Джек Лондон Лунный лик

Джон Клеверхауз имел лунообразное лицо. Вам, вероятно, знаком этот тип людей с широко расставленными скулами, с подбородком и лбом, исчезающими в щеках и тем еще более подчеркивающими безупречную шаровидность физиономии, с широким, приплюснутым носиком, отстоящим на равном расстоянии от всех точек окружности и похожим на лепное украшение в центре потолка. Может быть, за это я и возненавидел его: он оскорблял мой взор, и я был твердо уверен, что земля невыразимо тяготится его присутствием. Может быть, моя матушка когда-то слишком загляделась на луну, причем сделала это и в неурочный час, и с ненадлежащей стороны.

Как бы там ни было, но я ненавидел Джона Клеверхауза. Он не сделал мне ничего, что общество могло бы признать дурным или вредным, решительно ничего. Зло, которое он причинял мне, было более глубокого и сложного свойства, настолько сложного, что оно почти не поддается словесному определению. В известный период нашей жизни все мы, без исключения, испытываем нечто подобное. Мы встречаем человека, о существовании которого до этого времени и не подозревали, и все же в первую минуту, в первый же момент мы говорим: «Этот человек мне не нравится!»

Почему он нам не нравится? Ах, да мы и сами не знаем — почему, мы знаем только, что он противен нам, и больше ничего. Вот то же чувство я испытывал к Джону Клеверхаузу.

Какое право имел этот человек быть счастливым? А между тем видно было, что он счастлив, что он оптимист. Он всегда был весел и всегда смеялся. Все на свете было прекрасно, по его мнению, черт бы его побрал! Меня мучительно оскорбляло то, что он счастлив! Другие люди могли смеяться сколько угодно, меня это ничуть не беспокоило. Я и сам умел смеяться, пока не встретил Джона Клеверхауза.

О, этот смех! Он раздражал и бесил меня, как не раздражало и не бесило ничто другое под солнцем. Ужасный, отвратительный смех гнался за мной повсюду, преследовал, схватывал меня, как клещами, и не выпускал. Я слышал его во сне и наяву. Фальшивый и дребезжащий, словно огромная терка, безжалостно царапал он струны моего сердца. На рассвете смех доносился ко мне через поля и нарушал мои чудесные утренние грезы. И в томительные полуденные часы, когда сонно повисала зелень, птицы забирались в глубь леса и вся природа замирала от зноя, я слышал это невыносимое «ха-ха-ха! хо-хо-хо!», которое нагло поднималось к небу и, казалось, затмевало блеск солнца. И в темные ночи с того перекрестка, где Джон Клеверхауз поворачивал к своему дому, доносился до меня все тот же проклятый раскатистый хохот, он будил меня, заставлял содрогаться и стискивать кулаки, глубоко вонзая ногти в ладони.

Однажды ночью я тихонько загнал его скот на его же поле, а утром снова услышал раскатистый смех.

— Ну, это ничего! — говорил он. — Каждая скотина ищет, где лучше. Нельзя же бранить ее за то, что она выбрала пастбище пожирнее!

У него была собака Марс, прекрасное, огромное животное, полугончая, полуищейка. Марс был его лучшим другом, с ним он никогда не разлучался. Но я воспользовался подходящим случаем, заманил собаку и угостил ее стрихнином. Это не произвело на Джона Клеверхауза ни малейшего впечатления. Он по-прежнему смеялся искренно и весело, и по-прежнему лицо его напоминало полную луну.

Тогда я поджег его стога и скирды хлеба, а на следующее утро — это было воскресенье — я встретил его, как всегда радостного, смеющегося.

— Куда это вы идете? — спросил я, увидев его на перекрестке.

— За форелями, — ответил он, и при этом лицо его сияло, как полнолуние. — Я обожаю форелей.

Ну, скажите, существовал ли на свете другой, более невыносимый человек?! Весь собранный им хлеб сгорел, и я знал, что добро его не застраховано. Ему угрожал голод, предстояла отчаянная зима, а он как ни в чем не бывало отправляется за форелями, — потому что, изволите ли видеть, он «обожает их». Если бы горе хоть сколько-нибудь, хоть чуточку изогнуло его брови или удлинило и сделало его лицо менее похожим на луну, если бы единственный раз в жизни он сбросил с лица отвратительную улыбку, я уверен, что простил бы ему факт его существования. Но нет! Казалось, под ударами судьбы он становился все беззаботнее.

Я оскорбил его. Он поднял на меня удивленный взор.

— Вы хотите, чтобы я дрался с вами? Зачем? — медленно спросил он и сейчас же расхохотался. — Какой вы смешной человек! Хо-хо! Вы хотите уморить меня! Хе-хе-хе! Хо-хо-хо!

Ну что мне было с ним делать? Это окончательно вывело меня из себя. Клянусь кровью Иуды, я всеми силами моей души ненавидел его. Да еще эта фамилия! Что за идиотская фамилия! Клеверхауз. Почему — Клеверхауз? Я бесконечное число раз задавал себе этот вопрос. Я многое простил бы ему, если бы его звали Смитом, Брауном или Джонсом, но почему он Клеверхауз? Нет, вы только прислушайтесь, как звучит эта фамилия! Повторите ее несколько раз про себя. Клеверхауз! Ну, имеет ли право на жизнь человек, которого так зовут? Я спрашиваю вас. «Нет!» — отвечаете вы. «Нет!» — заявляю и я.

Я решил пустить в ход закладную на его ферму: после недавнего пожара он, конечно, не в состоянии будет уплатить долг, — таков был мой вывод. И вот я нашел омерзительного агента, беспощадного скрягу и передал ему закладную. Я действовал не лично, а через этого агента. Агент назначил ему срок для уплаты только несколько дней. Не больше того числа дней, которое назначает закон, поверьте мне, было дано Джону Клеверхаузу на то, чтобы очистить помещение и вывезти свой скарб. После того как ему это объявили, я выскочил на дорогу, чтобы взглянуть на него, так как знал, что он прожил на этом месте почти двадцать лет. Но при виде меня он подмигнул своими тарелкообразными глазами, и по лицу его разлилось сияние, которое сделало его больше, чем когда-либо, похожим на полную луну.

— Ха-ха-ха! — расхохотался он. — Ну и выкинул же мой малец штуку! Слышали вы что-либо подобное? Он играл у реки, как вдруг на него обвалилась земля с высокого берега и совершенно засыпала его. «О, папочка! — закричал мальчишка. — Меня совсем затерло!»

Он замолчал и словно приглашал меня принять участие в его адском веселье.

— Я не вижу тут ничего смешного! — сказал я и почувствовал, что меняюсь в лице.

Он с удивлением взглянул на меня, но через мгновение лицо его вновь озарилось проклятым ясным светом, делающим его похожим на сияющую луну, и снова послышался оглушительный хохот.

— Хо-хо-хо! Это страшно смешно! Неужели вы не понимаете, до чего это смешно! Хо-хо-хо! Хе-хе-хе! Вот странный человек! Не понимает веселых вещей! Вы подумайте, вот река…

Но я резко повернулся к нему спиной и торопливо удалился. Чаша моего терпения была переполнена. «Черт побери! — подумал я. — Необходимо положить этому конец». Взобравшись на самую вершину холма, я все еще слышал его гнусный хохот, поднимавшийся к небесам.

Я горжусь тем, что всегда и все делаю в высшей степени аккуратно. Когда я задумал убить Джона Клеверхауза, я решил это сделать так, чтобы мне не пришлось стыдиться содеянного. Я ненавижу неумелость, а равно и жестокость. Мне всегда казалось отвратительным убивать человека простым ударом кулака — фи, какая гадость! Мне нисколько не улыбалось и застрелить Джона Клеверхауза (ах, эта фамилия!), или зарубить его саблей, или размозжить ему череп дубиной. В мои планы входило не только покончить с ним «чисто» и художественно, но проделать все так, чтобы впоследствии против меня не было ни единой улики.

Я всецело отдался этой мысли, и после недели глубокого размышления мой план был готов. Я купил пятимесячного ньюфаундленда, самку, и занялся его тренировкой. Если бы кто-нибудь стал следить за моей работой, он заметил бы, что при дрессировке меня занимала больше всего одна вещь — поноска. Я учил собаку, которую назвал Беллоной, приносить мне из воды все, что я бросал туда, и не только приносить, но приносить немедленно, ни в коем случае не играть и не забавляться с вещами. Самое главное заключалось в том, чтобы научить собаку ни перед чем не останавливаться и как можно скорее приносить брошенные в воду предметы. Я убегал от собаки и заставлял ее, с палкой в зубах, догонять меня. Это было чудесное животное, которое так увлекалось игрой, что давало мне полную уверенность в близкой победе.

Затем при первом удобном случае я подарил Беллону Джону Клеверхаузу. Я знал, что делал, так как был предупрежден о маленькой слабости моего врага, которой он постоянно поддавался.

— Нет, этого быть не может! — воскликнул он, когда я передал ему конец привязи. — Неужели вы это всерьез?

И в ту же минуту он широко осклабился, и на его лунообразном лице показалась характерная гнусная улыбка.

— А мне почему-то всегда казалось, что вы недолюбливаете меня, — объяснил он. — Но как мне приятно убедиться теперь, что я ошибался.

И с этими словами он буквально схватился за бока от неудержимого хохота.

— Как ее зовут? — удалось ему спросить между двумя пароксизмами смеха.

— Беллона, — ответил я.

— Ха-ха-ха! — расхохотатся он. — Вот странное имя!

Я стиснул зубы, потому что мое терпение подходило к концу, но все же мне удалось процедить:

— Разве вы не знаете? Ведь это жена Марса.

При этих моих словах лунный свет начал заливать его лицо, и он снова разразился хохотом.

— Ах, моя покойная собака! Значит, это вдова теперь! Хо-хо-хо!

Он долго еще хохотал мне вслед, и я слышал его сатанинский смех даже тогда, когда поднялся на холм.

Прошло около недели, и однажды, в субботу вечером, я встретил Джона Клеверхауза.

— Если не ошибаюсь, вы в понедельник уезжаете? — спросил я. Он кивнул и усмехнулся.

— Значит, вам не удастся теперь поесть форелей, которых вы «обожаете»? — снова осведомился я.

Но он не обратил внимания на мой иронический тон.

— Ну, отчего же, — ответил он. — Я как раз завтра собираюсь на рыбную ловлю.

Таким образом, мое предположение подтвердилось, и я в восторге вернулся домой. На следующий день, рано утром, я увидел его проходящим мимо меня с веревочной сеткой и мешком за плечами. Беллона следовала за ним по пятам. Я прекрасно знал, куда он направляется, а потому, не теряя времени, пересек поле и пробрался через густой кустарник на самую верхушку холма. Стараясь не терять его из виду, я прошел около двух миль, пока не вышел на своего рода естественный амфитеатр, образуемый холмами, откуда вытекала крохотная речушка; она быстро бежала по ущелью, а затем останавливалась отдохнуть в большой каменной котловине. Здесь и должно было все разыграться. Я уселся на самом гребне горы, откуда мог все великолепно видеть, и закурил трубку.

Прошло несколько минут, и я увидел тяжело ступающего Джона Клеверхауза, вышедшего к реке. Беллона неотступно следовала за ним, и видно было, что и собака и ее хозяин находятся в самом прекрасном настроении. Поминутно короткий резкий лай собаки сливался с грудными нотами хохота моего врага.

Подойдя к озеру, Джон Клеверхауз сбросил на землю сеть и мешок и вынул из кармана нечто похожее на толстую свечку. Но я-то отлично знал, что это был «гигант», большой динамитный патрон, — этим способом он ловил форелей, производя с помощью динамита взрыв под водой и оглушая рыбу. Он плотно окутал патрон ватой, привязан к палке, приготовил фитиль, поджег его и бросил снаряд в воду.

Точно стрела, полетела Беллона к воде. Я едва сдержал себя, чтобы не завизжать от восторга. Джон Клеверхауз стал звать собаку, но без всякого результата. Он бросал в нее палками и камнями, но собака продолжала упорно плыть по направлению к «гиганту»; доплыла до него, схватила палку зубами и направилась к берегу. Тогда впервые Джон Клеверхауз понял, какая страшная опасность угрожает ему, и бросился бежать. Но, как я и предполагал и что входило в мой план, Беллона, выбравшись на берег, бросилась вслед за ним. Ну, доложу я вам, была потеха! Я уже упоминал, что маленькое озеро лежало в котловине, своего рода амфитеатре. Выше этого места и ниже ручей можно было перейти, перепрыгивая с камня на камень. И вот по этим-то камням стали взад и вперед, вверх и вниз метаться Джон Клеверхауз и Беллона. Я бы никогда не поверил, что такой неуклюжий и неповоротливый человек мог так проворно бегать. Но, несмотря на всю его ловкость, он не мог ускользнуть от Беллоны, и в конце концов она догнала его. Он все еще мчался изо всех сил, как вдруг Беллона уткнулась носом в его ноги. В тот же миг вырвалось пламя, показался дым, раздался адский взрыв, и на том месте, где еще минуту назад стояли человек и собака, не осталось ничего, кроме большой воронкообразной ямы на земле. «Смерть от несчастного случая во время противозаконной рыбной ловли». Вот как формулировал свое заключение судебный следователь. Я полагаю, что имею полное право гордиться тем «чистым» и артистическим способом, которым я покончил с моим злейшим врагом. Я не проявил ни неумения, ни жестокости, и мне кажется, что краснеть мне ни в коем случае не приходится, — в этом вы согласитесь со мной. Горное эхо больше не повторяет проклятого хохота Джона Клеверхауза, и его жирное лунообразное лицо больше не раздражает меня… Теперь мои дни спокойны, и сон мой крепок по ночам.

1906

Джек Лондон Рассказ укротителя леопардов

Глаза его неизменно хранили мечтательное отсутствующее выражение, и это, в связи с печальным, мягким, как у девушки, голосом, говорило о какой-то глубокой и безысходной меланхолии. Он был укротителем леопардов, но по его внешнему виду никак нельзя было этого предположить. Повсюду, где бы он ни проживал, его профессиональная обязанность заключалась в том, что в присутствии многочисленной публики он входил в клетку с леопардами и щекотал нервы этой публике путем разнообразных опасных фокусов с хищными зверями, причем вознаграждение, получаемое им от директора, всегда было пропорционально страху, испытываемому зрителями.

Как я уже заметил, он нисколько не походил на укротителя. Это был узкогрудый и узкоплечий человек довольно анемичного[66] вида, который, казалось, всегда был подавлен не столько безысходным горем, сколько мягкой и сладостной печалью, тяжесть которой он тоже нес мягко и нежно.

В течение целого часа я пытался выудить у него какой-нибудь интересный рассказ, но в конце концов пришел к заключению, что он абсолютно лишен фантазии. Если верить ему, то ничего романтичного, рискованного, отважного и страшного не было в его профессии. Ничего, кроме серого однообразия и беспредельной скуки.

Львы? О да! С ними ему тоже приходилось иметь дело. Это чепуха! Самое главное — быть всегда трезвым. Любой человек с обыкновенной палочкой в руках может укротить льва. Он лично однажды в полчаса укротил льва. Надо уметь вовремя ударить его по носу и, когда лев опускает голову, умело отставить ногу. Когда же лев нацеливается на ногу, надо быстро отвести ее назад и снова ударить его по носу. Вот и все!

С тем же мечтательным выражением в глазах и говоря мягким голосом, он показал мне свои рубцы и шрамы. У него было много ран; одну он получил совсем недавно. Разъярившаяся тигрица ударила его лапой по плечу и разодрала мясо до самой кости. Я увидел аккуратно заштопанное место на пиджаке, куда пришелся отчаянный удар. Правая рука от пальцев до локтя так пострадала от когтей и клыков, что казалось, будто она побывала в молотилке.

— Но все это пустяки, — сказал он мне. — Вот только старые раны надоедают в дождливую погоду. С ними приходится возиться…

Вдруг его лицо прояснилось, точно он вспомнил что-то очень интересное, и я сразу понял, что ему так же хочется рассказать какую-то историю, как мне послушать.

— Я думаю, вам уже не раз приходилось слышать рассказы об укротителе львов, которого ненавидел какой-нибудь враг его?

Он помолчал и с задумчивым видом поглядел на больного льва, лежавшего в клетке напротив.

— У него зубы болят, — пояснил он мне. — Ну, так вот, слушайте! Самый шикарный номер одного укротителя заключался в том, что он вкладывал голову в пасть льва. Человек, ненавидевший его, терпеливо посещал каждое представление в надежде, что рано или поздно лев загрызет укротителя. Человек этот следовал за цирком по всей стране. Годы шли; он старел, старел укротитель львов, старел и лев. И, наконец, в один прекрасный день враг дождался своего: он увидел, как лев сомкнул челюсти так, что не потребовалось помощи врача, — чистая была работа!

Рассказчик поглядел на свои ногти с таким видом, который можно было бы назвать критическим, если бы в нем не сквозило столько безысходной печали.

— Да, — вдруг заговорил он, — вот это я называю терпением, и это вполне в моем духе. Но это не было в духе одного парня, которого я тоже в свое время знавал. Это был маленький, худенький французик, который занимался жонглерством и шпагоглотанием.

Он называл себя де Биллем, и у него была прелестная женка. Она работала на трапеции и всего лучше проделывала номер, который заключался в том, что она падала с трапеции под самой крышей в сетку, причем во время падения успевала несколько раз перекувыркнуться в воздухе. Здорово она делала это!

Де Вилль был вспыльчив и быстр на руку; рука его по быстроте не уступала лапе тигра. Однажды один из наших наездников назвал его пожирателем лягушек, а может быть, и как-нибудь похуже. Тогда де Вилль загнал обидчика в угол, к деревянной доске, в которую жонглер обычно втыкал свои бесчисленные ножи, и стал бросать ножи вокруг него так быстро, что несчастный не успел опомниться, как, в присутствии публики, был пригвожден к доске массой ножей; они не впились в тело, но пришпилили к доске одежду, а в некоторых местах задели и кожу.

Клоунам долго пришлось выдергивать ножи, чтобы освободить несчастного. Об этом стало известно всем нашим, и никто больше не осмеливался задевать де Билля или приставать к его жене. А надо вам сказать, что была она довольно легкомысленная штучка, и если бы не страх перед де Биллем…

Но у нас работал один паренек, по фамилии Уэллос; этот ничего на свете не боялся. Он был укротителем львов и тоже проделывал трюк с головой в пасти льва. Он мог бы проделывать это с любым львом, но предпочитал Августа, старого, очень добродушного льва, на которого всегда можно было положиться.

Как я сказал вам, Уэллос — мы все звали его Король Уэллос — не боялся ничего на свете: ни мертвых, ни живых! Это был отчаянный парень, В свое время он действительно был «королем». Однажды он напился вдребезги пьян, и многие не побоялись заключить пари, что он все-таки положит свою голову в пасть Августу и даже не пустит в ход хлыста. Так оно и было. Мадам де Вилль…

Позади нас раздались крики и шум; мой приятель неторопливо оглянулся. За нами стояла клетка, разделенная пополам. В одной половине находилась обезьяна, которая все время кривлялась и прыгала у прутьев решетки, и вдруг просунула лапу в соседнее отделение, где проживал огромный серый волк. Тот мгновенно схватил ее.

Лапа вытягивалась все больше и больше, словно она была резиновая, и товарищи несчастной обезьяны подняли неимоверный визг. Вокруг не оказалось ни одного служителя, так что укротителю леопардов пришлось встать, сделать шага два вперед и ударить волка по носу легонькой палочкой — укротитель никогда не расставался с ней. Затем он с печальной, извиняющейся улыбкой вернулся на место и продолжал так, как будто никакого перерыва не было.

— …смотрела на Уэллоса, а Уэллос смотрел на нее, а де Вилль весьма мрачно смотрел на обоих. Мы предостерегали Уэллоса, но все было напрасно. Он смеялся над нами, смеялся и над де Биллем, которого как-то даже сунул головой в кадку с клейстером. Видно было по всему, что ищет ссоры с ним. От клейстера у де Билля был страшно забавный вид. Я долго возился с ним, помогая ему отмыться и отчиститься. Он был холоден и ничем не грозил Уэллосу. Но я заметил злобный огонек в его глазах и вспомнил, что точно такой же огонек я часто видел в глазах хищных зверей. Я счел своим долгом сказать Уэллосу последнее предупреждение. Он рассмеялся, но все-таки стал с тех пор меньше глядеть в сторону мадам де Вилль.

Так прошло несколько месяцев. Ничего не случилось, и я уже начал было питать надежду, что и впредь ничего не случится. Мы тем временем двигались все дальше на запад и остановились, наконец, в Сан-Франциско. Все, что я сейчас вам расскажу, произошло во время дневного представления, когда цирк был переполнен женщинами и детьми. Мне понадобился Рыжий Денни, главный конюх, который взял у меня карманный нож и не отдал.

Проходя мимо одной из уборных, я заглянул в нее через дырку в парусине, чтобы узнать, нет ли там моего Денни. Его не было, но как раз против моего глаза сидел Король Уэллос, в трико, ожидая своего номера в клетке со львами. Он с любопытством следил за ссорой двух акробатов. Все остальные, находившиеся в уборной, тоже следили за ссорой — все, за исключением де Билля, с нескрываемой ненавистью и пристально смотревшего на Уэллоса, который был слишком увлечен ссорой, чтоб обращать внимание на де Билля.

Но я все видел через дырочку в парусине. Де Вилль вынул из кармана носовой платок, сделал вид, будто бы вытирает им пот с лица (день действительно был очень жаркий), и в это же время обошел Уэллоса сзади. Он только взмахнул платком — и пошел к двери, где остановился и бросил быстрый взгляд назад. Этот взгляд потряс меня: вместе с ненавистью я прочел в нем торжество.

«Де Вилль задумал что-то недоброе, — сказал я себе, — за ним надо последить». И я с облегчением вздохнул, когда увидел, что де Вилль вышел из помещения цирка и вскочил в вагон электрического трамвая, который должен был доставить его в город. Через несколько минут я вышел на арену цирка, где наконец нашел Денни. Наступила очередь Уэллоса с его опасным номером в клетке льва — номером, который всегда производил сильное, впечатление на публику. Уэллос почему-то был в очень плохом настроении и так разъярил своих львов, что те подняли отчаянный рев, — за исключением, конечно, Августа, который был слишком стар, жирен и ленив, чтобы раздражаться из-за чего-либо.

Под конец Уэллос ударом бича поставил старого льва на колени, и тот со своим обычным равнодушным видом раскрыл огромную пасть, в которую укротитель всунул свою голову. Вдруг челюсти Августа сомкнулись, издав странный звук, — и все было кончено…

Прежняя нежная и грустная улыбка появилась на лице укротителя леопардов, а глаза снова приняли отсутствующее выражение.

— Вот так и погиб Король Уэллос! — сказал он низким печальным тоном. — Когда всеобщее возбуждение немного улеглось, я воспользовался первой подходящей минутой, нагнулся над покойником и понюхал его голову… и чихнул.

— Так это… был… — спросил я, задыхаясь от волнения.

— Это был нюхательный табак! — ответил он. — Де Вилль посыпал табаком голову Уэллоса, когда проходил мимо него. У старого Августа никаких злых намерений не было. Он просто чихнул.

1906

Джек Лондон Местный колорит

— Не понимаю, почему бы вам не использовать свой огромный запас сведений, — сказал я ему, — тем более что, не в пример большинству, у вас есть дар выражать свои мысли. Ваш стиль…

— Подходит для газетных статей, — вежливо подсказал он.

— Ну да. Вы могли бы неплохо зарабатывать.

Он рассеянно сплел пальцы, пожал плечами и, видимо не желая продолжать этот разговор, коротко ответил:

— Я пробовал. Невыгодное занятие.

— Вот, например, один раз мне заплатили, и статья была напечатана, — добавил он, помолчав. — Но после этого меня в награду засадили на два месяца в Хобо.

— Хобо? — переспросил я с недоумением.

— Да, Хобо. — Подыскивая слово для определения, он машинально скользил глазами по корешкам томов Спенсера на полке. — Хобо, дорогой мой, это название тех камер в городских и окружных тюрьмах, где содержатся бродяги, пьяницы, нищие и прочие мелкие нарушители закона, подонки общества. Само слово это, «хобо», довольно красивое и имеет свою историю. «Hautbois» — вот как оно звучит по-французски. «Haut» означает «высокий», а «bois» — «дерево». В английском языке оно превратилось в «hautboy» — гобой, деревянный духовой инструмент высокого тона. Помните, как сказано у Шекспира в «Генрихе IV»:

Футляр от гобоя был Просторным дворцом для него.

Но — обратите внимание, как поразительно вдруг меняется значение слова — по другую сторону океана, в Нью-Йорке, «hautboy» — «хо-бой», как произносят англичане, становится прозвищем для ночных метельщиков улиц. Возможно, что в этом до известной степени выразилось презрение к бродячим певцам и музыкантам. Ведь ночной метельщик — это пария, жалкий, всеми презираемый человек, стоящий вне касты. И вот в своем следующем воплощении это слово — последовательно и логически — уже относится к бездомному американцу, бродяге. Но в то время как другие исказили лишь смысл слова, бродяга изуродовал и его форму: и «хо-бой» правратился в «хобо». И теперь громадные каменные и кирпичные камеры с двух— и трехярусными нарами, куда закон имеет обыкновение заточать бродяг, называют «хобо». Любопытно, не правда ли?

Я сидел, слушал и в душе восхищался этим человеком с энциклопедическим умом, этим обыкновенным бродягой, Лейтом Клэй-Рэндольфом, который чувствовал себя у меня в кабинете, как дома, очаровывал гостей, собиравшихся за моим скромным столом, затмевал меня блеском своего ума и изысканными манерами, тратил мои карманные деньги, курил мои лучшие сигары, выбирал себе галстуки и запонки из моего гардероба, проявляя при этом самый изощренный и требовательный вкус.

Он медленно подошел к книжным полкам и раскрыл книгу Лориа «Экономические основы общества».

— Я люблю беседовать с вами, — сказал он. — Вы достаточно образованы, много читали, а ваше «экономическое толкование» истории, как вы это называете, — это было сказано с насмешкой, — помогает вам выработать философский взгляд на жизнь. Но ваши социологические теории страдают из-за отсутствия у вас практических знаний. Вот я знаком с литературой — извините меня — побольше, чем вы, но при этом знаю и жизнь. Я наблюдал ее в чистом виде, трогал руками, вкусил ее плоть и кровь и, будучи человеком мыслящим, не поддался ни страстям, ни предрассудкам. Все это необходимо для ясного понимания жизни, а как раз этого-то опыта вам и не хватает. А, вот по-настоящему интересное место. Послушайте!

И он прочитал мне вслух отрывок из книги, которая была у него в руках, сопровождая текст, по своему обыкновению, критикой и комментариями, проще излагая смысл запутанных и тяжеловесных периодов, освещая со всех сторон трактуемую тему. Он приводил факты, мимо которых автор прошел, не заметив их, подхватывал упущенную автором нить рассуждения, превращал контрасты в парадоксы, а парадоксы — в понятные и лаконично сформулированные истины, — короче, ярким блеском своего ума озарял скучные, сухие и туманные рассуждения автора.

