Татьяна Федоровна отпустила слезу своей благодарности и выклянчила адрес Ершова, чтобы написать ему на чужую сторонушку теплое письмецо.

— Ведь Сашенька-то мне, милушка, что сын. — говорила она, вытирая слезы. — Почитай, с пеленок нянчила сиротку. Покойница Анна рано покинула нас.

— Простите, Татьяна Федоровна, — сказала Мария Михайловна. — Не знала, что ваши семьи в столь близких отношениях. Думала — просто соседи.

— Как же, милушка, как же… Ведь мы с Аннушкой с детства подружки. Вместе батрачили у помещика Тарутина.

Так неужто я не приласкаю ее кровинушки-сиротки? Грешно не приласкать, грешно, милая.

От таких речей Татьяны Федоровны потягивало чем-то приторным. Мария Михайловна сомневалась в искренности ее признаний. Необъяснимая тяга к фронтовику-соседу, да и к ней, Марии Михайловне, вызывала недоумение. Татьяна Федоровна почти год не появлялась в ее доме, избегала встреч на улице, и вдруг пришла к ней на работу и предлагает услуги в хозяйственных делах. Чем объяснить такое поведение Татьяны Федоровны? Мария Михайловна объясняла его ссорой с бригадиром полеводов Клавдией Семеновной, от которой ушла, и с горячим желанием угодить новой начальнице. Впрочем, и живейший интерес к Ершову она объясняла той же слащавой угодливостью, основываясь на старинном изречении: любишь хозяина — люби и его собаку.

Вечером, разговаривая с сыном об успехах Ершова на фронте, Татьяна Федоровна скроила противную для постороннего человека рожу и сказала:

— Теперь он поднимет морду — кочергой не достанешь.

Шилов тоже под стать матери показал свою враждебность к Ершову:

— Ишь, лейтенантом стал. Три боевых ордена. Комбат. Начальник, — и, опасаясь, что Ершов может дотянуть до конца войны и вернуться в хутор, с озлоблением процедил сквозь зубы: — Пол-Европы прошел с боями, а живой… Не укокошили доброго молодца фрицы…

Пришедшая с работы Валентина, услышав слова брата, возмутилась:

— А тебе надо, чтоб укокошили? Бессовестный! Сам-то где находишься? Забыл? Тебя, небось, не укокошат. Надежно укрылся от войны.

Шилов придержал язык, покосился на сестру и заговорил о Лучинском:

— А твой Алеша где? Все еще в учебном батальоне в Вологде?

— Хватился! — приподняв брови, сказал Валентина. — Алеша давно уже сержант и на фронте. Тоже в Югославии.

С призывом Лучинского в армию, Валентина каждую неделю получала от него письма. С переходом в маршевую роту и отправкой на фронт он писал реже. Последнее письмо пришло из румынского города Турну-Северин, превращенного союзными "летающими крепостями" в груды развалин. 21-го сентября Лучинский в составе полка форсировал Дунай и вступил на территорию Югославии.

— Не помнишь номера полевой почты? — спросил Шилов, чтобы задобрить сестру и смягчить ее нерасположение к себе.

— Помню, — ответила Валентина. — 71788… А что?

— Он где-то совсем рядом с Ершовым…

Предположение Шилова оказалось на редкость точным.

Накануне Октябрьских Светлана увидела Валентину на митинге и сияющая подбежала к ней.

— Послушай, Валюшенька! — захлебываясь от восторга, воскликнула Светлана. — Саша встретил твоего Алешу на фронте.

— Где встретил? — с волнением спросила Валентина и уточнила свой вопрос: — В каком месте? Не пишет?

— В Восточно-Сербских горах, на перевале.

Глаза Валентины засветились радостной улыбкой. В эту минуту перед ней вырисовалась нескладная фигура Лучинского в военной форме:

— И как он встретил?

— Алеша шел в пехотной колонне, а Саша перегонял пехоту на грузовике с артиллерийским прицепом.

— Поговорили?

— С минутку…

После Октябрьских Валентина прочитала письмо Светлане, где Лучинский писал о случайной встрече с лейтенантом Ершовым.

Так письма с фронта мало-помалу сглаживали шероховатости в отношениях между девушками и сближали их. Валентина перестала дуться на Светлану за Достоевского, а Светлане нужно было с кем-то поделиться радостью. Связи с семьей Сидельниковых налаживались по двум направлениям.

Вскоре Татьяна Федоровна написала своему соседу трогательное письмо. Она послала Ершову то, чего еще никто не посылал ему на передний край — материнский поклон. Уведомила, что его дом бережет пуще глазу. Пожаловалась, что вот уже который год не разрешают засаживать его участок, и попросила Ершова об одном: известить, когда приедет домой после войны, чтобы встретить его, как сына, как победителя — с достоинством и честью.

ВТОРОЕ УБИЙСТВО.

После долгой северной зимы пришла торопливая весна. Поднялись над почерневшим снегом утоптанные за зиму тропинки у Кошачьего хутора. Развезло дороги. Появились выбитые колесами машин ухабы. Зажурчали подснежные ручейки. Косогор запестрил проталинами. На большаке редко появлялся транспорт. Только иногда по рыхлой мешанине проедет на Удиму Симка-молочница, понукая лошаденку, готовую перевернуть допотопные розвальни с флягами.

Под ярким солнцем загремела звонкая апрельская капель, напоминая человеческому уху удары боевых литавр, прославляющих победы на фронте.

— Сегодня Благовещение. Подморозило, — сжимаясь от холода, сказала вошедшая с подойником Татьяна Федоровна. — Будет еще сорок утренников.

— Откуда ты знаешь? — спросил Шилов, выходя из подвала.

— Такая, дитятко, примета в народе.

— Значит, весна будет холодной?

— Холодной, Мишенька.

К маю сошел снег. Днем, когда пригревало солнце, становилось тепло. На деревьях набухали почки. Кое-где, по низам, на вербах, засеребрились мохнатые барашки — спутники оживающей природы. В окрестных лесах заводили первую весеннюю песню прилетающие с юга птицы.

К празднику, как всегда, Татьяна Федоровна получила за сына пособие, повесила вышитые занавески на окна, будто ожидала гостей, хотя за последние два года никто не переступал ее порога, кроме Светланы Сидельниковой.

Холодная весна 1945-го года стала самой теплой и радостной в сердцах советских людей. Она принесла им Победу.

Третьего мая, утром, щелкнув клавишами приемника и услышав торжественно-ликующий голос Левитана, разносивший 00 эфиру весть о крушении твердыни третьего рейха, Шилов в замешательстве попятился от приемника и на минуту оцепенел. Он ожидал этого события, но не в начале мая, а позже.

Выключив приемник, он поднялся по крутым ступенькам лестницы в горницу. Мать вытаскивала из прогоревшей печки чугунки, покрывала их сковородками, снова ставила по краям, отгребая от них тлеющие угли, и сначала не заметила стоявшего в двух шагах от нее сына, на котором не было лица. Он выглядел до того жалким и ничтожным, что сердце матери сжалось:

— Что с тобой, дитятко? Не заболел ли?

Шилов, ссутулившись и опустив голову, сказал:

— Знаешь, мама… Вчера взяли Берлин… Война продлится не больше пяти-шести дней от силы, а то и меньше…

— Слава тебе, господи! — всплеснув руками, обрадовалась Татьяна Федоровна и бросилась перед ликом богородицы на колени.

Татьяна Федоровна тоже ожидала этого дня, но ожидала, как самого светлого праздника. Слишком много горя выпало на ее долю. За последние два года, когда в подвале поселился сын, она постарела на добрый десяток лет. Глаза, вечно подпухшие и влажные от непросыхающих слез, потускнели и заметно сузились. Веки, утыканные редкими рыжими ресницами, из круглых превратились в угловатые, с острым углом в сторону ушей — верный признак наступающей старости. Под глазами повисли мешки. На лбу и у рта прорезались глубокие морщины. И вся-то она не походила на прежнюю Татьяну Федоровну, насмешливую, озорную, зубастую. Ходила она оглядываясь. На людях припадала на ногу, жалуясь на "колики" в пояснице. Одна, без людей — носилась, как лошадь и всегда спешила домой. Сын не выходил из ее головы… И вот теперь, когда остались считанные дни до окончания войны, она особенно почувствовала усталость. Ей надоело каждый божий день кривить душой перед земляками. Перепевать чужие песенки про бородатого старика в черных очках. Хитрить, обманывать людей и бога. Молиться. Молиться за свои грехи, но больше за грехи сына.

Окончание войны сулило ей облегчение. Она надеялась, что сын под шумок начавшейся демобилизации достанет фальшивые документы и под чужой фамилией уедет в Сибирь. Правда, Татьяна Федоровна никогда ему об этом не говорила, но тешила себя сладкой мечтой о праве на маленькое человеческое счастье, которое обязательно улыбнется ей после долгих и мучительных страданий.

Однако Шилов никуда не собирался уезжать. Он точно знал, что обречен на вечное прозябание под крылышком матери и уйдет из жизни вместе с ней. Ему казалось, что на чужбине он всегда будет испытывать страх перед наказанием. Родные стены вселяли в него надежду на безнаказанность.

— Ничего ты, мама не поняла, — сказал Шилов, смахнув слезу, когда Татьяна Федоровна, завершив молитву, все еще находилась в плену радужных ожиданий великих перемен в ее жизни, поднялась на ноги и начала будить Валентину, чтобы вместе с ней идти на работу.

Туманная реплика сына и пробежавшая по щеке слеза взбудоражили успокоившуюся душу матери и дали повод к новым тревожным размышлениям…

Проводив мать и сестру, Шилов влез на полати и, подложив под голову старый ватник, неподвижно уставился в маленький сучок в потолочине, знакомый ему с детства. Он любил смотреть на этот сучок, когда попадал в затруднительное положение и не мог выпутаться. Сучок помогал ему думать. Но мысли его всегда вращались вокруг одного вопроса: как избежать наказания за детские шалости. Теперь все иначе. Не о шалостях речь — о жизни и смерти. Сучок оставался сучком — немым свидетелем, смотревшим с потолочины, как молчаливый судья. А мысли разносили голову, и ни одной из них Шилов не мог оседлать, чтобы разделаться с ней по-настоящему и получить ответ, как жить.

Шилов никогда еще серьезно не задумывался о жизни. Она текла как-то сама по себе, потому что двадцать лет за него думал Ершов. И если что-то делалось по затее Шилова, было неизменно плохо. И плохо, прежде всего, для самого Шилова. Он пожинал горькие плоды своих ошибок.

С этой меркой он оглянулся назад, строго оценил настоящее, приоткрыл окно в будущее, и все, что он делал за свою жизнь, расползалось по швам… Казалось, у него от напряженной мысли трещали мозги и глаза лезли на лоб. Он вспомнил далекое детство. Осиные гнезда в лесу, стрелы а, когда мать выпорола его до потери сознания, черную Власа Ивановича, наконец, Николку и фотоаппарат, который выменял у Пашки Косого на отцовские часы. Но, это было все-таки детство…

Став взрослым, Шилов не приобрел нужной ^осмотрительности, которая удерживает человека от дурных " поступков — всегда рубил сплеча, я потом каялся. Он не мог себе простить кончившегося для него тяжелым ранением Неоправданного бегства с огневых позиций от подбитого ИМ фашистского танка, уничтоженной на Ствиге переправы, несправедливого обвинения Марыли, связи с Зосей, промаха с Сысоевым, неосторожности, когда наступил на мину и получил второе ранение. Вершиной же его неосмотрительности стало дезертирство.

Не спуская глаз с волшебного сучка. Шилов с горечью признал, что легче ему было получить еще два ранения и победителем вернуться домой. Но этого, увы! не произошло. По его мнению, была еще одна возможность спасти свою душу. Год назад, когда война грохотала у границ Германии, он мог бы с курсантской книжкой проникнуть на фронт, пристать к какой-нибудь части, совершить подвиг, и после войны на его личном деле в том же училище появилась бы другая надпись: убежал на фронт. Но и эта возможность упущена. Военные действия повсеместно прекращаются. Не сегодня-завтра фашистская армия капитулирует… И Шилов кусал себе локти…

Закрыв глаза, он, как и на берегу Сухоны в день своего бегства, вспомнил Ствигу, где впервые пришла ему в голову мысль о дезертирстве. Падение его началось с невинной идейки — избегать участия в боях. Тогда он лежал раненый и безумно хотел жить. Эта юродивая идейка обрастала деталями и вылилась в конкретное понятие — дезертирство. Шилов получил его в готовом виде через полтора года, когда уезжал в военное училище. Прощаясь с матерью на большаке, он недвусмысленно дал понять, что скоро вернется. Это было уже отшлифованное временем, выношенное в груди и приспособленное к условиям казарменного режима училища решение, осуществленное пять месяцев спустя июльской ночью в грозу. Оно повлекло за собой убийство рыбака Евсея — роковое следствие, которому нет и не может быть оправдания.

Шилов схватился за голову и с отвращением к своему "я" почувствовал, как по телу ползут мурашки и дыбом становятся волосы. Вряд ли найдется человек, который захотел бы лезть в его шкуру даже под угрозой смерти… Это была исповедь Шилова перед крупицей затерявшейся совести, вынужденное, но трезвое признание ошибок, которых нельзя исправить. Шилов летел в пропасть и тянул за собой мать и сестру. Это падение, в определенном смысле, напоминает тот ком земли, который, по преданию древних греков, сорвался с вершины и, пока достиг подножия, вызвал горный обвал… Гибнет вся семья…

Весь день Шилов провалялся на полатях и не заметил, как в горницу вошла мать. Бросив на кровать платок, она на цыпочках потрусила к печке, полагая, что сын спит. Взяв салфетку, она покрыла стол и неосторожно загремев ухватами, стала доставать из печки чугунок с похлебкой.

— А сестра где? — спросил Шилов с полатей.

— На митинг осталась, — ответила мать, всхлипывая и вытирая передником слезы. — Слезай, дитятко, ужинать будем.

Шилов спустился с полатей и занял свое место за столом.

— Ну, что там в опытной, новенького? — спросил он, принимаясь за ложку и хлеб, но, увидев на щеках матери слезы, положил ложку и отодвинул от себя тарелку с похлебкой. — Опять какая-то неприятность?

— Какая может быть неприятность, Мишенька? Люди радуются, веселятся. А у меня на сердце — камень. Как ты ждал конца войны! А теперь? В толк не возьму, что у тебя на душе, дитятко?

