преступника. С этой ночи Шилов опасался сестры, но больше опасался Лучинского, который, провожая Валентину, каждый день появлялся у калитки, мог заметить в доме мужчину и заинтересоваться им.

Побаивалась Лучинского и Татьяна Федоровна. Она осторожно поругивала дочь и со дня на день ожидала отправки ее ухажера на фронт.

Теперь, когда Лучинского призвали в армию и Валентина осталась одна, Татьяна Федоровна свободно вздохнула и, не скрывая от дочери своего победного торжества, надеялась, что Лучинский не вернется с фронта, а если и вернется, то не скоро.

Этот день Шилов считал наиболее подходящим, чтобы начать примирение с сестрой, в котором, как никогда, нуждался, и решил ей не прекословить. Но Валентина, увидев, что с отъездом Лучинского мать несправедливо ожесточилась с ней, взяла хлебную карточку и ушла из дома.

— Зачем ты ее? — спросил Шилов, когда Валентина, хлопнув дверью, выбежала на крыльцо. — Ей тоже без Лучинского не легко.

Татьяна Федоровна проворчала вслед дочери:

— Уж ничего и не скажи. Сразу — в пузырь. Ишь, зелье какое! Никуда не денется. Походит-походит, да и придет.

Шилов пожалел, что мать помешала ему наладить отношения с сестрой, в лице которой утратил на какое-то время одну из двух собеседниц. Он понял, что сестра ушла надолго, потому что взяла с собой хлебную карточку, но не знал, куда ушла, и спросил об этом у матери.

— В курятник Лучинского. Куда ей больше идти? — и пояснила: — Этот длинноносый ярыга оставил ей ключ. Вот она и фигуряет перед матерью.

— А что она там будет есть?

— Найдет. Картошка осталась от посадки.

Встав с постели, Татьяна Федоровна выглянула в окно. Увидев, что дочери на крыльце нет, она вышла в сени, закрыла дверь и легла в постель.

— Ложись и ты, дитятко, — посоветовала сыну. — Время позднее. Да не убивайся понапрасну. К лешему! Плюнь на ее причуды.

Шилов подтянул гирю часов и, зевая, молча спустился в подвал послушать ночной выпуск последних известий.

Он долго не мог уснуть и думал о сестре. Горластый петух в козьей стайке проиграл "зорю". В открытую отдушину донесся робкий свист просыпающихся птиц. Шилов подполз к отдушине и выглянул во двор. Слабый предутренний сумрак майской ночи быстро таял. Тихо занималась заря. Потянуло прохладой. Наступал новый день.

Утром Татьяна Федоровна встала, когда сын еще не ложился спать, сварила обед, приготовила завтрак и начала собираться в город. Шилов с подпухшими глазами вышел из подвала и проводил ее в сени.

— Может, я, дитятко, задержусь, — сказала она, снимая с гвоздя замок. — Ты уж не волнуйся. К Валентине зайду, а то, не доведи господь…

— Что? — всполошился Шилов, задержав мать на пороге.

Татьяне Федоровне не хотелось заранее говорить сыну, зачем она пойдет к Валентине, но так как проговорилась, не стала скрывать:

— Боюсь, дитятко, как бы она сдуру-то не подалась к Данилычу.

Шилова передернуло от страшного подозрения матери:

— Неужто родная сестра на такое отважится?

— От нее всего можно ожидать. Сумасшедшая. Вся по отцу.

Повесив замок, Татьяна Федоровна с авоськой в руке вышла на дорогу. В этом году она больше не возила в город картошки. Нечего было продавать. Участок Ершовых опять не разрешили засаживать, и Татьяна Федоровна еле сводила концы с концами. Ее подвел "осенец" — поросенок, взятый в опытной по дешевке. Она пустила его на зиму. Набрав тело, в январе он вдруг обезножил и, к огорчению хозяйки, пропал, но картошки перевел великое множество. К тому же Татьяна Федоровна бросила еще несколько мешков на базар, да вовремя спохватилась. И вот она каждое воскресенье покупает на рынке хлеб и распечатала денежный чемоданчик, который быстро таял.

Впрочем, она не жалела денег на сына. Жалела для государства. Когда семьи фронтовиков собирали средства на танковую колонну, о чем писала районная газета за третье марта, уполномоченный по сбору обратился к Татьяне Федоровне насчет взноса, но получил отказ:

— Рада бы, миленький, все отдать для нашей победы над заклятым врагом, да за душой ломаного гроша нету. Паек перед получкой не на что взять.

— Что так бедно, Татьяна Федоровна?

— Неурожай, дитятко. Картошка-то повымерзла. Прикупать приходится, прикупать, миленький, — и не дала ни копейки.

Сегодня она привезла из города три килограмма хлеба, оставив спекулянтам около трехсот рублей, так как Валентина унесла карточку.

Вечером, подходя к домику Лучинского, Татьяна Федоровна посмотрела на него издали. Маленькая избушка, аккуратно обмазанная снаружи глиной, стояла среди огородов на задворках большого дома. Татьяна Федоровна подошла к крыльцу, звякнула щеколдой. Валентина открыла матери дверь и ввела в горницу. Мать остановилась у порога и перекрестилась на то место, где, по обыкновению, висят иконы. Внутреннее убранство холостяцкого жилища произвело на нее приятное впечатление. Чисто выскобленные полы, покрытые домотканными дорожками, никелированная кровать, заправленная белым покрывалом, комод с кружевной салфеткой, старинные часы с боем — все это говорило, что здесь жил порядочный молодой человек и что покойная старушка Марковна, оставившая дом и пожитки Лучинскому, была бескорыстной и чистоплотной женщиной.