Много времени прошло с тех пор, как Лейт Клэй-Рэндольф (обратите внимание на эту двойную фамилию) постучался в дверь кухни Айдлвильда и растопил сердце Гунды. Гунда была также холодна, как снег на ее родных норвежских горах, но иногда, немного оттаяв, могла позволить каким-нибудь бродягам с приличной внешностью посидеть на заднем крыльце нашего дома и истребить все черствые корки и оставшиеся от обеда котлеты. Но то, что оборванцу, пришельцу из мрака ночи, удалось вторгнуться в священные пределы ее кухонного королевства и задержать обед, потому что она устраивала ему местечко в самом теплом углу, было таким неожиданным явлением, что даже Фиалочка пришла посмотреть. Ах, эта Фиалочка с ее нежным сердцем и всегдашней отзывчивостью! В течение пятнадцати долгих минут Лейт Клэй-Рэндольф пробовал на ней действие своих чар (я в это время размышлял, покуривая сигару), — и вот она порхнула ко мне в кабинет и в туманных выражениях заговорила о каком-то костюме, который я уже не ношу и который мне, якобы, больше не понадобится.

— Да, да, конечно, он мне не нужен, — сказал я, имея в виду старый темно-серый костюм с отвисшими карманами, в которых я постоянно таскал книги, — те книги, что не раз были причиной моих неудач в рыбной ловле.

— Но я посоветовал бы тебе, дорогая, сначала починить карманы, — добавил я.

Лицо Фиалочки вдруг омрачилось.

— Да нет же, — сказала она, — я говорила о черном костюме.

— Как о черном? — Я не верил своим ушам. — Ведь я очень часто ношу его. Я даже собирался надеть его сегодня вечером.

— У тебя есть еще два хороших костюма, лучше этого, и ты же знаешь, милый, что этот мне никогда не нравился, — поспешила добавить Фиалочка. — Кроме того, он уже лоснится и…

— Лоснится?!

— Ну, скоро залоснится, все равно. А этот человек, право, достоин уважения. Он такой симпатичный, так хорошо воспитан. Я уверена, что он…

— Видал лучшие дни?

— Вот именно. На улице сейчас ужасно холодно и сыро, а его одежда совсем изношена. У тебя ведь много костюмов…

— Пять, — поправил я, — считая и темно-серый с отвисшими карманами.

— А у него ни одного. И нет своего угла, нет ничего…

— Нет даже Фиалочки, — сказал я, обнимая ее, — именно поэтому он достоин жалости и всяких даров. Отдай ему костюм, дорогая, или нет, постой, дай ему не черный, а мой самый лучший костюм. Надо же хоть чем-нибудь утешить беднягу.

— Какой ты милый! — И Фиалочка, очаровательно улыбнувшись, пошла к двери. — Ты просто ангел!

И это после семи лет супружеской жизни! Я все еще восторгался этим, когда она вернулась с робким и заискивающим выражением лица.

— Знаешь… Я дала ему одну из твоих белых сорочек. На нем такая ужасная ситцевая рубашка, а в сочетании с твоим костюмом это будет выглядеть просто нелепо. И потом… его башмаки так стоптаны, пришлось дать ему твои старые с узкими носками…

— Старые?!

— Но ведь ты сам говорил, что они ужасно жмут.

Фиалочка всегда сумеет найти оправдание своим поступкам.

При таких обстоятельствах Лейт Клэй-Рэндольф впервые появился в Айдлвильде — и я понятия не имел, надолго ли это. И впоследствии я никогда не знал, когда и надолго ли он появится у нас: он был подобен блуждающей комете. Иногда он приезжал, бодрый и опрятно одетый, от каких-то видных людей, с которыми был в таких же приятельских отношениях, как и со мной. А иногда, усталый и оборванный, он прокрадывался в дом по садовой дорожке, заросшей шиповником, явившись откуда-то из Монтаны или из Мексики. А когда страсть к бродяжничеству снова овладевала им, он, ни с кем не простившись, исчезал в тот огромный таинственный мир, который называл «Дорогой».

— Я не могу покинуть ваш дом, не поблагодарив вас за щедрость и доброту, — сказал он мне в тот вечер, когда впервые надел мой новый черный костюм.

А я, признаюсь, был поражен, когда, оторвавшись от газеты, увидел перед собой очень приличного, интеллигентного джентльмена, который держал себя непринужденно и с достоинством. Фиалочка была права. Он, конечно, видал лучшие дни, если черный костюм и белая сорочка могли так преобразить его. Я невольно поднялся с кресла, чтобы приветствовать его как равного. Именно тогда я впервые поддался чарам Лейта Клэй-Рэндольфа. Он ночевал в Айдлвильде и в ту ночь и в следующую, провел у нас много дней и ночей. Этого человека нельзя было не полюбить. Сын Анака, Руфус Голубоглазый, известный также под плебейским прозвищем «Малыш», носился с ним по дорожке, заросшей шиповником, до самого дальнего конца сада, играл в индейцев, с дикими воплями скальпируя Лейта в углу сеновала, а однажды, с чисто фарисейским рвением, хотел даже распять его на чердачной балке. Уже за одну дружбу с Сыном Анака Фиалочка должна была бы полюбить Лейта, если бы уже давно не полюбила его за его другие достоинства. Что касается меня, пусть скажет вам Фиалочка, как часто в дни его отсутствия я задавал себе вопрос, когда же вернется Лейт, наш любимый Лейт.

И все же мы по-прежнему ничего не знали об этом человеке. Нам было лишь известно, что он родился в Кентукки. Его прошлое было покрыто тайной, и он никогда не говорил о нем. Он был горд тем, что рассудок его никогда не поддавался влиянию чувств. Мир представлялся ему рядом неразрешенных загадок. Как-то раз, когда он бегал вокруг дома, держа на плечах Сына Анака, я попытался уличить его в искреннем проявлении чувств и поставил ему это на вид. Но он возражал: разве, испытывая физическое удовольствие от близости ребенка, не разгадываешь одну из загадок жизни?

Он и сам был для нас загадкой. Часто в беседах он мешал неизвестный нам воровской жаргон с трудными техническими терминами; он то казался типичным преступником по разговору, выражению лица и манерам, то вдруг перед вами появлялся культурный и благовоспитанный джентльмен или философ и ученый. Иногда в нем чувствовались какие-то порывы искренности, настоящего чувства, но они исчезали раньше, чем я мог их уловить. Иногда мне казалось, что он всегда носит маску, и только по легким признакам под ней угадывался тот человек, которым Лейт был раньше. Но маска никогда не снималась, и подлинного Лейта мы не знали.

— Как же это случилось, что вы получили два месяца тюрьмы за попытку приобщиться к журналистике? — спросил я. — Оставьте Лориа в покое и расскажите.

— Что ж, если вы настаиваете…

Он сел, закинув ногу за ногу, и с усмешкой начал:

— В городе, который я не назову, в чудесном, красивом городе с населением в пятьдесят тысяч, где мужчины становятся рабами ради денег, а женщины — ради нарядов, мне раз пришла в голову одна идея. Я имел еще тогда приличный вид, но карманы мои были пусты. И вот я вспомнил одну свою статью, в которой когда-то пытался примирить Канта со Спенсером. Конечно, вряд ли это было возможно, но… область научной сатиры…

Я с нетерпением махнул рукой, он прервал свои рассуждения.

— Я просто хотел описать вам мое умственное состояние в то время, чтобы вам стало ясно, чем был вызван мой поступок, — объяснил он. — Итак, в мозгу у меня родилась идея написать статью в газету. Но какую тему может выбрать бродяга? «О непримиримости противоречий между Полицейским и Бродягой», например. Я отправился в редакцию газеты. Лифт вознес меня к небесам, где цербер в лице анемичного юноши-курьера охранял двери редакции. Взглянув на него, я сразу понял: у этого мальчишки-ирландца, во-первых — туберкулез, во-вторых — он обладает огромной силой воли и энергией, в-третьих — жить ему осталось не больше года.

— Бледнолицый юноша, — сказал я, — молю тебя, укажи мне путь в «святая-святых», к его редакторскому величеству.

Он удостоил меня только презрительным взглядом и с бесконечной скукой в голосе сказал:

— Если вы насчет газа, обратитесь к швейцару. Эти дела нас не касаются.

— Нет, моя белоснежная лилия, мне нужен редактор.

— Какой редактор? — огрызнулся он, как молодой бультерьер. — Театральный? Спортивный? Светской хроники? Воскресного выпуска? Еженедельного? Ежедневного? Отдела местных новостей? Телеграмм? Какой редактор вам нужен?

Этого я и сам не знал. И поэтому на всякий случай торжественно объявил:

— Самый главный.

— Ах, Спарго! — фыркнул он.

— Конечно, Спарго, — убежденно ответил я. — А кто же еще?

— Давайте вашу карточку, — сказал он.

— Какую такую карточку?

— Визитную карточку. Постойте, да вы по какому делу?

И анемичный цербер смерил меня таким наглым взглядом, что я, протянув руку, приподнял его со стула и легонько постучал по его впалой груди, чем вызвал слабый астматический кашель. Но он продолжал смотреть на меня не мигая, с задором воробья, зажатого в руке.

— Я — посол Времени, — загудел я могильным голосом. — Берегись, не то тебе придется плохо.

— Ах, как страшно! — презрительно усмехнулся он.

Тогда я ударил посильнее. Он задохнулся и побагровел.

— Ну, что вам нужно? — прошипел он, переведя дух.

— Мне нужен Спарго. Единственный в своем роде Спарго.

— Тогда отпустите меня. Я пойду доложить.

— Нет, мой дорогой. — Я взял его мертвой хваткой за воротник. — Меня не проведешь, понятно? Я пойду с тобой.

Лейт с минуту задумчиво созерцал длинный столбик пепла на своей сигаре, потом повернулся ко мне.

— Ах, Анак, вы не знаете, какое это наслаждение разыгрывать шута и грубияна. Правда, у вас-то, наверно, ничего бы не вышло, если бы вы и попробовали. Ваше пристрастие к жалким условностям и чопорные понятия о приличии никогда не позволят вам дать волю любому своему капризу, дурачиться, не боясь последствий. Конечно, на это способен лишь человек другого склада, не почтенный семьянин и гражданин, уважающий закон.

Но вернемся к моему рассказу. Мне удалось, наконец, узреть самого Спарго. Этот огромный, жирный и краснолицый субъект с массивной челюстью и двойным подбородком сидел, обливаясь потом (ведь был август), за своим письменным столом. Когда я вошел, он разговаривал с кем-то по телефону, или, точнее, ругался, но успел окинуть меня внимательным взглядом. Повесив трубку, он выжидательно повернулся ко мне.

— Вы, я вижу, много работаете, — сказал я.

Он кивнул головой, ожидая, что будет дальше.

— А стоит ли? — продолжал я. — Что это за жизнь, если вам приходится работать в поте лица? Что за радость так потеть? Вот посмотрите на меня. Я не сею, не жну…

— Кто вы такой? Что надо? — внезапно прорычал он грубо, огрызаясь, как пес, у которого хотят отнять кость.

— Весьма уместный вопрос, сэр, — признал я. — Прежде всего — я человек; затем — угнетенный американский гражданин. Меня бог не покарал ни специальностью, ни профессией, ни видами на будущее. Подобно Исаву, я лишен чечевичной похлебки. Мой дом — весь мир, а небо заменяет мне крышу над головой. Я не имею собственности, я санкюлот, пролетарий, или, выражаясь простыми словами, доступными вашему пониманию, — бродяга.

— Что за черт!..

— Да, дорогой сэр, бродяга — то есть человек, идущий путями непроторенными, отдыхающий в самых неожиданных и разнообразных местах…

— Довольно! — заорал он. — Что вам нужно?

— Мне нужны деньги.

Он вздрогнул и нагнулся к открытому ящику, где, должно быть, хранил револьвер. Но затем опомнился и зарычал:

— Здесь не банк.

— А у меня нет чека, чтобы предъявить к оплате. Но, сэр, зато у меня есть одна идея, которую, с вашего позволения и при вашей любезной помощи, я могу превратить в деньги. Короче говоря, как вам улыбается статья о бродягах, написанная живым, настоящим бродягой? Жаждут ли подобной статьи ваши читатели? Домогаются ли они ее? Могут ли они обойтись без нее?

На мгновенье мне показалось, что его хватит апоплексический удар, но он быстро взял себя в руки и заявил, что ему даже нравится мое нахальство. Я поблагодарил и поспешил заверить его, что мне самому оно тоже нравится. Тогда он предложил мне сигару и сказал, что, пожалуй, со мной стоит иметь дело.

— Но учтите, — сказал он, сунув мне в руки пачку бумаги и карандаш, который вытащил из жилетного кармана, — учтите, что я не потерплю в своей газете никакой возвышенной философии и разных там заумных рассуждений, к которым у вас, я вижу, есть склонность. Дайте местный колорит, прибавьте, пожалуй, сентиментальности, но без выкриков о политической экономии, социальных слоях и прочей чепухе. Статья должна быть деловой, острой, с перцем, с изюминкой, сжатой, интересной, — поняли?

Я понял и немедленно занял у него доллар.

— Не забудьте про местный колорит, — крикнул он мне вдогонку, когда я был уже за дверью.

И вот, Анак, именно местный колорит меня и погубил.

Анемичный цербер ухмыльнулся, когда я подошел к лифту.

— Что, выгнали в шею?

— Нет, бледнолицый юноша, нет! — сказал я, с триумфом помахивая пачкой бумаги. — Не выгнали, а дали заказ. Месяца через три я буду здесь заведовать отделом хроники и тогда тебя выгоню в три шеи.

Лифт остановился этажом ниже, чтобы захватить двух девиц, и тогда этот парень подошел к перилам и попросту, без лишних слов, послал меня к чертовой матери. Впрочем, мне понравился этот юноша. Он обладал мужеством и бесстрашием и знал не хуже, чем я, что смерть скоро схватит его костлявыми руками.

— Но как вы могли, Лейт, — воскликнул я, представляя себе этого чахоточного мальчика, — как вы могли так варварски обойтись с ним?

Лейт сухо засмеялся.

— Мой дорогой, сколько раз я должен объяснять вам, в чем ваша слабость? Над вами тяготеет ортодоксальная сентиментальность и шаблонные эмоции. И кроме того — ваш темперамент! Вы просто не способны судить здраво. Что такое этот бледнолицый цербер? Угасающая искра, жалкая пылинка, слабый, умирающий организм. Один щелчок, одно дуновение — и нет его. Ведь это только пешка в великой игре, которая называется жизнью. Он даже не загадка. Как нет никакой загадки в мертворожденном ребенке, так нет ее и в умирающем. Их все равно что не было на земле. И мой цербер так же мало значит. Да, кстати о загадках…

— А что же местный колорит? — напомнил я ему.

— Да, да, — ответил он, — не давайте мне отвлекаться. Итак, я принес бумагу на товарную станцию (это ради местного колорита), уселся, свесив ноги, на лесенке товарного вагона и начал строчить. Конечно, я постарался написать статью с блеском, с остроумием, сдобрил ее неопровержимыми нападками на городскую администрацию и моими обычными парадоксами на социальные темы, достаточно конкретными, чтобы взбудоражить среднего читателя. С точки зрения бродяги, полиция этого города никуда не годилась, и я решил открыть глаза добрым людям. Ведь легко доказать чисто математически, что обществу обходятся гораздо дороже аресты, суд и тюремное заключение бродяг, чем обходилось бы содержание их в качестве гостей в течение такого же срока в лучшем городском отеле. Я приводил цифры и факты, указывая, какие средства тратятся на жалованье полиции, на проездные расходы, судебные и тюремные издержки. Мои доводы были чрезвычайно убедительны. И ведь это была чистая правда. Я излагал их с легким юмором, который вызывал смех, но и больно жалил. Основное обвинение, которое я выдвигал против существующей системы, заключалось в том, что власти обжуливают и грабят бродяг. На те большие деньги, которые общество тратит, чтобы изъять их из своей среды, они могли бы купаться в роскоши, вместо того чтобы прозябать за тюремной решеткой. Я доказывал цифрами, что бродяга мог бы не только жить в лучшем отеле, но и курить двадцатипятицентовые сигары и позволить себе ежедневную чистку ботинок за десять центов, — и все же это стойло бы налогоплательщикам меньше, чем его пребывание в тюрьме. И, как доказали последующие события, именно эти доводы более всего взволновали налогоплательщиков.

Одного из полицейских я списал прямо с натуры; не забыл упомянуть и некоего Сола Гленхарта, самого гнусного полицейского судью на всем нашем материке (этот вывод я сделал на основании обширного материала). Он был хорошо известен всем местным бродягам, а его гражданские «доблести» были не только небезызвестны, но вызывали бурное негодование в массах городского населения. Конечно, я не называл ни имен, ни мест и портрет судьи нарисовал в безличной, «собирательной» манере, однако не могло возникнуть никаких сомнений в конкретности его, ибо я сумел сохранить «местный колорит».

Естественно, так как я сам был бродягой, моя статья в основном была горячим протестом против бесчеловечного обращения с нашим братом. Поразив налогоплательщиков до глубины души, или, вернее, до глубины их кошельков, я подготовил почву, а затем уже принялся бить на чувства. Поверьте мне, статья была написана прекрасно. А красноречие какое! Вот послушайте заключительную часть:

«Скитаясь по дорогам под недремлющим оком Закона, мы никогда не забываем, что находимся за бортом; что наши пути никогда не сходятся с путями общества; что Закон относится к нам далеко не так, как он относится к другим людям. Бедные, заблудшие души, молящие о корке хлеба, мы сознаем нашу беспомощность и наше ничтожество. И вслед за одним многострадальным собратом по ту сторону океана мы можем лишь сказать: „Мы горды тем, что гордости не знаем“. Мы забыты людьми, забыты богом. О нас помнят только гарпии правосудия, которые превращают наши слезы и вздохи в блестящие, сверкающие доллары».

Надо вам сказать, портрет судьи Сола Гленхарта вышел действительно хорош. Сходство было поразительное, несомненное, и я не жалел фраз вроде: «эта жирная гарпия с крючковатым носом»; «этот греховодник, грабитель с большой дороги, одетый в судейский мундир»; «человек, зараженный нравами Тендерлойна[67], человек, у которого чувства чести меньше, чем у воров»; «он обделывает темные делишки вместе с акулами-стряпчими и заточает в вонючие камеры несчастных, которые не могут подкупить его», и прочее и прочее. Моя статья была написана слогом студента-второкурсника, слог этот никак не подошел бы для диссертации на тему: «Прибавочная стоимость» или «Ошибки марксизма», но это именно то, что любила наша публика.

— Гм! — буркнул Спарго, когда я сунул ему в руки мою статью. — Ну и быстрота. Вы работали, видно, бешеным аллюром, приятель.

Я устремил гипнотизирующий взгляд на его жилетный карман, и он немедленно дал мне одну из своих превосходных сигар, которую я закурил, пока он пробегал мою статью. Два или три раза он бросал на меня испытующий взгляд, но ничего не сказал до тех пор, пока не кончил читать.

— Бойкое у вас перо! Где вы работали раньше? — спросил он.

— Это мой первый опыт. — Я притворно улыбнулся, дрыгая ногой и разыгрывая смущение.

— Не врите. Какое жалованье вы потребуете?

— Нет, нет, — ответил я, — мне не нужно жалованья, сэр, благодарю покорно. Я свободный и обездоленный американский гражданин, и никогда никто не посмеет утверждать, что мое время принадлежит ему.

— Кроме Закона, — хихикнул он.

— Кроме Закона, — согласился я.

— Откуда вы узнали, что я веду кампанию против местной полиции? — спросил он отрывисто.

— Я этого не знал, но мне стало известно, что вы готовитесь к этому. Вчера утром одна сердобольная женщина подала мне три сухаря, огрызок сыра и кусок черствого шоколадного торта, причем все это было завернуто в последний помер «Клариона», где я заметил нечестивое ликование по поводу того, что кандидат в начальники полиции, которого поддерживает ваша газета «Каубелл», провалился. Из того же источника я узнал, что муниципальные выборы на носу, и сделал выводы. Появление нового и порядочного мэра повлечет за собой перемены в полиции, а значит, и появление нового начальника полиции, то есть кандидата «Каубелла», следовательно, вашей газете следует выступить на сцену.

Он встал, пожал мне руку и опустошил свой набитый сигарами жилетный карман. Я спрятал сигары, продолжая курить полученную прежде.

— Вы мне подойдете! — сказал он восторженно. — Ваш материал будет нашим первым выстрелом. И вы еще немало таких выстрелов сделаете! Сколько лет я ищу такого человека, как вы! Поступайте к нам в редакцию.

Но я отрицательно покачал головой.

— Соглашайтесь! — энергично убеждал он меня. — Не ломайтесь! Для моей газеты вы нужный человек. Она жаждет вас, домогается вас и не может обойтись без вас. Ну как, решено?

Так он долго наседал на меня, но я был тверд, как скала, и через полчаса Спарго сдался.

— Помните, — сказал он, — если вы перемените свое решение, я всегда готов вас принять. Где бы вы ни были тогда — телеграфируйте, и я немедленно вышлю вам деньги на проезд.

Я поблагодарил его и попросил уплатить за статью.

— О, у нас существует строгий порядок, — сказал он. — Вы получите гонорар в первый четверг после того, как статья будет напечатана.

— В таком случае мне придется пока попросить у вас…

Он взглянул на меня и улыбнулся.

— Лучше выдать сразу, а?

— Конечно, — ответил я. — Предпочитаю получить наличными без всяких формальностей.

И я получил тридцать долларов и отчалил, то есть удалился.

— Бледнолицый юноша, — сказал я церберу, — вот теперь меня действительно вытурили. (Он слабо усмехнулся.) И, в знак моего искреннего уважения к тебе, получай… (его глаза сверкнули, и он торопливо поднял руку, чтобы предохранить голову от ожидаемого удара)… этот маленький подарок, на память.

Я хотел сунуть ему в руку пятидолларовую монету, но, как он ни был ошеломлен, он проворно отдернул руку.

— Не надо мне этого дерьма! — огрызнулся он.

— Теперь ты мне нравишься еще больше, — сказал я, добавляя еще пять долларов. — Ты просто молодец! Но тебе непременно придется принять это.

Он отступил, ворча, но я обхватил его за шею и сунул десять долларов ему в карман. Однако, едва лифт тронулся, обе монеты звякнули о крышу кабины и скатились в пролет. К счастью, дверь лифта не была закрыта, и я, протянув руку, успел поймать их. Мальчишка-лифтер выпучил глаза.

— Это у меня такая привычка, — сказал я, кладя деньги в карман.

— Какой-то тип уронил их сверху, — шепнул он, все еще не оправившись от изумления.

— Возможно, — согласился я.

— Давайте я верну их ему, — предложил он.

— Глупости!

— Лучше отдайте, — пригрозил он, — или я остановлю лифт.

— Еще чего!

Тут он действительно остановил лифт между этажами.

— Молодой человек, — сказал я, — у тебя есть мать? (Он сразу стал серьезен, как бы жалея о своей выходке; и тогда, чтобы окончательно убедить его, я с величайшей старательностью начал засучивать правый рукав.) Ты приготовился к смерти? (Я пригнулся, как бы готовясь к нападению.) Мгновенье, одно короткое мгновенье, отделяет тебя от вечности. (При этом я сжал правую руку в кулак и приподнял ногу.) Молодой человек, молодой человек, через тридцать секунд я вырву твое сердце из груди и услышу, как ты будешь вопить в аду.

Это подействовало. Мальчишка быстро нажал кнопку, лифт полетел вниз, и я вмиг очутился на улице. Вы видите, Анак, я никак не могу отделаться от привычки везде оставлять о себе яркое воспоминание. Меня никогда не забывают…

Не успел я дойти до угла, как услышал за собой знакомый голос:

— Здорово, Пепел! Ты куда?

Это был Чикаго Хват, — нас с ним вместе когда-то сняли с товарного поезда в Джеконсвилле. «Глаза пеплом засыпало, вот мы и не видали, как они подобрались», — объяснял он потом, и после этого случая за мной осталась кличка «Пепел».

— На юг, — ответил я. — Как поживаешь, Хват?

— Паршиво. Быки ощерились.

— А где ребята?

— В малине. Я провожу тебя.

— Кто хозяин?

— Я. И ты это запомни.

Слова жаргона сыпались с губ Лейта, и мне пришлось прервать его.

— Переведите, пожалуйста. Не забудьте, что я иностранец.

— Ах, да, — весело ответил он, — Хват сказал, что ему не везет, потому что «быки», то есть полицейские, преследуют его. Я поинтересовался, где та банда, с которой он сейчас бродит, и он обещал проводить меня к ним. «Хозяин» — значит вожак банды. Хват претендовал на это звание. Ну, так вот, Хват и я подошли к опушке рощи за городом, где на берегу журчащего ручейка живописно расположилась группа здоровенных молодцов.

— Эй, ребята, поднимайтесь! — обратился к ним Хват. — Я привел Пепла, надо оказать ему честь.

Его слова означали, что следует немедленно отправиться в город и настрелять там денег, чтобы достойно отпраздновать мое возвращение после целого года отсутствия. Но тут я вытащил свой гонорар, и Хват немедленно отрядил несколько человек за выпивкой. Честное слово, Анак, это была попойка, и по сей день памятная всем хобо. Просто удивительно, какое количество напитков можно купить на тридцать долларов, и столь же удивительно, какое количество пива, дешевого вина и виски могут выпить двадцать мужчин. Это была грандиозная оргия под открытым небом, настоящая картина первобытного свинства. Для меня есть что-то привлекательное в пьяном человеке; и если бы я стоял во главе какого-нибудь учебного заведения, я бы непременно учредил кафедру изучения психологии пьяниц, с обязательными практическими занятиями. Это дало бы больше, чем любые книги и лаборатории.

Увы, мне не суждено было осуществить свою мечту, потому что спустя шестнадцать часов, то есть на следующее утро, вся наша компания была арестована превосходящими силами полиции и препровождена в тюрьму. После завтрака, часов в десять, всех нас, двадцать человек, приунывших и вялых, привели в суд. Здесь, в пурпурных судейских доспехах, восседал сам Сол Гленхарт, человек с крючковатым носом, как у наполеоновского орла, и маленькими блестящими глазками.

— Джон Амброз! — выкрикнул клерк, и Чикаго Хват с ловкостью бывалого человека быстро вскочил.

— Бродяжничество, ваша честь! — объяснил судебный пристав, и его честь, не удостоив арестованного и взглядом, буркнул:

— Десять дней.

Чикаго Хват сел.

Судебная процедура продолжалась с точностью часового механизма: пятнадцать секунд на человека, четыре человека в минуту. Бродяги вставали и садились, как марионетки, клерк выкликал фамилии, пристав называл статью, судья изрекал приговор — и все. Просто, не правда ли? Красота!