Стараясь успокоить мать, Шилов обдумывал каждое слово, чтобы с маху не допустить грубости и как можно мягче ответить на ее вопрос, но высказать все, что накопилось в его голове за этот тревожный и памятный день.

— Видишь ли, мама, — тихо проговорил он, неподвижно глядя в тарелку, — раньше я не думал, что после войны мне будет хуже.

— Почто хуже-то?

Замявшись, Шилов перевел дух и сказал матери, что нужно было сказать:

— Скоро начнут приезжать с фронта. Куда мне деваться?

Мать тяжело и неровно вздохнула, вытерла слезы, обжигавшие ее лицо, и, повернувшись к образам, остановила взгляд на горевшей лампадке:

— Может, уехать куда-нибудь подальше? — намекнула она. — Только не подумай, дитятко, что я тебя гоню. Хочется, чтоб и ты жил, как люди.

— Мама! Куда я поеду без паспорта?

Татьяна Федоровна поняла, что напрасно строила воздушные замки над сибирской землей. Сына не выпроводить из Кошачьего хутора. Сын не думает трогаться с места. Для него стало привычным сидеть в подвале матери, которая на 99 процентов делает за него то, что пришлось бы делать самому. Но главное, чем привлекал его родной очаг — это безопасность, обеспечиваемая неусыпным бдением и дьявольской расторопностью матери.

Решение Шилова остаться дома вконец обескуражило Татьяну Федоровну. Она страшилась этого решения. Нельзя же вечно скрываться в подвале от людей. У человека одна жизнь, и надо ее прожить среди людей — не в одиночестве. Так повелось с незапамятных времен. И не ее сыну менять стародавние обычаи. За это она осуждала его. Больше ничего преступного не видела в сыне. Вернее — не хотела видеть и потакала ему во всем, потому что у самой рыло в пуху. Сама выпестовала на свою голову дезертира и убийцу.

Пока она без тени надежды размышляла о будущем сына, пришла Валентина. Шилов встретил ее в сенях и, закрывая на засов наружную дверь, спросил:

— Что там, сестра, говорили на митинге?

Валентина зло сверкнула на него черными глазами. Ей нравилось, что Шилов часто называет ее "сестрой" и пускает в ход это слово, когда нужно спросить о чем-то важном и расположить Валентину к мирной беседе. На этот раз все получилось покамест наоборот.

— У меня есть имя, — сказала Валентина, снимая рабочую одежду и обливаясь из умывальника холодной водой.

— Не сердись, сестричка, — уговаривал ее Шилов. — Ведь я обратился к тебе без всякого умысла, от чистой души.

— От чистой? — покосилась Валентина, протягивая руку за полотенцем. — И как у тебя язык поворачивается сказать о чистоте своей души? Она у тебя не ахти какая чистая… Терпеть не могу сюсюканья. Говори просто, без всякого заискивания…

— Ну хорошо. Я буду просто, — повинился Шилов. — О чем все-таки говорили на митинге? Может скажешь брату?

— О взятии Берлина. О самоубийстве Гитлера…

Слово "самоубийство" покоробило Шилова. Он вспомнил виселицу на чердаке и, стараясь скрыть от сестры свое замешательство, переменил разговор:

— От Алеши давно не было писем?

— Сегодня получила.

Шилов замечал и раньше. Когда начинался разговор о Лучинском, сердце Валентины отходило, и она, хотя и со скрипом, отвечала на вопросы и находила в них что-то полезное для себя.

— И где он сейчас?

— Тринадцатого апреля был в Вене…

— Так и Саша Ершов там, в Вене, — оживился Шилов — За форсирование Дуная у канала святого Петра и тяжелые бои на Батинском плацдарме он заработал четвертый орден… Теперь — старший лейтенант… Письмо Светлане прислал. Мария Михайловна маме говорила на днях.

— Знаю, — сказала Валентина и, чтобы унизить брата, сообщила: — Алеша тоже старший сержант и получил медаль "За отвагу".

Шилов замолчал. Лучинский, когда-то из уважения называвший его Михаилом Васильевичем, и тот в звании старшего сержанта носит напоказ людям медаль. А он Шилов, утратил последнее звание — звание человека — и прячет от людей под черными очками бесстыжие глаза. Недаром Валентина ставит своего Алешу выше брата. Что ж, приходится терпеть.

Девятого мая в опытной отгремел праздник Победы лихими колокольцами тальянок, звонкими голосами частушечников, топаньем и пляской всякого другого люда. Редкая душа не отведала хмельного, не всплакнула на радостях, что наступил долгожданный мир. Десятого Татьяна Федоровна, уходя с дочерью на работу, наказала сыну сидеть дома.

— Не ходи, дитятко, на дорогу. Там сегодня одна пьянь да хамь шастает. Упаси бог. Увидят — тогда все пропало.

Проводив до калитки мать, Шилов все же ослушался матери. Надев круглые очки, в которых его еще никто не %видел в лесу, он вышел на прогулку.

Утро было солнечное, но холодное. Ветер не по-весеннему пронизывал до костей. Похоже, ночью был заморозок. Озираясь вокруг, Шилов неторопливо продвигался вдоль южной кромки большака к Слободам, поминутно останавливаясь. При малейшем шорохе забирал влево и скрывался в кустах. Прислушивался, нет ли поблизости человека.

Но вот он вышел к тропинке, ведущей лесным урочищем к Прислону. Не успел пройти и двадцати шагов, как увидел изрядно отметившего Победу пожилого человека, который, уткнувшись носом в землю, раскинулся на сухой траве, не проявляя признаков жизни. Шилов испугался и хотел было дать стрекача, но сильное желание проверить у пьяного карманы удержало его от бегства и заставило действовать более решительно.

Искушение было настолько велико, что Шилов, преодолевая страх, сделал несколько шагов вперед, хотя у него тряслись поджилки и ноги наливались свинцом. Набравшись смелости, он окликнул спящего. Тот, как говорят, ни гласа, ни воздыхания. Шилов подкрался к нему вплотную. Черные очки устремились в неподвижную фигуру, одетую в диагоналевые галифе — на военный манер, в яловые сапоги, помазанные дегтем, и в китель с отложным воротником, как у первых секретарей райкомов. "Откуда такой гусь?" — подумал Шилов. Нагнулся над ним и начал его мало-помалу немилосердно ворочать.

Нагрузившийся человек не открывал глаз, но был живой. Слабый пульс прощупывался у сонных артерий. Обмякшее тело не повиновалось Шилову, пока он не взял его обеими руками и не перевернул на спину. Отвратительным перегаром не совсем благородного напитка пахнуло из полуоткрытого рта. "Ишь, бражки нализался, скотина!" — определил Шилов и запустил руку во внутренний карман кителя, из-под которого виднелась застиранная нательная рубашка. Достав оттуда потрепанный бумажник с пятьюдесятью рублями и паспорт, Шилов, не теряя времени, поспешил дать тягу.

Забравшись в чащу леса, он раскрыл зеленоватую книжицу, выданную начальником паспортного стола Диричевым на имя Щелкунова, уроженца Удимы, и обратил внимание, что владелец паспорта прописан в городе. Судя по особым отметкам, Щелкунов работал в райпотребсоюзе.

Вечером Шилов показал находку матери.

— Слава тебе, господи! — обрадовалась Татьяна Федоровна и вцепилась костлявыми руками в зеленые корочки. Она никогда не держала в руках паспорта и не знала в нем толку, потому что всю жизнь провела в деревне и документом, удостоверяющим личность, была ее расчетная книжка.

— Зря, мама, радуешься, — разочаровал ее Шилов. — Ты лучше посмотри на карточку. Дурак скажет, что это не мой паспорт. А возраст?

— Раз у тебя — значит, твой, дитятко, — с доверчивостью к найденному документу отнеслась мать, вглядываясь в подслеповатую фотографию. — А и верно. Тут какой-то старичок, батанушко.

— Ему пятьдесят восемь лет, мама. А мне?

— Но ведь люди как-то живут по чужим паспортам?

— Живут, — согласился Шилов. — Кое-кто и деньги подделывает, не только паспорта. Слыхала про фальшивомонетчиков?

— А ты, Мишенька, не можешь подделать?

— Не могу, мама. Не специалист.

Татьяна Федоровна убедилась, что чужой паспорт непригоден для сына, и, кажется, смирилась со своей судьбой. Ей стало жаль, но не себя — сына. Что будет с ним, когда она умрет? На Валентину надежды нет…

— Проста, дитятко, что не могла устроить тебе человеческой жизни, — сказала Татьяна Федоровна, чувствуя вину перед сыном. Слезы покатились по ее щекам. — Живи, пока живется. А там видно будет, — выдавила она из груди и, перекрестив сына, повернулась к образам: — Да сохранит тебя господь…

— Спасибо, мама. Ты и так для меня много сделала.

Но это была капля от того, что предстояло сделать в будущем.

Первая неделя после Победы не принесла счастья в Кошачий хутор. Шиловым овладело холодное равнодушие ко всему, что происходило в мире. Он ни разу не включал приемника, не прикасался к газетам, не выглядывал в окно, а сидел в подвале и о чем-то лениво думал.

Между тем Валентина уже пять дней не приходила ночевать. Она отстранилась от домашних забот и жила какой то обособленной жизнью. На вопрос матери, где она пропадает, ответила, что копает грядки и готовит семена, чтобы и в этом году засадить огородик Лучинского. Вечерами на пару с сыном Татьяна Федоровна перебирала в подвале картофель, чистила козью стайку, выносила и разбрасывала навоз по участку, жгла старую ботву, разводя дымные костры. Словом, готовилась к посевной.

Однако, что бы она не делала, чем бы не занималась в светлые майские вечера, сын ни на минуту не выходил из ее головы. Татьяна Федоровна смотрела на него и втихомолку плакала.

— Не надо, мама, плакать, — утешал ее Шилов. — Слезами горю не поможешь.

В эти дни она иногда проливала слезы и на работе.

— Что с вами? — однажды спросила ее Мария Михайловна.

— Да так, — ответила Татьяна Федоровна. — На душе тоскливо, милушка. Люди скоро с фронта станут приезжать. А мой Мишенька никогда не приедет.

— О демобилизации пока ничего не слышно. Саша бы написал. Кстати, вы давно от него не получали писем?

— Было одно в январе, — всхлипывая, ответила Татьяна Федоровна. — Вы уж, голубушка, будете писать — поклон от меня посылайте. Один у нас ясный сокол остался — Сашенька… Всех война прибрала.

Мысли ее теперь вращались вокруг Ершова. Как бы не проворонить демобилизации и не допустить его в Кошачий хутор! Татьяна Федоровна не хотела прерывать связей с семьей Сидельниковых, от которой во многом зависела судьба ее сына, и всеми силами старалась угодить своей начальнице. Она ожидала телеграммы о дне прибытия Ершова, который в январском письме обещал выслать телеграмму при посадке в эшелон. На случай, если телеграмма задержится в дороге, Татьяна Федоровна могла уточнить время приезда Ершова только у Сидельниковых, и поступиться такой оказией было бы неразумно. Она даже с началом полевых работ не вернулась в бригаду Клавдии Семеновны и, сетуя на плохое здоровье, осталась у Марии Михайловны в семеноводстве.

Вечером она передала сыну разговор у Марии Михайловны о демобилизации, Шилов усмехнулся, показав этим, что тревоги матери преждевременны:

— Закон о демобилизации принимает Верховный Совет. А в газетах объявления о созыве сессии еще не было. Так что Ершов приедет не скоро.

— Ты уж следи, дитятко. Не пропусти объявления, — умоляла мать, — а то нагрянет в Кошачий хутор — оглянуться не успеем.

В воскресенье пришла Валентина.

— Огородец надо копать, — сказала Татьяна Федоровна. — Одна-то я не справлюсь, доченька. Да и здоровьице-то у меня аховское.

— Я устала. Мозоли от лопаты на руках, — показала Валентина. — Есть у тебя кому копать. Также сидит в подвале и ничего не делает.

Недовольная мать безнадежно посмотрела на дочь и махнула рукой.

— Ладно, мама, — вмешался Шилов, — вскопаю. — Только одежду приготовь.

Валентина не поняла, о какой одежде идет речь, но не стала спрашивать. Поужинав, она снова ушла в домик Лучинского, ничего не сказав матери.

На третий день, в среду, она поздно вернулась домой и увидела, что участок вскопан. Вошла в горницу. В эти майские ночи не зажигали свет. Валентина приоткрыла на кухню занавеску. Шилов, переодетый в женское платье, сидел в потемках у кухонного стола и ужинал. Голова его была повязана белым ситцевым платком, в котором Валентина привыкла видеть мать.

— Мама! — окликнула его Валентина.

Шилов поднялся с табуретки и загородил дорогу на кухню.

— Тьфу! Оборотень…

— Не узнала брата? — рассмеялся Шилов, снимая кофту и юбку.

— Черт тебя узнает! — проговорила Валентина, отступив на шаг.

— Можешь принимать работу, — сказал Шилов, протянув руку в сторону участка. — А садить придется тебе с мамой.

— А где мама?

— На полатях. Не буди — спит…

На той же неделе Татьяна Федоровна у конторы встретила Данилыча.

— Ты что, Татьяна, по ночам огородец копаешь? — спросил Данилыч, приложив руку к козырьку фуражки. — Что тебе дня не хватает?

Татьяна Федоровна оторопела. Она и носа не доказывала на огороде — копал сын, но перед участковым начала хитрить:

— Днем на работе. Приходится ночей прихватывать. Ничего не поделаешь. Время не ждет… А ты что, как сыщик, за мной следишь?

— Не слежу я, — доказывал свою невиновность участковый, — а так, случайно увидел. Иду вечерком на Слободы и вижу: стоишь, как добрый мужик, с лопатой на полосе. Аж земля летит во все стороны. Ну, думаю, двужильная баба… Силушки у тебя, Татьяна, еще много.

Кому-кому, а Данилычу с его наметанным милицейским глазом непростительно путать мужика с бабой. Он видел не гражданку Шилову, а переодетого в женское платье ее сына Михаила Шилова, человека без гражданства, оборотня, как справедливо назвала его сестра Валентина, попавшая, как и участковый Данилыч, в небо пальцем…

— А что тебя нелегкая на Слободы понесла?

Данилыч, поскользнувшись на Слободах, почесал затылок и вынужден был признаться Татьяне Федоровне, зачем ходил в позднее время на Слободы.

— Да вот, — сказал он, — заявление поступило от заготовителя райпотребсоюза Щелкунова о пропаже паспорта. Так я наведывался к его родственникам узнать, не оставил ли этот пьянчужка там бумажника с документами.