Не думала Татьяна Федоровна, что у поклонника Валентины, с виду неказистого и неуклюжего парня, такой образцовый порядок в доме, и на сердце отлегло. Не будь у нее в доме сына-дезертира, она, не задумываясь, отдала бы дочь за Лучинского и не посмотрела бы, что он безродный чужак.

Валентина взяла со стола только что прочитанную книгу, сунула ее в ящик комода и предложила матери сесть.

— Ты уж на меня, доченька, не обижайся, — сказала Татьяна Федоровна, придвинув к ней стул. — Я не враг своему дитяти. Хочется, чтоб всем было хорошо. Теперь-то я вижу, что Лучинский не плохой парень.

— Поздно увидела, мама, — заплакала Валентина. — Не знаю, вернется ли он сюда вообще, если не убьют на фронте.

— Не кручинься, дитятко. Тебе еще восемнадцать. Успеешь выскочить замуж. В девках не засидишься. Таких — нарасхват.

— Другого Алеши мне не найти. А ты его на порог не пускала. А за шалопаев я не пойду. Даже не думай.

Перечить дочери, когда уехал Лучинский, Татьяна Федоровна не собиралась. Достав из авоськи пай хлеба, она протянула дочери:

— Возьми. А то пойдем домой, Валюшенька. Нечего тебе скитаться по чужим углам. Насидишься еще без матери.

Валентина подачки не приняла.

— Поживу с недельку здесь, — сказала она. — Мне нужно побыть одной.

Мать пожала плечами и покосилась на дочь:

— Уж не задумала ли чего, дитятко?

— Что я могу задумать?

— Мало ли что в голову придет. Может, донести собираешься на брата?

Неодинаково поделила Татьяна Федоровна свою любовь к детям. Львиная доля досталась сыну. А дочери — так себе. Как падчерице от мачехи…

— Плохо ты меня знаешь! — вскрикнула Валентина и, прежде чем дать отповедь матери, схватила руками голову и задумалась. Она вспомнила тронувший ее до глубины души случай из спрятанной книги, и ответ пришел сам…

Как-то в начале мая Валентина шла с работы и, увидев в окне дома Сидельниковых Светлану, замедлила шаг. Светлана улыбнулась ей и пригласила зайти на пару минут в дом.

Валентина бывала в этом доме, но никогда не видела переполненного книгами шкафа со стеклянными створками. Правда, раньше он стоял в спальне. Мария Михайловна выставила его в прихожую, будто нарочно для Валентины.

— Ой, сколько у вас книг! — с завистью воскликнула Валентина при виде однообразных старинных переплетов.

— Это библиотечка моего покойного отца, — с грустью сказала Светлана, открывая шкаф. — Самая дорогая память о нем.

— Дай мне что-нибудь интересное почитать.

Светлана достала с полки книгу большого формата, с

зеленой матерчатой обложкой, с золотым тиснением в круглом орнаменте и по краям:

— Достоевского читала?

— Читала, — несмело ответила Валентина. — "Наточку Незванову".

— Это незаконченная повесть, — с видом знатока сказала Светлана и предложила "Преступление и наказание". — Почитай-ка про Родиона и Соню. Тоже Достоевского. Не оторвешься.

Поблагодарив за книгу, Валентина вернулась в домик Лучинского и читала ее вечерами чуть ли не весь месяц.

И вот перед приходом матери, когда закрыла книгу и с минуту выбиралась из вонючих дворов и пахнущих помоями трущоб Петербурга в двадцатое столетие, какой-то внутренний голос донес ей, что Светлане известно не только о дезертирстве Шилова, но и о том, что он убил человека. Иначе не подсунула бы этой ужасной книги. Валентина почувствовала себя не сестрой убийцы красавицей Дуней Раскольниковой, а богобоязненной блудницей Соней, запутавшейся в тупиках христианских заповедей.

Валентине казалось, что смерть Алены Ивановны перекликается со смертью деда Евсея, и, несмотря на различие эпох и побудительных причин преступлений, оба убийства одинаково бесчеловечны. Предлагая книгу, Светлана надеялась, что Валентина, девушка честная и решительная, по примеру Сони заставит брата отдать себя в руки правосудия, и Шилов покорится сестре.

Что ж, намерения Светланы, если они были таковыми, оказались не холостыми выстрелами. Светлана попала в цель, хотя не была уверена, что Валентина для брата сделает то. что сделала Соня для Раскольникова, то есть заставит его сдаться правосудию.

Пока Татьяна Федоровна укладывала хлеб и закрывала авоську, Валентина подняла голову и бросила стремительный взгляд на мать.

— Я могу жертвовать только собой, — ответила она словами Сони и прибавила от себя: — И не могу усовестить брата, чтобы он добровольно сдался властям. Это не в моих силах.

— Ишь, ты, зелье. Добровольно сдаться властям? Не дождешься, голубушка, — не поняв дочери, прошипела Татьяна Федоровна и ушла.

В следующее воскресенье, возвращаясь домой, Валентина занесла книгу Светлане. Марии Михайловны не было дома.

— Поняла что-нибудь? — спросила Светлана.

— Все поняла, — ответила Валентина, зло сверкнув глазами на Светлану. Поняла даже то, почему ты дала мне эту книгу прочитать.

— Почему же?

— Ты сама знаешь почему, — и хлопнула дверью.