Чикаго Хват подтолкнул меня:

— А ну, поговори с ними, Пепел. Ты ведь умеешь.

Я отрицательно покачал головой.

— Разыграй их, — настаивал он, — сочини что-нибудь! Ребятам это понравится. А потом сможешь носить нам табак, пока мы не выйдем на волю.

— Клэй-Рэндольф! — выкрикнул клерк.

Я встал, но в это время за судебным столом произошла какая-то заминка. Клерк что-то нашептывал судье, а пристав ехидно улыбался.

— Вы, оказывается, журналист, мистер Рэндольф? — любезно спросил его честь.

Этот вопрос застал меня врасплох, потому что в бурном ходе событий я уже успел забыть и «Каубелл» и свою статью, — и теперь увидел себя на краю ямы, которую сам себе вырыл.

— Давай, давай, выкручивайся, — бормотал мне Хват.

— Нет, все кончено, остается только горько плакать, — простонал я в ответ.

Хват, ничего не знавший о моей статье, был очень удивлен.

— И да и нет, ваша честь, — ответил я судье. — Немного пишу, когда удается получить работу.

— Вы, насколько я знаю, проявляете большой интерес к местным делам. (Тут его честь взял со стула утренний выпуск «Каубелла» и пробежал глазами мою статью.) Колорит хорош, — заметил он, многозначительно поглядев на меня, — картины превосходны, написаны широкими мазками, в сарджентовской манере. А вот этот… этот судья, которого вы описываете… Это все взято из жизни, как я понимаю?

— О, далеко не все, ваша честь, — ответил я. — Это так… собирательный образ… так сказать тип…

— Но тут особенно чувствуется местный колорит, сэр, явно местный колорит.

— Это уже прибавлено потом, — объяснил я.

— Значит, этот судья не списан с натуры, как можно было бы думать?

— Нет, ваша честь.

— Ага! Значит, просто пример безнравственного судьи?

— Более того, ваша честь, — храбро сказал я. — Это символическая фигура.

— Которой впоследствии придали местный колорит? Ха! А разрешите полюбопытствовать, сколько вы получили за эту работу?

— Тридцать долларов, ваша честь.

— Гм, хорошо! — Его тон резко переменился. — Молодой человек, местный колорит — опасная вещь. Признаю вас виновным в злоупотреблении им и приговариваю к тридцати дням лишения свободы, которые могут быть заменены штрафом в тридцать долларов.

— Увы! — сказал я. — Эти тридцать долларов я прокутил вчера.

— Приговариваю еще к тридцати дням дополнительного заключения за растрату своего достояния.

— Следующее дело! — сказал его честь клерку.

Хват был ошеломлен.

— Вот так так! — прошептал он. — Ничего не понимаю! Все наши получили по десять дней, а ты шестьдесят. Вот так так!

Лейт зажег спичку, раскурил потухшую сигару и открыл книгу, лежавшую у него на коленях.

— Вернемся к прежнему разговору, — сказал он, — не находите ли вы, Анак, что, хотя Лориа разбирает особенно тщательно вопрос о распределении прибыли, тем не менее он упустил один важный фактор, а именно…

— Да, — рассеянно сказал я, — да.

Джек Лондон Любительский вечер

Мальчик у лифта многозначительно улыбнулся. Когда он поднимал ее наверх, он обратил внимание на блеск ее глаз и румянец щек. Маленькая кабинка, казалось, вся наполнилась лучистой теплотой от ее решимости и энергии. А теперь, когда они опускались вниз, та же кабинка была холодна, как ледник. У девушки исчезли блеск глаз и румянец щек. Она хмурила брови, и тот крохотный кусочек глаза, который мальчик мог видеть, был холоден и отливал сталью.

О, он прекрасно знал все эти симптомы! Он был очень наблюдателен и знал эту черту за собой, точно так же, как знал, что рано или поздно он тоже сделается репортером. Обязательно репортером! А в ожидании он терпеливо изучал жизнь, которая неустанным потоком стремилась вниз по лифту этого восемнадцатиэтажного небоскреба. Он весьма сочувственно открыл перед девушкой дверцу своей кабинки и некоторое время следил за ней, когда она шла по улице.

Какая-то особая крепость была в ее походке, и в этой крепости сказывалась привычка прикасаться чаще к земле, нежели к городской мостовой. Крепость эта была очень утонченного свойства — в ней чувствовалась изящная упругость, мужественность, и можно было с уверенностью сказать, что девушка унаследовала ее от нескольких поколений борцов, людей, которые долго и упорно работали головой и руками. Эти дальние предки помогали из туманного прошлого девушке и закаляли ее дух в борьбе за устройство ее жизни. Но сейчас она была раздражена и самолюбие ее страдало.

— Я догадываюсь, что вы хотите мне сказать, — с доброй улыбкой, но очень решительно прервал редактор ее довольно длинное вступление, когда она, наконец, удостоилась лицезреть его. — Да, вы сказали мне все, что нужно, — продолжал он бессердечно (по крайней мере, теперь, когда она снова все мысленно переживала, она была уверена, что редактор разговаривал с ней самым бессердечным образом). — Вы никогда до сих пор не занимались газетным делом. Вы совершенно неопытны, недисциплинированны, не знаете даже азов ремесла. Вы, вероятно, кончили высшую школу. Возможно даже, что вы побывали в нормальной школе или колледже. Вы были очень сильны в английском языке. Ваши приятельницы восторгались тем, как чудесно вы пишете, как красиво, литературно, и так далее, и так далее. Вы решили, что можете заняться газетным делом, и вот пожаловали теперь ко мне. Ну, так вот — мне очень неприятно заявлять вам это, но никаких свободных вакансий у нас нет. Если бы вы только знали, сколько чающих…

— Но раз у вас никогда нет вакансий, — в свою очередь перебила она его, — как же у вас устроились те, кто в настоящее время работает? Как я могла бы доказать и показать вам, на что я способна, если мне не суждено попасть в число избранных?

— А это уже зависит от вас самой сделать себя необходимой, — был суровый ответ. — Сделайте себя необходимой — вот и все!

— Но как же мне сделать это, если нет подходящего случая?

— Найдите этот случай!

— Но каким образом? — настаивала она и в то же время подумала весьма нелестно об умственных способностях редактора.

— Каким образом? Ну, знаете, это уже ваше дело, а не мое! — решительно сказал он и встал в знак того, что аудиенция окончена. — Дорогая моя, я должен сказать вам, что за одну последнюю неделю у меня перебывало восемнадцать молодых девиц, желавших поступить к нам в редакцию, и у меня нет свободного времени, чтобы обучать каждую аспирантку[68] в отдельности. Те функции, которые я выполняю здесь, гораздо сложнее обязанностей инструктора из школы журналистики.

Она вскочила в вагон трамвая и, пока ехала, сотни раз мысленно переживала эту сцену объяснения с редактором.

«Но каким образом? — повторяла она про себя и снова задавала себе этот вопрос, когда взбежала на третий этаж, где жила вместе с сестрой. — Каким образом?»

Она была очень упряма, как настоящая шотландка, несмотря на то, что давно рассталась с родиной. Она должна найти способ проявить свои способности, — упорно твердила она себе, — это необходимо. Они с сестрой приехали из маленького захолустного городка с тем, чтобы пробить себе дорогу. Джон Уаймен был бедный фермер. Последнее время его дела шли совсем плохо, и стесненные обстоятельства вынудили Эдну и Летти начать самостоятельную жизнь. Год преподавания в школе и вечерние занятия стенографией и машинописью показались им вполне достаточным багажом, чтобы двинуться из родной провинции в большой город с надеждами на счастливый случай. Однако надежды не оправдались. «Счастливый случай» не приходил. В городе было множество неопытных стенографисток и машинисток, а они ничего не могли предложить, кроме своей собственной неопытности.

Тайной мечтой Эдны было сделаться журналисткой. Она надеялась найти место переписчицы и постепенно выяснить, какой отрасли газетной работы она может посвятить себя. Но место переписчицы не попадалось ни для нее, ни для Летти. Крохотный запас денег, привезенный ими с собой, быстро таял, а плата за комнату не уменьшалась, и печь все с тою же жадностью пожирала уголь. В настоящее время они жили на последние гроши.

— Но здесь живет Макс Ирвин! — сказала Летти, опять возвращаясь к наболевшему вопросу. — Это журналист с очень известным именем. Сходи, повидайся с ним, Эдна. Он все знает и, я уверена, с удовольствием тебе объяснит, как начать.

— Я не знакома с ним, — заметила Эдна.

— Ты не знакома с ним точно так же, как с тем редактором, у которого ты была сегодня.

— Да… — протянула с ноткой уступчивости Эдна. — Но все-таки это не одно и то же.

— По-моему, нет большой разницы между ним и теми мужчинами и женщинами, которых ты будешь интервьюировать, когда выйдешь в настоящие журналистки, — подбодрила Летти сестру.

— С такой точки зрения я на этот вопрос не смотрела, — согласилась Эдна. — В сущности, ты права. Какая разница между тем, чтобы интервьюировать Макса Ирвина для какой-нибудь газеты, и тем, чтобы интервьюировать того же Макса Ирвина для себя лично? Я могу посмотреть на это как на практику, и больше ничего. Я сейчас схожу и поищу его адрес в справочнике.

— Знаешь, Летти! — возвратившись, заявила она с решительным видом. — Я уверена, что при первом же подходящем случае я сумею написать именно так и именно то, что нужно. Я чувствую, что во мне есть эта самая жилка. Не знаю только, понимаешь ли ты, что я хочу сказать?

Но Летти поняла и кивнула.

— Интересно, какой он, этот Ирвин? — задумчиво спросила она.

— Я поставлю целью во что бы то ни стало проинтервьюировать его, — заявила Эдна. — В течение сорока восьми часов все будет сделано.

Летти захлопала в ладоши.

— Это хорошо! — воскликнула она. — Это газетная жилка! Но проделай-ка все в двадцать четыре часа! Тогда ты будешь совсем молодцом.


— …и мне неприятно, что я беспокою вас, — закончила Эдна свою вступительную речь, обращаясь к Максу Ирвину, знаменитому военному корреспонденту и ветерану-журналисту.

— Что вы! Что вы! — с умоляющим видом замахал тот рукой. — Вы совершенно не беспокоите меня! Если вы не будете говорить сама за себя, кто же тогда станет говорить за вас? Я прекрасно понимаю, в каком вы сейчас положении. Вы хотите сделаться сотрудницей «Интеллидженсера», хотите сделаться сразу и немедленно, хотя и не имеете предварительной подготовки и практики. Первым делом позвольте осведомиться, имеется ли у вас объект, на котором вы могли бы испытать свой талант? Тут, в городе, проживают с десяток лиц, одна строка о которых раскроет перед вами все сезамы[69]. После этого от вас одной, от вашей ловкости зависит — победить или пасть. Вот вам, например, сенатор Лонгбридж, или же Клаус Инскип, трамвайный король, или Лейн, или Мак-Чесней…

Он выдержал паузу.

— Но я ведь ровно никого из них не знаю, — уныло произнесла Эдна.

— Да в этом нет никакой необходимости! Не знаете ли вы кого-нибудь, кто знал бы их? Или же кого-нибудь, кто знает кого-нибудь, кто знает их?

Эдна покачала головой.

— Тогда нам нужно что-нибудь придумать, — весело сказал Макс Ирвин, — вам надо что-нибудь изобрести самой. Ну, давайте подумаем!

Он замолчал и задумался, наморщив лоб и закрыв глаза. Она не отрывала от него взгляда, внимательно изучая его лицо, как вдруг его голубые глаза широко раскрылись, он весь просиял.

— Готово! Но нет, подождите еще минутку!

И в продолжение минуты он, казалось, изучал ее, изучал до тех пор, пока под его взглядом ее щеки не покрылись густым румянцем.

— Да, — сказал он наконец с загадочным видом, — вам придется этим заняться, хотя я еще не знаю, насколько это удастся вам. Во-первых, вы благодаря этому сумеете проявить талант, который, возможно, имеется у вас, а во-вторых — то, что вы преподнесете читателям «Интеллидженсера», будет им в тысячу раз приятнее и интереснее, чем всякие сведения о сенаторах и магнатах всего мира. Дело заключается в том, чтобы провести любительский вечер в «Лупсе».

— Я… я не совсем понимаю вас, — сказала Эдна. — Что это за «Лупс»? И что такое любительский вечер?

— Да, я забыл, что вы из провинции. Но тем лучше, если только, конечно, в вас есть настоящая журналистская жилка. Это будет ваше первое впечатление, а первое впечатление, как известно, самое сильное, непосредственное и безошибочное, свежее и яркое. «Лупс» — так называется одно увеселительное место. Находится почти в конце города, близ парка. Там имеется игрушечная железная дорога, искусственные озера, оркестры, театр, дикие животные, кинематограф и так далее, и так далее. Большинство людей отправляются туда, чтобы посмотреть животных и поразвлечься, а остальные зрители присутствуют там с единственной целью — следить за веселящейся публикой. Чисто демократическое, очень живое, веселое варьете[70] на вольном воздухе. Вот что такое «Лупс».

Он помолчал и продолжал:

— Но вы должны обратить главное внимание на театр. Там ставятся водевили, в которых участвует несметное количество исполнителей — жонглеры, акробаты, гимнасты, танцовщики и танцовщицы, певцы-солисты, певцы-хористы, имитаторы и прочее, и прочее. Все эти исполнители — профессиональные артисты, для которых работа здесь является единственным источником дохода. Многие из них получают превосходный гонорар. Большинство из них — народ бродячий, кочевой, который работает там, где имеется свободная вакансия. Сегодня артист у Обермана, завтра в «Орфеусе», затем в «Лувре», «Альказаре» и так далее, и так далее. Значительная часть их изъездила всю территорию нашего государства. В общем, жизнь у них довольно занятная, работа оплачивается хорошо, и потому желающих посвятить себя этой профессии всегда много.

Теперь администрация «Лупса» в погоне за популярностью выдумала так называемые «любительские вечера». Два раза в неделю, после того как профессиональные артисты закончат свое представление, сцена отдается любителям. Публика является высшим судьей искусства артистов-любителей, — по крайней мере, считает себя таковым, что, в сущности, одно и то же. Зрители платят за это денежки; эта забава им очень нравится, и администрация театра прекрасно зарабатывает на этом. Но, видите ли, вся штука заключается в следующем фокусе: эти любители — в действительности не любители. За все выступления они получают плату. В лучшем случае их можно характеризовать как «профессионалов-любителей». Ясно, что администрация театра нигде не найдет таких дураков, которые пожелали бы бесплатно выйти на потеху и осмеяние публики, быть иногда мишенью всевозможных острот и издевательств. Так вот в чем заключается ваша работа, которая, предупреждаю вас, требует сильных и здоровых нервов. Вам надо два раза подряд выступить на этих «любительских вечерах» — по средам и субботам, кажется, — и написать ваши впечатления для воскресного номера «Интеллидженсера».

— Но… но… — заикаясь, начала Эдна, — я… я…

Максу Ирвину нетрудно было уловить слезы и разочарование в ее голосе.

— Я понимаю вас, — мягко начал он. — Вы, конечно, ждали чего-то другого, более интересного и привлекательного. Но мы все так начинаем. Вспомните-ка про того адмирала королевского флота, который в юности мыл палубу и чистил ручки дверей. Вы обязаны пройти всю трудную школу ученичества или сейчас же бросьте все. Ну что? Как решили?

Резкость, с какой был поставлен этот вопрос, ошеломила ее. Пока Эдна колебалась, она заметила, как тень разочарования прошла по его лицу.

— В конце концов, смотрите на это как на испытание, — сказал он. — Правда, испытание тяжелое, но тем лучше. Теперь как раз время взяться вам за дело. Ну, что же? Беретесь?

— Я попытаюсь, — тихо произнесла она и подумала о том, какие прямолинейные, резкие и торопливые все те люди, с какими ей пришлось встретиться в этом большом городе.

— Отлично! — сказал Макс Ирвин. — Когда я начинал мою карьеру, мне приходилось писать об омерзительных, скучных и противных вещах. Долго пришлось сидеть на этой работе, прежде чем я перешел, наконец, на полицейскую и бракоразводную хронику. Но я упорно работал, шел к своей цели и, как видите, ни на что жаловаться не смею. Вы гораздо счастливее — вы начинаете с работы для воскресного приложения. Конечно, и это не очень приятно, но что же делать, беритесь и за это. Покажите, на что вы способны, а там все остальное приложится. Потом вы получите более ответственную работу, которая повлечет за собой и более ответственное положение, и более высокую плату. Ну а теперь извольте отправляться в «Лупс» и проделать все то, что я вам наметил.

— Но в качестве кого или чего мне выступить? — неуверенно спросила Эдна.

— В качестве кого? Ну, это совсем пустяки! Петь умеете? Нет? Тем лучше. Там вовсе не требуется голоса. Визжите, пищите, делайте все, что вам заблагорассудится. За это вы получаете деньги и обязаны вызывать возмущение публики отвратительным исполнением тех или иных номеров. Имейте в виду следующее: после исполнения номера вам необходимо обзавестись каким-нибудь покровителем, который состоял бы при вас в течение всего вечера. Не бойтесь никого. Болтайте, морочьте им голову. Двигайтесь между любителями, толкайте, задевайте, изучайте, фотографируйте в памяти. Усвойте себе все особенности их атмосферы, все переливы красок, погрузитесь в «Лупс» с головой… Вы там, на месте выясните себе, что делать и с чего начать. Опишите затем свои впечатления. Это и будет то, чего хочет читатель.

Будьте строги к своему стилю. Пусть фраза ваша будет сильна, конкретна, выразительна, образна. Избегайте общих мест и расплывчатости. Делайте отбор. Схватите наиболее яркое, а на остальное не обращайте внимания, и у вас будет картина. Если вы найдете должное словесное обрамление этой картине, то «Интеллидженсер» будет ваш! И вот что еще советую вам. Просмотрите несколько старых номеров этой газеты и постарайтесь разобраться в общем тоне помещенных рассказов. Содержание вашего очерка сначала изложите в заголовке, затем последует самый рассказ, а в заключении вы снова дайте краткое резюме всего. Если у них в газете будет мало места, они смогут сделать сокращения в середине рассказа, оставив заключение, и очерк ваш не потеряет формы. Пока довольно моих наставлений. Об остальном подумайте сами.

Оба одновременно встали со своих мест. Эдна почти восторженно смотрела на этого человека, который сыпал меткие, быстрые замечания и умело разъяснял ей все то, чего она не знала и что так жадно хотела узнать.

— И помните, мисс Уаймен! Если вы человек честолюбивый, то не можете ограничить свою цель и стремление такими статеечками. Избегайте рутины. Помните, что такая работа носит всегда несколько трюковый характер. Владейте ею и ни в коем случае не давайте ей овладеть вами. Но эту форму вы во что бы то ни стало должны осилить, потому что, если она вам не дастся, вы никогда не создадите ничего лучшего. Короче говоря, вложите в это маленькое дело всю свою индивидуальность, рассмотрите его внутри, снаружи, с боков, сверху, снизу, но оставайтесь вне его, выше его, оставайтесь сама собою: помните это неукоснительно. А теперь позвольте пожелать вам удачи!

Они вместе дошли до дверей и обменялись крепким рукопожатием.

— И вот еще что, — прервал он ее, когда она благодарила его, — прежде чем вы сдадите статью, принесите мне просмотреть ее, — может быть, две-три поправки будут не лишними.


Эдна нашла хозяина «Лупса».

Это был довольно мрачного вида, полный, тяжелый мужчина с массивной нижней челюстью, с необыкновенно густыми бровями, не выпускавший изо рта сигары. Звали его Саймс — Эрнст Саймс.

— Какое ваше амплуа? — резко спросил он, прежде чем она успела изложить свое предложение.

— Лирическая певица, солистка, сопрано, — быстро ответила она, вспомнив наставления Ирвина.

— Как фамилия? — спросил Саймс, даже не удостаивая ее взглядом.

Эдна на мгновение запнулась. Она так стремительно ринулась в это приключение, что даже не подумала обзавестись сценическим именем.

— Какое-нибудь имя есть у вас?.. Сценическое имя? — нетерпеливо воскликнул Саймс.

— Нэн Белейн, — придумала она в один миг, — Белейн.

— Готово. Вам выступать в среду и в субботу.

Он нацарапал ее фамилию в своей записной книжке.

— А сколько я буду получать? — осведомилась новая артистка.

— По два с половиной доллара. За два выступления — пять. Выплата по первым понедельникам после второго выступления.

И, не сочтя нужным сказать обычное «до свидания», он повернулся к ней спиной и снова погрузился в газету, от которой она оторвала его своим приходом.

Эдна явилась в среду вечером очень рано. Она пришла вместе с Летти и принесла свой несложный театральный костюм: простой платок и старая юбка, выпрошенные у поденщицы, и седой парик, взятый напрокат у костюмера за плату в двадцать пять центов за вечер. После долгих размышлений она остановилась на роли старой ирландки, поющей горестные песни по случаю отъезда ее единственного сына.

Несмотря на то что они пришли рано, театральная машина работала уже вовсю. На сцене шло представление, оркестр играл, а публика время от времени аплодировала. Любителей набралось такое множество, что они попадались на каждом шагу, наполняли кулисы, проходы, даже часть сцены, всем мешали, становились у всех на дороге. Особенно досаждали они профессионалам, которые, как и следовало ожидать, считали себя несравненно выше и поэтому смотрели на любителей как на париев и обращались с ними грубо и надменно. Эдна попала в водоворот. Ее немилосердно толкали, но это нисколько не мешало ей самым внимательным образом наблюдать за тем, что происходило вокруг нее, в то время как она, прижимая к груди свой сверток с платьем, искала уборную.

После долгих поисков Эдна, наконец, нашла уборную, занятую тремя любительницами, которые ссорились из-за единственного зеркала. Наряд Эдны был так прост, что переодевание отняло у нее всего несколько минут, и она тотчас же оставила это трио, которое заключило временное перемирие для того, чтобы обменяться замечаниями по поводу нее. Летти неотступно была при сестре, и, призвав на помощь невероятное терпение и упорство, они, наконец, добрались до какой-то кулисы, откуда кое-как могли видеть сцену.

Маленький, черненький, юркий и изящный человечек во фраке и цилиндре выделывал какие-то неторопливые па и подпевал себе тонким голоском. По многим признакам можно было судить, что песнь его патетического характера. Когда голос, казалось, совсем изменил ему, какая-то громадная женщина с копной светлых волос на голове грубо протискалась между Эдной и Летти, наступила им на ноги и с презрительным видом растолкала их.

— Уж эти дурацкие любительницы! — прошипела она, проходя мимо них, и через минуту была уже на сцене и отвешивала грациозные поклоны публике, в то время как маленький черненький человек все еще вытанцовывал свои замысловатые па.

— Здравствуйте, девицы!

Это приветствие, ласково произнесенное над ухом Эдны, заставило ее несколько податься в сторону от неожиданности. Гладко выбритое, луноподобное лицо посылало ей самую добродушную улыбку на свете. По наряду соседа можно было заключить, что он готовится изобразить типичного босяка, несмотря на отсутствие неизбежных бакенбард.

— Ну, это чепуха! Приклеить их — дело одной секунды! — объяснил он, заметив легкое недоумение в глазах Эдны. — От них страшно потеешь! — продолжал он свое объяснение, размахивая бутафорскими бакенбардами. — А у вас какое амплуа? — спросил он, рассматривая Эдну.

— Лирическая певица, сопрано, — ответила Эдна, стараясь проявить как можно больше развязности и уверенности.

— А зачем надо вам проделывать это? — бесцеремонно спросил он.

— А так, шутки ради! — в том же тоне отозвалась она.

— Как только мои глаза остановились на вас, я тотчас же понял все. Послушайте, барышня, а не работаете ли вы для газеты, а?

— За всю мою жизнь я видела только одного редактора газеты, — сказала она, — и надо вам сказать… мы с ним сразу не поладили.

— Вы что, за работой пришли к нему?

Эдна беспечно кивнула, тщетно пытаясь найти предлог, чтобы переменить тему разговора.

— Что же он сказал вам?

— Сказал, что за одну неделю у него перебывало восемнадцать барышень, таких же, как я.

— Что называется, сразу заморозил, так, что ли? — Молодой человек с лунообразным лицом расхохотался и ударил себя по бедрам. — Как видите, мы тоже не лишены наблюдательности. Воскресные газеты страшно хотят напечатать что-нибудь насчет «любительских вечеров», но нашему хозяину это не очень улыбается. При одной мысли об этом у него глаза на лоб вылезают.

— А ваше амплуа какое? — спросила девушка.

— Мое? Сегодня я — босяк, трамп. Разве вы не знаете, я — Чарли Уэлш.

Она поняла, что это имя должно было сразу сказать ей все, но могла только вежливо ответить:

— Ах, вот как!

Она чуть-чуть не рассмеялась, увидев, как разочарованно вытянулось лицо ее собеседника, а затем приняло недовольное выражение, и он грубовато сказал:

— Не может быть, чтобы вы находились здесь и никогда не слышали о Чарли Уэлше! Или вы слишком молоды и неопытны! Ведь я единственный, единственный настоящий любитель на это амплуа. Вы, наверное, видели меня! Я выступаю всюду. При желании я легко мог бы сделаться профессионалом, но играть в качестве любителя гораздо выгоднее.

— Но что это за «единственный»? — осведомилась Эдна. — Мне интересно знать, что это такое.

— Конечно, конечно, — очень галантно отвечал Чарли. — Я сейчас дам вам самые исчерпывающие сведения. Единственный — это несравненный, неподражаемый. Это тот, кто исполняет свой номер лучше всякого другого. Вот и все! Поняли?

Эдна поняла.

— Чтобы еще лучше вразумить вас, — продолжал он, — я попрошу вас бросить взгляд на меня. Я — единственный настоящий любитель, который знает, может и умеет все! Сегодня я изображаю босяка. Имейте в виду, что изображать, будто ты неумело играешь, гораздо труднее, чем в самом деле играть. Любительское искусство — самое настоящее, самое высокое искусство. Я все умею, начиная с чтения монологов до характерных танцев в голландских пантомимах. Помните же: я — Чарли Уэлш, единственный, неподражаемый Чарли Уэлш.

И таким образом, в то время как маленький черненький человечек и дородная светловолосая женщина исполняли свои изящные танцы, а затем сменились другими профессионалами, Чарли Уэлш посвящал Эдну во все характерные особенности театральной жизни, снабжал ее самой разнообразной и превосходной информацией, которую девушка старательно складывала в своей памяти для воскресного номера «Интеллидженсера».

— Ах, вот и он! — вдруг воскликнул Чарли. — Его светлость ищет вас. Вам первой выступать — вы начинаете программу. Не обращайте внимания на публику, когда выйдете на сцену. Доведите свой номер до конца, что бы они там ни делали.