— И как? Нашел?

— Черта с два! — выругался Данилыч. — Заготовитель, видать, крепко отметил Победу, что не помнит, куда забрел и где уснул. Покрышку с головы потерял, да бумажник с паспортом кто-то выудил из кармана.

У Татьяны Федоровны от любопытства загорелись глаза. Ей хотелось узнать зачем воруют паспорта. Данилыч охотно исполнил ее просьбу, довольный тем, что, помимо прямых обязанностей, он занимается просветительной работой среди населения своего участка.

— Видишь ли, Татьяна. "Молоткастый, серпастый советский паспорт" — великое дело, — издалека размахнулся участковый. — Им больше интересуется иностранная разведка для засылки шпионов в нашу страну. Но чаше паспорта похищают уголовники. Подделывают их и живут на свободе по чужим документа…

— Ишь, что выделывает этот народец! А разве так можно?

— Бывали случаи…

— А что ему будет за этот паспорт? — допытывалась Татьяна Федоровна.

— Кому?

— Заготовителю…

— Объявят, что старый недействителен, оштрафуют и выдадут новый.

Сколько времени продолжалась бы эта беседа, трудно сказать. Но Данилыч заметил, что с крыльца собственного дома пристально смотрит на него жена, Феоктиста, и во избежание неприятностей начал поспешно закругляться:

— Так-то, Татьяна… Куда ходила?

— В лавку. Паек выкупить.

— Ну-ну, добро- Бывай, — козырнул Данилыч и пошел своей дорогой.

Феоктиста все же подбежала к Татьяне Федоровне:

— Ты что, потаскуха, чужих мужиков приворачиваешь? Бесстыдница!

— Ах, ты, старая калоша! Жаба огородная! — отчитала ее Татьяна Федоровна и пригрозила: — Сгинь с глаз — не то по зубам получишь…

Встреченная в штыки старуха Данилыча зло выругалась и поползла за мужем, выговаривая ему за любовную встречу со своей соперницей.

После беседы с Данилычем Татьяна Федоровна угомонилась и перестала мечтать о фальшивых паспортах. Она окончательно убедилась, что сын на веки вечные осел в хуторе, что ей не только придется кормить и оберегать его от чужого глаза, но и помогать ему устранять опасных людей, которые станут на его пути. Таким опасным человеком оказался Ершов. Татьяна Федоровна видела в нем своего врага и постоянно думала, как извести его со света.

Шилов тоже готовился к встрече бывшего друга детства и не пропускал ни одного номера областной газеты. Его интересовали события внутренней жизни страны. Он ожидал открытия первой послевоенной сессии Верховного Совета, на которой, по его мнению, должны принимать закон о демобилизации.

Однажды, когда Татьяна Федоровна пришла с работы, Шилов спросил:

— Сегодня "Правды Севера" нет?

— Есть, — улыбнувшись, ответила мать, вынимая из-за пазухи газету.

Шилов окинул взором страницы и остановился на статье военного корреспондента, где говорилось о жизни воинской части в мирных условиях.

— Ну как, дитятко, есть объявление?

— Пока нет, — сказал Шилов, не отрываясь от газеты.

В начале июня он сообщил матери:

— Двадцать второго открывается двенадцатая сессия, — и, отложив газету, с озабоченностью почесал затылок: — Надо бы в город съездить и уточнить расписание движения пассажирских поездов.

— А я и так знаю, без города. Какие тебе надо поезда?

— Когда приходит Кировский?

— В шесть пятьдесят.

— А пароход отходит к нам в запань?

— Ровно в шесть.

— Отлично! — произнес Шилов, потирая руки. — А пригородный на Кизему?

— В восемь с чем-то.

— Еще лучше! Вот на нем-то Ершов и приедет. А сойдет у блок-поста на левом берегу Двины — пешочком через Кошкинский лес домой.

— А ежели его леший через Вологду понесет?

— Не понесет. Этого поезда Ершов не знает. Он ездил на Кировском.

— Твоими устами, дитятко, да мед пить, — перекрестилась Татьяна Федоровна и с легким сердцем благословила сына на черное дело — убийство Ершова.

Двадцать второго июня Шилов включил Москву. Из Большого Кремлевского дворца разносились по стране слова начальника Генерального штаба А.И Антонова "О демобилизации старших возрастов личного состава действующей армии". Барахлил приемник. Старенькие батареи садились. Прерывалась еле слышная в динамике речь. Но Шилов уловил самое важное. Увольнялись в запас тринадцать возрастов обшей численностью в три миллиона триста тысяч человек.

Когда пришли газеты, Шилов прочитал на первой странице "Закон" и узнал, что возрастная группа Ершова демобилизации не подлежит. К тому же Ершов — офицер, и увольнения в этом году ожидать не следует.

— Что ж будем делать, дитятко? — оторопев, спросила Татьяна Федоровна.

— Ничего, — ответил Шилов. — Он же тебе обещал телеграмму послать. Будем ждать. Только бы зимой не приехал. А служить ему, как медному котелку.

Ершов прослужил еще год. Закончив войну в Австрии старшим лейтенантом, с четырьмя орденами и тремя ранениями, он в колонне Третьего украинского фронта 24-го июня принимал участие в Параде Победы на Красной площади и, несмотря на дождливую погоду, был, как говорят, на седьмом небе.

Случайно оказавшись в столице, он вспомнил Вторую Мещанскую улицу и, достав записную книжку, уточнил адрес, чтобы навестить старушку с безногим сыном, которой помог в Раненбурге сесть в вагон. Ершов не пожалел личного времени, отпущенного старшим команды для ознакомления с Москвой, и отравился на поиски Второй Мещанской улицы.

Поднявшись на третий этаж, небольшого каменного дома с почерневшим за войну серым фасадом, он позвонил в квартиру АД.Волобуевой. Послышались торопливые шаги. Открылась дверь. Гостеприимная солдатская мать тотчас же узнала бывшего сержанта и приняла его, как родного.

— Аграфена Дмитриевна, а где же ваш сын? — спросил Ершов, рассматривая гостиную с массивным буфетом и длинными стенными часами с боем.

— Сына давно уже нет, Сашенька, — сокрушенно сказала старушка. — Он умер в том же году, осенью.

Ершов снял фуражку и в молчании опустил голову:

— И вы одна в такой большой квартире?

— Что ж делать? У меня никого больше нет. Вы ведь не пойдете ко мне в сыновья. Я бы квартиру на вас переписала. Жить мне осталось не долго.

Предложение Аграфены Дмитриевны застало Ершова врасплох. Он думал, что старушка шутит, и сам в шутку сказал:

— Кстати, у меня тоже никого нет. Отец погиб на фронте. Мать молнией убило. Одна невеста на родине…

Аграфена Дмитриевна не шутила. В таком положении не шутят. Она прослезилась и на минутку задумалась:

— Так в чем же дело? Приезжайте, Сашенька, вместе с невестой. Буду очень рада. Квартира — в вашем распоряжении… Серьезно!

— На родину тянет, — также серьезно отговаривался Ершов.

— Понимаю. Если что, приезжайте. Осчастливите меня на старости лет. Да, — хватилась Аграфена Дмитриевна, — я и не спросила, где же ваш товарищ?

За чашкой чая Ершов рассказал ужасную историю, жертвой которой стал его друг детства Михаил Шилов.

Старушка поохала, но осталась довольной тем, что хоть Сашенька уцелел и вышел из войны победителем.

Прощаясь, Волобуева просила его после окончания службы приехать к ней насовсем, взяла у него адрес, и Ершов обещал подумать.

О своей поездке в Москву на Парад Победы он написал Светлане и письмо с наклеенной маркой опустил в почтовый ящик. Ершову не хотелось, чтобы Татьяна Федоровна знала о старушке Волобуевой, которую когда-то обидел Шилов, перехватив в кассе ее билеты по воинским требованиям. В том же письме Ершов указал Светлане и московский адрес Аграфены Дмитриевны.

С прибытием в полк его вызвал Селезнев и сказал, что получен приказ грузиться на платформы, но куда, не знал и сам Селезнев. Эшелон отправился ночью без паровозных свистков. О перемене места службы Ершов дал знать Светлане, черкнув несколько слов перед отходом поезда.

В середине июля Светлана получила от Ершова сразу два письма, и Валентина сообщила дома, что Ершов участвовал в Параде Победы и в последних числах июня с полком Селезнева отправлен из Подмосковья.

— Куда ж его отправили, доченька? — всполошилась Татьяна Федоровна.

— А вот не знаю. Не пишет.

— Я знаю, куда, — отозвался с полатей Шилов. — На Дальний Восток. Мне кажется, будет еще война с Японией.

— С Японией, говоришь? — насторожилась мать, живо заинтересовавшись догадкой сына. — Почто с Японией-то?

— Тебе, мама, трудно понять, — отмахнулся от нее Шилов и обратился к сестре: — А Лучинского никуда не перебросили?

— Пока нет, — испугалась Валентина. — Алеша в Австрии.

— Когда было от него последнее письмо?

— На прошлой неделе.

— Значит, в оккупационных войсках…

— А это опасно? — бледнея, спросила Валентина.

— Да нет, — ответил Шилов. — Война с Германией кончилась. Какая может быть опасность? Комендантская служба по охране порядка. Патрулирование по городу. Ничего страшного…

Девятого августа, в обеденный перерыв, бригадиры объявили митинг большой государственной важности. Татьяна Федоровна, никогда не стоявшая перед трибуной, пришла к конторе, потому что не знала, о чем будут говорить.

На трибуну поднялись руководители опытной станции.

— Товарищи! — выбросив руку вперед, сказал секретарь парткома, бывший фронтовик с протезом левой ноги. — Советское правительство, верное союзническим обязательствам, объявило войну милитаристской Японии…

Толпа зашевелилась, загалдела. Послышались одобрительные возгласы:

— Правильно!

— Давно бы пора проучить самураев!

— Их уже американцы проучили атомной бомбой!

— Американцы проучили стариков и детей. А самураям — как с гуся вода!

— Тише, товарищи! — успокаивал оратор. — Сегодня начались военные действия силами Забайкальского, Первого и Второго дальневосточных фронтов и кораблями Тихоокеанского флота. Полуторамиллионная Квантунская армия несет большие потери и отступает в глубь Маньчжурии…

Татьяна Федоровна не понимала, почему люди одобряют решение Советского правительства начать войну и осуждают американцев за какую-то бомбу. Она восприняла войну по-своему, увидев в ней средство избавления от Ершова. Если Ершов останется в братской могиле Маньчжурии, Шилову не придется носиться по лесам, как дурню с писаной торбой, выслеживать свою жертву.

Вечером она с радостью сообщила сыну:

— Слыхал, Мишенька? Наши с японцами войну затеяли. Правду ты сказал, дитятко. Может, этот рыжий и не вернется.

— Вернется — не вернется, а надо быть готовым к его встрече.

Работая по-прежнему в семеноводстве, Татьяна Федоровна редкий день не справлялась о весточке от Ершова.

— Ничего нет, — с тревогой отвечала Мария Михайловна, сетуя на почту. — Да и расстояние внушительное. Не прыгнешь.

Первое письмо с переднего края, отправленное семнадцатого августа, пришло в сентябре, когда кончилась война и Япония сложила оружие. Ершов писал, что войска Забайкальского фронта в трудных условиях горного рельефа, преодолевая лесистые хребты и отроги Большого Хингана, с тяжелыми боями продвигаются в глубь Маньчжурии. Это было последнее письмо сорок пятого года.

Длительное молчание Ершова по-разному воспринималось в домах Сидельниковых и Шиловых. Оба дома одинаково волновались и ждали приятных вестей: Сидельниковы — демобилизации, Шиловы — похоронки.

Наконец в январе сорок шестого почтальон остановился у калитки Сидельниковых, снял рукавицы и достал из сумки письмо.

— Ну, Светлана Николаевна, пляшите! — сказал он молодой хозяйке.

— От кого, Петр Никанорович?

— От Саши Ершова.

Светлана запритопывала перед Петром Никаноровичем, выхватила из его рук письмо и, не чуя под собой земли, скрылась в сенях.

Ершов просил прощения за долгое молчание. Он был тяжело ранен при прорыве оборонительной линии Чанчунь-Мукден на подступах к Восточно-маньчжурским горам и три месяца провалялся в госпитале на грани жизни и смерти. Потом выяснилось, что у правого легкого притаилась выпущенная из японской винтовки пуля, которая оказалась намного злее немецкой автоматной. Предстояла новая операция. Теперь дело пошло на поправку. Ершов не сообщил, когда выпишут из госпиталя и что предстоит в дальнейшем. Светлана прочитала письмо, накинула на плечо шубейку и, раскрасневшись, счастливая побежала к матери в лабораторию семеноводства.

— Мама! Жив Саша, — со слезами радости воскликнула Светлана. — Он в госпитале в Новосибирске, — и от себя прибавила: — Скоро приедет.

— Слава богу, — с облегчением вздохнула Мария Михайловна.

— Когда приедет? — спросила Татьяна Федоровна, сидя за столом среди пробирок и проверяемого на всхожесть зерна. — Не пишет? — Небось, лектора всего парня изрезали. Им-то что. Знай, режут живого человека.

— Лишь бы жив был, — покраснела Светлана. — А когда приедет, не пишет.

В феврале он выписался из госпиталя. Комиссия дала ему третью группу. Однако Ершов отверг врачебную аттестацию и явился в часть.

Полковник Селезнев обрадовался приезду товарища. Привинтил ему на погоны четвертую звездочку, вручил пятый орден, приколол к кителю медаль "За победу над Японией" и крепко пожал Ершову руку.

— Служу Советскому Союзу! — отчеканил капитан Ершов.

Больше Светлана никогда не получала от него писем. Это было последнее письмо. В апреле на учениях полка, о чем на запрос Сидельниковых впоследствии отвечал Селезнев, Ершов неудачно прыгнул через артиллерийский ровик и упал. Открылась старая рана. Пришлось лечь в госпиталь. Комиссия признала его негодным к строевой службе и списала из армии подчистую… В двадцать четыре года от роду Ершов стал инвалидом второй группы.

В начале июня, выписавшись из госпиталя и снова побывав у старушки Волобуевой, Ершов уезжал на родину. Его провожали на вокзал всей батареей во главе с командиром полка. Расставаясь, Селезнев обнял Ершова, как брата.

— Прощай, друг. Может, больше не увидимся, — с грустью сказал Селезнев и отвернулся. Крупная слеза прокатилась по его щеке.