Дома Валентина рассказала о своих подозрениях матери и брату, не встретив с их стороны должного понимания.

— Это нам уже давно известно, — пробормотал Шилов и спустился в подвал.

Валентина воочию убедилась, что дома она совершенно чужая, что в ее сведениях никто не нуждается. Вот уже год, как семья живет какой-то раздвоенной жизнью. Мать скрывает от нее свои тайны, шепчется с сыном, потому что не верит дочери. С уходом Лучинского в армию Валентина особенно остро почувствовала одиночество и стала лишним человеком в семье. Брат иногда пытался с ней заговорить, но не для того, чтобы утешить ее, а просто из любопытства, вернее из личной потребности в общении. Жизнь становилась невыносимо трудной, а временами — бессмысленной. Единственное, ради чего стоило жить — это ощущение радости приближающейся Победы. Это Лучинский. И Валентина начинала жить ради Лучинского, ожиданием Лучинского.

Наступило лето. Шилов не выходил из леса. Его борода с оттенком подпорченной сыростью овсяной соломы и черные очки то и дело мелькали в чащобах и нож ловко орудовал у нагнутых берез, срезая побеги с еще не достигшими натуральной величины бледно-зелеными листочками. Заготовленный для коз корм Шилов стаскивал ночами на сеновал для просушки.

Однажды с вязанкой веников он шел в хутор и услышал потрескивание сучьев под ногами живого существа. Избегая встречи с человеком, свернул с тропинки и в ужасе остановился. Он чуть не угодил в "волчью яму".

Шилов и раньше слышал о ямах, но не знал, где они находятся. Говорили, что накануне войны, когда у западных границ запахло порохом, дикие звери покинули белорусские и брянские пущи и устремились на северо-восток, в тайгу, где было спокойнее. Хищники появлялись в окрестностях Кошачьего хутора, нанося урон общественному животноводству. Бывали случаи, когда волки подходили к скотным дворам и заглядывали в козьи стайки.

В деревнях стали бить тревогу. Охотники нарыли ям, провели облаву, а с началом войны люди забыли о них, и ямы на звериных тропах превратились в ловушку для человека. Попавший в беду не мог выбраться из ямы без помощи других и обрекал себя на верную гибель.

Обследовав охотничью западню и поставив заметки на подступах к яме, Шилов перекинул несколько жердей, набросал поперек веток, сучьев, запорошил травой. Словом, замаскировал ловушку, сделав ее незаметной среди бурелома и более опасной. Но для кого опасной? Надо полагать, не для дикого зверя — для неосторожного человека.

Утром, когда Татьяна Федоровна подала к завтраку чугунок горячей картошки и стакан молока, Шилов, доставая солонку из ящика стола, взглянул на мать, которая возилась у печки, и с дрожью в теле вспомнил о яме.

— Ну, мама. Сегодня искала бы ты меня в лесу. Вчера вечером, когда начало темнеть, я чуть не провалился в волчью яму.

— Что ты, господь с тобой, дитятко, — предостерегала мать. — Смотри. Будь осторожней. Сиди лучше дома. В доме и стены помогают. В лесу не одна яма.

— Сколько?

— Никто не знает, Мишенька. Охотники не сказывали. А нынче-то и спросить не у кого. Всех, как есть, забрили.

Весь следующий день Шилов потратил на поиски остальных волчьих ям, а вечером, сидя за столом, сообщил матери:

— Нашел еще две. Больше нет.

— Ну и слава богу, — походя у печки, сказала Татьяна Федоровна, не придав значения находке сына.

— Но первая, — продолжал Шилов, — самая глубокая. Провалился — могила.

С этого дня, уходя в лес, он почему-то подолгу думал о волчьих ямах, будто они таили в себе какой-то определенный смысл и могли быть полезными ему в будущем. Как браконьер, поставивший рыболовные снасти в запретных водах под носом вооруженной охраны, Шилов каждый раз, оглядываясь и прислушиваясь, с присущей ему осторожностью и трепетом проверял волчьи ямы, а потом уже принимался за дело. Иногда подходил к ним за несколько шагов и смотрел издали, не потревожил ли кто его маскировки и нет ли в яме обреченного существа.

К середине лета он покончил с заготовкой веткорма для коз, подкосил травы и ходил в лес просто на прогулку — подышать здоровым лесным воздухом. Эти прогулки Шилов всегда считал праздником. Выбрав знакомую с детства полянку, где вместе с ним росла ветвистая черемуха, успевшая к этому времени сбросить розово-белый наряд, он ложился на душистую траву, широко раскидывал руки и ноги, щурился от яркого солнца, часами вглядывался в безоблачное небо и мысленно рассуждал: "Как все-таки хорошо жить на земле!" Шилов забывал в лесу все на свете и редко думал о своем подпольном существовании. Лежа на спине, он лениво смыкал веки, расслаблялся, сдерживал дыхание, вслушивался в лесные шорохи, в сонный лепет листвы на белоствольных березках, в перекличку птиц, стараясь выделить из многоголосого свиста пернатых певцов противный вороний крик — верный сигнал, что поблизости — человек. А Шилов всегда боялся встречи с людьми и уж никак не думал, что его дважды видели в лесу.

После дождей пошел в рост июльский слой грибов, и Шилов зачастил в лес, чтобы запастись на зиму лесным мясом.