В этот момент Эдна почувствовала, как ей изменяет журналистское честолюбие, и она готова была отдать все на свете за то, чтобы очутиться где-нибудь в другом месте. Но режиссер отрезал ей отступление. Она ясно слышала вступительную музыку оркестра и по наступившей тишине поняла, что публика ждет ее выхода.

— Ну! Иди же! — прошептала над ее ухом Летти и ободряюще пожала ей руку. С противоположной стороны она услышала решительный голос Чарли Уэлша:

— Да не робейте, чего там!

Но у нее было такое ощущение, будто ноги ее приросли к полу и никак не могут оторваться. Она бессильно прислонилась к ближайшей стене. Оркестр снова сыграл вступительную фразу, и из публики вдруг послышался голос, отчетливо прокричавший:

— Загадочная картинка! Ищите Нэн!

По театру прокатился оглушительный хохот, и Эдна отскочила назад. Но в ту же минуту могучая рука режиссера опустилась на ее плечо и быстрым, сильным толчком выдвинула ее вперед, к рампе. Публика ясно увидела эту руку, сразу поняла, что разыгралось за кулисами, и аплодисментами приветствовала решительность режиссера. В зале воцарился такой шум, что звуки оркестра потонули в нем. Эдна заметила следующее интересное явление: смычки с большим усердием ходили по скрипкам, но ни единого звука не было слышно. При таких условиях она никоим образом не могла начать своего номера и потому, подбоченившись и напрягая слух, терпеливо ждала, пока публика, наконец, угомонится, — она не знала, что эти крики и шум — любимейший прием местной аудитории для смущения исполнителей.

Но Эдна уже овладела собой. Она успела осмотреть весь зрительный зал, от верхнего до нижнего яруса, увидела безграничное море смеющихся лиц, услыхала непрерывный хохот, и ее шотландская кровь заставила ее стать холодной и спокойной. Оркестр старался по-прежнему, но все так же не было слышно ни звука, и тогда Эдна придумала следующее: в свою очередь, не издавая ни единого звука, она стала шевелить губами, жестикулировать, покачиваться из стороны в сторону — словом, проделывать все то, что полагается певице на сцене. Желая заглушить голос Эдны, публика начала еще более неистовствовать и шуметь, но девушка с невозмутимым спокойствием продолжала свою пантомиму. Казалось, так будет тянуться до бесконечности, как вдруг вся аудитория, словно по уговору, замолчала, желая услышать певицу, и внезапно убедилась в шутке, которую та сыграла с ней. На одно мгновение в зале воцарилась абсолютная тишина. Слышны были только звуки оркестра и видны беззвучно шевелящиеся губы исполнительницы. Окончательно убедившись в хитрости Эдны, публика разразилась оглушительными аплодисментами и тем признала полную победу любительницы. Этот момент Эдна сочла наиболее подходящим для своего ухода. Она отвесила поклон, быстро убежала со сцены и очутилась в объятиях Летти.

Самое ужасное миновало, и весь остаток вечера она провела среди любителей и профессионалов, беседовала, слушала, наблюдала, доискивалась значения многочисленных явлений, с которыми она столкнулась впервые, и мысленно все записывала. Чарли Уэлш продолжал свою роль гида и добровольного ангела-хранителя и делал это так удачно, что к концу вечера Эдна считала себя начиненной всем необходимым для статьи. Но она условилась с директором театра, что выступит у него два раза, и ее самолюбие требовало, чтобы она выполнила обещание. Кроме того, в течение нескольких промежуточных дней между обоими выступлениями при составлении статьи у нее возникли некоторые сомнения, и ей необходимо было проверить свои первые впечатления. Вот почему в субботу вечером она снова очутилась в «Лупсе» со своим костюмом и со своей Летти.

Директор, казалось, ждал Эдну и вздохнул с облегчением, увидав ее. Он поспешил к ней навстречу и отвесил такой почтительный поклон, что ей стало смешно. Когда директор кланялся, она заметила через его плечо ироническую усмешку на губах Чарли Уэлша.

Но сюрпризы еще только начинались. Директор деликатно попросил Эдну познакомить его с ее сестрой, после чего чрезвычайно мило побеседовал с обеими и все время держал себя выше всяких похвал. Он дошел до того, что отвел Эдне отдельную уборную, к неописуемой досаде трех леди, с которыми она познакомилась в первый вечер. Эдна ничего не понимала до тех пор, пока не встретилась в коридоре с Чарли Уэлшем, который пролил свет на загадочное поведение Саймса.

— Алло! — приветствовал он девушку. — Что, вышли уже на вольную дорогу и теперь все как по маслу пошло?

Она ответила ему ясной улыбкой.

— А все это потому, что он принимает вас за репортершу, — пояснил Чарли. — Ну и забавно было смотреть, как он лебезил перед вами. А теперь скажите мне честно: вы и вправду репортерша?

— Ведь я уже говорила вам про мой опыт с редакциями газет, — ответила она, — я вполне честна была тогда, честна и теперь.

Но Чарли Уэлш недоверчиво покачал головой.

— Впрочем, это не так важно! — сказал он. — Но если вы репортерша, то, когда будете писать, катните этак строчки две-три и на мой счет. А если вы не репортерша, то… и не надо! Вот и все! Вы мне и так нравитесь. Скажу вам только одно: не пристали вы к нашему двору, не ваше это дело!

После того как она исполнила свой номер с темпераментом настоящей любительницы, директор возобновил наступление. Наговорив ей кучу любезностей, он, наконец, перешел к интересующему его вопросу.

— Позвольте надеяться, что вы ничего дурного о нас не скажете? — спросил он весьма многозначительно. — Ведь вы тоже находите, что у нас все обстоит как нельзя лучше, не так ли?

— О, — с самым невинным видом ответила она, — вам теперь не удастся убедить меня выступить еще раз! Я знаю, что, кажется, понравилась и вам и публике, но клянусь вам, что я не в силах больше… не могу никак!

— Позвольте, позвольте, ведь вы знаете, о чем я говорю, — перешел он на свой прежний грубый тон.

— Нет, нет, я никак не могу! — продолжала Эдна. — Пребывание в вашем театре действует мне на нервы.

Он окинул ее недоверчивым взглядом и прекратил свой допрос. Но в понедельник утром, когда она, согласно условию, пришла за расчетом, он, в свою очередь, удивил ее.

— Тут, очевидно, вышло какое-то недоразумение, — нагло солгал он. — Если не ошибаюсь, мы с вами говорили только об оплате проезда. Мы всем платим только за проезд. Кто же платит любителям за выступления? Если бы утвердилась подобная система, то вся наша игра потеряла бы всякий смысл. Нет, Чарли Уэлш обманул вас — вот и все! Он не получает ни цента за свои выступления. Повторяю, ни один любитель ничего не получает. Смешно и думать об этом. Но все же пятьдесят центов я могу вам дать — за ваш проезд и за проезд вашей сестры. И, — прибавил он очень сладко, — позвольте вам от имени администрации «Лупса» выразить благодарность за ваши милые и удачные выступления.

Эдна в тот же день отправилась, как обещала, к Максу Ирвину со своей статьей, переписанной на машинке. Пробегая ее, старый журналист время от времени покачивал головой и поддерживал беглый огонь метких, отрывистых замечаний.

— Хорошо. Верно. Подмечено правильно. Психология чудесная. Хорошая мысль. Схвачено как следует. Превосходно. Сильно. Метко. Живо. Картинно, очень картинно. Превосходно. Превосходно.

И, прочитав последнюю строчку, он, протягивая руку, сказал:

— Милая мисс Уаймен, поздравляю вас! Должен вам сказать, что вы превзошли мои ожидания, хотя, признаюсь, они были немалы. Вы — журналистка, самая настоящая журналистка! У вас есть хватка — то, что для этого дела требуется. Я нисколько не сомневаюсь, что «Интеллидженсер» примет вашу статью. А если он не примет, то возьмут другие газеты. Позвольте, — воскликнул он в следующее мгновение, и лицо его приняло озабоченное выражение, — почему вы не коснулись платы за выступления любителей? Ведь вы помните, я специально подчеркнул вам эту особенность «любительских вечеров».

— Нет, этого нельзя допустить, — сердито произнес он, когда она объяснила ему, как расплатился с ней Саймс. — Вы должны получить гонорар. Но как бы устроить это? Давайте подумаем.

— Ах, мистер Ирвин, не стоит, — сказала она. — Вы и без того достаточно потрудились для меня. Позвольте мне воспользоваться вашим телефоном, я поговорю с ним. Может быть, он согласится теперь уплатить мне.

Он освободил для нее место за своим столом, и она взяла трубку.

— Чарли Уэлш болен, — начала она, когда ее соединили с театром. — Что? Что?.. Нет. Я не Чарли Уэлш. Чарли Уэлш болен, и его сестра хочет узнать, может ли она явиться в контору, чтобы получить за него гонорар?

— Скажите сестре Чарли Уэлша, что Чарли Уэлш собственной персоной был сегодня в конторе и получил все, что ему причиталось, — последовал грубый и резкий, как обычно, ответ Саймса.

— Прекрасно, — продолжала Эдна. — А теперь Нэн Белейн желает узнать, может ли она сегодня вечером явиться с сестрой в контору и получить гонорар, причитающийся Нэн Белейн?

— Что он сказал? Что он сказал? — с волнением восклицал Макс Ирвин, когда Эдна повесила трубку.

— Он сказал, что Нэн Белейн слишком много причиняет ему беспокойства, что она может явиться сегодня вечером с сестрой, получить гонорар и навсегда распрощаться с «Лупсом».

— Позвольте, еще одно слово, — прервал ее Ирвин, когда она благодарила его в дверях, как и в первый свой визит. — Теперь, когда вы доказали мне свои права на звание журналистки, окажите мне честь и разрешите дать вам рекомендательное письмо в редакцию «Интеллидженсера».

1903

Джек Лондон Любимцы Мидаса

Уэд Этшелер умер — умер от собственной руки. Сказать, что его смерть явилась полной неожиданностью для нашей небольшой компании, в которой он всего чаще бывал, было бы неверно. Однако отчетливой мысли о таком конце у нас не было, — мы были подготовлены какими-то подсознательными путями.

Прежде чем случилась эта смерть, мысль о ней была далека от нас, но в ту самую минуту, когда мы узнали, что Уэд Этшелер покончил с собой, нам показалось, что мы уже давно предчувствовали его кончину и были уверены, что иначе и быть не могло. Так сказать, методом обратного анализа, вспомнив его тяжелое душевное состояние, мы легко объяснили себе этот факт. Я пишу «тяжелое душевное состояние» и подчеркиваю это выражение. Молодой, красивый, вполне обеспеченный материально в качестве правой руки известного магната, «короля трамвая» Эбена Хэля, Уэд Этшелер, казалось, ни на что не мог пожаловаться. И тем не менее мы видели, как под воздействием какого-то неведомого и всепоглощающего горя его гладкий, чистый лоб избороздился морщинами. Мы видели, как его густые черные кудри поредели и посеребрились, словно молодые побеги под палящим солнцем в засуху. Все мы помним, как посреди самого шумного веселья, которого за последнее время он все чаще искал, им вдруг овладевали рассеянность и мрачное настроение. Без всякой внешней причины глаза его тускнели, лоб морщился, лицо судорожно подергивалось. Он стискивал руки и, казалось, боролся с какой-то неведомой нам опасностью.

Он никогда не говорил нам о своем горе, а мы не позволяли себе быть нескромными и не расспрашивали его. Да это ни к чему и не привело бы. Если бы он и поделился с нами своими муками, если бы даже мы знали все, ни наша помощь, ни наши силы не отвратили бы страшного события.

С тех пор как умер Эбен Хэль, при котором Этшелер состоял в качестве доверенного и ответственного секретаря (он был, в сущности, приемным сыном Хэля и полноправным компаньоном), он не появлялся больше среди нас. Как я узнал теперь, он перестал встречаться с нами не потому, что наше общество наскучило ему. Нет — его горе было так велико, что он просто боялся нарушить наше веселое настроение, а с другой стороны — он не был уверен, что найдет утешение в нашей компании. В то время мы не понимали некоторых обстоятельств, так как было опубликовано завещание Эбена Хэля, который назначал Уэда единственным наследником своего многомиллионного богатства и в специальном примечании оговорил, что право Уэда распоряжаться этим богатством ничем не ограничивается. Родственники покойного не получили ни единого цента наличными и ни единой акции. Кроме того, общее удивление вызвал тот пункт завещания, где говорилось, что семья покойного — вдова и дети — может получать деньги только от Уэда Этшелера, — ему предоставляется право назначать суммы выдач по своему усмотрению. Если бы в семье Хэля царил разлад или дети огорчали его какими-нибудь пороками, то в этом странном завещании можно было бы усмотреть какой-нибудь смысл. Но семейное счастье Эбена Хэля вошло у нас в поговорку, и много пришлось бы потрудиться тому чудаку, который пожелал бы найти более здоровую, чистую и прекрасную молодежь, чем его сыновья и дочери… Если бы еще его жена… Но кто же не знает, что эта редкая женщина слыла у нас под прозвищем Мать Гракхов.

Разумеется, в продолжение нескольких дней все говорили об этом необъяснимом завещании. Однако возбужденная обывательщина была разочарована, когда узнала, что никакого процесса не предвидится и что никто не собирается оспаривать прав Этшелера.

Но едва лишь Эбен Хэль упокоился в своем замечательном мраморном мавзолее, как не стало и Уэда Этшелера… Сообщение об этом напечатано в сегодняшних утренних газетах. А я только что получил от него по почте письмо, отправленное, очевидно, незадолго до того, как он бросился в объятия вечности. Письмо это, которое сейчас лежит передо мной, представляет собственноручно написанный им рассказ, дополненный газетными вырезками и копиями с писем (оригиналы этих писем, поясняет он, переданы им в руки полиции). Меня лично он просит предупредить и предостеречь наше общество от страшной и дьявольской опасности и опубликовать подробности тех трагических происшествий, которые — без всякой вины Уэда — были связаны с ним.

Я опубликовываю это письмо со всеми приложениями.


Удар разразился в августе 1899 года. Я только что возвратился после моего летнего отдыха. В то время мы ничего не знали. Мы еще не приучили наше воображение к восприятию таких страшных возможностей. Мистер Хэль распечатал письмо, прочел его и со смехом бросил на мой письменный стол. Просмотрев его, я в свою очередь расхохотался и сказал:

— Какая глупая шутка! И весьма дурного вкуса вдобавок!


Дорогой Джон, я посылаю тебе точную копию этого странного послания…

«Канцелярия „Л. М.“

Августа 17, 1899 года.

Мистеру Эбену Хэлю, Денежному Королю.


Дорогой сэр! Предлагаем вам реализовать известную часть вашего имущества с тем, чтобы выручить наличными деньгами двадцать миллионов долларов. Эту сумму мы просим вас уплатить нам или же нашим агентам. Благоволите обратить внимание на то, что мы никоим образом не намерены торопить вас. Вы можете, если найдете для себя более удобным, уплатить нам деньги в десять, пятнадцать или же двадцать сроков, но предваряем вас, что меньше одного миллиона зараз мы не можем принять.

Убедительно просим вас, любезный мистер Хэль, верить нам, что никакие дурные чувства к вам в данном случае не руководят нами. Мы принадлежим к тому интеллигентному пролетариату, число членов которого увеличилось особенно сильно в последние годы девятнадцатого столетия. Всестороннее изучение экономических наук вынудило нас выступить на поприще, которое заключает в себе очень много первоклассных достоинств и, прежде всего, дает возможность производить крупные и выгодные операции, не имея основного капитала. До сих пор мы работали вполне успешно, и, позволяем себе надеяться, что и с вами нам удастся завязать приятные отношения, которые вполне удовлетворят нас.

Просим вас отнестись с должным вниманием к изложению нашей тактики. В основе современной социальной системы лежит право собственности. И это право индивидуума владеть своей собственностью покоится, как показали последние весьма тщательные исследования, исключительно и безусловно на силе. Одетые в кольчугу рыцари Вильгельма Завоевателя[71] поделили между собой Англию только с помощью обнаженного меча. Мы уверены, вы согласитесь с нами, что подобное положение сохраняет свою силу в отношении всех феодальных владений. С изобретением паровых машин, вызвавших промышленную революцию, появился капиталистический класс в современном значении этого слова. Капиталисты чрезвычайно быстро взяли верх над прежней аристократией. Рыцари промышленности очень ловко завладели собственностью потомков рыцарей войны. Ум, а не мускулы играет теперь первую роль в борьбе за существование. Но подобное положение вещей тоже зиждется на силе. Перемена произошла лишь в качественном отношении. Прежние феодальные бароны грабили мир огнем и мечом. Современные же денежные бароны эксплуатируют мир тем, что поработили все мировые экономические силы, которые и стали работать для их пользы. Победа остается за тем, кто сильнее в интеллектуальном отношении.

Мы, „Л. М.“ (Любимцы Мидаса[72]), не желаем оставаться на положении наемных рабов. Мощные тресты и промышленные организации (к которым принадлежите вы) препятствуют нам занять то место, на какое мы имеем право благодаря нашим способностям. Почему? А только потому, что у нас нет капитала. Мы принадлежим к „обиженным“, но мы одарены первоклассным умом и лишены всяких этических и социальных предрассудков. В качестве наемных рабов, которые должны начинать работу рано и заканчивать ее поздно, как бы экономно мы ни жили, нам не удалось бы и в шестьдесят лет (да и в двадцать раз по шестьдесят лет) скопить достаточно денег, чтобы успешно бороться с современными могущественными капиталистическими объединениями. Тем не менее мы решили выступить на арену. Мы бросаем отважный вызов мировому капиталу. Хочет он бороться или не хочет, все равно — бороться ему придется.

Мистер Хэль, наши интересы настоятельно заставляют нас требовать от вас двадцать миллионов долларов. Хотя мы и даем вам известный срок для реализации ваших ценностей, но все же предлагаем вам не очень затягивать выплату денег. Если вам угодно принять наши условия, потрудитесь поместить соответственное объявление в отделе происшествий в газете „Морнинг блэзер“. Совместно с вами мы выработаем затем план получения причитающихся с вас денег. Всего лучше будет, если вы назначите для этого какой-либо день до первого октября. Если же наше условие будет отвергнуто вами, то с целью доказать вам, что наши намерения вполне серьезны, мы убьем человека на Восточной Тридцать Девятой улице. Это будет рабочий. Этого человека вы не знаете, а равно не знаем его и мы. Вы представляете собой силу в современном обществе. Мы тоже представляем силу — силу новую. Без гнева и злобы мы вступаем с вами в бой. Если вам будет угодно серьезно разобраться в нашем предложении, то вы согласитесь, что оно чисто делового характера. Вы — верхний жернов, мы — нижний, и эта человеческая жизнь, попадая между нами, неизбежно должна быть сокрушена. Вы можете спасти эту жизнь, если своевременно согласитесь на наши условия.

Некогда жил король, проклятие которого заключалось в том, что все, к чему он прикасался, превращалось в золото. Его именем мы воспользовались как нашим официальным именем. Надо думать, что в свое время, желая избавить себя от подражателей, мы заявим на него авторские права.

С совершенным уважением

Любимцы Мидаса».

Милый Джон, вы легко представляете себе, в какое веселое настроение привело нас подобное письмо. Нельзя было отрицать, что идея довольно остроумна, но мы, разумеется, не могли отнестись серьезно к такому забавному предложению. Мистер Хэль сказал, что сохранит письмо как литературный курьез, и сунул его в какой-то ящик своего бюро. Нужно ли прибавлять, что мы через несколько дней совершенно забыли о письме. Но представьте себе наше изумление, когда, разбирая утром первого октября полученную почту, мы наткнулись на следующее письмо:

«Канцелярия „Л. М.“

Октября 1, 1899 года.

Мистеру Эбену Хэлю, Денежному Королю.


Милостивый государь! Вашу жертву постигла та судьба, которая была ей предназначена. Час тому назад на Восточной Тридцать Девятой улице убит рабочий ударом ножа в сердце. В то время как вы будете читать это письмо, его тело будет перенесено в морг. Сходите и полюбуйтесь делом ваших рук.

Если к четырнадцатому октября вы, придерживаясь своей прежней тактики, не выполните наших требований, то с той же целью — доказать серьезность наших намерений, мы убьем полисмена на углу Польк-стрит и Клермонт-авеню или вблизи этих мест.

С сердечным приветом

Любимцы Мидаса».

Мистер Хэль снова рассмеялся. Его голова была всецело занята предстоящей крупной сделкой с чикагским синдикатом, которому он хотел продать все свои железные дороги в этом городе, и поэтому он продолжал диктовать стенографистке, не удостоив письма серьезным вниманием. Но не знаю почему, письмо это произвело на меня очень тяжелое впечатление. «А что, если все это не шутка?» — спросил я себя и схватил утреннюю газету.

Я наткнулся именно на то, что мне было надо. Как и подобало незначительному существу из низшего класса, ему было посвящено всего несколько строк, загнанных куда-то в угол, рядом с объявлением о каком-то аптекарском снадобье. Заметка гласила:

«Сегодня утром, в начале шестого, на Восточной Тридцать Девятой улице убит ударом ножа в сердце рабочий Пат Лескаль, направлявшийся на завод. Неизвестный убийца скрылся. Полиция еще не выяснила причин этого злодеяния».

— Это невозможно! — воскликнул Эбен Хэль, когда я прочел ему заметку. Но видно было, что событие произвело на него сильное впечатление, потому что после обеда, всячески обвиняя себя в том, что обращает слишком большое внимание на такие пустяки, он попросил меня навести в полиции справку о положении вещей. К моему большому удовольствию, в участке полицейского инспектора меня буквально подняли на смех, но все же я добился от них обещания, что в ночь на 14 октября на углу Польк-стрит и Клермонт-авеню будет поставлен усиленный патруль. Затем мы забыли об этом инциденте. Так прошли две недели, когда почта принесла нам следующее послание:

«Канцелярия „Л. М.“

Октября 15, 1899 года.

Мистеру Эбену Хэлю, Денежному Королю.


Многоуважаемый сэр! Ваша вторая жертва пала в назначенное нами время. Мы нисколько не торопимся, но, чтобы усилить давление на вас, мы отныне станем убивать еженедельно. А для того, чтобы избежать нежелательного вмешательства полиции, мы будем извещать вас об убийстве либо одновременно с событием, либо чуть-чуть раньше. В надежде, что вы находитесь в полном здравии, просим принять уверение в полном уважении.

Любимцы Мидаса».

Мистер Хэль немедленно схватил газету и после недолгих поисков прочел следующее:

ВОЗМУТИТЕЛЬНОЕ УБИЙСТВО

«Джозеф Донагю, специально назначенный вчера ночью на дежурство на Одиннадцатом участке, убит наповал выстрелом в голову. Убийство совершено при полном свете уличных фонарей, на углу Польк-стрит и Клермонт-авеню. Устои нашего общества окончательно подгнили, если охранители его мира и спокойствия гибнут подобным образом, чуть ли ни на виду у всех. До сих пор полиции не удалось получить ни малейших указаний на то, кем и почему был убит Джозеф Донагю».

Мистер Хэль еще не успел прочесть этой заметки, как к нам явился сам полицейский инспектор в сопровождении двух лучших сыщиков. Тревога ясно читалась на их лицах, и по всему было видно, что они взволнованы не на шутку. Несмотря на то что факты были крайне немногочисленны и просты, мы совещались очень долго, всячески разбирая трагическое происшествие. Уходя, полицейский инспектор уверил нас, что им будут приняты чрезвычайные меры и что преступники будут непременно схвачены и понесут должную кару. В то же самое время он заявил, что не мешает поставить несколько человек для личной охраны как мистера Хэля, так и меня. Кроме того, несколько человек были размещены вокруг дома и служб. Спустя неделю, в час пополудни мы получили следующую телеграмму:

«Канцелярия „Л. М.“

Октября 21, 1899 года.

Мистеру Эбену Хэлю, Денежному Королю.

Многоуважаемый сэр! Нам крайне неприятно убедиться в том, что вы совершенно не понимаете нас. Мы узнали, что вы окружили себя лично и свой дом вооруженными людьми. Очевидно, вы принимаете нас за самых обыкновенных преступников, способных напасть на вас и силой забрать двадцать миллионов. Смеем уверить вас, что, предполагая это, вы крайне далеки от понимания наших истинных намерений.

Если вам угодно будет более трезво вдуматься в положение вешей, то вы, конечно, легко поймете, что ваша жизнь крайне дорога нам. Не бойтесь! Ни в каком случае мы не причиним вам никакого вреда. Напротив, вся наша тактика заключается именно в том, чтобы охранять вашу жизнь и оберегать вас от всякого зла. Ваша смерть ровно ничего не может дать нам. Если бы она была нам нужна, то, будьте уверены, мы давно покончили бы с вами. Хорошенько подумайте над этим, мистер Хэль! Как только вы согласитесь выдать нам требуемые деньги, все ваши беспокойства и волнения кончатся. Поэтому мы усиленно рекомендуем вам как можно скорее рассчитать сыщиков и сократить ненужные расходы.

Через десять минут после получения вами этой телеграммы в Брентвуд-парке будет задушена молодая девушка — нянька. Тело ее можно будет найти в кустах за дорожкой, влево от музыкальной эстрады.

С сердечным приветом

Любимцы Мидаса».

В тот же миг мистер Хэль подбежал к телефону и предупредил полицейского инспектора о готовящемся убийстве. Инспектор ответил, что сейчас же дал знать в главное полицейское управление и одновременно послал полисменов в Брентвуд-парк. Ровно через пять минут он снова позвонил нам и уведомил, что тело, еще теплое, найдено в указанном месте. В тот же вечер все газеты пестрели крупными заголовками о новом Джеке-душителе. Газеты описывали неслыханную жестокость преступника и упрекали полицию в полной нераспорядительности. Мы снова заперлись с инспектором, который заклинал нас держать все в глубокой тайне, уверяя, что успех дела зависит от нашего молчания.

Как вам известно, мистер Хэль был железный человек. Он ни за что на свете не хотел сдаваться. Ах, Джон! Это было страшно, это было ужасно — таинственное нечто, темная, грозная, неизвестная сила! Мы не могли бороться, не могли строить никаких планов, и нам оставалось только сидеть сложа руки и ждать… И каждую неделю, так же регулярно, как всходило солнце на небе, к нам приходило сообщение о смерти какого-нибудь человека — мужчины или женщины, виновного или совершенно невинного, — убитого нами, именно нами, так, будто мы убили его нашими собственными руками. Стоило мистеру Хэлю произнести только одно слово, и эта бойня немедленно прекратилась бы. Но суровым и жестким стало его сердце — он ждал, и все глубже становились морщины на его лице, суровее глядели глаза, мрачнее сжимались губы, лицо старилось с каждым днем, с каждым часом. Нужно ли, Джон, говорить вам о том, что я лично переживал в этот страшный период? Вам стоит посмотреть приложенные письма и телеграммы «Любимцев Мидаса», а также вырезки из газет, чтобы составить себе должное представление о многочисленных убийствах этих злодеев.