Перед посадкой в поезд Ершов тут же, на вокзале, подошел к почтовому окну и отправил две телеграммы: "Встречайте Кировским десятого Ершов".

Телеграммы в два адреса пришли в тот же день, седьмого июня.

Татьяна Федоровна, ушедшая с началом месяца в отпуск, находилась дома, когда почтальон остановился у калитки Шиловых, и выбежала навстречу.

— Распишись за телеграмму. Гость едет, — сказал Петр Никанорович и сунул ей в руки карандаш. — Вот здесь.

Татьяна Федоровна расписалась и, узнав, что телеграмма от Ершова, опрометью, как угорелая, вбежала в избу.

— Едет, дитятко, едет, — сказала она сыну. — Десятого будет здесь.

Шилов взял у матери телеграмму, и руки его задрожали.

— Иди к Сидельниковым, — в волнении прошептал он, — а я пойду в лес. Да завтра надо бы съездить в город, не изменилось ли расписание. Найди какой-нибудь предлог у Сидельниковых. Например, за вином или закуской…

Надев второпях выходную вязаную кофту, Татьяна Федоровна трусцой побежала к опытной, чтобы порадовать Сидельниковых приятным сообщением.

Мать и дочь Сидельниковы уже вернулись с работы. По их сияющим лицам можно было понять, что Светлана тоже получила телеграмму.

— Ведь едет-то наш сокол ясный. Вот телеграмма!

— Спасибо, Татьяна Федоровна! — сказала раскрасневшаяся Светлана и кокетливо улыбнулась. — Знаем. Мы тоже получили.

В доме Сидельниковых все было перевернуто кверху дном. Хозяева готовились к встрече Ершова. Светлана только что вымыла полы и протирала влажной тряпкой стулья и кресла. Мария Михайловна сменила оконные занавески, шторы, переставила кой-какую мебель, покрыла столы белыми накрахмаленными салфетками и начала чистить стекла буфета, используя зубной порошок.

— А как, девушки, насчет выпивки? — спросила Татьяна Федоровна.

Мать и дочь переглянулись и обе посмотрели на Татьяну Федоровну.

— Есть у нас бутылочка коньяку, — ответила Мария Михайловна. — Покойный Николай Петрович хранил к Дню Победы… Может, хватит?

— Мало, голубушка, мало. Придут соседи поздравить, винцо на себя беру. Завтра же сгоняю в город.

— Может, вам денег дать? — согласившись с гостьей, предложила Светлана.

— Чего доброго, а деньги у меня есть для нашего дорогого гостя.

Включившись в работу по уборке помещения, Татьяна Федоровна до позднего вечера помогала Сидельниковым наводить порядок в квартире.

Разжигая в сенях утюг, она вспомнила сына: "Неужто Мишенька прозевает этого потюремщика?" — Татьяна Федоровна легко переходила от "сокола ясного" к "потюремщику" — и наоборот. Вернувшись на кухню, она, как ни в чем не бывало, взглянула на хозяек. Мария Михайловна поставила на комод карточку Ершова и, любуясь будущим зятем, улыбнулась широкой улыбкой: "Счастливая Светлана! Дождалась суженого". Светлана тоже улыбалась и не могла в эту минуту не думать о своем женихе-герое.

— Татьяна Федоровна! — подбежала Светлана. — Дайте, пожалуйста, утюг. Я отутюжу свое белое платье. Сашенька его очень любит.

За работой время шло быстро. Мария Михайловна удивилась, что часы пробили одиннадцать ночи, и взглянула на гостью.

— Ну, спасибо, Татьяна Федоровна, помогли, — проговорила хозяйка, бросив на стул полотенце. — Для фронтовика с его суровым окопным бытом очень важно создать надлежащий домашний уют.

Татьяна Федоровна откланялась, сказав при этом, что чужая изба засидчива, и, отказавшись от чашки чая, ушла домой…

А Шилов готовил Ершову иной "уют". Надев черные очки, он взял топор и, забравшись в лес, перегородил шагов на пять тропинку, набросал сучьев и веток, оставленных заготовителями дров, перекинул поперек молодую ель, с корнем вывороченную грозой, и сделал обход на волчью яму, запорошив ее ветками и прошлогодней листвой. Потом, вообразив себя пешеходом, отошел шагов на сто на юг и стал по тропинке продвигаться на север, придерживаясь правила, как легче пройти. Тропинка привела его к волчьей яме, которую трудно было заметить человеку, знавшему о ее существовании.

Усилив полосу заграждения валежником и расчистив обход, он издали придирчиво взглянул на свое творение, одобрил его предварительно и согласился, что неискушенному пешеходу невозможно догадаться, что это ловушка, устроенная не природой, а руками человека.

Замаскировав яму и подчистив обходные пути, он вспомнил, что где-то совсем близко от волчьей ямы лежит гранитный осколок валуна весом пуда на два, и решил им воспользоваться.

Поиски осколка не затруднили Шилова. Он быстро нашел его, выворотил из земли, заделал углубление мохом и засыпал сухими листьями.

Взвалив камень на плечо. Шилов почувствовал, что в камне не два пуда, а все три, если не больше, и притащил его к яме. Спрятав находку под лапами дремучей ели, он огляделся вокруг, прислушался и неторопливо отправился домой, опасаясь, как бы за эти два дня до приезда Ершова какой-нибудь бродяга не затесался в его ловушку и не испортил всего дела.

Дома он застал мать уже в постели.

— Ну как, Мишенька? — спросила мать, повернувшись к сыну.

— Все, что нужно, сделал, — ответил Шилов, подходя к столу и заглядывая в чугунок с картошкой, покрытый сверху салфеткой.

— Покушай, дитятко, ужин тебе оставила.

Татьяна Федоровна не знала, что он там "сделал", но спросить побоялась и предложила сыну поужинать. Шилов похлопал умывальником, повертел в руках полотенце, вытер лицо и уселся за стол.

— Что говорят Сидельниковы? — спросил он, лениво разжевывая остывшую картофелину и запивая козьим молоком.

— Радуются, — ответила мать. — Готовятся к встрече. Чистят. Моют…

— Про меня не вспоминали?

— Нет, дитятко. Не вспоминали…

Утром с катерами мать уехала в город и к часу дня вернулась в опытную. Мария Михайловна поблагодарила ее за вино и протянула деньги.

— Моя копеечка тоже не щербата, — отказалась Татьяна Федоровна от денег, сославшись на то, что Сашенька для нее теперь дороже родного сына.

С получением телеграммы от Ершова Мария Михайловна взяла недельный отпуск, чтобы встретить и хорошо принять будущего зятя, а заодно покончить с обработкой земельного участка и посадкой картофеля.

Увидев на огороде Сидельниковых воткнутую в землю лопату, Татьяна Федоровна оставила на кухне сумку с покупками для своего дома и вызвалась помочь хозяйке докопать полосу и посадить картофель.

Домой она пришла вечером и застала сына за мирной беседой с дочерью. О чем они говорили, Татьяна Федоровна не знала. Но, встретив у порога мать, Шилов взглядом показал ей, чтоб при сестре особо не распространялась о поездке в город, и спросил, кивнув на Валентину:

— Что там новенького в городе?

— Все по-старому, дитятко, — ответила мать, вовремя сообразив, на что намекал сын. — Никаких изменений.

Из ответа матери Шилов понял, что расписание движения поездов остается прежним. Но Валентина покосилась сначала на брата, потом на мать и, заметив, что они хитрят, в недоумении спросила:

— Вы что-то скрываете от меня?

— Что ты, Валютенька, бог с тобой, — сказала Татьяна Федоровна. — Одна семья. Какие могут быть секреты?

В воскресенье, девятого июня, Сидельниковы и Шиловы трудились не покладая рук. Мария Михайловна считала, что приезд Ершова надолго отстранит ее от неотложных дел, и старалась заранее разделаться с участком, подрезать и подкормить малину, рассадить цветы в палисаднике и поправить изгородь. Но все как-то сделалось само по себе. Помогла Татьяна Федоровна. Она весь день не разгибала спины, пока последний клубень картофеля не лег в землю.

В этот день Светланы не было дома. Она отрабатывала в воскресенье за понедельник, чтобы десятого в восемь утра ехать в город встречать Ершова.

Шилов дважды в воскресенье выходил в лес, к волчьей яме, проверить, не попался ли в его тенета какой-нибудь гость, вроде Симки-молочницы, которая частенько появлялась в Кошкинском лесу в поисках заблудившихся коз.

И только одна Валентина занималась своим делом. Она высадила в огороде Лучинского рассаду капусты, взятую накануне у агронома, полила морковь, лук, показавшийся из земли, и не пришла ночевать домой…

Утром, десятого июня, Татьяна Федоровна истопила печку, помолилась перед образами за удачу сына и к семи часам была уже у Сидельниковых. Постучавшись, она остановилась в прихожей и вежливо поздоровалась с хозяевами. Праздничная приподнятость в этом доме чувствовалась во всем: и в ослепительно-белой скатерти, которой покрыт обеденный стол, и в светлых чехлах на полумягких стульях и креслах, и в оконных занавесках на кухне, и в вышитых шторах прозрачного гардинного полотна в горнице и спальне, и в блеске старинного буфета, и даже в отутюженном фартуке Марии Михайловны, стоявшей с улыбкой у весело потрескивающей печки.

— Татьяна Федоровна! Мне идет это платье? — вертясь перед зеркалом, спросила Светлана, одетая во что-то розовое с множеством оранжевых цветов.

— Очень идет, милушка, — оценила Татьяна Федоровна, улыбаясь во весь рот. — Ты в нем, как настоящая царица. Ей-богу царица…

— А не опоздаешь ли, царица, на катер? — поторопила ее Мария Михайловна, любуясь красавицей дочерью. — Который час?

— Половина восьмого.

— Время идти. Опоздаешь.

Светлана взяла с собой вязаную голубую жакетку и с дамской сумочкой в руке выбежала на крыльцо. Хлопнула калиткой и бойко засеменила точеными ножками к запани, где на приколе стояли катера сплавной конторы.

Мария Михайловна затеяла для гостей сухарный пирог, который любил Ершов, сырные ватрушки и самые обыкновенные северные шаньги. Потом вынесла из кладовки отрезанные кусочки солонины, оставшиеся от дня Победы, и сказала:

— Пропустите, пожалуйста, через мясорубку — котлеты будут.

Татьяна Федоровна прикрепила к столу мясорубку и взялась за котлетную массу. Мария Михайловна за приготовлением обеда не заметила, как прошло время. Часы пробили двенадцать.

— Господи! как время летит, — взглянув на часы, сказала Мария Михайловна. Скоро гости придут, а у нас еще стол не накрыт.

Но часы пробили и половину первого, и два, а Светланы с Ершовым все еще не было. Мария Михайловна часто выглядывала в окно и волновалась. Наконец, оставив Татьяну Федоровну накрывать стол, она торопливо повязала косынку, сняла фартук и в одном платье побежала к запани. Катера пришли вовремя и стояли у причала, а Светланы с Ершовым по-прежнему не было.

И только в шесть часов с вечерним пароходом Светлана приехала одна и пришла домой заплаканная. Открыв дверь в кухню, она спросила:

— Саши не было?

— Не было доченька…

Сняв у порога туфли, Светлана в отчаянии упала на диван и, больше не сказав матери ни слова, зарыдала.

— Что, доченька? — тихо подошла к ней мать и начала ее успокаивать.

— Нет Саши, — сквозь слезы ответила Светлана. — Не приехал…

— А может, дорогой что случилось? — предположила Мария Михайловна и побледнела. Холодный пот выступил на ее лице. Она присела к дочери на край дивана и попросила Татьяну Федоровну открыть форточку и проветрить кухню.

Об исчезновении Ершова Светлана поставила в известность коменданта станции, военкомат и сообщила в милицию. В уголовном розыске срочно создали оперативную группу, которая начала действовать.

Один безногий инвалид на вокзале сказал, что утром видел на перроне гвардии капитана с множеством наград. Когда спросили, каков из себя капитан, инвалид ответил: с артиллерийскими погонами, рыжеватый, коренастый, небольшого роста, с веснушками на лице…

— Боже мой! Да это же наш Саша! — всплеснув руками, признала Мария Михайловна. — Может, он на Ядриху Проехал?

— Если б на Ядриху, к одиннадцати часам был бы здесь. — Скорее всего, — вмешалась Татьяна Федоровна, — он числа перепутал, не рассчитал, в какой день приедет. Не убивайтесь, милые. Авось, бог даст, завтра, как снег на голову, и нагрянет.

Конечно, Татьяна Федоровна заговаривает зубы, на что Светлана отрицательно покачала головой. Мария Михайловна тоже отвергла ее болтовню, но не придала ей значения. Инвалид видел Ершова. Стало бьггь, Ершов приехал, и доказывать обратное, надеяться на бога — более чем кощунственно.

Ершов не "нагрянул" ни завтра, ни послезавтра, ни в другие дни будущей недели, потому что его не было в живых. Об этом хорошо знала Татьяна Федоровна, и с приездом Светланы из города ее потянуло домой.

— Мария Михайловна, голубушка, — плаксивым голосом сказала Татьяна Федоровна, — не обессудьте. Но я пойду домой. Раз не приехал наш дорогой гость — не буду вам мешать… Простите, милые…

Откланявшись хозяевам, Татьяна Федоровна закрыла за собой дверь и воровато прошмыгнула на большак. Увидев, что на дороге никого нет, она, как лошадь, настеганная кнутом, понеслась к Кошачьему хутору, чтобы предупредить сына, что исчезновение Ершова принимает серьезный оборот и что на поиски подключился уголовный розыск. Она готова была вырвать язык безногому инвалиду, который три года назад при покупке билета на "Шеговары" подвел ее однажды. Это тот самый инвалид. Теперь он сообщил милиции, что видел Ершова, дав в ее руки козырь — искать Ершова в здешних местах, а не на всем пути следования из воинской части…

Открыв наружную дверь в сени, Татьяна Федоровна вставила в петли засов, дернула за скобу второй двери и на цыпочках вошла в горницу.

— Мишенька! — окликнула она сына и прислушалась.

Из открытого голбца донеслось всхлипывание, ворчание

и снова всхлипывание. Спустившись с коптилкой в подвал, Татьяна Федоровна застала сына лежавшим лицом вниз.

Похоже, что он плакал. Услышав шаги матери, Шилов поднял голову и грязным кулаком размазал по щеке слезы.