Поворачивая по сторонам бороду и сверкая черными очками в лучах заходящего солнца, он как-то проходил с корзинкой грибов по тропинке, ведущей к Кошачьему хутору, и не заметил, что за ним, притаившись у кустов ольшаника, наблюдает женщина, которая, видимо, не желала встречи в лесу с незнакомым мужчиной. Это была бригадир полеводов Клавдия Семеновна

Окончив работу и не заходя домой, она без корзины, с платком, в который завертывала хлеб, решила пробежать по Кошкинскому лесу, чтобы поднять с десяток грибков и сварить семье ужин.

На другой день, в обеденный перерыв, у полевой сторожки, когда женщины уселись в тени перекусить и развязали узелки, Клавдия Семеновна, прожевывая хлебную корочку, искоса взглянула на Татьяну Федоровну, покачала головой и предостерегающе сказала ей:

— Смотри, девка. Запирай покрепче двери и никого не пускай в дом.

— А что такое, Клавдеюшка? — спросила Татьяна Федоровна и, выкатив на нее бесцветные глаза, перестала есть.

— Видела вчера в Кошкинском лесу бородатого старика в черных очках и с корзиной в руке. Идет прямо по тропинке к вашему хутору.

— Господи! — перекрестилась Татьяна Федоровна и придвинулась к бригадирше. — Час от часу не легче. Кто же это, Клавдеюшка, мог быть?

— Не знаю, — ответила бригадирша, нагоняя на бригаду страх. — Неровен час, заберется в избу. А у вас ни одного завалящего мужичка на весь хутор. Убьет — пикнуть не успеете. Ограбит — и был таков. Ищи ветра в поле.

— Грабить-то у меня, милушка, нечего, — побледнела Татьяна Федоровна, догадавшись, что Семеновна видела Мишеньку, да не узнала.

— Не сказывай. Денежки у тебя водятся. Поживиться грабителю есть чем. Вон сколько картови-то свезла на базар.

Брови Татьяны Федоровны поднялись кверху. Она снова перекрестилась:

— Кто ж это, бабоньки? Господи! Владыка небесный… Может, какой из Устюга? Пособирал грибков, пособирал — да и на дорожку.

— Нет, девка, — возразила Клавдия Семеновна. — Это кто-то из местных. Может, беглец какой. Скрывается в лесу. Молочница Симка искала коз — так видела его с ношей веников на той же тропинке. Значит, не устюжанин — местный. Устюжанину веники ни к чему. В город не понесет.

Бабы в страхе переглянулись. Носы их повытянулись к бригадирше, которая дала волю болтливым подружкам, а сама замолчала. Высказывались догадки. Но все пришли к единому мнению, в том числе и Татьяна Федоровна, что бородач — беглый арестант. Но чей он — вопрос оставался открытым

Вечером, придя домой, Татьяна Федоровна с порога накинулась на сына и отчитала его по-своему:

— Ну, Мишенька, уморил. Без ножа зарезал. Заставил петь в волчьей стае чужую песенку. — Потом бросила на лавку платок и ткнула сыну в глаза. Не умеешь ходить в лес — сиди дома. И бороду убери к лешему.

Дальнейший разговор не обещал ничего хорошего Шилову. Он понял, что попался кому-то на глаза:

— Видели меня?

— Как не видели, дитятко? Бабы по всей опытной языки чешут, — и рассказала про Клавдию Семеновну и Симку-молочницу.

Провинившийся Шилов безропотно подчинялся матери и ни в чем не смел ей прекословить. Собрал бороду, перестал ходить в лес, согласившись с матерью, что еще одна такая встреча может заинтересовать Данилыча.

Первый день домашнего ареста после вольных лесных прогулок показался Шилову хуже каторги. Бесцельно шатаясь по горнице, он не знал, что ему делать, чем заняться. Пытался включить Москву — не было приема: сели батареи. В субботу мать принесла новые. Шилов онемел от изумления.

— Где ты их взяла?

— Там же. У Фаины, — нисколько не смущаясь, сказала Татьяна Федоровна, выставив на стол новенькие батареи.

— А если Данилыч вызовет опять на допрос?

— Не вызовет, дитятко. Он еще от того вызова не опомнился. Все ходит по опытной станции да оглядывается.

— Тебе бы, мама, участковым быть, — ухмыльнулся Шилов. — Ты бы навела порядок в опытной. Данилыч — разиня.

— Далеко, дитятко, кулику до Петрова дня. Да и не по мне эта собачья должность. Пускай мужики рты разевают.

Догадка Шилова, что на мать снова падет подозрение, оправдалось. Шилов знал Фаину с сорок второго года. Тогда у нее тоже случались пропажи, и она всегда показывала на одно и то же лицо.

А хватилась Фаина батарей в тот же вечер — и к Данилычу. Данилыч, самодовольно улыбаясь, попросил заявительницу вкратце изложить жалобу. Он любил исполнять свой служебный долг и выводить на светлую водичку граждан, покушающихся на общественную собственность.

Заявительница поставила в известность участкового об очередной пропаже батарей и просила помочь в отыскании похитителя.

— Кого подозреваешь? — последовал затверженный вопрос.

— Кого можно подозревать, как не Шилову, Данилыч?

Услышав знакомую фамилию, участковый высоко

поднял брови, собрав гармошкой мелкие морщинки на лбу, помрачнел и отодвинул блокнот:

— Спасибо, дочка. Ты сама с гражданкой Шиловой потолкуй. А я имел уже истинное удовольствие допрашивать ее.

— Я не милиционер! — с неуважением к офицерским погонам Данилыча отнеслась Фаина, округлив и без того круглые, как у рыбы, глаза.