Вы, вероятно, обратите внимание на то, что «Любимцы Мидаса» часто предупреждали Хэля об интригах его врагов и секретных операциях его конкурентов. Казалось, «Любимцы Мидаса» все время держат руку на пульсе всего делового и финансового мира. Они весьма часто обладали сведениями, которых наши агенты никоим образом не могли получить. Между прочим, своевременно сделанное ими предупреждение спасло мистеру Хэлю пять миллионов долларов. А в другой раз они послали нам телеграмму, предупреждая о готовящемся покушении на моего патрона со стороны анархиста. Мы арестовали этого человека, когда он явился к нам, и передали его в руки полиции. У него нашли изрядную порцию нового взрывчатого вещества, вполне достаточную для взрыва целого броненосца.

Мы упорствовали. Мистер Хэль держал себя молодцом и ни за что не хотел уступить. Он стал тратить по сто тысяч в неделю на тайную полицию. Были призваны на помощь многочисленные пинкертоны[73] и «специальные сыскные агентства», к которым присоединились тысячи лиц, числящихся у нас на службе. Они находили тысячи улик. Сотни людей по их указанию были арестованы. Тысячи других были взяты на подозрение, но ничего серьезного не было обнаружено. «Любимцы Мидаса» чуть ли не каждый день меняли свои способы общения с нами. Каждый агент, являвшийся к нам с поручением от их имени, немедленно подвергался аресту, но всегда неизменно оказывалось, что это были совершенно невинные люди, которые сами не знали, что делают и чье поручение исполняют. В последний день декабря мы получили следующее письмо:

«Канцелярия „Л. М.“

Декабря 31, 1899 года.

Мистеру Эбену Хэлю, Денежному Королю.


Многоуважаемый сэр! Применяя все ту же тактику, — с которой, смеем надеяться, вы уже достаточно ознакомились, — мы решили выдать сегодня пропуск из этой юдоли слез полицейскому инспектору Байингу, с которым, благодаря нам, вы так близко в последнее время сошлись. В этот час, как обыкновенно, он находится в своем кабинете. В тот момент, как вы просматриваете наше письмо, он испускает последнее дыхание.

С сердечным приветом

Любимцы Мидаса».

Я бросил письмо и побежал к телефону. Можете представить мою радость, когда я услышал бодрый голос инспектора. Но, продолжая говорить с ним, я вдруг услышал, как его голос начинает замирать, как слова сменяются отчаянным хрипом. С ужасом я услышал затем стук падающего на пол тела. Какой-то чужой голос окликнул меня, передал привет от «Любимцев Мидаса» и повесил трубку. С быстротой молнии я соединился с центральной полицией и просил начальника немедленно послать людей в кабинет инспектора Байинга. Я продолжал стоять у телефона, и через несколько минут мне сообщили, что инспектора нашли плавающим в луже крови, при последнем издыхании. Не было никаких свидетелей, и никто не мог дать ни малейших указаний, как все произошло.

После этого мистер Хэль довел свои расходы на тайную полицию до четырех миллионов в неделю. Он решил во что бы то ни стало выйти победителем из этой страшной игры. Сумма наград, назначенных за поимку преступников, достигла десяти миллионов. Вы имеете приблизительное представление о его богатстве и поэтому можете понять, как широко он поставил дело. Он все время утверждал, что в данном случае ему всего дороже принцип, а не деньги сами по себе, и все его поступки вполне подтверждали и подчеркивали благородство его намерений. Бьиа призвана в помощь полиция всех крупных городов. Мало того, в дело вмешалось правительство Соединенных Штатов, и вопрос получил общегосударственное значение. Были ассигнованы значительные средства из государственных фондов, и одновременно была объявлена мобилизация всех правительственных агентов. Но все напрасно. «Любимцы Мидаса» продолжали свою страшную работу с прежней регулярностью и последовательностью, которой, казалось, ничто не могло помешать.

И в то время как мистер Хэль напрягал последние силы в борьбе, он не мог забыть о той крови, которая была на его руках. Конечно, с внешней стороны он ни в чем не был виноват, и обвинять его в убийстве не отважился бы самый строгий состав присяжных, — и все же известная доля вины в смерти того или иного гражданина лежала на нем. Ему достаточно было сказать одно слово — и бойня кончилась бы. Он заявил, что тут речь идет о неприкосновенности и безопасности всего общества, что дело вовсе не в том, что тот или иной трус постыдно сбежит со своего поста, и что справедливость требует, чтобы малая часть принесла себя в жертву ради большинства, ради всего остального человечества. И все же кровь была на нем, и он чувствовал это и с каждым днем становился все угрюмее и удрученнее. Он как бы прикрывал своих соучастников, которые безжалостно убивали грудных младенцев, детей, взрослых, пожилых, стариков, причем эти ужасные убийства происходили не только в нашем городе, но и по всей стране.

Как-то раз в середине февраля, когда мы сидели в библиотеке, раздался сильный стук в дверь. Я подошел к двери, открыл ее и нашел на ковре в коридоре письмо:

«Канцелярия „Л. М.“

Февраля 15, 1900 года.

Мистеру Эбену Хэлю, Денежному Королю.


Многоуважаемый сэр! Неужели ваша душа не возмущается той страшной кровавой жатвой, которая является делом ваших рук? Быть может, мы несколько абстрактно вели до сих пор наши переговоры и наши дела с вами. В таком случае, разрешите нам перейти к более конкретным действиям. Как вам известно, мисс Аделаида Ледлоу так же талантлива, как и прекрасна по внешности. Она — дочь вашего старого, лучшего друга, судьи Ледлоу, и нам случайно стало известно, что вы носили ее на руках, когда она была ребенком. Она — близкая подруга вашей дочери и в настоящее время гостит у вас в доме. Так вот, разрешите довести до вашего сведения, что в настоящую минуту, когда вы читаете это письмо, пребыванию мисс Ледлоу в вашем доме пришел преждевременный конец.

Сердечно преданные вам

Любимцы Мидаса».

Вы можете себе представить, Джон, что было с нами, когда мы прочли эти строки. Мы бросились в гостиную, но там девушки не оказалось. Тогда мы поспешили в ее комнату, в которой она всегда останавливалась, когда приезжала к Хэлям. Дверь была заперта, но мы высадили ее тяжестью наших собственных тел. Аделаида Ледлоу была мертва. Видно было, что она переодевалась; она должна была в этот вечер поехать в театр. Ее задушили подушками, снятыми с кровати. Тело ее еще сохранило теплоту, и со щек не успел сбежать румянец. Разрешите мне не продолжать описания этого ужаса. Я не сомневаюсь, что вы ясно помните все газетные отчеты по этому делу.

Поздно вечером мистер Хэль пригласил меня к себе и взял с меня клятву, что я всегда буду помогать ему работать в том же направлении, что я не скомпрометирую его имени, если бы даже для этого пришлось пожертвовать всем его имуществом до последнего цента.

На следующий день он поразил меня своим превосходнейшим настроением. Я думал, что последнее трагическое происшествие должно было страшно потрясти его (только впоследствии я узнал, до чего он действительно был потрясен), а он весь день оставался веселым, шутливым, остроумным, словно нашел, наконец, выход из создавшегося ужасного положения. На следующее утро он был найден мертвым в постели, с ясной улыбкой на похудевшем лице, — он покончил самоубийством, призвав на помощь светильный газ. Полиция и власти пошли нам навстречу, так что удалось объяснить обществу смерть Эбена Хэля разрывом сердца. Мы полагали, что будет осторожнее скрыть правду, но это не принесло нам никакой пользы. Впрочем, никто и ничто не могло уже помочь нам.

Едва только я вышел из комнаты покойного, как — увы, слишком поздно! — мне подали следующее необычайное письмо:

«Канцелярия „Л. М.“

Февраля 17, 1900 года.

Мистеру Эбену Хэлю, Денежному Королю.


Многоуважаемый сэр! Мы надеемся, что вы простите наше столь скорое обращение к вам после печального происшествия. Но то, что мы должны сказать вам, не терпит отлагательства, — это заявление крайней важности. Мы подумали, что вы, может быть, пожелаете скрыться от нас. Само собой разумеется, для этого имеется только один путь, который для вас так же ясен, как и для нас. Но мы хотим уведомить вас, что даже этот единственный путь прегражден для вас. Вы можете умереть, но умрете вы побежденным и признавшим свое поражение. Обратите внимание на следующее: мы являемся неотъемлемой частью ваших владений. Вместе с вашими миллионами мы перейдем к вашим наследникам навсегда.

Мы неизбежное! Мы — кульминационный пункт промышленной и социальной несправедливости. Мы падаем на голову общества, которое вскормило нас. Мы — удачные неудачники нашей эпохи, мы — бич упадочной цивилизации.

Мы — создание вывернутого наизнанку социального подбора. Силе мы противопоставляем силу. Выдержать и победить может только сила. Мы верим, что выживут только те, кто сумеет приспособиться. Вы втоптали в грязь ваших наемных рабов и поэтому выжили. По вашему приказанию военные генералы во время многочисленных кровавых стычек убивали ваших рабочих, как собак, — и это помогло вам выжить! Мы нисколько не жалуемся на подобные результаты, так как знаем, что и мы подчинены тем же стихийным законам. Теперь возникает вопрос: кто из нас выживет при нынешних социальных условиях? Вы уверены, что вы — наиболее приспособлены. Мы же верим, что мы крепче вас. Разрешить этот вопрос мы предоставляем времени и естественным законам. С сердечным приветом

Любимцы Мидаса».

Джон, вы все еще продолжаете удивляться, почему я избегал веселого общества и уходил от друзей? Стоит ли продолжать объяснения? Этот рассказ уже все прояснил вам. Три недели назад умерла Аделаида Ледлоу. С тех пор я стал жить в ожидании и страхе. Вчера состоялось мое утверждение в правах наследства, о чем было доведено до всеобщего сведения, а сегодня рано утром довели до моего сведения, что женщина средних лет будет убита в Гольден-Гэтпарке, недалеко от Сан-Франциско. Телеграммы вчерашних газет принесли все подробности кошмарного убийства — подробности, которые вполне сходятся с теми, которые я узнал, так сказать, авансом.

Борьба бесполезна. Бороться с неизбежным я не могу. Я всей душой был предан мистеру Хэлю и сделал все, что было в моих силах. Признаться, я сам не понимаю, почему за мою преданность я должен быть так вознагражден. Я не смею обмануть выраженное мне доверие, как и не смею нарушить данное слово. Но все же я решил, что не буду дольше пассивным виновником этой бойни. Те миллионы, которые я получил на днях, я возвращаю законным наследникам. Пусть крепкие и выносливые сыновья Эбена Хэля попробуют отстоять свои права и свое богатство.

Когда это письмо попадет в ваши руки, меня уже не будет в живых. «Любимцы Мидаса» всемогущи. Полиция абсолютно беспомощна. Я узнал от нее, что подобные письма получали и получают другие миллионеры. Но неизвестно, как много их, потому что, если один из них уступает «Любимцам Мидаса», на его уста накладывается печать молчания. Те же, кто еще борется, пожинают ту же кровавую жатву, что и мы. Игра подходит к концу. Федеральное правительство ничего не может сделать. Мне сообщили, что такие же организации возникли и в Европе. Общество потрясено в самых основах своих. И малые княжества, и великие державы может не сегодня завтра охватить пожар. Вместо того чтобы массы пошли против классов, класс пошел на класс. Мы, стражи человеческого прогресса, повергнуты в прах. Закон и порядок обанкротились самым постыдным образом.

Власти убедительно просили меня держать все это в глубокой тайне. Пока мог, я делал это; теперь я не в силах больше молчать. Это превратилось в вопрос общественной важности — в вопрос, чреватый чрезвычайно тяжелыми последствиями, и я полагаю, что мой долг заключается в том, чтобы до ухода из жизни предупредить всех о страшной опасности. Последняя моя просьба к вам, Джон, сводится к тому, чтобы вы обнародовали мое письмо. Не бойтесь ничего! Судьба всего человечества находится ныне в наших руках. Пусть пресса выпустит мое письмо в миллионах оттисков! Пусть электрические провода разнесут эту весть по всему миру! Где бы люди ни встретились и ни разговорились, пусть первым делом заговорят об этом! И тогда, когда общество поймет наконец современное положение, оно всей своей мощью уничтожит это гнусное порождение наших дней.

Примите прощальный привет от вашего

Уэда Этшелера.

1906

Джек Лондон Золотой каньон

Это было зеленое сердце ущелья. Стены расступились и смягчили свои жесткие очертания, образовав маленький тенистый уголок, где все дышало нежностью и невыразимой сладостью. Здесь все покоилось в глубоком отдыхе. Даже узкий поток замедлял свой стремительный бег, разлившись в тихий пруд. По колено в воде, низко опустив голову, с полузакрытыми глазами, стоял рыжий олень с ветвистыми рогами.

По одну сторону потока, почти у самой воды, раскинулась небольшая зеленая лужайка, подбегавшая к самой подошве суровой горы. А за прудом поднимался холм, примыкавший к горе с другой стороны. Нежные травы покрывали откос — травы, испещренные бесчисленными оранжевыми, пурпурными и золотыми цветами. Внизу ущелье перегораживали скалы. Там не было никакого вида. Стены сближались, и ущелье заканчивалось хаосом скал, затянутых мхом и прикрытых зелеными ширмами из вьющихся лоз и трав. Над ущельем поднимались поросшие лесом холмы и остроконечные горы.

А еще дальше, напоминая облака на горизонте, возносились белые минареты, где вечные снега Сьерры сурово отражали солнечное сияние.

Пыль не проникала в ущелье, и вся растительность была яркой и девственно свежей. Трава напоминала новый бархат. На берегу пруда три виргинских тополя роняли на землю белоснежные, медленно кружащиеся в застывшем воздухе пушинки. Цветы мансаниты наполняли воздух весенним ароматом, в то время как листья, наученные многолетним опытом, уже начинали свертываться, готовясь к наступающему летнему зною. На открытых местах склона, возвышаясь над тенистыми зарослями мансаниты, стаей мгновенно застывших мотыльков стояли пышные лилии, готовые, казалось, каждое мгновение подняться в воздух. Изредка встречались земляничные деревья — эти арлекины лесов, меняющие свою горохово-зеленую кору на пурпурно-красную. Эти деревья насыщали воздух чудесным дыханием сливочно-белых восковых колокольчиков, похожих на ландыши, и тем нежным запахом, который составляет исключительную привилегию весны.

Ветер замер, и воздух, насыщенный ароматом, застыл. Повсюду чувствовалась сладость, которая была бы приторной при влажном и душном воздухе. Но воздух был чист и сух. Казалось, в ущелье был растворен звездный блеск, напоенный запахом цветов.

Время от времени над травами мелькала бабочка. Со всех сторон доносилось дремотное жужжание горных пчел — пирующих сибариток, всегда добродушных и никогда не находящих времени для грубых споров и стычек. Поток мирно бежал по ущелью с едва слышным журчанием. Голос его то замирал, то опять слышался как невнятное бормотание.

Внутри ущелья всякое движение принимало характер парения — парили бабочки, и, казалось, даже солнечные лучи парили. Жужжание пчел и журчание ручья казались парящими звуками. Зыбь звуков сливалась с зыбью цветов в одну легкую и нежную ласку. В ущелье царил дух мира и спокойствия, но не смерти; движения, но не действия; тишины, говорящей о жизни, лишенной напряжения и борьбы…

Рыжий олень, подчинившись духу ущелья, задремал, стоя в холодной воде.

Очевидно, мухи не беспокоили его, и он точно впал в забытье от полного покоя. Время от времени, когда ручей просыпался и вновь начинал свой прерванный лепет, уши оленя вздрагивали, но вздрагивали едва заметно — ничего особенного не случилось, просто-напросто ручей залепетал о том, что олень случайно вздремнул.

Но вот наступил момент, когда уши оленя поднялись и стали жадно ловить какие-то звуки. Его голова повернулась к нижнему концу ущелья. Трепетные ноздри втягивали воздух. Его взор никак не мог проникнуть за зеленые ширмы, за которыми пропадал поток, но до его слуха явственно донесся человеческий голос. Кто-то громко и монотонно пел. Олень услышал острый и резкий удар металла о скалу, и при этом звуке он так стремительно рванулся вперед, что один прыжок перенес его из пруда на луг, где его ноги глубоко ушли в свежий зеленый бархат, а уши снова насторожились, и ноздри снова втянули воздух. Затем он стал медленно прокрадываться по маленькой лужайке, время от времени останавливаясь, чтобы прислушаться, и вдруг, как призрак, бесшумно и мягко ступая по траве, исчез в зеленой чаще, окружающей ущелье.

Стук подкованных сапог о камни доносился все явственнее, и голос человека звучал все громче. Человек пел что-то вроде церковного псалма, и вскоре можно было разобрать слова:

Взгляни кругом, вперед брось взгляд,

Святых холмов пред нами ряд.

(Не страшен дух греха тебе.)

Взгляни кругом, кинь в небо взор

И сбрось грехов своих позор.

(Ты встретишь Бога на заре.)

Песня сопровождалась звуками тяжелых шагов, и дух ущелья бежал отсюда вслед за рыжим оленем.

Зеленая завеса была раздвинута чьей-то дерзкой рукой, и из-за нее появился человек, который окинул проницательным взглядом откос, лужайку и ручей. Сразу можно было определить, что это дельный, толковый человек. После первого общего взгляда последовал обзор более детальный, и только тогда гость раскрыл рот, выразив очень картинное и торжественное одобрение:

— Дым жизни и змеи адовы! Нет, вы только посмотрите, что тут делается! И лес, и вода, и травы, и холмы! Место отдохновения для старателя и рай для дельного человека. Прохладная зелень для усталого взора. Животворные пилюли для слабогрудых людей. Тайное пастбище для исследователей и место прекрасного отдыха для усталых обезьян. Ах, черт побери, вот так штука!

Пришедший был крупный рыжеватый человек; наиболее характерными чертами его, видимо, являлись добродушие и юмор. У него было очень подвижное лицо, отражавшее каждую мысль и каждую перемену настроения. За ходом его мыслей мог следить всякий, кто взглянул бы на него. Мысли проносились по его лицу, точно порывы ветра по поверхности озера. Волосы, давно не чесанные и довольно редкие, были, в сущности, такого же неопределенного цвета, как и лицо. Казалось, вся окраска его тела сосредоточилась в глазах, которые поражали своей глубокой синевой. Это были веселые, смеющиеся глаза, в которых таилось много чисто детской наивности и удивления; вместе с тем была в них большая доза самоуверенности и твердой воли, выработанной житейским опытом и знанием собственных возможностей. Выбросив вперед кирку, лопату и таз для промывки золота, он вышел на лужайку. На нем были старые брюки, черная ситцевая рубаха, грубые, подбитые гвоздями сапоги и самой неопределенной формы шляпа, говорившая о многолетней борьбе с непогодой, солнцем и дымом костра.

Он выпрямился во весь рост, жадным взором окинул укромный уголок и раздувающимися от восторга ноздрями стал впивать в себя теплое, сладкое дыхание горного сада. Глаза его превратились в узенькие голубые щелки, лицо исказилось от наслаждения, на губах появилась улыбка, и он громко закричал:

— Ну и нравится же мне ваш аромат, веселые одуванчики и счастливые мальвы! Рассказывайте там про ваши одеколоны и розовые масла! Куда вам!

Ясно было, что он привык разговаривать с собой. Его быстро меняющееся лицо немедленно отражало любое его настроение, любую мысль, за которыми спешил язык.

Он опустился на землю, припал к воде и стал медленно пить.

— Ай, как вкусно! — произнес он, подняв голову и глядя через ручей на холмы, и вытер губы. Откос сразу привлек его внимание. Все еще лежа на животе, он пытливо стал вглядываться в него, изучая горные породы. Он долго ощупывал взором склон сверху донизу, до осыпавшейся земли, и было ясно, что это взор опытного, знающего свое дело человека. Наконец он поднялся на ноги и подверг откос вторичному осмотру.

— Очень хорошо! — промолвил он и поднял с земли кирку, лопату и таз.

Ловко переступая с камня на камень, он направился к потоку, несколько пониже пруда. На том месте, где откос почти уходил в воду, старатель взял лопатой немного земли и бросил ее в таз. Затем он присел на корточки, схватил таз обеими руками, слегка опустил в воду и сразу ловко закружил его, отчего все песчинки завертелись в воде. Как только более крупные песчинки поднимались, он немедленно и очень умело, ловким наклоном таза сливал их наружу. Иногда, для ускорения хода дела, он прекращал кружение таза и пальцами вынимал большие песчинки и сор.

Содержимое таза очень быстро уменьшалось, и вскоре на дне остались тонкий песок и мельчайший ил. Тогда человек начал работать более осторожно и медленно. Это была уже настоящая промывка, и он промывал все тщательнее и тщательнее, с возрастающей осторожностью и аккуратностью. Наконец, когда в воде, по-видимому, ничего не осталось, он прежним ловким движением выплеснул ее через край и обнаружил на дне тонкий, похожий на мазок краски, слой черного песка. Он внимательно пригляделся к нему. Посреди слоя блеснула маленькая золотая крупинка. Человек краем таза снова зачерпнул немного воды и снова завертел таз, по-прежнему тщательно промывая оставшийся слой песка. Вторая золотая блестка вознаградила его старания.

Теперь промывка сделалась еще более тщательной — даже более тщательной, чем это обычно полагается. Он неторопливо, по частям сливал черный песок через край таза, причем ни единая песчинка не миновала его испытующего глаза, который ревниво, частица за частицей рассматривал песок, прежде чем позволить ему выпасть наружу. У самого края что-то блеснуло. Золотая блестка, не крупнее булавочной головки, но искатель заметил ее и быстрым движением спустил обратно в таз. Точно так же он открыл третью и четвертую блестки. Как пастух, он любовно собирал свое стадо золотых крупинок, любовно и тщательно следя за каждой из них. Наконец ушел весь песок, осталось только золотое стадо. Тогда человек внимательно пересчитал крупинки и затем — после всех своих трудов! — обычным искусным поворотом таза выплеснул их вслед за песком.

Но когда он поднялся на ноги, в глазах его горел жадный блеск.

— Семь! — прошептал он, повторяя сумму крупинок, которые достались ему с таким трудом и которые он с такой легкостью выплеснул. — Семь! — повторил он с настойчивостью человека, который хочет во что бы то ни стало утвердить какое-то число в своей памяти.

Он долго стоял, не спуская взора с откоса. В его глазах горело жгучее любопытство, а во всем его облике чувствовалось волнение хищного животного, напавшего на свежий след добычи.

Он сделал несколько шагов вниз по ручью и набрал новый таз песка. И снова началась самая тщательная промывка, и тот же ревнивый сбор отдельных золотых крупинок, окончившийся столь же беспечным выбрасыванием их после того, как число их было точно установлено.

— Пять! — прошептал он и повторил: — Пять!

Прежде чем сделать следующий опыт, он тщательнее прежнего осмотрел откос. Золотые стада стали уменьшаться. «Четыре, три, два, два, один!» — отмечала его память, по мере того как он спускался по течению. Когда только одна крупинка вознаградила его старания, он прекратил промывку и разложил костер из сухих сучьев. Он положил в огонь свой таз и обжигал его до тех пор, пока тот не сделался иссиня-черным. Тогда он вынул его из огня и подверг тщательному и критическому осмотру. Он одобрительно кивнул головой. На таком фоне вряд ли скроется от его глаз самая крохотная крупинка!

Продолжая спускаться по течению, он попутно наполнял таз песком. Снова одна блестка вознаградила его труды. Третий таз совсем не дал золота. Не удовлетворившись этим, он наполнил таз три раза подряд, набирая лопатой песок через фут расстояния. Ни единый из этих последних тазов не принес ему золота, и этот факт, вместо того чтобы обескуражить его, казалось, доставил ему огромную радость. Его радость росла по мере роста неудачи. Наконец он поднялся и с восторгом воскликнул:

— Пусть Господь Бог размозжит мне голову кислыми яблоками, если я не напал именно на то, что мне нужно!

Вернувшись к месту, с которого начал свои исследования, он снова приступил к работе. Здесь его добыча росла — росла чудовищно. «Четырнадцать, восемнадцать, двадцать одна, двадцать две!» — отмечала его память. У самого пруда успех был наибольший — тридцать пять крупинок!

— Достаточно, чтобы сохранить их, — с сожалением заметил он, но тем не менее разрешил воде смыть золото.

Солнце поднялось уже к самому зениту. Человек продолжал работать, поднимаясь по течению и отмечая, что с каждым разом число золотых блесток уменьшается.

«Все идет как нельзя лучше», — сказал он себе, когда последняя промывка дала только одну крупинку.

Когда же несколько следующих тазов ничего не принесли, он выпрямился во весь рост и ласковым, доверчивым взором окинул откос.

— Так-то, госпожа Жила! — воскликнул он, как будто обращаясь к существу, засевшему в глубине откоса. — Так-то, так-то, госпожа Жила! Я пришел, я пришел, и уж будь покойна — я доберусь до тебя! Ты слышишь, госпожа Жила? Я доберусь до тебя! И это так же верно, как верно то, что тыква — не капуста!

Он повернулся и взглядом смерил солнце, повисшее над ним в лазури безоблачного неба. Затем он стал спускаться вдоль ущелья, пробираясь по линии вырытых им ямок, откуда набирал землю для промывки. Он пересек ручеек и исчез за зеленой завесой. Еще не наступило время духу ущелья вернуться обратно и снова принести с собой мир и покой, потому что голос человека, распевавшего монотонную песню, все еще продолжал звучать в этом горном саду.

Через некоторое время снова послышался стук подкованных сапог о камни, и искатель вернулся. Зеленая завеса заколыхалась, точно сопротивляясь. Затем донеслось звяканье и скрежет металла. Голос человека сделался резче, и в нем зазвучали повелительные нотки. Слышно было, как дышало и пыхтело какое-то большое тело. Раздалось щелканье, с которым смешался стук и треск, и сквозь зеленую завесу прорвалась лошадь, разбросавшая вокруг себя кучи опавших листьев. На ее спине лежал тюк, с которого падали оборванные лозы и стебли вьющихся растений.

При виде открывшегося пейзажа животное широко и удивленно раскрыло глаза, затем опустило голову и с удовлетворением принялось щипать траву. Вслед за первой пробилась и вторая лошадь, которая сразу же остановилась, как только ее копыта соскользнули с мшистых скал на мягкую поверхность лужайки. Она вышла из зеленой чащи без всадника, несмотря на то, что на ней красовалось высокое мексиканское седло, исцарапанное и выцветшее от долголетней службы.

За лошадьми шел человек. Он снял тюк и седло, видимо готовясь к привалу. Он предоставил лошадям полную свободу. Затем достал свою провизию, сковородку и кофейник. Набрав охапку сухого валежника и несколько камней, он приготовился разложить костер.

— Ну, — сказал он самому себе, — здорово есть хочется. Вот, кажется, наелся бы железных опилок и подковных гвоздей и еще поблагодарил бы вас, хозяйка, за славное угощение.