— Что, дитятко? — робко спросила Татьяна Федоровна. — Ты бледный, как смерть. Глядеть-то на тебя — душу травить…

— Мама… ведь я убил Сашу, — чуть слышно прошептал Шилов и, как помешанный, соскочил с топчана. — Мне кажется, что я убил своего брата. До сих пор не могу опомниться, как я решился на такое злодеяние. Ведь Саша на фронте спас мне жизнь. Три дня тащил на себе и не бросил.

— Ну, полно, Мишенька, — пыталась успокоить его мать. — Ты же сам этого добивался… Не расстраивайся. Бог тебя простит.

— Добивался, а теперь каюсь. Ты тоже виновата. Ты сделала из меня убийцу. И твои руки в крови… Что ты писала ему на фронт?

Татьяна Федоровна будто не слышала упреков сына и с тревогой сообщила ему об уголовном розыске и безногом инвалиде, который видел Ершова на перроне. Шилов красными глазами уставился на мать:

— Значит, ищут? Я хорошо его захоронил… Не найдут…

— Дай боже, — перекрестилась Татьяна Федоровна. — Ты уж, дитятко, хоть мне расскажи, как ты его… На душе легче будет…

Шилов не удержался от соблазна разделить на двоих с матерью преступление и этим облегчить собственные страдания от греховной тяжести содеянного. Стараясь совладать с собой, он взял себя в руки и начал сбивчиво рассказывать об убийстве бывшего друга детства Саши Ершова.

Утром, когда Татьяна Федоровна, помолившись, ушла к Сидельниковым готовить стол к приезду Ершова, Шилов позавтракал, надел черные очки, взял с собой отцовские именные часы, чтоб точно знать московское время, перепорхнул задворками в лес и пошел по тропинке, по которой в детстве ходил с Ершовым на Вондокурские луга, к осокорям, искать стрелы грома.

Несмотря на раннюю пору, солнце высоко уже поднялось над горизонтом и, проникая в лесную чащу, ныряло, как в омут, в промежутках между кронами вековых елей и дремучих пихт, сопровождая неторопливого пешехода.

Пройдя к полянке, окруженной со всех сторон кудрявыми березками и шумными осинками, он остановился. Молодые листья, шелестевшие на ветру, пахли медом. Шилову показалось, будто ранние цветы, усыпавшие полянку, прятали он него яркие венчики, над которыми беспрестанно гудели пчелы и шмели. Вдохнув пряного утреннего воздуха, настоявшегося на запахах летних цветов И душистых трав, он увидел в розово-белом кипении черемуху, купавшуюся в желтой пыльце, перемешанной с туманом, и подошел к черемухе.

Сорвав веточку с кистью белых цветов, Шилов поднес ее к губам, потянул носом, чихнул, снова поднес, но вдруг вспомнил, куда он идет, и сердце его ожесточилось. Бросив веточку под ноги, он безжалостно растоптал ее и быстрыми шагами направился к волчьей яме.

В половине девятого, как раз в то время, когда Светлана прибежала на вокзал и не застала Ершова, успевшего вскочить на подножку отходящего пригородного поезда, Шилов уже был на месте.

Убедившись, что за ночь никто не потревожил его ловушки, он выбрал раскидистую ель, находившуюся метрах в двух-трех от ямы, и устроил наблюдательный пункт. Достав из наружного верхнего кармана пиджака часы, он забрался под лапы могучего дерева, где лежал камень, и, стоя во весь рост, установил слежку за тропинкой. Он видел в обе стороны не менее, чем на сто шагов, и прохожий не мог ускользнуть от его острого взгляда. Теперь для него оставалось одно — ждать своей жертвы… И Шилов ждал…

Не спуская глаз с того места, откуда должна появиться жертва, он начал гадать, которая из двух наметок плана убийства Ершова наиболее подходящая. Та и другая исключали неожиданностей, и Шилов надеялся на полный успех. Если Ершов сам провалится в яму. Шилов спустит на него камень. Хуже, если он обойдет яму или переберется через бурелом. Для этого у Шилова — нож с выбрасываемым лезвием. Удар наносится сзади, в спину, и труп спускается в яму. А сверху — осколок валуна — камень.

Пока он взвешивал наметки и устранял лишние детали, на тропинке показался Ершов. В правой руке он нес фуражку с артиллерийским околышем. Левой — придерживал сдвинутые лямки вещмешка, висевшего на плече. Ершов был одет в новенький китель с золотыми погонами и шагал довольно быстро, слегка прихрамывая. Пять орденов и шесть медалей, вытянувшись в линию, красовались на его груди, колыхаясь и позвякивая в такт размеренному шагу.

Увидев друга детства в звании капитана, увешенного знаками доблести и славы при защите Родины, Шилов задрожал. Не будь он дезертиром, наверняка бросился бы ему в объятия, расцеловал бы его, а может быть, и пустил бы слезу. Но подпольное существование заставило его иначе отнестись к Ершову и увидеть в нем врага, на которого за свои же ошибки вознамерился поднять руку, чтобы лишить самого дорогого на свете — жизни…

Однако и для Шилова убить человека не так-то просто. Говорят, на сетчатке глаза убийцы, как на пленке негатива, навсегда остается образ убитого. И если криминалистам с помощью гипноза или другого какого-нибудь средства удастся проявить сетчатку, убийца не уйдет от справедливой кары. Зная об этом, Шилов колебался. Но тут в глубине его души дал о себе знать тот самый гнойник, который когда-то залил гноем ростки солдатского долга перед Матерью-Родиной и толкнул Шилова на убийство старика Евсея. За эти голы он вдвое увеличился в объеме, обложился новыми струпьями, размяк и снова прорвался. Гной, перемешанный с черной кровью, вытравил из души внезапно вспыхнувшие братские чувства к Ершову, и Шилов озверел. Природная трусость перестала контролироваться мозгом. Терялся рассудок. Шилов утратил способность понимать, на что он решается в эти страшные минуты, и стоял под елью, как заколдованный.

Между тем Ершов издали заметил перегороженную на пути тропинку и, приблизившись к завалу, остановился. Постояв с минуту, он опустил к ногам мешок, присел на перекинутую через тропинку ель, достал пачку "Казбека" и закурил, не подозревая, что рядом находится Шилов и что ему, Ершову, здесь суждено принять мученическую смерть.

Бросив окурок, Ершов медленно поднялся, закинул на плечо вещмешок и, сделав попытку сладить с завалом, отступил назад. Шагнул направо. Снова остановился, увидев справа тот же валежник.

Наконец, натянув на голову фуражку, высвободил правую руку и, хватаясь за сухие ветки поваленного дерева, пошел в обход, налево.

У волчьей ямы он опять остановился, хотя на том месте меньше бурелома и легче было пройти. Однако Ершов подался к ели, обогнул у самой кроны завалы и хотел было повернуть на тропинку, как вдруг серые лапы, поросшие серебристым лишайником, как живые, зашевелились и раздвинулись…

Не успел Ершов повернуть голову налево, где послышался шорох, как мгновенный ножевой удар в спину повалил его наземь.

— Ми-ша-а, — падая, последним выдохом простонал Ершов, и сознание его погасло. Смерть наступила так быстро, что он не успел вспомнить предупреждение Невзорова: "Берегись, Саша! При первой же встрече Шилов постарается вас убить"… Умирая, Ершов уяснил, что гибнет от руки Шилова, и назвал имя своего убийцы. Неподвижные зрачки открытых глаз продолжали глядеть на Шилова. Но Ершов был уже мертв.

Откинув в сторону вещевой мешок, Шилов схватил окровавленный труп и поднял над волчьей ямой. Затрещали сучья, и глухо донесся всплеск упавшего в зеленую жидкость тела. Следом прогрохотал гранитный камень. Посыпались комья земли обвалившейся кромки. Шилов лег на живот, уперся рукой в толстую поперечину, чтобы самому не провалиться, просунул голову, и снова посыпались комья. Трупа Ершова не было видно. На поверхности торчала верхушка валуна, а вокруг нее колыхалась и пузырилась вонючая жидкость, встревоженная падением столь необычного груза.

Шилов забросал яму древесным хламом и запорошил прелой листвой. Стараясь как можно быстрее замести следы убийства, он тут же освободил тропинку от завала, придав ей прежний вид. Оттаскивая на прежнее место вывороченную ветром во время грозы ель, он увидел окурок Ершова и положил в карман. Вскоре над волчьей ямой появилась куча хвойных отходов, якобы оставленных с осени в лесу заготовителями дров.

Пока Шилов рассказывал о смерти Ершова, Татьяна Федоровна оплакивала, но оплакивала не покойного, а убийцу и не раз становилась на колени перед образами, обращаясь поименно к святым и призывая их проявить милость и простить Мишеньку за убиение раба божьего Александра. Каждую молитву она завершала словом "аминь" и усердно колотилась лбом в половицы.

— Мама… Забыл сказать, — проговорил Шилов.

— Что, дитятко? — всполошилась мать.

— Отцовские часы где-то посеял.

— Бог с ними, с часами.

— А если найдут? Ведь они именные.

— Найдут — в дом принесут. Скажу — веники ломала да обронила.

Когда Шилов замолчал и схватился за голову, все еще не веря тому, что произошло в этот ужасный для него день, Татьяна Федоровна подсела к нему на лавку и, хотя не было нужды говорить тихо, прошептала на ухо, будто боялась, что их могут подслушать:

— Мешочек-то куда девал?

— Спрятал в лесу, — также тихо ответил Шилов. — Опасно домой нести. Сестра увидит. Боюсь, как бы она… не поразнюхала…

— Так и не заглянул, что там было?

— Заглянул. Консервы, водка, английская шинель и мелочь какая-то.

— И куда все это девать, Мишенька? — озабоченно вздохнула Татьяна Федоровна, глядя на сына. — А вдруг ни с того, ни с сего с обыском нагрянут?

— Не нагрянут.

— Наперед не загадывай, дитятко, это богу одному известно.

Именем бога Татьяна Федоровна, как щитом, прикрывалась от наказания и верила в безнаказанность. Верила, что бог простит ей любое злодеяние, если хорошенько попросить. Но так как связующим звеном между небом и землей был и остается христианский крест, она всю жизнь не расставалась с крестом. Молилась, как говорят, денно и нощно. Молилась за себя, но больше — за сына, и все сходило ей с рук. Она сухой выходила из воды.

В эту ночь молитва не помогла Татьяне Федоровне. Небо не приняло ее греха, от которого нельзя откупиться никакими молитвами.

Шилов во сне видел Ершова. Ершов пришел к нему и начал его душить.

— Саша! не надо, — отталкивая мертвеца, умоляюще захрипел убийца. — Я не хотел тебя убивать. Боялся, что ты меня выдашь.

— Ах, боялся? Мерзавец! Всю жизнь прикидывался другом. Ничтожество! А сам, подлая твоя душа, дезертир и убийца…

— Ми-ишенька-а! — сквозь сон услышал Шилов и спрыгнул с топчана, поняв, что Ершов наведался к нему во сне. Но почему мать кричит?

— Что с тобой, мама?

— Рыжий… Рыжий душил меня…

— И меня тоже, — признался Шилов, дрожа всем телом.

Татьяна Федоровна сошла с постели, зажгла лампадку,

открыла в сени двери, запалила дымный факел — прядь смоченной в керосине пакли на веретене — и, растопырив руки, как будто ловила курицу, стала кого-то выгонять в сени, сгибая ноги в коленях и приговаривая:

— Кыш-кыш…

— Ты кого гонишь? — теряясь в догадке, спросил Шилов.

— Душа его, дитятко, у нас за образами. Потому сразу двоим и приснился. Надо выгнать. Она огня боится. Пускай идет в дом Власа.

Шилов пожал плечами, но не посмел возражать матери. Слова о человеческой душе сильно подействовали на него. Он весь побледнел, съежился и сделался неподвижным, будто на него нашел столбняк:

— Какая же она из себя, мама?

— Вроде птицы-голубя, — сказала Татьяна Федоровна, закрывая дверь. — Только невидима людским глазом. Она бесплотна, дитятко.

— И долго она будет у нас на хуторе?

— Сорок дней. Пока поминки не справим.

Шилов больше не полез в подвал. Примостился до утра на полатях, поближе к матери. Но и там неподвижные зрачки Ершова неотступно смотрели на него, и Шилов время от времени вздрагивал от страха.

На другой день после двенадцати часов, перед приходом катеров, Татьяна Федоровна побывала в доме Сидельниковых.

— Ну как с Сашенькой? — спросила она у Светланы, только что приехавшей из города. — Ничего не слыхать?

— Нет, Татьяна Федоровна. Ничего, — ответила Светлана, приложив к глазам носовой платок. — Видно, Саша никогда уже не приедет…

— А может, еще…

— Что "может" — заплакала Светлана. — Когда его нет в живых. Это ясно… Да. Между прочим… Забыла вам сказать. Завтра вас вызывают на допрос в милицию. Зайдите к участковому за повесткой.

Перепуганная предстоящим допросом Татьяна Федоровна взяла у Данилыча повестку и в среду утром уехала в город. Она терпеть не могла людей со светлыми пуговицами. А тут еще навязался уголовный розыск.

Дознание вел инспектор, старший лейтенант милиции, молодой человек лет двадцати семи. Прочитав повестку, он усадил свидетельницу против себя и, уточнив фамилию, имя, отчество, спросил:

— Вы получали телеграмму о прибытии гвардии капитана Ершова?

— Как же, голубчик, получали. Получали, миленький,

— надломленным голосом проговорила Татьяна Федоровна.

— Ведь Сашенька мне не чужой.

— Вы разве родственники? — удивился инспектор. — Мне сказали — соседи. Уходя от поставленного вопроса, Татьяна Федоровна со слезами на глазах рассказала старшему лейтенанту о незавидном сиротском детстве Сашеньки, о том, что она воспитывала его чуть ли не с колыбели, отрывала лучший кусок от своего покойного сыночка и давала ему, сиротке…

— Так что, — заключила она, — Сашенька мне больше, чем родственник.

— Кто еще получал телеграмму? — спросил старший лейтенант, приняв россказни свидетельницы за чистую монету.

— Сидельниковы… Светлана. Невестушка Сашеньки.

— А еще?

— Уж не знаю, — ответила Татьяна Федоровна. — Врать не стану…

— А где вы лично были десятого, в день приезда Ершова?

— У Сидельниковых. Вместе с Марией Михайловной, матерью Светланы, готовили стол для нашего дорогого гостя… А он и не приехал.

Исчерпав свой вопросник, старший лейтенант дал расписаться в протоколе допроса, поняв, что свидетельница Шилова не может дать ему нужных показаний, что ей так же, как и Сидельниковым, ничего не известно об исчезновении Ершова, но все же поинтересовался ее личным мнением:

— Татьяна Федоровна! А как по-вашему? Куда все-таки мог деваться капитан Ершов? Ведь он приехал. Был на вокзале. Его видели.