— А я милиционер! — повысил голос Данилыч. — И знаю, что гражданке Шиловой батареи не нужны. До свидания, красавица. — На том дело и кончилось.

Шилов присоединил к приемнику новые батареи и с этого вечера не отходил от приемника. Он следил за развитием белорусской операции "Багратион", начавшейся 23-го июня силами четырех фронтов. Однако "рельсовая война" партизан больше интересовала Шилова. "Где теперь отряд Яна Францевича? — с явной озабоченностью думал Шилов. — Где Зося? Жива ли она?"

17-го июля включил Москву и замер. Проходил парад партизанских соединений в Минске. Шилову очень хотелось услышать "товарища Яна" или хотя бы Мачульского, Козлова, Павловского, наконец — легендарного Коржа-Комарова.

В эти дни он все же услышал о своем отряде. Светлана получила письмо от Ершова, который не давал о себе весточки почти четыре месяца. Из предыдущего треугольничка, полученного Светланой еще в марте, Шилов через сестру узнал, что Ершову присвоили первичное офицерское звание и назначили командиром взвода 82 мм минометов. Судя по кой-каким деталям, не вычеркнутым цензурой, он участвовал в разгроме Корсунь-Шевченковской группировки противника в составе 53-й армии. Но это было в феврале. Светлана получила новое письмо. 21-го июля в опытной проходил летучий митинг по поводу вступления советских войск на территорию Польши. Увидев в ликующей толпе Валентину. Светлана подбежала к ней.

— Письмо получила от Саши! — с радостью прошептала она Валентине.

Пока они шли от конторы к дому Свдельниковых, Светлана прочитала письмо, испещренное убористым почерком Ершова и раскинувшееся на четырех страницах. Ершов писал, что при форсировании Южного Буга ниже Первомайска он был ранен и находился на излечении в Кисловодске. В Храме воздуха на прогулке случайно встретил бывшего начальника штаба отряда майора Селезнева, вывезенного в 1943-м году в тяжелом состоянии на л Большую землю. Селезнев "подремонтировался" и год командовал дивизионом на фронте. И вот опять ранение и встреча с Ершовым в Кисловодске.

Выписывались из госпиталей вместе. Селезнев взял Ершова в свой дивизион командовать батареей. Прибыли на формировку в район Оргеева, в Бессарабию. А впереди — Кишиневско-Ясская операция.

Более страницы Ершов отвел отряду Яна Францевича. Готовясь вместе с другими партизанскими соединениями к уничтожению крупнейшего моста через реку Птичь на линии Брест-Гомель, отряд Яна Францевича попал в ловушку карателей понес огромные потери. Погиб командир. Ранен начальник штаба. Повозка Сысоева, в которой ехала жена Лаптевича Зося с дочкой Алесей, схвачена немцами, и все трое повешены. Не пощадили даже маленькой Алеси. Иван Игнатьевич присоединил остатки отряда к бригаде Павловского.

— Спасибо, Светлана, — поблагодарила Валентина. — Для меня Саша как родной брат. — Она об этом сказала искренне, без притворства, потому что ставила Сашу Ершова выше своего брата, Шилова, который осквернил эту священную степень человеческого родства.

За ужином Валентина рассказала о письме Ершова. Лицо Шилова налилось кровью. Он бросил ложку и тихо побрел к своему логову. Мать проводила его каким-то болезненно-сочувствующим взглядом и ничего не сказала.

Всю ночь Шилов не спал. Часто вздыхал и произносил ни о чем не говорящее слово "так". Закрывая глаза, он неизменно видел перед собой то вздернутую на виселице Зосю, то мертвого Яна Францевича, прикрытого плащ-палаткой, то маленькую Алесю, которая называла его дядей Мишей, то Сысоева, раскачивающегося на ветру под перекладиной, и давился слезами. Почему он плакал? Зосю жалел? Нет. Он плакал потому, что перестал существовать его спаситель — партизанский отряд, где ему, Шилову, удалось пересидеть трудное время и остаться живым, когда гибли миллионы, где его считали человеком и откуда вывезли на Большую землю, в госпиталь… А теперь?

Бурная жизнь опытной станции тоже проходила мимо него. Он не видел ни зеленой, ни хлебной жатвы, не ощущал запаха бензина, не вдыхал испарений пота, которым обливались в непосильном труде его земляки. Спрятавшись от войны, чтобы выжить, он не подумал, для чего жить, если жизни не будет, если останется одно существование. И Шилов существовал.

Перед началом уборки колосовых дирекция и партком решили снять рабочих полеводческих бригад и направить их на недельку для завершения зеленой жатвы на Вондокурских лугах. Мать и сестра Шилова уходили на сенокос.

— Смотри, Мишенька, — наказывала Татьяна Федоровна, — сиди дома и жди, пока мы с Валюшенькой не вернемся с сенокоса.

Она сварила ему похлебки, оставила хлеба, молока, а коз увела с собой. Шилов придерживался запрета матери и не появлялся в лесу, покамест в опытной свежи кривотолки о бородатом старике в черных очках.

Оставшись под защитой замка, он незаметно для себя сделал открытие. Ему нельзя топить печки. Дым из трубы в запертом доме мог повредить Шилову, который при виде множества посудин с молоком вдруг захотел чищеной картошки. Отыскав старый примус, он починил поршень, продул горелку, нашел бутыль с керосином и стал варить картошку на примусе.