Он выпрямился, и, в то время как руки его искали спички в карманах, его взгляд снова упал на откос подле пруда. Его пальцы уже схватили было коробку со спичками, но тотчас же выпустили ее, и он вынул пустую руку. Видно было, что в его душе происходит борьба. Он поглядел на приготовления к стряпне и снова уставился на откос.

— Нет, пожалуй, придется еще попытаться, — сказал он, спускаясь к воде.

— Я понимаю, что толку из этого выйдет мало, а все же надо попробовать, — прибавил он извиняющимся тоном, — а если обед и опоздает на часок, так это не важно.

На некотором расстоянии от первых ямок он стал прокладывать вторую линию. Солнце уже перешло на западную половину неба, тени удлинились, а человек все еще продолжал работать. Он приступил к третьему ряду ямок. Поднимаясь по откосу, он изрезал его целой лестницей продольных рядов ямок. В центре каждого ряда он находил все больше золота, между тем как края давали лишь по одной или по две блестки. По мере того как он поднимался, последующие ряды ямок становились короче. Где-нибудь наверху все ряды сольются, может быть, в точку, логично заключил он. Таким образом, рисунок рядов ямок походил на опрокинутое «V». Стороны, образующие это «V», ограничивали золотоносный песок.

Конечной целью поисков, очевидно, являлась верхушка — вот почему человек часто глядел вверх, стараясь определить, где, наконец, находится эта крайняя точка, за которой уже не было золота. Именно там проживала «госпожа Жила», как фамильярно называл искатель воображаемый центр на холме. Он и теперь время от времени кричал:

— Пожалуйте, пожалуйте, госпожа Жила! Будьте так любезны и добры, пожалуйте ко мне!

— Ну, ладно! — прибавил он несколько позже тоном человека, вынужденного действовать самым решительным образом. — Ладно, госпожа Жила! Я теперь ясно вижу, что мне самому придется взобраться к тебе и открыть твою лысую голову. Ну, что же, так я и сделаю! Так и сделаю! — грозил он.

Каждый таз он сносил вниз для промывки, и, по мере того как он взбирался выше по откосу, пробы становились все богаче. Дошло до того, что он начал ссыпать промытое золото в карман. Он так увлекся своей работой, что совершенно не обратил внимания на надвинувшиеся вечерние сумерки. Только тогда, когда он не мог уже различать крупинки золота на дне таза, он понял, что время позднее. Он внезапно выпрямился, и на лице его отразились комический ужас и удивление.

— Ах, черт побери! Ведь я пропустил обед!

Он с трудом переправился в темноте через ручей и разжег костер. Солонина и подогретые бобы составили его ужин. Поужинав, он зажег трубку от угасавших углей, курил, слушал ночные звуки и шумы и глядел на тихий пруд, освещенный ярким лунным светом. Затем он развернул свою постель, снял тяжелые сапоги и натянул одеяло до подбородка. В лунном сиянии его лицо казалось бледным, как у мертвеца. Но это был мертвец, который знал, что его ждет скорое воскресение, потому что он вдруг приподнялся и еще раз посмотрел на откос.

— Спокойной ночи, госпожа Жила! — сонно произнес он. — Спокойной ночи!

Он проспал серые утренние сумерки и спал до тех пор, пока солнечные лучи не ударили в его сомкнутые веки. Тогда он вздрогнул, открыл глаза и стал оглядываться, пока не установил непрерывности своего бытия и связи своего «я» с предыдущими днями.

Чтобы оказаться вполне одетым, ему нужно было только натянуть сапоги. Покончив с этим, он поглядел на костер, а затем — на откос, преодолел искушение и занялся костром.

— Смотри, Билл, не торопись! — уговаривал он себя. — Ну, какой смысл в том, чтобы пороть горячку? Стоит ли вгонять себя в седьмой пот! Госпожа Жила никуда не убежит. Она подождет, пока ты приготовишь себе завтрак! Я понимаю, дорогой мой, что тебе хотелось бы чего-нибудь свеженького. В таком случае, ступай похлопочи и раздобудь!

Он срезал у самой воды длинную ветку и вытащил из кармана лесу и измятую муху, которая когда-то была чудесной приманкой.

— Может быть, и клюнет по случаю раннего утра, — произнес он, забрасывая в воду крючок. Через минуту он весело воскликнул: — Ну, что я говорил тебе? Что я говорил?

Он не мог тратить много времени и, недолго думая, дернул лесу и вытащил из воды десятидюймовую, сверкающую на солнце форель. Три форели, которых он поймал одну вслед за другой, составили его завтрак. Подойдя к камням, через которые ему предстояло перебраться на тот берег, он был остановлен внезапной мыслью.

«А не мешало бы осмотреть берег ручья, — подумал он. — Кто его знает, может быть, поблизости бродит недобрый человек».

Он зашагал по камням, уговаривая себя: «Надо бы посмотреть! Надо бы понюхать!» Однако через короткое время эта мысль выскочила из его головы, и он с прежним рвением принялся за работу.

Он распрямил спину только с вечерними сумерками. Все его тело одеревенело от непрерывной тяжелой работы, и когда он потирал усталые мускулы правой руки, то промолвил:

— Ну, как тебе нравится! Вот черт, ведь я опять забыл про обед! Этак, чего доброго, я еще превращусь в барина, который ест только два раза в день!

— Ничто другое на свете не отшибает у человека память так, как эти проклятые жилы, — пробормотал он в этот вечер, снова забираясь под одеяло.

Тем не менее он не забыл крикнуть по направлению к откосу:

— Спокойной ночи, госпожа Жила! Спокойной ночи!

Поднявшись с солнцем и наспех проглотив свой завтрак, он рано принялся за работу. Казалось, им овладела лихорадка, которая отнюдь не уменьшалась по мере того, как все богаче становилась добыча в тазу. Румянец на его щеках был вызван не солнцем, и чем-то иным объяснялось то обстоятельство, что усталость совершенно перестала существовать для него. Как только он наполнял таз землей, он тотчас же бежал вниз, к воде, причем, возвращаясь, пыхтел, задыхался и оглашал воздух самыми отборными словечками из своего лексикона.

Он поднялся уже на сто ярдов над водой, и опрокинутое «V» стало приобретать определенные очертания. Продольные ряды ямок постепенно сокращались, и человек мысленно протягивал стороны «V» до их полного соединения. Вот там была его цель, туда стремились его мысли, и он промывал таз за тазом, желая достичь намеченной цели.

— Вот ровно два ярда над мансанитой и один ярд вправо, — наконец решил он.

Теперь искушение окончательно овладело им.

— Это так просто, как нос на моем лице! — сказал он, оставив свои бесконечные ряды ямок и поднявшись к намеченному месту.

Он наполнил таз и побежал вниз, к воде. Промывка не дала ни единой золотой крупинки. Тогда он вырыл одну ямку поглубже и следующую помельче, наполнил подряд с дюжину тазов, но не был вознагражден ни единой золотой блесткой. Он разъярился при мысли о том, до чего искушение овладело им, и, нисколько не щадя своей чести, выругал себя самым беспощадным образом. После этого он спустился на прежнее место и снова принялся за работу.

— Работай медленно, Билл, работай медленно! — убеждал он себя. — Короткие пути к счастью не про тебя писаны, и пора уже тебе это знать. Будь умницей, Билл, будь умницей! Пойми же, что, чем медленнее ты будешь работать, тем лучше будет для тебя. Имей это в виду!

По мере того как сокращались поперечные линии, указывая, что стороны «V» сходятся, глубина ямок увеличивалась. Золотой след уходил в толщу откоса. Теперь только на глубине тридцати дюймов попадались золотые блестки. Земля, которую старатель набирал на глубине двадцати или двадцати пяти дюймов, ничего не приносила ему. У основания «V», близ воды, он нашел золото у самых корней прибрежных трав. Чем выше он поднимался по откосу, тем глубже залегало золото. Выкопать яму глубиной в три фута только для того, чтобы набрать один таз, было очень нелегко. А между тем искателя отделяло от конечной цели несметное количество подобных же ямок.

— Кто его знает, куда еще уйдет жила, — сказал он, вздыхая и растирая рукой спину.

Весь во власти изнурительной лихорадки, с усталой спиной и ноющими мускулами, он взбирался на откос, разрывая и разбрасывая по сторонам мягкую буроватую землю. Перед ним лежал пологий склон холма, покрытый цветами с благоуханным дыханием. Позади было разрушение. Казалось, какое-то страшное извержение прорвалось сквозь бархатную кожу холма. Медленное продвижение человека напоминало ход улитки, оскверняющей своим безобразным следом красивую зеленую окраску лугов.

Хотя выяснилось, что золото залегает все глубже и глубже, искатель находил известное утешение в том, что пробы в тазу становились богаче. Двадцать центов, тридцать центов, пятьдесят центов, шестьдесят центов — вот как постепенно повышалась ценность добычи.

А под самый вечер одна лопата земли принесла ему золота на целый доллар. Это был призовой таз.

— Я не сомневаюсь, что какой-нибудь мерзавец пронюхает про это пастбище! — бормотал он вечером, когда, по своему обыкновению, по самый подбородок ушел под одеяло.

Вдруг он поднялся и сел.

— Билл! — резко крикнул он. — Послушай, Билл, что я скажу тебе! Завтра с утра ты должен прогуляться по окрестностям и узнать, что слышно и чем пахнет! Ты понял, что я сказал? Завтра утром — и никаких больше разговоров!

Он зевнул и взглянул на откос.

— Спокойной ночи, госпожа Жила! — крикнул он.

На следующее утро он поднялся раньше солнца, которое, выйдя из-за горизонта, застало его уже готовым, позавтракавшим и взбирающимся вверх по ущелью. Скалистые уступы давали ему прочную опору для ног. Взобравшись на самый верх, он убедился, что находится в центре обширного плоскогорья. Насколько мог охватить его взор, одна за другой тянулись вдали бесчисленные горные гряды. На востоке, за рядом террас, поднимались к небу белоснежные пики Сьерры — главный западный хребет. К югу и северу разбегались менее высокие горные цепи. На западе горные террасы понижались, словно таяли, и переходили в мягкие холмы, которые, в свою очередь, понижаясь и тая, сбегали в огромную равнину, не видимую для него с той высоты, где он находился.

И на всем этом открывшемся просторе он не нашел ни следов человека, ни результатов его трудов — за исключением откоса, изрытого собственными руками. Искатель долго и тщательно осматривался вокруг. На единый миг ему почудился легкий дымок в конце ущелья. Он пристально вгляделся в ту сторону и в конце концов решил, что это просто багряно-сизая мгла холмов, сгустившаяся в глубине ущелья.

— Это ты, госпожа Жила! — крикнул он в ущелье. — А ну-ка, являйся сюда! Помни, что я иду к тебе, госпожа Жила! Я иду!

Тяжелая обувь делала его чрезвычайно грузным на вид, тем не менее он спустился с головокружительной высоты с легкостью и быстротой горной козы. Камни, срывавшиеся из-под его ног на самом краю пропасти, не успевали увлечь его за собой. Казалось, он прекрасно учитывал, когда именно может произойти катастрофа, а до тех пор он самым спокойным образом пользовался шаткой опорой для необходимого и мгновенного соприкосновения с землей — соприкосновения, которое обещало ему полную безопасность. Он нисколько не колебался даже там, где откос спускался почти отвесно и где, казалось, ни единой минуты нельзя было удержаться в равновесии. На неуловимую часть опасной секунды нога его прикасалась к этой страшной поверхности и обеспечивала ему тот толчок, который проносил его дальше. Когда же не было уверенности и в этом мгновении, он перебрасывал тело, хватаясь за выступ скалы, за край трещины или за куст. Наконец, испустив громкий вопль, он соскочил на уклон почти отвесной скалы и закончил спуск тем, что вместе с несколькими тоннами осыпавшейся земли и гравия упал на мягкую почву.

Первый таз утренней промывки принес ему золота на два доллара. Эту пробу он взял недалеко от центра «V». Последние ряды ямок сделались совсем короткими. Сходящиеся стороны «V» находились уже на расстоянии нескольких ярдов друг от друга. На таком же приблизительно расстоянии, но повыше, находилась предполагаемая точка их встречи. Золото лежало все глубже и глубже. Около полудня оно стало обнаруживаться только в тех пробах, которые искатель набирал на глубине пяти футов.

Но золотой след превращался в нечто более значительное, чем след. Теперь уже можно было говорить о жиле, и человек решил заняться более основательным изысканием тотчас же после того, как он определит местонахождение этой жилы. Постепенно возрастающее богатство проб начало смущать его. К вечеру каждая проба стала давать ему по три и даже по четыре доллара. Он стал задумчиво почесывать голову и поглядывать вверх по склону, по направлению к мансаните, у которой ему мерещилась вершина «V». Он покачал головой и пророческим тоном произнес:

— Одно из двух, Билл. Одно из двух! Либо госпожа Жила рассеялась по всему холму, либо она так чертовски богата, что тебе ни в коем случае не удастся вывезти ее отсюда целиком. Да, доложу я тебе, штука-то получается дьявольски хитрая — не так ли?

И он хихикнул при мысли о такой соблазнительной дилемме. Вечер застал его у самой воды, где глаза его боролись с надвигавшимся мраком, разглядывая пятидолларовое содержимое таза.

— Вот бы когда пригодился электрический фонарь! — сказал он.

В эту ночь ему не спалось. Несколько раз он поправлял постель и приказывал себе заснуть, но кровь его горела и бурлила, и сон бежал от него. Он открыл глаза и устало шептал:

— Хоть бы скорее день пришел!

Наконец, сон одолел его, но едва только стали бледнеть звезды, как глаза его открылись, и утренняя заря застала его уже поднимавшимся, после скудного завтрака, по откосу по направлению к таинственному местопребыванию «госпожи Жилы».

В первой линии, которую он вырыл, было всего три ямы — настолько узок сделался след и настолько старатель приблизился к золотому потоку, к которому постепенно шел в продолжение четырех дней.

— Спокойствие, Билл, спокойствие! — снова уговаривал он себя, приступая к последней яме, у которой сошлись, наконец, стороны «V».

— Ну-с, госпожа Жила, теперь-то я вплотную подошел к тебе, и никак уже тебе не избавиться от меня! — произносил он неоднократно, по мере того как яма становилась глубже и глубже.

Четыре фута, пять футов — он все копал и копал. Работа становилась все труднее. Его кирка вдруг ударилась о камень. Человек принялся за самое тщательное исследование этого камня. «Истлевший кварц!» — было его заключение, когда он очистил яму от мелкого камня. Он принялся за кварц, который легко рассыпался под каждым ударом лопаты.

Лопата свободно ушла в рыхлую землю. Вдруг глаз искателя уловил блеск золота. Он бросил лопату и опустился на корточки. Подобно огороднику, который удаляет землю с клубней молодого картофеля, человек стал очищать от земли куски металла.

— Силы небесные! — воскликнул он. — Да ведь здесь его целые глыбы! Целые глыбы! Вот так так!

Искатель ловко работал своими сильными пальцами; через несколько минут земля и размельчившийся камень были удалены, и в его руках искателя оказалось ярко блещущее чистое золото. Один за другим поднимал он самородки, счищал с них землю и затем бросал в свой таз для промывки. Он нашел настоящее сокровище. Один самородок, в самое золотое сердце которого угодила кирка, заискрился и засверкал, и человек залюбовался прекрасной игрой света на металле.

— Ну-с, а теперь толкуйте мне о ваших замечательных жилах! — презрительно произнес он. — Да ведь все они по сравнению с этим богатством и тридцати центов не стоят! Тут сплошное золото! Да чего там — я просто-напросто назову это место «Ущельем Золотых Самородков».

Все еще на корточках, он продолжал осматривать самородки и бросать их в таз.

Вдруг он ощутил предчувствие какой-то опасности. Ему показалось, что на него упала чья-то тень, а между тем никакой тени не было. Его сердце подскочило чуть ли не к самому горлу и начало душить его. А затем кровь стала медленно стыть, и он почувствовал, как пропотевшая насквозь рубашка стала ледяной на его теле.

Он не вскочил с места и не оглянулся. Он даже не пошевелился. Он изучал природу этого предчувствия, овладевшего им, старался проникнуть в источник таинственной силы, которая предупредила его, и в то же время уловить признаки страшного невидимого существа, нависшего над ним смертельной угрозой. Имеются враждебные токи, слишком тонкие для того, чтобы человек мог определить их характер. Он может только чувствовать их и поражаться, почему он их почувствовал. Такое состояние появляется у человека при виде того, как солнце затягивается тучей.

Искатель почувствовал что-то угрожающее. Точно между ним и жизнью прошло нечто темное и страшное. Пронеслась тень смерти — его смерти.

Всем своим существом он порывался вскочить и лицом к лицу встретиться с невидимой опасностью, но пересилил инстинктивный страх и по-прежнему сидел на корточках и перебирал самородки золота. Он все еще не решался оглянуться, хотя уже наверное знал, что над ним кто-то стоит.

Тогда он притворился заинтересованным куском золота, который был у него в руках, вертел его, счищал приставшую землю. И в то же время ни на миг не мог отделаться от сознания, что что-то постороннее смотрит через его плечо на то же золото.

Выказывая деланый интерес к золоту, искатель насторожился, пока наконец не почувствовал дыхание того, кто стоял позади. Тут глаза его стали искать какое-нибудь оружие, но видели только золото, которое в эту минуту потеряло всю свою условную ценность. Правда, под руками был лом, который в некоторых случаях мог бы очень пригодиться, но в настоящее время был не нужен. Искатель отдавал себе полный отчет в создавшемся положении. Он находился на дне узкой ямы в семь футов глубиной. Его голова не достигала уровня земной поверхности. Словом, он попался в западню.

Старатель оставался все еще на корточках. Он был почти спокоен и отлично понимал, что ему грозит. Рассудок его, учитывая каждую мелочь, определенно подсказывал ему, что помощи ждать неоткуда. Он все еще счищал землю с самородков и бросал золото в таз. Ничего другого при данных обстоятельствах ему не оставалось делать. Он прекрасно сознавал, что рано или поздно ему придется подняться и встретиться лицом к лицу с опасностью, или же… или же… И тут снова влажная, насквозь пропотевшая рубашка прикоснулась к его телу, точно лед… Или же придется умереть здесь, над найденным кладом.

Он все сидел и думал, как ему встать. Он мог бы мгновенно повернуться, мгновенно выскочить из ямы и, независимо от рода опасности, броситься на нее так, чтобы принять бой лицом к лицу. Или, быть может, лучше подняться тихо и неторопливо и, словно невзначай, увидеть то, что дышит за его плечами. Инстинкт посылал его на безумную, страшную схватку на земле. Разум и хитрость подсказывали медленную и осторожную встречу с неизвестной опасностью, которая угрожала ему.

А пока он сидел и боролся с самим собой, он услышал страшный, оглушительный звук. В то же мгновение почувствовал сильный удар в левую часть тела, и ему показалось, что молния пронзила его. Он подпрыгнул на месте, но на полпути его ноги подогнулись и тело свернулось, точно лист на огне. Он упал грудью на таз для промывки золота, уткнувшись лицом в землю и камни. За недостатком места в яме ноги его остались согнутыми. Несколько раз по ним прошла страшная, предсмертная судорога. Как от сильного озноба, задрожало все тело, а затем он глубоко втянул в себя воздух и длительно вздохнул. Легкие медленно, очень медленно выпустили воздух, и тело старателя замерло.

А наверху, наклонившись над ямой, с револьвером в руке стоял другой искатель золота. Он долго смотрел на безжизненное тело, лежавшее под ним. Через некоторое время он уселся на краю ямы с таким расчетом, чтобы не упускать из виду тела, и положил револьвер на колени. Засунув руку в карман, он вытащил клочок темной бумаги, на которую насыпал несколько крошек табаку; эта комбинация дала ему короткую темную папиросу. Ни на минуту не отрывая взора от дна ямы, он зажег папиросу и с наслаждением наполнил легкие дымом. Курил он медленно. Когда папироса потухла, он снова зажег ее. И все время следил за телом, покоившимся под ним на дне ямы.

Наконец, он бросил окурок в сторону, поднялся на ноги и встал у края ямы. Не выпуская револьвера из правой руки, он обеими руками оперся на край ямы и опустил ноги вниз. Когда до дна осталось не больше ярда, он прыгнул.

Но в тот самый момент, когда его ноги коснулись дна, он увидел, как рука лежащего взлетела кверху и ловким, мгновенным ударом сбила его с ног. Он спускался так, что рука его с револьвером была направлена кверху. Так же быстро, как упал на него удар, он опустил руку книзу и нажал курок. Выстрел наполнил оглушительным ревом яму, а дым так затянул все вокруг, что ничего нельзя было разглядеть. Неизвестный упал на спину, а старатель с проворством кошки навалился на него. Тот, у кого был револьвер, хотел выстрелить, но старатель ударом локтя подшиб его руку. Дуло направилось кверху, и пуля ударилась в одну из стенок ямы.

В следующее мгновение неизвестный почувствовал, что противник схватил его за кисть. Теперь борьба пошла уже за револьвер. Каждый из соперников старался направить оружие на другого. Дым в яме рассеялся. Незнакомец, лежа на спине, начал уже различать кое-какие предметы. Но вдруг он был ослеплен горстью песка, брошенной в его глаза старателем. Это ослабило его руку, державшую револьвер. В следующий момент страшный, грохочущий мрак объял его мозг, а затем настало небытие.

Но старатель продолжал стрелять до тех пор, пока не выпустил все заряды. Тогда он отбросил оружие в сторону, тяжело перевел дыхание и уселся на ноги убитого.

Дышал он с трудом.

— Вот мерзавец! — задыхаясь, прошептал он. — Ишь, умница какой! Дал мне сделать всю работу, пошел по моему следу, а потом еще в спину стреляет!

Он чуть не плакал от злобы и усталости, пристально и долго вглядываясь в лицо убитого, до того засыпанное землей и гравием, что трудно было различить его черты.

— Никогда до сих пор глаза мои не видели его! — наконец произнес он, кончив осмотр. — Черт бы его драл! Видно, самый обыкновенный жулик и вор. И позволяет себе стрелять мне в спину. Стрелять в спину!

Он поднял рубаху и стал ощупывать себя спереди и сзади, главным образом с левой стороны.

— Прошла навылет, но никакого вреда не причинила! — торжествующе воскликнул он. — Целился он вполне правильно, но когда спускал курок, то дернул рукою. Зато я как следует расправился с ним! О, ему здорово попало!

Пальцы его опять пощупали рану в боку, и по лицу его пронеслась тень досады.

— Еще, чего доброго, разболится по-настоящему! — пробормотал он. — Надо привести себя в порядок и поскорее убраться отсюда подобру-поздорову!

Он вылез из ямы и отправился вниз по откосу к своей стоянке. Вернулся он через полчаса, ведя под уздцы вьючную лошадь. Расстегнутая рубаха обнаруживала грубую повязку, которую он наложил на свою рану. Он очень медленно и неловко двигал левой рукой, но тем не менее мог пользоваться ею по мере надобности.

С помощью веревки, просунутой под мышки убитого, ему удалось вытащить тело из ямы. Затем старатель начал собирать свое золото.

Он напряженно работал в продолжение еще нескольких часов и лишь время от времени останавливался для того, чтобы дать отдых одеревеневшему плечу и воскликнуть:

— Ах, мерзавец этакий! В спину стрелять мне вздумал! В спину!

Выбрав дочиста все золото, он подсчитал его ценность.

— Будь я готтентотом, если здесь нет четырехсот фунтов. Если отбросить двести фунтов на кварц, все же остается двести фунтов чистого золота. Билл! Проснись! Двести фунтов золота! Сорок тысяч долларов! И все это принадлежит тебе. Тебе одному!

Он с гневным видом подошел к убитому.

— Ты сделал это? — зарычал он. — Ах, ты сделал это? Зато и я здорово угостил тебя! Но все же я почту тебя честным погребением! Уж будь уверен, этого я не дождался бы от тебя!

Он поволок тело к краю ямы и сбросил его вниз. Тело с глухим стуком ударилось о дно, повернулось на бок, но подняло лицо к небу. Искатель снова воззрился на него.

— И ты позволил себе стрелять мне в спину! — обвиняющим тоном повторил он.

С помощью кирки и лопаты он засыпал яму. Затем погрузил свое золото на лошадь. Это была слишком тяжелая ноша для одного животного, поэтому, вернувшись в лагерь, искатель переложил часть поклажи на верховую лошадь. Но все же и при таком распределении ему пришлось оставить на месте часть багажа — кирку, лопату, таз для промывки, излишки провизии, кухонные принадлежности и еще некоторые мелочи.

Солнце стояло в зените, когда старатель пробрался с лошадьми сквозь зеленую завесу. Для того чтобы одолеть большие камни и скалы, лошадям приходилось иногда вставать на дыбы и протискиваться сквозь сплошные заросли. Как-то раз верховая лошадь тяжело упала на передние нога, и старателю пришлось на время снять с нее поклажу. После того как он снова пристроил тюк, он просунул свою голову в зеленую раму и посмотрел в сторону откоса.

— Вот мерзавец какой! — воскликнул он — и исчез.

Снова послышался треск и хруст лоз и кустов. Деревья колыхались, отмечая движение животных. Время от времени доносились стук стальных подков о скалу, проклятия и резкий окрик. А затем зазвучала прежняя песня:

Взгляни кругом, вперед брось взгляд,

Святых холмов пред нами ряд.

(Не страшен дух греха тебе.)

Взгляни кругом, кинь в небо взор

И сбрось грехов своих позор.

(Ты встретишь Бога на заре.)

Песнь звучала все слабее и слабее, и как только она стихла, дух ущелья снова пробрался на свое прежнее место.

Опять зашептал, зажурчал ручей, опять полусонно зажужжали горные пчелы. В ароматном воздухе, падая и взмывая вверх, плыли белоснежные цветы виргинских тополей. Взад и вперед с едва слышным шелестом мелькали в зеленой листве бабочки. А над всем этим ласково и безмятежно светило солнце. Остались только следы копыт на лугу да изрытый горный откос… Промчалась бурная жизненная струя, возмутила покой горного ущелья и унеслась дальше.

1906

Джек Лондон Планшетка

— Я должна знать, — сказала девушка.

В голосе ее слышалась железная решимость. В нем не было просительных интонаций, но она долго умоляла, прежде чем эта решимость пришла к ней. По свойствам своего характера она не могла умолять вслух. С губ ее не срывалось ни единого слова, но лицо, глаза, весь облик ее давно уже красноречиво говорили о том, как ей хотелось знать. Мужчина чувствовал это, но ничего не говорил, и теперь она вслух потребовала ответа.

— Я должна, — повторила девушка.

— Понимаю, — сказал он упавшим голосом.

Наступила тишина. Она ждала, что он скажет, и не отрывала глаз от солнечных лучей, которые пробивались сквозь высокие кроны и заливали мягким светом стволы секвой. Эти лучи, смягченные и насыщенные красноватым цветом коры деревьев, казалось, исходили из самих стволов. Девушка глядела на них и ничего не видела, как не слышала она громкого рокота потока, доносившегося со дна глубокого каньона.