— Это одному богу известно… Что в воду канул…

Видавшая виды Татьяна Федоровна ловко выскользнула

из рук молодого инспектора дознания и в час дня была уже дома. По пути зашла к Сидельниковым и рассказала Марии Михайловне, о чем спрашивали в милиции.

Вечером пришла Валентина с новостью. Светлана сделала запрос в воинскую часть, где воевал и служил комбатом в последнее время Ершов. Взяла отпуск и на днях выезжает в Москву к какой-то старушке Волобуевой?

— А ты ее знаешь?

— Знаю.

Шилов рассказал о знакомстве Ершова со старушкой Волобуевой в Раненбурге и предположил, что Ершов бывал у нее в квартире на Второй Мещанской улице, так как два раза после войны останавливался в Москве.

— Зачем Светлана поедет к Волобуевой? — спросила Татьяна Федоровна.

— Узнать что-нибудь о Ершове.

— Старуха ничего не знает, — сказал Шилов и, прищурив глаз, взглянул на мать. Ему хотелось признаться Валентине насчет Ершова. Однако мать отрицательно кивнула, дав понять, что говорить об этом рано, что лучше будет, если сестра вообще ничего не услышит насчет исчезновения Ершова…

Светлана приехала из Москвы на восьмой день, и сразу же в опытной заговорили, что Ершов наведывался домой на недельку, чтобы сыграть свадьбу и с молодой женой отправиться в Москву. Волобуева переписала на него квартиру, нашла ему по душе работу и отпустила за невестой на родину. Старушка в иступлении рыдала, узнав от Светланы, что Сашенька не доехал до своего хутора, и оставляла Светлану у себя, в Москве. Светлана не хотела расставаться с матерью и, простившись с доброй старушкой, уехала домой.

Это известие потрясло Шиловых. Татьяна Федоровна начала сына шпынять за неоправданную поспешность в расправе с Ершовым.

— Пересиди это время в лесу, — говорила она, вытирая слезы, — и Сашенька остался бы живехоньким.

Ратовала она, конечно, не за жизнь Ершова — смерть его тяжким бременем ложилась на душу сына как величайший грех.

— Кто же знал, что на недельку, мама? — рвал на себе волосы Шилов.

Еще бы! Он сознавал свою вину и плакал, как малое дитя, что погубил друга детства, которому обязан не только жизнью… Теперь на совести Шилова навеки осталось несмываемое пятно. Убив Ершова из-за угла, он совершил тягчайшее преступление, которое не может иметь сроков давности и должно быть наказано по всей строгости закона.

Вскоре из уголовного розыска пришло Светлане письмо. Старший лейтенант ставил ее в известность, что "поиски пропавшего без вести капитана Ершова зашли в тупик, и дело его прекращено". К тому же Светлана получила ответ из штаба части за подписью полковника Селезнева и окончательно убедилась, что Ершова нет в живых. В личном письме Селезнев писал, что он преклоняется перед воинской доблестью товарища и вместе со Светланой глубоко скорбит по поводу безвременной кончины капитана Ершова. "Такие люди, — говорил Селезнев, — не должны умирать. Они будут жить в памяти поколений".

Прошло сорок томительных дней и ночей. Шилов ни разу не побывал у волчьей ямы, хотя Ершов не выходил из его головы и являлся ему во сне чуть ли не каждую ночь. Татьяна Федоровна, видя, как сын от страшных переживаний тает на глазах, загорелась желанием устроить по Ершову поминки. Она приготовила богатый ужин и, дождавшись прихода дочери с работы, накрыла стол. Шилов выставил бутылку водки и наполнил граненые рюмки.

— Что это у вас за праздник? — спросила Валентина, поставив стул против своей тарелки и удобно расположившись за столом.

— Поминки по Сашеньке справляем, доченька, — ответила мать, подкладывая каждому по кусочку хлеба.

— А тушенку где взяла?

— Купила…

— Когда купила? Ты же больше месяца не бывала в городе.

— Не спрашивай, сестра, — поглядывая на мать, вмешался в разговор Шилов. Так и быть. Сам скажу. Только, чур, по секрету… В вещмешке Ершова…

Валентина быстро взметнула на брата негодующий взгляд, подняв кверху дуги тонких бровей, и слезы брызнули из ее отуманенных глаз:

— Так это ты его убил?

— А если я? — с наглостью сказал Шилов. — Может, донесешь?

— Сволочь! Иди сейчас же к Данилычу…

— Схожу, когда раки засвистят.

Валентина соскочила со стула, схватила на ходу с кровати косынку, хлопнула дверью и, ничего не видя перед собой, выбежала на дорогу.

НЕУДАЧНЫЙ 1947-й ГОД.

Второй послевоенный год для Шиловых оказался годом сплошных неудач.

Не успевала отойти одна беда, как наваливалась другая…

А все началось с Феоктисты, благоверной женушки Данилыча, которая на старости лет приревновала своего мужа к Татьяне Федоровне.

— Дура! — в сердце выговаривал Данилыч. — Я служебные дела справляю. А ты вон куда камушек забрасываешь.

— Знаю твои служебные дела, старый кобель! — отчитывала его Феоктиста. — Все вынюхиваешь. Всех молодых баб перенюхал. За Татьяну принялся. Думаешь, не вижу? За юбку хватаешься… Вот твои служебные дела! И чем она тебя привораживает? Была б порядочной женщиной, а то оторви да брось.

Однако Данилыч никоим образом не позволял жене вмешиваться в его милицейские секреты по охране общественного порядка и стоял на своем:

— Не твоего ума дело.

Тогда Феоктиста повела наступление против Татьяны Федоровны. Она собрала в одну кучу все были и небылицы, услышанные за последние три года от людей и от мужа, и снарядила ей в сподручные… нечистую силу…

Вскоре среди беззубых подружек Феоктисты, легких на язычок, поползли слухи, будто Татьяна Федоровна связалась со злыми духами и изба ее переполнилась призраками, так что Валентина, боясь проделок матери, перестала ночевать дома и ютится в каморке Лучинского.

Феоктиста утверждала, что и днем Татьяна Федоровна держит нечистую силу взаперти и та выходит из горницы через печную трубу и носит хозяйке из лесу грибы и веники, оборачиваясь бородатым стариком в черных очках.

— Это не тот старик, что Симка летося видела? — спрашивали подружки.

— Тот самый, — уверяла Феоктиста. — Клаша-бригадир тоже видела. Только с корзиной. Грибы собирал. А по весне нечистый дух принимает облик самой Татьяны и ночами вот уже который год с лопатой в руках шибко, что машина, огородец копает, ажио земля пухом летит.

— С нами крестная сила! — перекрестились старушки.

— Не пугайтесь, красавицы, не пугайтесь, — взбадривала их Феоктиста. — Это еще цветочки… А ягодки… — Она затруднялась, что тиснуть в это понятие, и кое-что придумала.

"Красавицы" заерзали на лавочке и начали подавать скрипучие голоса, обращенные к богу, когда Феоктиста сказала, что злой дух, послушный Татьяне Федоровне, до капельки высасывает Симкиных коз, водит их по лесу. А увидел пьяного заготовителя Щелкунова — закружил и ограбил.

Слухи, посеянные милицейской супружницей, помимо Татьяны Федоровны, коснулись ушей и самого участкового Данилыча.

— Ты что же, Феоктиста, распространяешь небылицы про гражданку Шилову? — спросил ее как-то за чаем Данилыч.

— А тебе какое до этого дело? — огрызнулась старуха.

— Не нравится?

— Нет, наоборот, — усмехнулся участковый. — Мне очень нравится. А вот тебе едва ли понравится.

— Не пугай! Не из пугливых. Что хочу, то и делаю.

Данилыч снисходительно покачал головой. На этот счет

у него свой аршин и свои весы с точно выверенными чашами.

— Не советую, — угрожающе проговорил он. — Мало того, что Татьяна за клевету космы тебе повыдергает — в суд подаст. Есть такая статейка специально для вашего языкастого брата. За распространение ложных слухов — до трех лет лишения свободы. Извинись перед Татьяной. Может, простит.

— Накось, выкуси! — отрезала Феоктиста, показав фигу.

— И не подумаю.

— Тогда суши сухари.

Феоктиста испугалась суда и не успела перед мужем застегнуть рот на все застежки, как кто-то робко постучал в дверь.

— Да-да! Не закрыто. Войдите, — сказал Данилыч и вышел из-за стола.

Зашла Симка-молочница. Она принесла участковому покрытый белой плесенью солдатский вещевой мешок.

— Где взяла? — спросил Данилыч, разглядывая с внешней стороны находку.

Симка, не отходя от порога, несколько смутилась при виде чем-то рассерженного участкового, но быстро освоилась и негромко сказала:

— Нашла в Кошкинском лесу.

Осторожно развязав мешок, чтобы не изорвать истлевшую ткань, Данилыч вытащил из мешка сильно поврежденную сыростью командирскую шинель и бритвенные причиндалы. Судя по погонам, шинель принадлежала артиллерийскому капитану. "Значит, Ершов убит все-таки в Кошкинском лесу", — подумал участковый и, уложив на прежнее место шинель и бритву, завязал мешок.

— Продуктов питания никаких не было?

— Не знаю, — ответила Симка, — я не развязывала. Шла с козами домой, набрела на какую-то берлогу. Вижу — лежит. Вытащила и прямо к тебе.

— Ну что, старый козел, чья правда? — торжествовала Феоктиста.

— Ты о чем?

— О том же.

— Хочешь сказать, что нечистый дух и Сашу убил? Не выйдет. С таким успехом и тебя можно обвинить в убийстве. Вину надо доказать.

— Меня? — уставилась на мужа Феоктиста. — Да ты что, старый, рехнулся?

— Я-то в своем уме, а ты давно уже рехнулась…

В тот же вечер Феоктиста дала знать подружкам о Симкиной находке и высказала смелую догадку, что убийство Саши Ершова — дело рук того же нечистого духа-оборотня в черных очках и с козлиной бородой.

— Как? Он и Сашу убил? — возмутились старушки.

— А почто Сашу-то? — возразила крайняя, помоложе. — Он же Татьяне сосед.

— По своей воле убил, — сообразила Феоктиста. — Взгляда крещеного не терпит. Потому и убил Сашеньку.

— Неужто сама Татьяна некрещеная?

— Была б крещеная, не связалась с нечистой силой.

— Что вы, милые, треплете, грех на душу берете? — усомнилась старшая. — Не мог же покойный Федька не окрестить своего чада.

— В том-то и дело, что не окрестил, — сказала Феоктиста. — Батюшка в запое был. Так Федька махнул рукой и увез домой некрещеную.

— Вот оно что!..

Утром Данилыч с вещмешком уехал в город. Старший лейтенант, которому год назад было поручено вести дознание по делу убийства Ершова, получил задание возобновить поиски остатков трупа там, где найден мешок. Начальник уголовного розыска надеялся кое-что прояснить и делу дать ход. Появилось вещественное доказательство, что Ершов убит, и убит в Кошкинском лесу. Как раз в день его приезда на Ядрихе бежали из-под стражи два преступника, которым приписывалось убийство. Теперь версия подтвердилась. В найденном мешке не оказалось продуктов питания. А продукты несомненно были у демобилизованного офицера. Значит, убийство совершено с целью ограбления, и подозреваемые убийцы — преступники, спрыгнувшие на ходу поезда против этого района. Нужно было найти и опознать останки Ершова и переслать материал к месту заключения бежавших, чтобы предъявить им дополнительные обвинения в убийстве офицера. Это, по мнению старшего лейтенанта — истина.

Однако Татьяна Федоровна, перешедшая с началом весенних полевых работ в полеводческую бригаду Клавдии Семеновны, услышала от своего бригадира нечто другое. По крайней мере то, что донеслось до участкового. Татьяна Федоровна обсудила с сыном похождения Феоктисты и дала зарок перед богородицей повыдергивать сивые патлы у милицейской женушки. Но Шилов возразил:

— Не вздумай руки марать поганью. Она правду сказала. Разве что про Симкиных коз да про нечистую силу приплела. Так это для нас хорошо. Милиция не станет охотиться за призраками. У нее дела поважнее.

Татьяна Федоровна подивилась сметливости сына и согласилась с ним, хотя в тот же вечер и натерпелась страху. Загоняя в стайку коз, она увидела оперативников, выходивших на дорогу. "Истина" старшего лейтенанта дала трещину, хотя волчья яма находилась у тропинки. Поисковая группа обшарила весь лес у Кошачьего хутора, но трупа не нашла. Ершов бесследно исчез, и смерть его по-прежнему оставалась загадкой для уголовного розыска.

— Глянь-ко, дитятко, — заскочив в избу, сказала мать, — милиция все еще Сашу ищет… Наверно, Феоктиста наклепала.

Шилов подошел к окну и приоткрыл занавеску. Три незнакомых человека в милицейской форме вышли на большак и направились к опытной.

— Не Феоктиста, — пояснил Шилов. — Симка-молочница мешок нашла.

— Когда?

— Позавчера.

— Кто тебе сказал?

— Сестра… Вот они и искали труп, да не нашли.

— А если завтра придут с Данилычем да найдут, да с обыском нагрянут?

— Не додумаются.

Татьяна Федоровна все же побоялась оставлять сына дома и на недельку отправила его в Реваж, к охотничьему зимовью, где Шилов провел пять дней, когда бежал из училища.

Ушел он в полночь. Провожая его к калитке, мать еще сунула ему узелок с вареной картошкой, напутствуя:

— Идешь на день — хлеба бери на два, дитятко. Всяко бывает. Вот тут, с картошкой, спичечный коробок положила. Домой придешь ночью. Да гляди — осторожность не помешает, особенно в лесу.

Через два дня после ухода Шилова ее так же неожиданно оправдали, как и обвинила Феоктиста. Утром, когда Татьяна Федоровна пришла на работу, Клавдия Семеновна, окликнула ее, подозвала к себе:

— Ну, Татьяна, попало же мне за тебя на орехи.

Татьяна Федоровна поздоровалась с подружками и подсела к бригадиру:

— Про какие орехи говоришь, Клавдеюшка?

— Про самые обыкновенные, — сказала Клавдия Семеновна, привлекая внимание бригады. — Вызывает меня вчера участковый и спрашивает: "Ты почему такая-сякая, немазаная, ложные слухи распускаешь про гражданку Шилову?"