На третий день вечером он разжег в сенях примус, поставил чугунок с картошкой в зашел в избу почитать свежую газету. Запахло паленым. Дым проникал в горницу. Шилов потянул носом и выбежал в сени. Над примусом полыхало пламя, вздымаясь до самого потолка. Загорелся стол. Схватив ведро воды, Шилов вылил на примус и, обжигая пальцы, выпустил воздух. Пламя погасло, но сени переполнились дымом и паром.

Спустя полчаса пришла Татьяна Федоровна проведать сына. Открыла дверь и увидела следы пожара. Она испугалась и еле устояла на ногах.

— Что же ты, дитятко, делаешь? — завопила мать, разводя руками. — Ты подумал, что станет с тобой, коли хутор сгорит?

— Подумал, мама, — признал за собой вину Шилов. — Прости. Недоглядел. Газетка подвела. — Ему стало жаль матери, пришедшей за пять верст. Он принял от нее бидончик с молоком и проводил мать в горницу, рассказав о случившемся. Шилов поклялся, что будет осторожным и больше не допустит пожара.

— Разжег примус, — по-прежнему наставляла непутевого сына мать, — не отходи от него ни на шаг, пока выключишь.

— Понял. Все понял, мама.

— Понял, а сам себе пакостишь…

Татьяна Федоровна хотела истопить печку, но не стала возиться с дровами и, потолкавшись у примуса, легла отдохнуть. Утром, чуть свет, снова собралась на покос, чтоб не опоздать к началу работы.

— Смотри, сынок, — запирая дверь, поучала мать, — будь осторожней. Береженого и бог бережет. Домой придем с Валюшенькой в субботу. Ходить-то мне к тебе, дитятко, недосуг, да и Семеновна, наш бригадир, что-то подозревает: "Куда, — говорит, — пошла на ночь глядючи?" — "Пойду огородец проведаю". — "А молоко зачем с собой?" — "Киснет, — говорю, — Поставлю на творог. Не пропадать же ему даром". — "Иди-иди… Я так спросила"…

В эту долгую неделю произошло еще одно событие, стоившее Шилову нервов и порчи крови. В огороде побывал вор. Шилов не только не мог поймать его, как говорят, с поличным, но и напугать и заставить уйти без добычи.

Прослушав утреннюю сводку у приемника, он влез на чердак и, как всегда, стал наблюдать за большаком. Проехала Симка-молочница, пронеслась машина, и на дороге опять становилось пусто. Шилов перевел взгляд на огородное пугало, возвышавшееся над зеленым морем картофельной ботвы, и увидел женщину, которая стояла на коленях в борозде и бросала в корзину мелкий, с куриное яйцо молодой картофель. Женщина не опасалась, что на нее смотрят так как знала, что хозяйка на сенокосе и в хуторе нет ни одной живой души. Шилов определил в ней хромую Параньку. Раньше она нанималась в няньки, бродяжничала, просила милостыню. Теперь живет на иждивенческом пайке. Ворует, забираясь в дома и в огороды…

Рука Шилова потянулась за обломком кирпича. Появилось желание прекратить гнусный грабеж среди бела дня. Шилов почувствовал себя на высоте у Ствиги. Глаза его устремлены сквозь стекла панорамы в тупое рыло фашистского танка. Еще мгновение — и он крикнет: "Готово!" Ершов дернет рукоятку затвора — и бронированное чудовище вздрогнет, остановится. И сотнями змеек огонь замельтешит по угловатым щитам изуродованной стали…

Но не туг-то было! Женщина, что танк, безнаказанно крутит опорками-гусеницами поперек грядок, немилосердно утюжит ботву, выбирает лучшие кусты, рвет их, наполняет корзину и спокойно уходит из огорода. Ей наплевать, что на чердаке притаился грозный артиллерист, способный сокрушать броню.

Шилов зловеще заскрежетал зубами, расписавшись в бессилии перед убогой старушонкой. Взгляд его опять остановился на неподвижном пугале, охраняющем опаскуженный огород. Но, сравнивая себя с этим предметом, состоящим из двух палок, рваного пиджака и шапки, поднятой с помойки, Шилов позавидовал пугалу. Его боятся птицы. Шилова никто не боится. Пугало не страшится людей, будь перед ним хоть сам прокурор или следователь Невзоров. Шилов испугался параличной старухи, потому что не числится в живых. Его нет на этом свете. Он утопленник. А утопленники страшны только во сне.

С яростью отшвырнув от себя осколок кирпича, которым хотел припугнуть Параньку, Шилов схватился за голову и в бессильной злобе снова заскрипел зубами. Сердце его разрывалось от обиды, что он всего лишь — ничтожество.

С приходом матери с сенокоса, Шилов посетовал на свою беспомощность, сообщив, что у него на глазах Паранька обокрала огород.

В понедельник Татьяна Федоровна увидела Параньку, вертевшуюся у парников, где снимали свежие огурцы, и подозвала к себе:

— Ну-ка, красотка, показывай, что у тебя на ногах? — и, взглянув на подошвы стоптанных опорков, разразилась угрожающей бранью: — А-а, голубушка, попалась? Вот кто у меня на огородце побывал! Ну, смотри, хромая. Поймаю — вторую ногу выдерну. Будешь ты у меня на больной костылять. Аконькую, что голубиное яичко, картошечку покопала…

— Может, не она? — подошла Семеновна и строго заглянула Параньке в глаза: — Копала картошку в Кошачьем хуторе?

— Копала.

— Много ли накопала?

— Корзину.