Она взглянула на мужчину.

— Ну? — спросила она уверенным, не допускающим возражений тоном.

Девушка сидела, прислонившись спиной к стволу упавшего дерева, а мужчина лежал возле нее на боку, подперев голову рукой.

— Милая, милая Лют, — прошептал он.

Она вздрогнула от звука его голоса, но не потому, что он был ей неприятен, нет, просто ей не хотелось поддаваться его ласковым чарам. Она хорошо знала обаяние этого человека, то состояние покоя и счастья, которое наступало, когда она слышала его ласковый голос или ощущала на своей шее или щеке его дыхание и даже когда он просто касался рукой ее руки. В каждое слово, взгляд, прикосновение он вкладывал свои сокровенные чувства, и всякий раз ей казалось, что ее нежно гладит чья-то заботливая рука. Но эта непременная ласковость не была приторной; она не была порождением болезненной сентиментальности или любовного безумия. Она была властной, ненавязчивой, мужской. В большинстве случаев эта ласковость проявлялась у него бессознательно. Это было заложено в нем, и он, не раздумывая, следовал первому же движению души.

Но теперь, полная решимости и отчаяния, она старалась оставаться равнодушной. Он попытался заглянуть ей в лицо, но ее серые глаза так сурово смотрели на него из-под нахмуренных бровей, что он не выдержал и положил голову к ней на колени. Она нежно коснулась рукой его волос, и лицо ее стало заботливым и нежным. Но когда он вновь взглянул на нее, глаза ее были суровы, а брови нахмурены.

— Что я могу еще сказать тебе? — спросил мужчина. Он приподнял голову и поглядел ей в глаза. — Я не могу жениться на тебе. Я вообще не могу жениться. Я люблю тебя больше собственной жизни, и ты знаешь это. Ты мне дороже всего на свете. Я отдал бы все, лишь бы ты была моей. Но я не могу… Я не могу жениться на тебе. И никогда не смогу.

Она крепко сжала губы, чтобы не выдать своих чувств. Он хотел было снова положить голову к ней на колени, но она остановила его.

— Ты женат, Крис?

— Нет, нет! — горячо запротестовал он. — И никогда не был женат. Я хочу жениться только на тебе и… не могу.

— Тогда…

— Нет! — перебил он ее. — Не спрашивай меня!

— Я должна знать, — повторила она.

— Я понимаю, — снова перебил он. — Но я не могу сказать тебе.

— Ты не думаешь обо мне, Крис, — нежно продолжала она.

— Я все понимаю, — вставил он.

— Ты должен считаться со мной. Ты не знаешь, что мне приходится выносить от родных из-за тебя.

— Я не думал, что они так плохо относятся ко мне, — сказал он с обидой.

— Да, это так. Они едва выносят твое присутствие. Они не показывают тебе этого, но они почти ненавидят тебя. И терпеть все это приходится мне. Хотя раньше все было иначе. Сначала они любили тебя так же, как… как я люблю тебя. Но это было четыре года тому назад. Время шло… год, два… и их отношение к тебе стало меняться. Их нельзя винить. Ты не говорил решающего слова. Они чувствовали, что ты коверкаешь мне жизнь. Прошло уже четыре года, а ты им не сказал ни слова о женитьбе. Что им оставалось думать? Только то, что ты коверкаешь мне жизнь.

Говоря, она ласково пропускала пальцы сквозь его волосы, сожалея, что причиняет ему боль.

— Сначала ты им нравился. А кому ты можешь не понравиться? Все живые существа тянутся к тебе, как булавки к магниту. И у тебя это словно врожденное. Тетя Милдред и дядя Роберт считали, что таких людей, как ты, больше нет. Они не чаяли в тебе души. Они считали меня счастливейшей девушкой на свете, потому что я завоевала любовь такого человека, как ты. «Похоже, что дело будет», — говаривал дядя Роберт и лукаво покачивал головой. Конечно, ты им нравился. Тетя Милдред, бывало, вздыхала и, поддразнивая дядю, говорила: «Когда я думаю о Крисе, то почти жалею, что сама не молода». А дядя отвечал: «И я нисколько не осуждаю тебя, дорогая». А потом оба они поздравляли меня и осыпали похвалами за то, что я сумела увлечь такого человека, как ты.

Они знали, что я тоже люблю тебя. Разве это скроешь? Это большое и удивительное, вошедшее в мою жизнь и заполнившее ее! Вот уже четыре года, Крис, я живу только тобой. Каждая минута моей жизни принадлежит тебе. Я просыпаюсь с мыслью о тебе. Я вижу тебя во сне. Что бы я ни делала, я всегда думала: «А как бы это сделал он?» Я всегда ощущала твое незримое присутствие. Не было события в моей жизни, большого или малого, не связанного с тобой.

— Мне и в голову не приходило навязывать подобное рабство, — пробормотал он.

— Ты ничего не навязывал. Ты всегда предоставлял мне полную самостоятельность. Наоборот, ты был моим покорным рабом. И ты не был навязчив. Ты предупреждал мои желания, но я не замечала этого, таким естественным и неизбежным было все, что ты делал для меня. Я сказала, что ты был ненавязчив. Да, ты не плясал под мою дудку. Ты не носился со мной. Понимаешь? Казалось, ты вообще ничего не делал для меня. Но почему-то все всегда оказывалось сделанным, словно это было в порядке вещей.

Это рабство было рабством любви. Именно любовь к тебе заставила меня посвятить тебе всю мою жизнь. Сам ты не прилагал к этому никаких усилий. Я не могла не думать о тебе, я думала о тебе всегда, ты даже представить себе не можешь, как много я думала о тебе.

Но время шло, и у тети и дяди появилась неприязнь к тебе. Они стали бояться за меня. Что со мной станет? Ты коверкал мне жизнь. А моя музыка? Ты помнишь, как развеялись мои мечты о том, что я буду заниматься музыкой. В ту весну, когда я впервые встретила тебя, мне было двадцать лет, и я собиралась поехать в Германию. Я хотела серьезно заниматься. Прошло четыре года, а я все еще в Калифорнии.

У меня были поклонники. Но ты всех разогнал… Нет, нет! Я не то хотела сказать. Я сама отвадила их. Какое мне было до них дело, когда рядом был ты? Но, как я уже говорила, тетя Милдред и дядя Роберт стали бояться за меня. Начались разговоры, сплетни… А время шло. Ты ничего не говорил. Я могла только удивляться. Я знала, что ты любишь меня. Сначала на тебя ополчился дядя, а потом и тетя Милдред. Ты знаешь, они заменили мне отца с матерью, я не могла защищать тебя. Но я тебя не осуждала. Я просто отказывалась говорить о тебе. Я стала замкнутой. В моих отношениях с домашними появился холодок, дядя Роберт ходил с похоронным лицом, а у тети Милдред разрывалось сердце. Но что я могла поделать, Крис? Что я могла поделать?

Мужчина, голова которого снова лежала на коленях у девушки, только тяжело вздохнул.

— Тетя Милдред заменила мне мать. Но я уже больше не делилась с ней своими мыслями. Книга моего детства была прочитана. И это была чудесная книга, Крис. У меня выступают слезы на глазах, когда я думаю о своем детстве. Но что было, то прошло. Я по-прежнему очень счастлива. Я рада, что могу так откровенно сказать тебе о своей любви. И эта откровенность доставляет мне великую радость. Я люблю тебя, Крис. Я не могу найти слов, чтобы сказать тебе, как сильна моя любовь. Ты для меня все… Ты помнишь рождественскую елку, которую устроили для детишек? Мы еще тогда играли в жмурки? Ты поймал меня за руку и так сильно стиснул ее, что я вскрикнула от боли. Я ничего не сказала тебе, но у меня на руке остались синяки. И ты не можешь себе представить, как это было приятно мне. Здесь остались синяки, отпечатки твоих пальцев… твоих пальцев, Крис, твоих пальцев. Я видела то место, куда они прикоснулись. Синяки не сходили неделю, и я целовала их… часто-часто! Мне не хотелось, чтобы они сходили, у меня даже было желание исщипать свою руку, чтобы не расставаться с синяками. Я испытывала неприязнь к белой коже, проступившей на месте синяков. Это трудно объяснить, но я так любила тебя!

В наступившей тишине она продолжала ласково гладить его волосы и рассеянно следила за подвижной и веселой белкой, скакавшей с дерева на дерево в глубине леса. Потом взгляд ее остановился на дятле с малиновым хохолком, энергично долбившем поваленное дерево.

Мужчина не поднимал головы. Он еще плотнее уткнулся лицом в ее колени, а его бурно вздымавшиеся плечи указывали на то, как он тяжело дышит.

— Ты должен сказать мне, Крис, — мягко уговаривала девушка. — Эта таинственность… она убивает меня. Я должна знать, почему мы не можем пожениться. Неужели ничего не изменится? И мы останемся просто возлюбленными? Правда, мы часто встречаемся, но какими долгими кажутся промежутки между встречами! Неужели это все, что мы можем взять от жизни? Неужели мы никогда не сможем стать друг для друга чем-то большим? Конечно, я знаю, любить просто так — это тоже очень хорошо… Ты сделал меня безумно счастливой, но человеку временами хочется чего-то большего! Я хочу, чтобы ты весь принадлежал мне. Я хочу всегда быть с тобой. Я хочу, чтобы мы стали неразлучными друзьями, сейчас мы не можем быть ими, но мы будем, когда поженимся… — У нее перехватило дыхание. — Но мы никогда не поженимся. Я забыла. И ты должен сказать мне, почему…

Мужчина поднял голову и поглядел ей в глаза. Он всегда глядел прямо в глаза своему собеседнику.

— Я все время думаю о тебе, Лют, — сказал он, насупившись. — Я думал о наших отношениях с самого начала. Я не должен был ухаживать за тобой. Мне следовало удалиться… Я знал это и все же… не уехал. Господи! А что мне было делать? Я любил тебя и не мог уехать. Это было выше моих сил. Я остался. Я давал зароки и нарушал их. Я стал чем-то вроде алкоголика. Я был пьян тобой. Это слабость, я знаю. Я не мог совладать с собой, не мог уехать. Я сделал попытку. Ты помнишь, я уехал, и ты не знала, почему. Теперь ты знаешь. Я уехал, но не мог оставаться вдали от тебя. Зная, что мы никогда не сможем пожениться, я вернулся к тебе. Теперь я здесь, с тобой. Прогони меня, Лют. У меня не хватает сил уйти самому.

— Но почему ты должен уйти? — спросила она. — Должна же я узнать это перед тем, как расстаться с тобой.

— Не спрашивай…

— Скажи мне, — уговаривала она мягко и вместе с тем настойчиво.

— Не надо, Лют, не заставляй меня, — сказал мужчина умоляющим голосом, глаза его молили о том же.

— Но ты должен сказать мне, — настаивала она. — Будь справедлив ко мне.

Мужчина колебался.

— Если я скажу… — начал он и вдруг решительно закончил, — я никогда не прощу себе этого. Нет, я не могу сказать. Не заставляй меня, Лют. Ты пожалеешь об этом так же, как и я.

— Если есть что-нибудь… если есть препятствия… если это тайна и ее действительно нельзя… — Она говорила медленно, делая большие паузы, стараясь как можно деликатней выразить свою мысль. — Я люблю тебя, Крис. Я уверена, что люблю тебя так сильно, как только может любить женщина. Если бы ты сказал мне сейчас: «Пойдем!», — я бы пошла с тобой. Я бы последовала за тобой, куда бы ты ни повел меня. Я была бы твоим пажом, как в старые времена, когда дамы отправлялись вместе со своими рыцарями в дальние края. Ты мой рыцарь, Крис, и ты не можешь сделать ничего дурного. Я охотно покорюсь твоей воле. Когда-то я боялась, что свет осудит меня. Но теперь, когда ты вошел в мою жизнь, я уже не боюсь. Ради тебя да и ради себя самой я готова посмеяться над светом и над его осуждением. Я посмеялась бы, потому что ты был бы моим, а ты мне более дорог, чем хорошее мнение и одобрение света. Если ты скажешь: «Пойдем!», — я…

— Нет, нет! — воскликнул он. — Это невозможно! Будем ли мы женаты или нет, я не могу сказать тебе: «Пойдем». Я не осмелюсь. Вот увидишь. Я расскажу тебе…

Он решительно уселся рядом с девушкой, взял ее руку и крепко сжал. Он был уже готов сказать. Тайна вот-вот должна была слететь у него с языка. Казалось, воздух дрожал в ожидании решающего слова. Девушка затаила дыхание, словно она собиралась выслушать окончательный приговор. Но он глядел прямо перед собой и молчал. Она почувствовала, как ослабла его рука, и сочувственно, ободряюще пожала ее. Но она ощущала, как расслабилось все его тело, и знала, что дух и тело слабеют одновременно. Решимость его убывала. Она знала, что он не скажет, и в то же время верила, что ему нельзя говорить.

Девушка с отчаянием глядела прямо перед собой, грудь ее теснило, словно она потеряла всякую надежду на счастье. Она смотрела отсутствующим взглядом, как мерцают солнечные блики на стволах деревьев. Она наблюдала за всем как бы издалека, без всякого интереса, словно она была чужая в этом хорошо знакомом уголке земли, среди деревьев и цветов, которые она так любила.

Таким далеким ей показалось все это, что она стала с каким-то странным, неопределенным любопытством разглядывать окружавшие ее предметы. Она смотрела на росший поблизости, усыпанный цветами каштан так, словно видела его впервые. Она долго рассматривала желтые пучки «диогеновых фонариков», росших на краю полянки. Она всегда испытывала удовольствие, когда видела цветы, но теперь они ее не трогали. Она всматривалась в цветок задумчиво, упорно, как одурманенный курильщик гашиша, наверно, всматривается в причудливое видение, созданное воображением под влиянием наркотика. В уши врывался голос потока — охрипшего сонного великана, невнятно пересказывавшего свои сны. Обычно у нее разыгрывалось воображение, но сейчас она слышала только шум воды, бегущей по камням на дне глубокого каньона.

Она перевела блуждающий взгляд с «диогеновых фонариков» на поляну. Там, на склоне холма, по колено в овсюге паслись две лошади, обе гнедые, превосходно подобранные. На их по-весеннему гладкой, золотистой шерсти временами загорались солнечные блики, сверкавшие, как алмазы. Она вдруг осознала почти с умилением, что одна из этих лошадей ее Долли, спутница ее детства и девичества, уткнувшись в шею которой она не раз выплакивала свои печали и пела о своих радостях. На глазах девушки выступили слезы, и к ней, как это свойственно всякой страстной натуре, легко поддающейся настроению, вернулась прежняя живость.

Мужчина приподнялся, тело его ослабло, и он со стоном уронил голову к ней на колени. Она склонилась над ним и нежно прижала губы к его волосам.

— Ну пошли, — почти шепотом сказала девушка.

Она всхлипнула, но, встав на ноги, крепко сжала губы. Лицо мужчины было мертвенно-бледным, так тяжело пришлось ему в той борьбе, которую он вел с самим собой. Не глядя друг на друга, они пошли прямо к лошадям. Пока мужчина подтягивал подпруги, девушка прижалась к шее Долли. Потом она сжала в руках поводья и стала ждать. Наклоняясь, он посмотрел на нее, глаза его молили о прощении. Она ответила ему сочувственным взглядом. Он подставил руки, и она, опершись о них ногой, прыгнула в седло. Не говоря ни слова и не глядя больше друг на друга, они повернули лошадей и поехали узкой тропинкой через мрачные лесные чащи и поляны к лежащим внизу пастбищам. Тропинка становилась все шире и шире. Выехав из лесу, они оказались на проселке, спускавшемся по пологим склонам рыжевато-коричневых калифорнийских холмов к тому месту, где деревянные брусья загораживали въезд на шоссе, проложенное по дну долины. Девушка осталась в седле, а мужчина соскочил с коня и стал разбирать загородку.

— Нет… погоди! — закричала она, когда он взялся за два последних нижних бруса.

Она послала кобылу вперед, и животное легко взяло этот невысокий барьер. Глаза мужчины заблестели, и он зааплодировал.

— Красавица, моя красавица! — воскликнула девушка, перегнувшись в порыве через луку седла и прижимаясь щекой к шее кобылы, лоснившейся на солнце.

— Давай поменяемся лошадьми, — предложила она, когда он вывел лошадь на дорогу и кончил прилаживать загородку. — Ты всегда недооценивал Долли.

— Нет, нет! — запротестовал он.

— Ты думаешь, она слишком стара, слишком степенна, — настаивала Лют.

— Ей уже шестнадцать, но она обгонит девять молодых лошадей из десяти. Только она никогда не горячится. Она слишком спокойна, и поэтому не нравится тебе… да, да, не отрицайте этого, сэр. Я знаю. И я также знаю, что она обгонит вашего хваленого Уошо Бэна. Ну! Я вызываю тебя на состязание! Более того, ты можешь скакать на ней сам. Ты знаешь, на что способен Бэн, а теперь ты должен сесть на Долли и убедиться сам, на что способна она.

Они поменялись лошадьми, радуясь развлечению и стараясь продлить его как можно дольше.

— Я рада, что родилась в Калифорнии, — заметила Лют, сев верхом на Бэна. — Езда в женском седле неприятна женщине, да и лошади под ним не сладко.

— Ты похожа на юную амазонку, — одобрительно сказал мужчина, бросив нежный взгляд на девушку, разворачивавшую лошадь.

— Ты готов? — спросила она.

— Готов!

— К старой мельнице! — крикнула она, когда лошади рванулись вперед. — Это меньше мили.

— Кто первый? — спросил он.

Она кивнула, и лошади, чувствуя понукания, быстро поняли, чего от них хотят. Они понеслись по ровной дороге, поднимая клубы пыли. Лошади распластались, всадники припали к лукам, им не раз приходилось прижиматься к шеям лошадей, чтобы не задеть за ветви деревьев, росших у самой дороги. Копыта дробно постукивали на маленьких деревянных мостах, гремели на больших железных. Угрожающе потрескивали плохо скрепленные бревна.

Они скакали бок о бок, сберегая силы животных для бурного финиша, но и не снижали темпа скачки, что говорило о большом запасе энергии и выносливости у лошадей. Обогнув дубовую рощицу, дорога выпрямилась, и всадники увидели футах в семистах впереди развалины мельницы.

— Теперь вперед! — воскликнула девушка.

Она всем телом послала лошадь вперед и в то же время, ослабив поводья, дотронулась левой рукой до ее шеи. Она стала обгонять соперника.

— Похлопай ее по шее! — крикнула девушка.

Он послушался, кобыла прибавила ходу и стала постепенно обходить Бэна. Крис и Лют взглянули друг на друга. Кобыла обгоняла, и Крису пришлось уже смотреть на Лют через плечо. До мельницы оставалось ярдов сто.

— Можно пришпорить его? — крикнула Лют.

Крис кивнул, и девушка быстро и резко пришпорила коня, заставив его напрячь все силы, но он уже не мог догнать ее собственную лошадь.

— Обошла на три корпуса! — торжествовала Лют, когда они пустили лошадей шагом. — Признайтесь, сэр, признайтесь! Вы не думали, что в старой кобыле может таиться такая сила.

Лют наклонилась и положила руку на мокрую шею Долли.

— Да, Бэн по сравнению с ней просто лентяй, — подтвердил Крис. — Долли в прекрасной форме. Она переживает сейчас свое бабье лето.

Лют одобрительно кивнула.

— Хорошо сказано — «бабье лето». Очень точная характеристика. Но она не ленива. Она сохранила свой темперамент и избавилась от всех глупостей. Она очень мудра, а годы здесь ни при чем.

— Все дело именно в годах, — возразил Крис. — Вместе с молодостью прошла и глупость. И много она доставляла тебе неприятностей?

— Нет, — ответила Лют. — Я не помню, чтобы она когда-нибудь по-настоящему капризничала. Единственный раз она заупрямилась, когда я учила ее проходить в ворота. Она пугалась, когда они захлопывались позади нее… возможно, она, как всякое животное, боялась западни. Но она преодолела свой страх. Она никогда не была норовистой, ни разу не понесла, не поскакала сломя голову, не брыкалась.

Лошади продолжали медленно брести, все еще тяжело дыша после скачки. Дорога вилась по дну долины, то и дело пересекая речку. По обе стороны дороги слышалось монотонное стрекотание косилок, изредка доносились крики людей, убиравших сено. На западной стороне долины возвышались темно-зеленые холмы, а вся восточная сторона была выжжена солнцем и стала рыжевато-коричневой.

— Там лето, а здесь весна, — сказала Лют. — Как прекрасна долина Сонома!

Глаза ее блестели, а все лицо лучилось от переполнявшего ее чувства любви к этому краю. Ее взгляд блуждал по заплаткам садов и широким полосам виноградников, отыскивая багрянку, которая, подобно легкому дымку, казалось, висела в складках холмов и далеких узких ущельях. А еще выше, среди массивных вершин, крутые склоны которых были покрыты мансанитой, она увидела еще зеленую лужайку.

— Ты когда-нибудь слышал о тайном пастбище? — спросила она, не сводя глаз с зеленого пятна.

Испуганное фырканье заставило ее быстро обернуться. Долли, встав на дыбы и раздувая ноздри, с дикими глазами, бешено колотила по воздуху передними ногами. Крис всем телом навалился ей на шею, чтобы не дать опрокинуться на спину, и одновременно пришпоривал, чтобы заставить лошадь броситься вперед и опустить передние ноги на землю.

— Что с тобой, Долли! — укоризненно сказала Лют. — Ничего не понимаю.

Но, к ее удивлению, кобыла резко опустила голову, выгнула спину, взвилась в воздух и с силой ударила о землю всеми четырьмя негнущимися ногами.

— Вот так прыжок, — воскликнул Крис, и в следующий же момент кобыла вновь взвилась под ним в воздух.

Лют была ошеломлена необыкновенным поведением своей кобылы и восхищена тем, как был ловок в седле ее возлюбленный. Он не потерял присутствия духа и, по-видимому, сам наслаждался этим приключением. Вновь и вновь, раз пять, Долли выгибалась, взвивалась в воздух и падала на негнущиеся ноги. Потом она вздернула голову, встала на дыбы и начала поворачиваться на задних ногах, колотя передними. Лют тотчас ускакала в более безопасное место. Взглянув на выпученные, готовые выскочить из орбит глаза Долли, она увидела в них слепое звериное бешенство. Розоватые белки ее глаз побелели, теперь они напоминали тусклый мрамор и, несмотря на это, горели каким-то внутренним огнем.

Сдавленный, испуганный крик сорвался с губ Лют. Одну из задних ног кобылы, казалось, свело судорогой, и какое-то мгновение все ее дрожащее тело, вскинутое на дыбы, встало перпендикулярно земле и начало раскачиваться, и было непонятно, упадет ли она на ноги или на спину.

Крис, соскользнувший с седла вбок, чтобы не быть подмятым, если лошадь упадет на спину, всем телом навалился ей на шею. Этим он нарушил опасное равновесие, и кобыла снова опустилась на ноги.

Но это было еще не все. Долли вытянулась так, что морда казалась продолжением шеи: такое положение позволило ей закусить удила и понестись стрелой по дороге.

В первый раз Лют испугалась по-настоящему. Она пришпорила Уошо Бэна и поскакала за Крисом. Но Бэн не мог догнать взбесившейся кобылы и постепенно отстал. Лют увидела, как Долли остановилась и снова взвилась на дыбы. Как только Лют поравнялась с Долли, та снова понесла. Проскочив мимо поворота, она резко остановилась. Лют увидела, как от неожиданного рывка разжались ноги Криса и, хотя его выбросило из седла, он не упал, и, когда кобыла рванулась вперед. Лют увидела, что Крис висит у нее на боку, вцепившись рукой в гриву и закинув одну ногу через седло. Потом он быстро оказался на спине у лошади и вновь стал пытаться обуздать ее и остановить.

Но Долли свернула с дороги и поскакала по травянистому склону, усеянному бесчисленным множеством желтых полевых лилий. Кустарник на дне долины не мог служить серьезным препятствием. Она проскочила через него, как сквозь паутину, и исчезла в зарослях. Не колеблясь ни секунды, Лют направила Бэна через просвет в кустарнике и нырнула в чащу. Она плотно прижалась к шее коня, чтобы не сорваться, наткнувшись на какую-нибудь ветку или лиану. Она почувствовала, что лошадь соскочила с покрытого листьями склона в русло речки, усыпанное прохладной галькой. Впереди плескалась вода, и Лют увидела Долли, махнувшую на невысокий берег к рощице низкорослых дубов, о стволы которых она пыталась сокрушить своего всадника.

Лют почти догнала Криса у деревьев, но потом безнадежно отстала на вспаханном поле, по которому, не обращая внимания на вязкую землю и сусличьи норы, мчалась кобыла. Когда лошадь Криса резко повернула в заросли позади поля, Лют поскакала наискосок, обогнула кустарник и остановила Бэна на другой стороне. Она оказалась здесь раньше. Из чащи доносился страшный треск ломаемых кустов и веток. Потом кобыла выскочила на открытое место и в изнеможении рухнула на колени на мягкую землю. Встав на ноги, она, пошатываясь и хромая, сделала еще несколько шагов и остановилась. У нее был жалкий вид, она была вся в мыле и дрожала.

Крис был в седле. Рубаха его была изодрана в клочья, руки в кровоподтеках и царапинах, из глубокой ранки возле виска бежала кровь. До этого Лют не теряла присутствия духа, но теперь она почувствовала приступ тошноты, и у нее закружилась голова.

— Крис! — почти шепотом сказала она. И вздохнула. — Слава богу!

— У меня все в порядке! — крикнул он, бодрясь через силу, так как нервы у него самого были напряжены не меньше, чем у нее.

Реакция наступила, когда он соскочил с седла. Он ловко и смело перенес ногу через круп, но, встав на ноги, был вынужден прислониться к Долли, у которой тоже подкашивались ноги. Лют живо соскочила с седла и обняла его, радуясь избавлению от опасности.

— Я знаю, где здесь родник, — сказала она немного погодя.

Не привязав лошадей, они пошли в прохладную чащу, где у подножия горы бил кристальный ключ.

— Ну, так что ты говорила о спокойном характере Долли? — спросил Крис, когда кровь была остановлена, а нервы и пульс пришли в нормальное состояние.

— Я поражена, — ответила Лют. — Я ничего не понимаю. Такого не было с ней ни разу в жизни. Все животные так любят тебя. Значит, дело не в тебе. Да на нее можно спокойно посадить даже ребенка. Я была совсем маленькой, когда впервые села на нее, и до сегодняшнего дня…

— Да, сегодня она была чем угодно, только не детской лошадкой, — перебил Крис. — Она превратилась в настоящего дьявола. Она пыталась сбить меня о деревья и вышибить мне мозги сучьями. Она находила самые низкие и узкие проходы. Ты, должно быть, видела, как она продиралась. А как она брыкалась?

Лют кивнула.

— Как необъезженный мустанг.