— "Я распускаю?" — "Уж коли вызвал, значит, ты". Ну, думаю, влипла. Да участковому: " А ты случайно адресом не заблудился, Данилыч? Постучись-ка лучше к своей Феоктистушке". — "Феоктисте, — говорит, — язычок подрезан. Феоктиста — старая, глупая. А ты — молодая, здоровая, красивая

— и туда же тянешь. Тебе-то, Клавдия, непростительно, и я предупреждаю, чтоб не пускала по опытной уток, особливо про Ершова". — "А что про Ершова?" — спрашиваю. — "Органами дознания установлено, — говорит, — что Ершов погиб от рук преступников, бежавших из-под стражи", — и взял расписку, что буду молчать. Иначе, мол, Татьяна к суду притянет за язык. Так-то, милая. За мою-то доброту, что сказала про его греховодницу, судом грозится от твоего имени.

Татьяна Федоровна сначала ушам не поверила, что вздорным слухам, которые Феоктиста распускала по опытной, пришел конец. Оказывается, Данилыч в самом деле прищемил женушке язык. Но важнее всего, что услышала она от бригадира то, что в милиции приписывают убийство Ершова каким-то заключенным. Теперь досужие выдумки Феоктисты про нечистую силу в обличье бородатого старика, который якобы погубил Ершова, лопнули, как мыльный пузырь. Данилыч отвел угрозу от Кошачьего хутора. Только надолго ли?

— Бог с ней, с Феоктистой, — в раздумье сказала Татьяна Федоровна. — Пускай воняет, а уж коли попадется под горячую руку, быть ей, голубушке, лысой, что твое колено, Клавдеюшка.

Бабы разразились громким смехом, будто телега проехала по мостовой…

Впрочем, Татьяна Федоровна не долго упивалась спокойствием. Новая беда подступала к ней с другой стороны, откуда ее никто не ожидал.

В начале августа, когда созревал картофель, Шилов влез на чердак и от нечего делать лениво поглядывал на дорогу. Клонило ко сну. Уличный зной проникал в чердачное помещение, и Шилов, лежа на животе, клюнул носом и начал мало-помалу смыкать отяжелевшие веки.

Вдруг ему померещилось, будто какая-то знакомая женщина тенью проплыла у тычинника и переползла в огород. Шилов узнал хромую Параньку. В согнутой левой руке она несла корзину. Правой хваталась за ботву и, пугливо озираясь, ковыляла в глубь огорода.

Став на колени, Паранька выдернула несколько кустов картофеля, запустила руку в рыхлую почву и принялась складывать клубни в корзину. Видно было, как ее болезненное лицо, искаженное параличом, изменялось, принимая уродливые выражения, будто она кого-то дразнила. "Опять воровство, — с досадой подумал Шилов, — и опять я ничего не могу сделать".

Но тут произошло что-то невообразимое. Паранька вскрикнула, быстро задергалась и, как-то странно выгибаясь, опрокинулась навзничь.

Кровь прилила к голове Шилова: "Неужто умерла? Ведь подумают, что убили". — Напрягая зрение, он с чердака вглядывался в неподвижное тело незадачливой воровки, перед которым под дуновением ветерка перемигивались белые цветы еще не тронутой инеем зеленой ботвы. Паранька не поднималась.

Шилов хотел спуститься с чердака, но тотчас сообразил, что в огородец ему заходить нельзя. Если будут искать убийцу, собака возьмет его след, и не тронулся с места.

Когда пришла с работы мать, он с тревогой поднял на нее испуганные глаза и сразу же опустил их вниз:

— Опять несчастье, мама.

— Какое несчастье? — спросила Татьяна Федоровна, и сердце ее заныло.

— Паранька в огородец к нам забралась и… умерла…

— Как умерла? — оторопела мать и, поняв, чем это может кончиться для нее перекрестилась: — Господи! Боже ты наш милосердный. За что такая напасть? На кого бог, на того и люди. Не успели от одной беды отвязаться — другая навязалась. Ну что ты будешь делать?

И Шилов без всяких околичностей рассказал, как это произошло.

— А ты ее не трогал?

— Что ты, мама! Я даже в огородце не был — с чердака смотрел.

— Это хорошо, дитятко, — поверила мать. — Параньку никуда не денешь. Да и девать-то незачем. Не наша вина, что умерла. Надо Данилыча вызвать. А тебе, Мишенька, нужно снова к Реважу податься. Подальше от греха.

Татьяна Федоровна собрала сына в дорогу и, когда он вышел за калитку и скрылся в ельнике, накинула платок и побежала к участковому, не заглянув даже в огород, к Параньке.

Не думала Татьяна Федоровна, что Паранька, замахнувшаяся на ее кровное, нажитое честным трудом, своей смертью принесет ей столько неприятностей.

Встревоженный таким событием Данилыч выкатил глаза, но быстро нашелся задать пару вопросов по существу назреваемого уголовного дела:

— Чей труп, не посмотрела?

— Не заходила даже в огородец, Данилыч, — сказала Татьяна Федоровна. — Издали видела — вроде баба.

— И правильно сделала, — похвалил участковый. — Давно видела?

— Недавно. Как пришла с работы.

Пригласив понятых, Данилыч направился к Кошачьему хутору. Навязчивая мысль сверлила его голову: не сама Татьяна ухлопала вора? Если сама, рассуждал участковый, то, кроме следов убитого, должны быть в огороде следы убийцы. На это он и рассчитывал, чтобы со знанием дела поставить о случившемся в известность районное начальство.

Пройдя к огороду, Данилыч сразу напал на след вора, проложенный по исхоженной после дождя борозде, и увидел перед собой мертвую Параньку. Она лежала на спине с полуоткрытым ртом и незакрытыми глазами. Рядом стояла корзина с десятком картофелин, успевших подсохнуть. Поодаль валялась ботва.

Данилыч искал у трупа и другие следы, но не нашел. Выходит, никто не убивал Параньку. Она умерла своей смертью.

— Смотри, Татьяна, ничего здесь не трогай, — предупредил он хозяйку. — Завтра приедет из города комиссия, и тебя вызовут на допрос.

Зашли в избу. Данилыч составил протокол. Понятые поставили подписи.

— А мне-то зачем расписываться? — спросила Татьяна Федоровна.

— Ты здесь главная фигура, — подмигнув, ответил участковый. — На твоем огородце человек принял смерть — тебе и отвечать.

— А кабы на твоем Паранька испустила дух? Кому отвечать?

— Разумеется, мне.

Шутка Данилыча обернулась для Татьяны Федоровны сушим бедствием. Утром труп Параньки увезли в город, в морг, а Татьяну Федоровну, подозревая в убийстве, вызвали на допрос да продержали в арестантской двое суток. Валентина приносила ей передачу и в эти дни ночевала дома. Вечером встречала коз, доила, на ночь загоняла в стайку, утром провожала на пастбище, а молоко брала с собой на работу, чтобы в обед снести матери.

Тем временем Феоктиста обрыскала подружек и каждой нашептала, что Татьяну засадили в острог за убийство Параньки.

В конце второго дня, когда с вечерним пароходом приехал из города незнакомый сотрудник милиции, Татьяну Федоровну в третий раз вызвали на допрос и сообщили, что поступило медицинское заключение о смерти Параньки.

— С чего ж она богу душу отдала? — спросила Татьяна Федоровна.

Взяв со стола лист бумаги, сотрудник милиции зачитал, что Паранька умерла сама по себе, что смерть наступила в результате острой сердечной недостаточности и кровоизлияния в мозг при гипертоническом кризе.

— А я тут при чем? Меня-то почто мытарите?

Татьяна Федоровна, конечно же, ни при чем, и сотрудник милиции принес ей свои извинения и проводил ее к выходу.

Освободившись таким образом от милицейской братии и оказавшись невинной, как непорочная дева Мария, она почувствовала силу и перешла в наступление, чтобы оградить себя в будущем от коварных наветов, которых, естественно, ожидала в этот тяжелый для нее год.

Первой жертвой Татьяны Федоровны стала благоверная Данилыча Феоктиста. Увидев ее в обеденный перерыв у полевой сторожки, Татьяна Федоровна оскорбила ее, вынудив защищаться.

— Эй, ты, милицейская подстилка! — окликнула ее Татьяна Федоровна. — Почто шляешься среди честных людей, воздух портишь?

— А тебе какое дело, ведьма?

— Это я ведьма? — подбежала она к Феоктисте. — Слыхали, подруженьки, как она меня величает? Это в благодарность, что я не засадила ее в тюрьму за длинный язык. Ах, ты, старая дыра, дерюга домотканная! — и так хватила Феоктисту, что у нее вылетел последний зуб, и Феоктиста заголосила, сплюнула кровью и покачнулась, но все же устояла на ногах.

Клавдия Семеновна запокатывалась со смеху. За ней — остальные бабы, и Феоктиста, завывая, что заводная сирена, поплелась домой.

— Не надо бы по зубам, Татьяна, — сказала Клавдия Семеновна. — Как-никак, милицейская жена, хоть и невыносимая сплетница. Того и жди, Данилыч тебе статейку пропишет за рукоприкладство.

— Не пропишет, — уверяла Татьяна Федоровна. — Она не столько мне зла причинила, Клавдеюшка. Теперь попридержит поганый язык.

Дома Феоктиста накрыла стол, а сама не стала обедать. Дождалась Данилыча и пожаловалась ему не как мужу, а как участковому на его любовницу, которой-де давно пора укоротить руки.

— Уж не посчитала ли она тебе зубы? — с издевкой в голосе спросил беззастенчивый супруг и зло захохотал.

— У меня нечего считать, — заплакала Феоктиста. — Последний вышибла.

— Дельно! — съязвил Данилыч. — Я тебя предупреждал. Не послушала — пеняй на себя. Татьяна — женщина положительная и не потерпит напраслины. Это еще легко ты отделалась. Я ожидал худшего.

— Так накажи разбойницу!

— И не подумаю! — резонно сказал Данилыч. — Сама заварила кашу — сама и расхлебывай. Я тебе не защитник.

— Какой же ты участковый? — ткнула в глаза Феоктиста,

— если не можешь замолвить словечко за жену, заслонить ее от бандитской руки?

Данилыч злобно покосился на Феоктисту и ударил кулаком по столу:

— Довольно прятаться за моей спиной! Не прикидывайся милицейской святошей и не позорь меня. Закон для всех один. Напакостил — отвечай. Кто тебе позволил сеять сплетни? Спасибо скажи Татьяне, что не упекла тебя за решетку… Вот было бы потехи! Инспекторскую старуху за язык — в каталажку… Ты понимаешь, чем это пахнет?

Феоктиста замолчала. Наконец-то до нее дошло, что мужу не с руки защищать ее и принимать позор на свое честное имя… Но извиниться перед Татьяной Федоровной Феоктиста наотрез отказалась. Ей стыдно было унижаться перед какой-то деревенской бабенкой да еще любовницей мужа…

Тогда Данилыч сам, встретив Татьяну Федоровну у конторы опытной станции, попросил прощения за недостойное поведение выжившей из ума старухи, а про выбитый зуб так ничего и не сказал.

— Ладно, Данилыч, — вздохнула Татьяна Федоровна.

— Старость не радость. Бог ей судья, твоей женушке.

Слова Татьяны Федоровны пришлись по душе Данилычу. Он все более укреплялся доверием к этой женщине и не сомневался в ее порядочности. Правда, Татьяна Федоровна грубовата и за словом в карман не полезет, чтобы поразить своего противника. Но это не умаляло ее достоинства. '

Однако в мире нет ничего постоянного. Все изменяется, в том числе и человеческие отношения. Это Данилыч испытал на себе.

Не прошло и недели, как он снова столкнулся с Татьяной Федоровной, и вера в ее порядочность пошатнулась. Данилыч и не подозревал, что эта женщина двуликая, как Янус. Одна Татьяна Федоровна в разговоре с ним — несмешливая, гордая, зубастая, умеющая за себя постоять. Другая — скрытая от глаз Данилыча дома, в семье

— тихая, задерганная, убитая горем, погрязшая в заботах о сыне, запутавшаяся в своем боге и давно уже обреченная…

Эта история столкновения Данилыча с Татьяной Федоровной, стоившая ему жизни, имела довольно длительную предысторию… Как-то ночью Татьяна Федоровна долго не ложилась спать и, увернув фитиль лампы, с минуты на минуту ожидала сына с реважского похода. Прикорнув у стола, она задремала и, услышав шорох в сенях, вскочила на ноги. Открылась дверь, и в горницу ни жив ни мертв, вошел Шилов. Одежда на нем была изорвана. Левая рука в плече перевязана лоскутом от рубахи, пропитанным засохшей кровью. Спина — почти голая, в царапинах.

— Пить, — попросил Шилов, падая на лавку.

Татьяна Федоровна до того испугалась, что не могла вымолвить слова.

— Что с тобой, дитятко, — наконец спросила она, поднося ковшик воды.

Шилов оторвался от ковшика и, тяжело дыша, долго собирался с духом, чтобы ответить на вопрос матери.

— Собаки чуть не загрызли, — устрашающе проговорил он, подходя к столу: — Пожрать что-нибудь есть, мама?

— Господи! — вскрикнула Татьяна Федоровна. — Собак еще не хватало. — Она собрала на стол и подсела к сыну: — Как же они на тебя напали?

Шилов не утаил от матери того, что произошло с ним на рассвете в глухом лесу у охотничьего зимовья.

Он не спал. Лежал на козлах и читал "Братьев Карамазовых", как вдруг, словно сквозь сон, донесся далекий собачий лай. Шилов погасил коптилку, торопливо завязал в узел книгу, натянул рюкзак и выскочил за дверь. Лай приближался. " Что делать?" — подумал он и притаился у стенки. Не прошло и минуты, как, ломая под ногами сучья, в десяти шагах от избушки, с ревом пронесся медведь, сопровождаемый сворой собак, и скрылся в лесу.

Не помня себя от страха, Шилов пустился наутек. Пять собак продолжали преследовать зверя. Шестая, круто повернув вправо, настигла Шилова, сшибла с ног и, набросилась на него, с рычанием вцепилась зубами в плечо. В завязавшейся схватке с матерым волкодавом, Шилов выбросил лезвие ножа, нанес несколько ударов собаке и, освободившись от страшных зубов, во всю мочь ловко запетлял между деревьями.

Сзади, на месте убитой собаки, вскоре послышались голоса охотников, прогремел дуплетом выстрел из двустволки, а Шилов, не чувствуя под ногами земли, бежал, не разбирая дороги, на восток, в сторону Черной речки, протекающей среди удимских болотистых урочищ.