— А сколько напортила? — Татьяна Федоровна воспылала страстью расправиться с Паранькой по-своему, да не успела.

— Оставь убогую! — вступились за нее бабы, и Паранька < захныкала, задергалась и поковыляла прочь, так и не получив зелененьких огурчиков.

Татьяна Федоровна осталась довольной. Она все-таки при людях отругала Параньку и оградила себя от подозрений. в будущем, когда нужда заставит и ее запустить руку в государственный амбар, чтобы прокормить сына и сберечь за душой лишнюю копейку на черный день.

С августом пришла уборка зерновых. Вслед за рожью поспевал ячмень. Вывели жатки и на ячменные поля. Бригада Клавдии Семеновны вязала снопы и ставила их в суслоны, работа спорилась, да и урожай радовал душу.

Держа серп в полевой сторожке, Татьяна Федоровна, привыкшая с весны таскать козам на ночь по мешку травы, после работы оставалась в поле и шла за серпом. Она уподобилась Параньке, которую публично честила за воровство, и в первый же день жатвы оголила два снопа ячменя. Колосья сунула в мешок, а сверху прикрыла травой. И так несколько дней подряд.

На повити она пустила в ход ступу для обдирки зерна. Шилов смастерил ручную крупорушку, и в доме запахло. ячменной кашей.

Агрономы стали замечать обезглавленные снопы и дали знать Данилычу. Данилыч встретил Татьяну Федоровну у полевой сторожки и проверил мешок.

— Что ж, гражданка Шилова, — сказал Данилыч, вытряхивая траву из мешка, перемешанную с ячменем, — выходит, воровством занимаемся?

— Что ты, Данилыч, господь с тобой! — заюлила Татьяна Федоровна. — Да это я жала траву на меже и вижу: колосья лежат. Зачем, думаю, добру пропадать? Козы съедят. Взяла и положила в мешок.

"Это не баба — черт без хвоста! — подумал участковый. — Всегда найдет оправдание. Попробуй ее обвинить". — И решил перехитрить ее. Он рассуждал просто. Если она взяла колоски, на месте должен остаться след. Кто-то спрягал, чтобы ночью забрать. Самой Шиловой после работы без надобности прятать их в траве. Сразу положила бы в мешок. Днем при людях тоже не могла взять. Если ее слова подтвердятся, вора надо искать в другом месте…

А Татьяна Федоровна в обеденный перерыв, когда подружки, укрывшись за сторожкой в тени, задремали, пошла до ветру, нарвала колосков, спрятала, а потом пришла к сторожке и разбудила Семеновну:

— Вставайте, лежебоки! Пора приступать к работе. Лошадей с водопоя пригнали. Запрягают в жатки. А вы все еще спите…

— А ты что? Не спала? — спросила Семеновна.

— Как не спала? Встала.

Данилыч лукаво сощурился на Татьяну Федоровну:

— А ты можешь показать, где эти колоски лежали?

— Как же! Могу и показать. Пошли.

Участковый в самом деле увидел жатую траву, тертые остья ячменя, несколько колосков, не поднятых с межи, и пришел к выводу, что гражданка Шилова говорит правду.

— Да, — почесал затылок Данилыч, — к тебе не подкопаешься. Ты права, Татьяна. Прости, что побеспокоил… Кто же ворует?

— Уж этого не могу сказать, — повеселела Татьяна Федоровна. — Врать не стану. Варвара мне тетка, а Правда — сестра, Данилыч. Век не врала — и на старости лет не совру. Вот тебе крест святой — не знаю. — И перекрестилась.

Добродушный и по-стариковски простоватый Данилыч улыбнулся:

— Милиция, гражданка Шилова, крестам не верит, — и, приняв серьезный вид, начальствующим тоном сказал:

— Она опирается на факты и только на факты.

— Не знаю, на что она там у вас опирается, а про вора не скажу.

— Ну что ж, спасибо и за это. Хоть имени своего не запятнала.

Участковый вытер потное лицо, надел фуражку, разгладил усы и, прежде чем уйти, подумал, зачем он, собственно, сказал Шиловой спасибо? Ведь она не оставила колосков на меже — положила в мешок. Получается, вор у вора дубинку украл. При чем тут спасибо? Может, он постарел, выжил из ума, забываться стал? "Ничего подобного! — почти вслух опроверг самого себя сконфуженный старикан. — Есть еще порох в пороховницах!" А спасибо сказал потому, что не любил предъявлять людям обвинения и радовался, когда подозреваемый подсовывал алиби или оправдывался другим способом. Данилыч верил в человека и хотел, чтобы все люди, несмотря на трудности военного времени, когда голод хватает каждого за горло, были честными. С этой меркой он подходил и к Шиловой, не думая о том, что Шилова ему морочит голову. Не успела Татьяна Федоровна отойти от участкового, как вдруг остановилась, опустила к ногам мешок и почти шепотом сказала:

— Слушай, Данилыч… Господь надоумил…

— Вспомнила что?

— Вспомнила. На прошлой неделе, когда ходили на покос, хромая Паранька у меня огородец обокрала. Так не она ль колосья ворует?

— Паранька, говоришь? — переспросил Данилыч. — Хорошо. Вызову. — В этот момент ему как будто кто-то подсказывал, что оправданная Татьяна Федоровна прикрываясь Паранькой, все еще снимает с себя подозрения. Значит, совесть ее не чиста. Вкравшееся в душу сомнение заставило Данилыча по-иному взглянуть на эту женщину. Щурясь на нее, он старался приметить, не дрогнет ли у нее на лице какая-нибудь жилка, не покажется ли что-то фальшивое, что могло бы поколебать к ней доверие. Но, не заметив ни того, ни другого, он все-таки сказал: — Ладно, Татьяна. Не плохо бы и к тебе наведаться с обыском.