Наконец все стихло. Шилов вышел к речке, на живописную полянку, на которой возвышалась среди кустов красной смородины забытая копна прошлогоднего сена, и хотел было передохнуть, но увидел, что в руке не оказалось узелка с книгой. Он оставил его на месте поединка с собакой и схватился за голову: " Что я наделал? Вернуться за узелком? Поздно. Его уже там нет".

Шилов боялся, что охотники поднимут книгу и по штампу на семнадцатой странице определят, из какой она библиотеки. Не составит трудности узнать, кто ее читал. Попадись она умному следователю — Шилов в два счета мог оказаться в руках милиции. Была и другая опасность. Собаки по узелку способны взять след и привести охотников в Кошачий хутор. Это больше всего угнетало Шилова. Остаток дня он провел у Черного омута. Несколько раз порывался вернуться за узелком, но так и не решился…

Отодвинув от себя чугунок с картошкой, Шилов подошел к окну, приподнял занавеску и долго вглядывался в темноту августовской ночи.

— А что, если денька два просидеть в доме Власа Ивановича? — сказал он, опустив занавеску. — Боюсь, мама. Кто их знает. Может, на рассвете придут с собаками… Ты никого туда не пускай.

— Что ты, дитятко, — прошептала Татьяна Федоровна. — Боже упаси.

Промыв рану и перевязав плечо, она проводила сына в ершовскую избу. Утром, уходя на работу, занесла ему завтрак, обед и побежала заварить трав от укуса собаки.

Опасения Шилова насчет охотников оказались напрасными. Охотники не пришли. Зато вечером Татьяна Федоровна увидела у калитки сразу троих: налогового агента Лидию Кузьминичну, Петра Никаноровича и Фаину, заведующую красным уголком, и вышла им навстречу.

— Принимай гостей, хозяйка! — сказала Лидия Кузьминична, пропуская вперед себя через калитку почтальона и Фаину.

— Милости просим. Проходите, дорогие гости, — встретила их Татьяна Федоровна. — Чем порадуете?

Гости переглянулись, не зная, с чего начать разговор с хозяйкой.

— У нас к вам дельце, — начала Фаина. — Мы по заданию исполкома.

— Говорите, что за дельце.

Лидия Кузьминична указала на дом Власа Ивановича и потребовала ключи.

— Ключи? — переспросила хозяйка и переменилась в лице.

— Да, ключи, — повторила Фаина и пояснила: — Этот дом переходит в собственность государства как бесхозный, и нам поручено описать имущество.

Татьяну Федоровну будто ошпарило кипятком. В голове завертелась ужасная мысль. Эти люди пришли за ее сыном. Но почему без Данилыча?

— Нет у меня ключей, — сказала она. — Саша увез.

— Хорошо. Будем ломать запор. Петр Никанорович. распорядилась Лидия Кузьминична, — снимите, пожалуйста, замок.

Не думала Татьяна Федоровна, что пожитки Власа Ивановича вместе с недвижимым имуществом могут перейти государству, и в ту же минуту, когда приказ Лидии Кузьминичны коснулся Шилова, сработал коммерческий замочек, который сделал ершовский дом неприступным даже для налогового агента. Татьяна Федоровна преградила путь Петру Никаноровичу и заявила:

— Не дам ломать.

— Почему?

— Дом не бесхозный, а мой…

Лидия Кузьминична растерялась:

— У вас — расписка?

— У меня — свидетели, — сказала Татьяна Федоровна и призналась налоговому агенту, что Ершов задолжал ей три тысячи рублей и обещал расплатиться после войны. На случай, если не вернется с фронта, расплатится домом.

— Кто эти свидетели?

Татьяна Федоровна назвала свидетелей, и Лидия Кузьминична, чтобы не забыть, записала их фамилии в блокноте.

— Ну что ж, — сказала Лидия Кузьминична, — я доложу председателю исполкома, — и недовольная ушла, не простившись даже с хозяйкой.

Выпроводив Незванных гостей, Татьяна Федоровна открыла дверь ершовской избы. Шилов стоял в сенях и робко смотрел на мать.

— Я все слышал, — сказал он матери. — Только зачем сюда приплелись Фаина да почтальон Петр Никанорович?

— Как же, дитятко, понятые. Имущество Власа хотели описать, — пояснила мать. — А что, кабы они сбили замок, куда б ты девался?

— Ушел бы через повить в огородец и пролежал бы в ботве.

— Пойдем отсюда, Мишенька. Пропади он пропадом этот проклятущий дом. Того и жди — тепленького накроют.

Татьяна Федоровна повесила замок, и Шилов скрылся в сенях своего дома.

На другой день утром Лидия Кузьминична доложила о положении дел с ершовским имуществом, и председатель исполкома поручил участковому основательно разобраться в этом вопросе и документально подтвердить принадлежность дома Ершовых гражданке Шиловой или отвергнуть ее притязания как необоснованные, не доводя дела до суда.

Прежде чем приступить к допросу свидетелей, Данилыч решил познакомиться с существом предстоящего разбирательства и вызвал Татьяну Федоровну:

— Расскажи, Татьяна, что у тебя там с ершовским домом заваривается и какие претензии имеешь на имущество Власа Ивановича?

Татьяна Федоровна повторила участковому то, что было уже сказано налоговому агенту Лидии Кузьминичне, и назвала свидетелей.

— А где взять Лучинского? — возразил Данилыч. — Он же в армии?

— У Валентины есть адрес. Напиши. Не к спеху. Зато Валентина дома. Их и спрашивай.

— Верно. — согласился участковый. — Но знаешь, Татьяна, все это дело темное. Я бы сказал, мелочное. Не думал, что ты на такие вещи способна.

— Отдай мне три тысячи — и забирай дом! — вспылила Татьяна Федоровна. — Я женщина бедная, одинокая. Никто мне не поможет.

Данилыч задумался и после недолгого молчания сказал:

— Слушай, Татьяна. А если по-честному? Как он мог задолжать три тысячи? Человек получал зарплату, хлебную карточку. Все отдавал тебе. Огород засадила его картошкой. Влас, насколько мне известно, оставлял семена, когда уходил на фронт… Давай начистоту. Без обиняков.

— Картошка его сгнила. Я своей засаживала.

— Ах, своей! — рассмеялся Данилыч. — Почему же его картошка сгнила, а твоя не сгнила? Может, сорт не тот?

— У него отдушины были открыты в подвале, — сказала Татьяна Федоровна. — До апреля еще замерзла. Мужик. Недоглядел.

— Допустим. А еще за что насчитала?

— Мясо, молоко, то да се, пятое-десятое. Хлеб на базаре покупала. Кормила досыта, Данилыч. Не вру, — и пустила слезу. — Саша не жаловался. Сам знаешь, какие цены были в войну…

Данилыч знал цены. Но знал кое-что и другое. Вернее, слыхал от людей. Слыхал, например, что Татьяна Федоровна порезала коз Власа Ивановича и чужим мясом кормила свою семью. Но тогда не верил слухам. Теперь — поверил. И это мутило душу и настораживало Данилыча. Отпуская Шилову, Данилыч пристально заглянул ей в глаза и сказал, стараясь разгадать ее тайну.

— Не пойму тебя, Татьяна. Что-то в тебе неладное творится. Раскусить не могу. За последние четыре года не раз с тобой сталкивался. То призраки, то батарейки, то колоски, то бородатый старик в темных очках, то ночная копка огорода, то ограбление заготовителя, то убийство Ершова — и все это в Кошачьем хуторе и вокруг него. Теперь я понимаю. Это не случайности. Ты что-то скрываешь от людей… А что — пока не разобрался… Но… погоди… Я доберусь до тебя и выставлю твое нутро напоказ людям.

Перед Татьяной Федоровной все пошло кругом. В глазах потемнело. Она услышала биение своего сердца и не могла усидеть на стуле: "Раскусил легавый. Догадывается", — застучало в ее ушах. Она взяла себя в руки, чтобы не выдать Данилычу волнения, и бойко поднялась со стула.

— Вот тебе крест святой! — вырвалось из ее груди. — Видит бог, честная я женщина, и твоя грязь ко мне не пристанет.

— Бог-то видит, да молчит. А я молчать не имею права и больше не верю твоим россказням. Опростоволосилась, Татьяна. Опростоволосилась…

В тот же день Данилыч допросил свидетелей, которые подтвердили, что Ершов признал за собой долг и обещал в случае гибели на фронте расплатиться с Татьяной Федоровной домом. Это — факт. Оставалось придать ему силу законности, и дом Ершова с имуществом перейдет в руки Татьяны Федоровны.

Через неделю дома Власа Ивановича уже не было в Кошачьем хуторе. Получив бумагу на право владения постройкой, Татьяна Федоровна продала ее в Мышкино демобилизованному солдату, который сменил полусгнивший нижний венец и дом отстроил заново, обшив снаружи фигурной рейкой и покрыв голубой, как небесная лазурь, краской. Без дома Ершовых Кошачий хутор опустел. Он даже утратил старое название и числился в домовой книге "Татьяниной избой".

Редко кто подходил теперь к этой избе, если не считать Данилыча, который после сноса ершовского дома дважды побывал на задворках Татьяны Федоровны, внимательно вглядывался в окна, вечно закрытые занавесками.

— Что ему тут надо? — спрашивал Шилов, опуская занавеску.

— Тебя старается увидеть, — говорила мать, загоняя сына в подвал.

— Неужто догадывается?

— Догадался, дитятко, — стращала Татьяна Федоровна. — Уж больно зенки таращит, как бы не вывихнул. И как нам выкрутиться из его лап, ума не приложу. Он тогда еще намекнул мне, что я что-то скрываю от людей… Теперь ходит по хутору, вынюхивает…

Татьяна Федоровна сердцем чувствовала, зачем ходит Данилыч…

Накануне он ездил в город с отчетами и, как всегда, не забыл навестить старого приятеля по Первой конной Прокопия Максимовича, который имел прямое отношение к охране общественного порядка. Службу законника он начал задолго до революции, а после гражданской войны привлечен к работе по специальности. Будучи следователем при городской прокуратуре, Прокопий Максимович брался за самые, казалось бы, безнадежные дела и на удивление успешно справлялся с ними. За восемнадцать лет службы он раскрыл многие десятки тягчайших преступлений и прослыл "чопорным волшебником". В 1940-году в преклонном возрасте вышел на пенсию и в одиночестве доживал свой век.

Поставив на стол кипящий самовар, Прокопий Максимович заварил ячменный напиток и, разливая по чашечкам, спросил между прочим:

— Чем в настоящее время занимаешься, Данилыч?

Данилыч поведал ему скандальную историю с продажей ершовского дома, рассказал о всех столкновениях с Татьяной Федоровной за четыре года и попросил у Прокопия Максимовича совета, что делать в дальнейшем.

Однако хозяина больше всего остального заинтересовала личность пропавшего без вести сына Татьяны Федоровны

— Шилова:

— Так ты говоришь, что он утонул?

— Ходила такая молва по опытной.

— Разве плавать не умел?

— Плавать? Умел… Помнится, до войны призовые места занимал.

Прокопий Максимович поднял на Данилыча мохнатые, как у домового, брови:

— Утонуть он не мог…

— А куда ж его нелегкая унесла?

— Бей сороку-ворону — добьешься и до белого лебедя.

— То есть? — не понял Данилыч. — Что ты этим хочешь сказать?

— Не поспи ночку-две да понаблюдай за этим домом — узнаешь куда…

У Данилыча заблестели глаза:

— А и верно. Что же это я? Ищу очки, а они у меня на глазах.

Прокопий Максимович намекнул Данилычу, что Шилов жив и находится в дезертирстве. Это подтверждали и факты, на первый взгляд, — разобщенные и, казалось, независимые друг от друга, но связанные с потребностями Шилова. Данилыч явно проморгал незаконное содержание семьей Шиловых радиоприемника. Батареи похищала Татьяна Федоровна, чтобы сыну слушать Москву. Колоски — тоже ее работа. Нужно было кормить сына в голодные военные годы. Бородатый старик в черных очках, промышлявший вениками и грибами, — Шилов… Да и сам Данилыч видел его дважды: призраком в окне и переодетым в одежду матери на огороде. Теперь Данилыч приписывал Шилову и ограбление Щелкунова с целью завладеть паспортом, которым интересовалась Татьяна Федоровна, и убийство Ершова в Кошкинском лесу по весьма понятной причине…

Все это Данилыч держал при себе и, никому ничего не сказал, решил действовать самостоятельно, пока не схватит Шилова за руку.

Данилыча потянуло к Кошачьему хутору. В первый день по приезде из города он походил, походил у Татьяниной избы и ни с чем вернулся домой.

Во второй, вечером, когда его видел Шилов, прохаживался по хутору, чтобы засветло найти подходящее местечко для ночной засады. Данилыч допускал, что человек, сидящий в подвале, ночью должен выходить на прогулку. Это самое удобное время, чтобы незаметно схватить его за руку и с помощью оружия устроить ему ночлег в камере предварительного заключения.

Однако Данилычу не удалось схватить Шилова. Лежа в канаве перед калиткой Татьяны Федоровны, он простудился, занемог, ночью принимал сердечные капли, которые носил в кармане, и на рассвете еле приплелся домой.

Открывая дверь, Феоктиста встретила его самыми обидными словами и поносила на чем свет стоит.

— Не ругайся, старуха, — простонал Данилыч. — Я выполнял ответственное задание. Лучше завари липового чаю.

Феоктиста заварила чаю, напоила мужа, поднесла порошок аспирину и уложила в постель, прикрыв теплым одеялом.

Утром, в половине девятого, стала будить Данилыча, но не добудилась. Коснулась его руки — и с криком отскочила от постели. Данилыч был мертв.

Феоктиста выбежала на крыльцо и раздирающим душу голосом завопила:

— Люди добрые! Помер мой Данилыч! Помер мой сокол ясный. Помер дружочек ласковый… Поме-э-эр…

На крик начали сбегаться соседи:

— Когда помер? — крестясь, зашептали женщины.

— Только что, миленькие… Только что-о-о…

Пришла фельдшерица. Пощупала руки и ноги — холодные, как лед:

— Да он давно умер. Часа четыре прошло…

Похороны Данилычу устроили пышные. Несли венки.

На бархатной подушечке прикрепили орден Красного Знамени и именное оружие, врученное самим Буденным. За гробом шло с полсотни человек. Многие, даже не родственники, плакали. Татьяна Федоровна тоже вытирала слезы.

Загрузка...