— Татьяна Федоровна не ожидала такого ответа. Позеленела, но постаралась сохранить спокойствие и даже вымучила на посиневших губах улыбку:

— Приходи, Данилыч, приходи. Милости просим.

Напуганная участковым, она не помнила, как добралась

до хутора. Начавшийся в доме переполох продолжался не одну неделю. В тот же вечер Татьяна Федоровна выбросила в коровник ступу, вымела на печке, где сушились колоски и между кирпичами застряли мелкие остья ячменя. Снесла в дом Власа крупу, ручную мельницу. Шилов утащил радиоприемник, актерские принадлежности и сам в ту же ночь ушел в лес и не приходил двое суток, боясь Данилыча.

Он скрывался где-то у Черного омута. Отыскав поблизости медвежью берлогу, принес охапку сена, устроил ночлег, но оставаться до рассвета не решился и первую ночь провел наверху стога, зарывшись с головой в сено.

Утром, достав из корзины узелок, перекусил. Потянуло пить. Пришлось идти к омуту. Днем собирал грибы, подкрадывался к малиннику. Услышав детские голоса и лай собак, пустился наутек.

Вечером Шилов забрался на покой в медвежью берлогу, но уснул не сразу, его пугало соседство ночлега с Черным омутом, где слободская красавица Дуня приняла смерть. Говорили, что в Ильин день она оборачивается русалкой. Выходит на бережок и заманивает к себе молодых парней. Шилов, конечно, не верил байкам земляков, так как никто из молодых парней не пострадал, хотя сам порядком-таки струхнул в берлоге. Засыпая, он ясно представил себе Дуньку-утопленницу и ночью увидел ее во сне.

Присосавшись зелеными щупальцами длинных волос к телу Шилова, Дунька притянула его к себе, но утащить в омут не смогла. Вдруг, откуда ни возьмись, из-за плеча выглянул Ершов и с силой толкнул их обоих в омут. Сердце Шилова замерло. Очнувшись, он пулей выскочил из берлоги. Боль, смешанная с обжигающим зудом, распространялась по его коже… Казалось, сотни ползающих земных тварей жалят его с ног до головы, будто он голый залез в крапиву. Осмотревшись, он увидел на себе тучи муравьев, которые беспощадно обжигали его тело. Шилов окинул взглядом берлогу. С южной стороны ее возвышался конусообразный муравейник, которого он с вечера не заметил.

Впрочем, муравьи доставляли ему неприятные болевые ощущения, но душу мутил Ершов. С тех пор как Шилов решил не допускать его на кошкинскую землю, Ершов впервые наведывался к нему во сне в такой неприглядной роли.

Когда мать пришла с работы, он был уже дома и за столом рассказал ей лесной сон:

— Что бы это значило, мама?

— Не знаю, дитятко, — отодвинув стакан, ответила мать. — Дунюшка приснилась — это понятно. Она там дух испустила. А Ершова кто туда звал? Ума не приложу. Неужто и вправду этот потюремшик столкнет тебя в омут?

Испытав на себе вопросительно-выжидательный взгляд матери, Шилов покосился на нее злым прищуром и, сжав в кулак руку, сказал:

— Не выйдет…

Ершов давно уже сидел в печенке Татьяны Федоровны и не давал покоя:


*************************************************************************************************************

С 249 по 258 страницы книги вклеены другие страницы, типографский брак. В целом смысл дальнейшего повествования не теряется.

fb2 — and-tyutin



*****************************************************************************************************************



Сидельниковы, которые в угоду Ершову в любую минуту могли показать Данилычу пальцем на Кошачий хутор.

Татьяну Федоровну, в сущности, и потянуло в семеноводство, чтобы легче было заглядывать в душу Сидельниковым, вытягивать из нее сведения о пребывании Ершова на фронте и держать сына в курсе событий. Татьяна Федоровна; заискивала перед Марией Михайловной. Приходя на работу и видя свою начальницу в лаборатории или за письменным столом, она низко кланялась, справлялась о здоровье, иногда предлагала услуги съездить в лес за дровами, перекопать на зиму грядки в огороде, за что Мария Михайловна благодарила услужливую работницу и великодушно отказывалась сиг помощи, ссылаясь на то, что у нее — взрослая дочь.

— Что вы, Мария Михайловна, голубушка, — говорила Татьяна Федоровна. — Светланушка еще девочка. Ручки-то у нее махонькие, что у ребеночка. Надорвется еще, сердечная, на черной мужицкой работе.

— Ничего, Татьяна Федоровна. Ей уже двадцать один. Слава богу, пора привыкать к тяжелому труду. К тому же она у меня не белоручка.

Наступило затишье в Кошачьем хуторе. Шилов перетащил из дома Власа Ивановича спрятанный приемник и время от времени включал Москву. 29-го сентября он принял сводку о начале Белградской операции войск Третьего украинского фронта, а через неделю Мария Михайловна, будучи в хорошем настроении, сообщила Татьяне Федоровне, что ее сосед, Саша Ершов, кланяется ей, что за Кишинев и Яссы получил третий орден и вторую лейтенантскую звездочку. Сейчас Саша находится в Югославии.

Загрузка...