— Но откуда у нее эти повадки? — спросила Лют. — С ней никогда не было ничего подобного… никогда.

Он пожал плечами.

— Может быть, какой-нибудь позабытый инстинкт, исчезнувший, а потом снова возродившийся.

Девушка решительно встала.

— Я хочу выяснить причину, — сказала она.

Они вернулись к лошадям и подвергли Долли тщательному осмотру, который ничего не дал. Удила, копыта, ноги, рот, круп — все было в порядке. В седле и потнике не было ни шипа, ни колючки; на спине не было потертостей и царапин. Они искали следы укуса змеи или насекомого, но ничего не нашли.

— Одно ясно: какая-то субъективная причина у нее была, — сказал Крис.

— В нее вселился злой дух, — предположила Лют.

При этой мысли оба они рассмеялись, так как были здравомыслящими и нормальными детьми двадцатого века, которые любили погоню за зыбкими идеалами, но никогда не переходили грани, где начинаются суеверия.

— Злой дух, — смеялся Крис, — но что я сделал дурного, за что меня нужно наказывать?

— Вы слишком много думаете о себе, сэр, — возразила Лют. — Скорее всего это зло, я уж не знаю какое, лежит на совести Долли. Ты поехал на ней совершенно случайно. В этот момент на ней могла оказаться я, или тетя Милдред, или еще кто-нибудь.

Разговаривая, она взяла стремя и стала укорачивать ремень.

— Что ты делаешь? — спросил Крис.

— Обратно на Долли поеду я.

— Нет, ты не поедешь, — возразил он. — Лошадь надо воспитывать. После того, что случилось, я просто вынужден ехать на ней сам.

Но теперь это была слабая и больная лошадь. Она все время спотыкалась и останавливалась, кожа ее нервно подергивалась, мускулы то и дело сводило судорогой — все это было последствием чудовищного напряжения, перенесенного ею.

— Теперь мне бы только книжку стихов — и в гамак… — сказала Лют, когда они въехали в лагерь.

Это был летний лагерь, разбитый в роще высоких секвой соскучившимися по природе горожанами. Солнечные лучи дробились в густых ветвях, и внизу царили рассеянный свет и прохлада. Кухня и палатки слуг находились в стороне от главного лагеря; между ними была устроена большая столовая, отгороженная сплошной стеной деревьев. Там всегда разгуливал ветерок, и не требовалось никакого навеса для защиты от солнца.

— Бедная Долли, она действительно больна, — сказала Лют после того, как они с Крисом вечером приходили взглянуть последний раз на кобылу. — Но ты цел и невредим, Крис, и для одной маленькой женщины это главное. Я думала, что знаю, какое место ты занимаешь в моем сердце, но по-настоящему я узнала это только сегодня, когда я потеряла тебя из виду, когда ты мчался сквозь заросли и боролся с лошадью, когда я не знала, что с тобой.

— Я думал о тебе, — ответил Крис и почувствовал, как она благодарно сжала его руку.

Лют запрокинула голову и поцеловала его в губы.

— Покойной ночи, — сказала она.

— Милая, милая Лют! — нежно сказал он, когда она скрылась в темноте.


— Кто поедет за почтой? — донесся из-за деревьев женский голос.

Лют закрыла книгу, которую читала вместе с Крисом, и вздохнула.

— Мы сегодня не собирались кататься, — сказала она.

— Давай я поеду, — предложил Крис. — А ты оставайся здесь. Я слетаю в одно мгновение.

Она отрицательно покачала головой.

— Кто поедет за почтой? — настойчиво вопрошал женский голос.

— А где Мартин? — крикнула Лют.

— Я не знаю, — ответил голос. — Наверное, Роберт взял его с собой покупать лошадь или ловить рыбу… я уж не знаю, куда… Кроме тебя и Криса, здесь никого не осталось. И кроме того, вы нагуляете аппетит перед обедом. Вы валялись в гамаке целый день. А дяде Роберту н е п р е м е н н о нужна газета.

— Хорошо, тетя, мы едем! — крикнула Лют, выбираясь из гамака.

Несколько минут спустя они уже были в костюмах для верховой езды и седлали лошадей. Под палящими лучами полуденного солнца они выехали на проселочную дорогу и свернули к Глен Эллену.

Городок дремал на солнцепеке. Продавец газет и почтмейстер едва разлепили глаза, чтобы вручить пачки писем и газет.

Через час Лют и Крис свернули с дороги и стали спускаться по тропе с высокого берега реки, чтобы напоить лошадей перед возвращением в лагерь.

— У Долли такой вид, словно она и не помнит, что с ней было вчера, — сказал Крис, когда лошади зашли по колено в бурлящую воду. — Взгляни на нее.

Кобыла подняла голову и насторожила уши, услышав, как в чаще зашелестел перепел. Крис наклонился и почесал у нее за ухом. Долли явно наслаждалась, она потерлась головой о плечо Бэна.

— Совсем как котенок, — заметила Лют.

— И все же после вчерашней безумной выходки я никогда не смогу полностью довериться ей, — сказал Крис.

— Понимаю, ты, конечно, на Бэне чувствуешь себя в большей безопасности. — Лют засмеялась. — Странно, мое доверие к Долли совсем не поколебалось. Относительно себя я уверена, но мне ни за что не хотелось бы увидеть тебя вновь верхом на ней. А в Бэна я верю непоколебимо. Погляди, какая у него шея. Как он красив! Он будет таким же мудрым, как Долли, в ее годы.

— Разумеется, — сказал, улыбаясь, Крис. — Уж Бэн-то, наверное, никогда меня не подведет.

Они повернули лошадей и стали выезжать из воды. Долли остановилась, чтобы смахнуть мордой муху, севшую на колено, и Бэн вышел первым на узкую тропинку. Разъехаться, чтобы пропустить вперед Лют, здесь места не было, и Крис не стал останавливать коня. Лют, ехавшая позади, любовалась очертаниями обнаженной шеи и могучих плеч своего возлюбленного.

Вдруг она натянула поводья. Лют не успела даже вскрикнуть, так быстро все произошло. Тропинка проходила по обрывистому берегу, почти отвесно спускавшемуся к воде. По тропинке-карнизу с трудом прошел бы даже пешеход. И вдруг Уошо Бэн встал на дыбы, закрутился и, покачавшись мгновение в воздухе, свалился с тропинки спиной вниз.

Все произошло так быстро и неожиданно, что Крис не успел соскочить на тропинку. Он почувствовал, что падает, и сделал единственно возможную вещь: вынул ноги из стремян и спрыгнул в сторону и вниз. До камней внизу было двенадцать футов. Крис падал вытянувшись, подняв голову и глядя на лошадь, которая валилась прямо на него.

Крис упал на ноги, как кошка, и тут же отпрянул в сторону. В следующее мгновение рядом с ним рухнул Бэн. Животное стало биться, но вскоре оно издало тот страшный крик, который иногда издают лошади, получив смертельную рану, и затихло. Бэн рухнул на спину и так и остался лежать. Голова его была немного подвернута, задние ноги обмякли и замерли, а передние еще дергались.

Крис взглянул вверх, чтобы подбодрить Лют.

— Я начинаю привыкать к этому, — сказала она, улыбаясь ему. — Я вижу, ты опять цел и невредим. Нужна ли моя помощь?

Он тоже улыбнулся и подошел к упавшему животному, чтобы отпустить подпругу и высвободить подвернувшуюся голову.

— Я так и думал, — сказал он после беглого осмотра. — Я так и думал. Ты слышала, как что-то хрустнуло?

Лют содрогнулась.

— Это был конец. Бэн больше не существует.

Он обошел коня и стал подниматься по тропинке.

— Сегодня я ехал на Бэне в последний раз. Пошли домой.

Поднявшись на берег, Крис обернулся и поглядел вниз.

— Прощай, Уошо Бэн! — крикнул он. — Прощай, старина!

Животное пыталось приподнять голову. На глазах у Криса выступили слезы. Он отвернулся и увидел, что и Лют всплакнула. Она сочувственно молчала и только крепко сжимала его руку, когда он шел рядом с ее лошадью по пыльной дороге.

— Это было сделано умышленно, — неожиданно вырвалось у Криса. — Не было и намека на то, что он сделает. Он умышленно опрокинулся на спину.

— Да, это было совершенно неожиданно, — согласилась Лют. — Я видела все. Он закрутился и тут же опрокинулся, словно ты сам изо всей силы дернул за поводья.

— Клянусь, это сделал не я. Я даже не думал о коне. Когда он поднимался, я по обыкновению опустил поводья.

— Я бы увидела, если бы ты сделал это, — сказала Лют. — Да ты бы и не успел. Ты не мог этого сделать даже невольно.

— Значит, это сделал кто-то невидимый, протянувший руку неведомо откуда.

Он бросил на небо озорной взгляд и улыбнулся нелепости этого предположения.

Когда они подъехали к той части рощи, где располагались лошади, навстречу им вышел Мартин. Он принял Долли и, казалось, совершенно не удивился при виде Криса, идущего пешком.

Лют пошла, а Крис немного задержался.

— Вы можете застрелить лошадь? — спросил он.

Конюх кивнул, сказал: «Да, сэр», и еще раз кивнул.

— Как вы это делаете?

— Провожу две линии от глаз к ушам… то есть, от каждого глаза к уху на противоположной стороне головы, сэр. И где линии пересекаются…

— Достаточно, — перебил его Крис. — Вы знаете водопой у второго поворота. Там вы найдете Бэна с переломанной спиной…

— А, вот вы где, сэр. Я ищу вас с самого обеда. Вас срочно требуют.

Крис бросил сигару и придавил подошвой светящийся огонек.

— Ты никому не говорила об этом… о Бэне? — спросил он.

Она покачала головой.

— Скоро они сами узнают. Завтра Мартин расскажет обо всем дяде Роберту, — сказала Лют. — Но ты не расстраивайся, — добавила она, помолчав, и взяла его за руку.

— Он мне достался еще жеребенком, — сказал Крис. — Кроме меня и… тебя, на нем больше никто не ездил. И я сам погубил его. Я знал его с самого рождения. Я знал его как свои пять пальцев, мне были известны все его причуды и шалости, и я даю голову на отсечение, что он не мог сделать ничего подобного. Не было никаких признаков, что это может случиться. Он не закусывал удил, не выходил из повиновения. Я вспомнил все до мельчайших подробностей. Он слушался узды. Все произошло в мгновение ока. Это был импульс, и он с быстротой молнии подчинился ему. Я поражаюсь, как быстро все случилось. Не прошло и секунды, как мы были уже на краю и падали… Это было умышленное… умышленное самоубийство. И покушение на мою жизнь. Это была ловушка, и я был жертвой. В седле был я, и он бросился вниз вместе со мной. Но ненавидеть меня он не мог. Он любил меня, как только может любить лошадь. Не знаю, что и думать. Я разбираюсь в этом не больше, чем ты во вчерашнем поведении Долли.

— Но ты знаешь, Крис, ведь лошади иногда впадают в бешенство, — сказала Лют. — И это чистое совпадение, что под тобой в течение двух дней взбесились две лошади.

— Да, это — единственное объяснение, — согласился он и пошел следом за Лют. — Но для чего я им срочно понадобился?

— Планшетка.

— Да, помню. Я впервые сталкиваюсь с этим явлением. Когда-то оно было в моде, но я как-то не удосужился заинтересоваться им.

— Мы все тоже, — сказала Лют, — кроме миссис Грантли. Кажется, это ее любимый фантом.

— Таинственная маленькая женщина, — заметил Крис. — Комок нервов с черными глазами. Держу пари, что в ней не более девяноста фунтов, и большая их часть приходится на магнетизм.

— Положительно в ней есть что-то сверхъестественное… временами. — Лют невольно вздрогнула. — Когда я вижу ее, у меня мурашки бегут по коже.

— Столкновение здорового и патологического начал, — сухо объяснил Крис. — И заметь, мурашки появляются всегда у здорового человека, а больному хоть бы что. На то он и больной, чтобы вызывать отвращение. Где это вы ее откопали?

— Не знаю… нет, знаю. Тетя Милдред познакомилась с ней в Бостоне, кажется… а впрочем, не знаю. Во всяком случае, миссис Грантли приехала в Калифорнию и, конечно, сочла своим долгом посетить тетю Милдред. Ты же знаешь, кто только у нас не бывает!

Они остановились под двумя большими секвойями, которые обозначали вход в столовую. Сквозь ветви виднелись звезды. Свечи освещали площадку, огороженную, словно колоннами, могучими стволами деревьев. За столом, изучая устройство планшетки, сидели четыре человека. Крис стал рассматривать их и, почувствовав угрызения совести, задержал на мгновение свой взгляд на тете Милдред и дяде Роберте, добродушной и жизнерадостной пожилой паре. Потом он недоумевающе поглядел на черноглазую хилую миссис Грантли и воззрился на дородного и крупноголового человека, седые виски которого так не вязались с моложавостью лица.

— Кто это? — шепнул Крис.

— Некий мистер Бартон. Поезд опоздал, и потому ты не видел его за обедом. Он всего-навсего капиталист, занимается постройкой линий электропередач от гидроэлектростанций или чем-то в этом роде.

— На вид он пороха не выдумает.

— Ты прав. Свои капиталы он получил в наследство. Но у него достаточно соображения, чтобы не выпускать их из рук и нанимать умных людей. Он очень консервативен.

— Этого и следовало ожидать, — заметил Крис. Он снова поглядел на мужчину и женщину, которые заменили девушке, стоявшей рядом с ним, отца и мать. — Знаешь, — сказал он, — вчера я расстроился, когда ты сказала мне, что их отношение ко мне изменилось и что они едва выносят меня. После этого вчера вечером, встречаясь с ними, я чувствовал себя виноватым и был вне себя от страха… да и сегодня тоже. Но я не заметил, чтобы их отношение ко мне изменилось.

— Дорогой мой, — вздохнула Лют, — гостеприимство у них в крови. Но не в этом главное. Они настоящие, хорошие люди. Как бы резко они ни осуждали тебя во время твоего отсутствия, стоит тебе появиться, и они сразу отходят и становятся воплощением доброты. Стоит им увидеть тебя, как источники симпатии и любви начинают бить с новой силой. Таков уж ты. Все живые существа, все люди любят тебя. Они не могут не любить. Тебя нельзя не любить. Тебя любят все, и самое примечательное, что ты не знаешь о своем обаянии. Вот я говорю тебе сейчас, а ты не понимаешь, не хочешь понять… И сама твоя неспособность понять является одной из причин, почему тебя так любят. Ты не веришь и трясешь головой, но я ведь знаю, знаю, я, твоя рабыня, и все люди знают, потому что они тоже твои рабы. Вот через минуту мы войдем и присоединимся к ним. Обрати внимание на чувство почти материнской привязанности, которое будет светиться в глазах тети Милдред. Прислушайся, каким тоном дядя Роберт скажет: «Ну как, Крис, мой мальчик?» Погляди, как будет таять миссис Грантли, буквально таять, как снежинка на ладони.

Или возьми мистера Бартона. Ты видишь его впервые. Но ты пригласишь его пройтись с тобой и выкурить сигару перед сном… ты, человек, не имеющий веса, и он, обладающий многими миллионами и облеченный властью, человек тупой и глупый, последует за тобой, как собачонка, твоя маленькая собачонка, трусящая у ног. Он не будет знать, что с ним происходит, но так или иначе он пойдет с тобой. Разве я не знаю, Крис? Я наблюдала за тобой, так часто наблюдала за тобой и люблю тебя все больше и больше, потому что ты так восхитительно не ведаешь, что творишь.

— Я чуть не лопаюсь от тщеславия, слушая тебя.

Крис засмеялся, обнял Лют и прижал ее к себе.

— Да, — прошептала она, — и сейчас, когда ты смеешься надо всем, что я сказала, ты всем своим существом, душой, назови это, как хочешь, требуешь, чтобы я отдала тебе всю свою любовь.

Она прижалась к нему еще крепче и томно вздохнула. Он поцеловал ее в голову, не выпуская из мужественных и нежных объятий.

Тетя Милдред зябко шевельнулась и оторвала взгляд от планшетки.

— Ну, давайте начинать, — сказала она. — Становится прохладно. Роберт, где дети?

— Мы здесь, — отозвалась Лют, выскальзывая из объятий Криса.

— Теперь пошли к этому «комку мурашек», — прошептал Крис, и они вошли.

Предсказание Лют о том, как встретят ее возлюбленного, сбылось. Миссис Грантли, вся какая-то неестественная, болезненная, сверкающая холодным магнетизмом, потеплела и растаяла, словно она действительно была снежинкой на ладони Криса. Мистер Бартон широко осклабился и был сама любезность. Тетя Милдред приветствовала его, излучая, казалось, любовь и материнскую доброту, а дядя Роберт добродушно и сердечно спросил:

— Ну, Крис, мой мальчик, как покатались?

Тетя Милдред поплотнее закуталась в шаль и поторопила их. Ей не терпелось приступить к делу, для которого они собрались. На столе лежал лист бумаги. На бумаге на трех подпорках лежала треугольная дощечка. Две подпорки представляли собой легко вращающиеся колесики. Третьей подпоркой служил карандаш, закрепленный на вершине треугольника.

— Кто первый? — решительно спросил дядя Роберт.

После секундного колебания тетя Милдред положила руку на дощечку и сказала:

— Кто-нибудь непременно должен быть дураком к удовольствию остальных.

— Храбрая женщина, — одобрительно сказал ее муж. — Ну, миссис Грантли, покажите, на что вы способны.

— Я? — спросила дама. — Я ничего не делаю. Эта сила, или как уж вы ее там назовете, существует вне меня и вне вас. Что она собой представляет, я не могу вам объяснить. Но такая сила есть. У меня есть доказательства ее существования. Вы, несомненно, убедитесь в этом тоже. А теперь прошу вас сохранять тишину. Дотроньтесь до дощечки легонько, но твердо, миссис Стори, только ничего не делайте по собственной воле.

Тетя Милдред кивнула и встала, держа руку на планшетке, остальные молча и выжидающе обступили ее. Однако ничего не случилось. Проходили минуты, а планшетка не двигалась.

— Наберитесь терпения, — посоветовала миссис Грантли. — Не сопротивляйтесь никаким влияниям, которые, как вы, возможно, почувствуете, будут оказываться на вас. Но сами ничего не делайте. Вы почувствуете, как на вас будет действовать влияние. Оно заставит вас что-нибудь делать, и вы будете не в силах ему противиться.

— Хотелось бы, чтобы это влияние поторопилось! — запротестовала тетя Милдред, простояв неподвижно минут пять.

— Еще немного, миссис Стори, еще чуть-чуть, — успокаивающе сказала миссис Грантли.

Вдруг рука тети Милдред стала двигаться. Она озадаченно глядела на движение своей руки и слушала царапанье карандаша, укрепленного на острие планшетки.

Это продолжалось в течение последующих пяти минут, пока тетя Милдред с усилием не оторвала руку и не сказала с нервным смешком:

— Я не знаю, сама я это делала или не сама. Знаю только, что нервничала, стоя здесь буквально как дура. И потом эти ваши торжественные физиономии, обращенные ко мне…

— Как курица лапой, — отметил дядюшка Роберт, рассматривая каракули, которые она нацарапала на бумаге.

— Совершенно неразборчиво, — авторитетно заявила миссис Грантли. — И это вообще не похоже на буквы. Влияния еще не вступили в действие. Попробуйте вы, мистер Бартон.

Названный джентльмен, желая доставить удовольствие присутствовавшим, неуклюже выступил вперед и положил руку на дощечку. И в течение десяти тягучих минут он стоял без движения, как статуя, как окаменелое олицетворение эпохи коммерции.

У дяди Роберта стало что-то твориться с лицом. Он щурился, стискивал зубы, издавал какие-то глухие горловые звуки и, наконец, не выдержал и расхохотался. Смех его заразил всех, включая миссис Грантли. Мистер Бартон смеялся тоже, но он был немного уязвлен.

— Попробуйте вы, Стори, — сказал он.

Лют и тетя Милдред уговорили хохочущего дядю Роберта занять место у дощечки. Вдруг лицо его стало серьезным. Рука его начала двигаться, и слышно было, как карандаш заскрипел по бумаге.

— Черт побери! — пробормотал дядя Роберт. — Это любопытно. Поглядите-ка. Я ведь не пишу. Я знаю, что не пишу. Смотрите, как ходит рука! Вы только поглядите.

— Роберт, прекрати свои шутки, — предупредила его жена.

— Я говорю тебе, что я не пишу, — ответил он с негодованием. — Мной овладела та самая сила. Спроси миссис Грантли. Если ты хочешь остановить меня, попроси ее. Пусть она остановит. Я сам не могу остановиться. Черт побери! Погляди на эти завитушки. Я так не пишу. В жизни никогда не писал с завитушками.

— Постарайтесь быть серьезными, — предупредила миссис Грантли. — Легкомысленная атмосфера не способствует успешной работе планшетки.

— Думаю, пока хватит, — сказал дядя Роберт, убирая руку с дощечки. — Теперь посмотрим.

Он наклонился и надел очки.

— Во всяком случае, здесь что-то написано, и гораздо разборчивей, чем у других. Прочти, Лют, у тебя глаза помоложе.

— Вот это завитушки! — воскликнула Лют, взглянув на бумагу. — И посмотрите, здесь два разных почерка.

Она начала читать:

— «Это первое наставление. Вдумайтесь в такую фразу: „Я дух положительный, а не отрицательный“. Затем сконцентрируйтесь на положительной любви. После этого мир и гармония будут трепетать в вашем теле и вокруг него. Ваша душа…» Тут начинается другой почерк. Вот что им написано: «Буллфрог 95, Дикси 16, Голден Энкор 65, Голд Маунтин 13, Джим Бутлер 70, Джамбо 75, Норт Стар 42, Рескью 7, Блэк Бьютт 75, Браун Хоуп 16, Айрон Топ 3».

— Акции «Айрон Топ» довольно сильно упали, — пробормотал мистер Бартон.

— Роберт, это все твои шуточки! — осуждающе воскликнула тетя Милдред.

— Нет, нет! — запротестовал дядя Роберт. — Я просматривал биржевой курс. Но за каким дьяволом, простите, он попал на этот клочок бумаги, хотел бы я знать.

— Так подсказало ваше подсознание, — предположил Крис. — Вы, наверное, читали биржевой курс в сегодняшней газете.

— Нет, сегодня я не читал, но на прошлой неделе просмотрел его.

— Для подсознания не имеет значения, прошел ли день или год, — сказала миссис Грантли. — Подсознание ничего не забывает. Но мне кажется, что подсознание здесь ни при чем. Что же касается моих соображений по этому вопросу, то я отказываюсь их изложить.

— А что вы скажете о другой тарабарщине? — спросил дядя Роберт. — По-моему, это что-то вроде христианской науки.

— Или теософии, — вставила тетя Милдред. — Какое-нибудь наставление неофиту.

— Продолжай, читай остальное, — потребовал ее супруг.

— «Это приведет тебя к общению с более могущественными духами, — читала Лют. — Ты станешь одним из нас, и имя твое будет Ария, и ты будешь… Конкэрор 20, Эмпайр 12, Коламбиа Маунтин 18, Мидуэй 140…» и… и это все! Нет! Вот последние завитушки… «Ария из Кандора…» — это должно быть, Махатма.

— Хотелось бы знать, Крис, как вы объясните эту теософскую тарабарщину с точки зрения подсознания, — вызывающе спросил дядя Роберт.

Крис пожал плечами.

— Объяснения нет. Вы, должно быть, получили послание, предназначенное для кого-то другого.

— Провода перепутались, а? — Дядя Роберт захихикал. — Я бы назвал это спиритическим беспроволочным телеграфом.

— Это чепуха, — сказала миссис Грантли. — Ни разу не видела, чтобы планшетка так неистово вела себя. Мешают какие-то посторонние влияния. Я почувствовала их с самого начала. Наверное, это потому, что вы превратили сеанс в забаву. Вы слишком много смеетесь.

— Некоторая приличествующая торжественность, конечно, должна украсить сие событие, — согласился Крис, кладя руку на планшетку. — Давайте я попробую. И никто из вас не должен смеяться, или хихикать, или даже думать о смехе или хихиканье. И если вы еще раз осмелитесь фыркнуть, дядя Роберт, вся оккультная месть обрушится на вас.

— Я буду вести себя тихо, — ответил дядя Роберт. — Но если мне действительно захочется фыркнуть, можно мне тихонько выскользнуть отсюда?

Крис кивнул. Рука его уже начала двигаться. Не было никаких предварительных подергиваний, никаких пробных росчерков. Рука сразу медленно и плавно повела дощечку по бумаге.

— Поглядите на него, — шептала Лют своей тете. — Смотрите, как он побледнел.

Услышав шепот, Крис беспокойно зашевелился, и вновь воцарилось молчание. Слышно было только непрерывное царапанье карандаша. Неожиданно Крис, как ужаленный, отдернул руку. Зевнув, он отступил от стола и с удивлением, как только что проснувшийся человек, взглянул на лица окружающих.

— Кажется, я что-то написал, — сказал он.

— Да, вы написали, — с удовлетворением отметила миссис Грантли, взяв лист бумаги и вглядываясь в него.

— Прочтите вслух, — сказал дядя Роберт.

— Тогда слушайте. Запись начинается словом «берегись», повторенным три раза и написанным гораздо большими буквами, чем все остальное. «Б е р е г и с ь! Б е р е г и с ь! Б е р е г и с ь! Крис Донбар, я намерен уничтожить тебя. Я уже дважды покушался на твою жизнь, но потерпел неудачу. И все же я убью тебя. Я так уверен в успехе, что не боюсь сказать тебе об этом. Нет нужды объяснять тебе причину. Ты сам чувствуешь вину за собой. Зло, которое ты делаешь…» На этом запись обрывается.

Миссис Грантли положила бумагу на стол и посмотрела на Криса, на которого и так были устремлены все взоры и который зевал, словно его одолела сонливость.

— Я бы сказал, что дело приобретает кровожадный оборот, — заметил дядя Роберт.

— «Я уже дважды покушался на твою жизнь», — прочла миссис Грантли, вторично просматривая бумагу.

— На мою жизнь? — спросил Крис между двумя зевками. — Но на мою жизнь никто никогда не покушался. Ох! Как я хочу спать!

— Но, мой мальчик, ты думаешь о людях из плоти и крови, — смеясь, сказал дядя Роберт, — а это дух. Он покушался на твою жизнь невидимым путем. Может быть, какие-нибудь призрачные руки пытались задушить тебя во сне.

— О Крис! — неожиданно воскликнула Лют. — А сегодня днем! Ты говорил, что какая-то невидимая рука схватила поводья!

— Но я пошутил, — возразил Крис.

— И все-таки… — Лют не досказала своей мысли.

Миссис Грантли напала на след.

— А что произошло сегодня днем? Ваша жизнь была в опасности?

Сонливость Криса как рукой сняло.

— Я сам заинтересовался этим, — признался он. — Мы еще ничего не говорили о происшествии. Сегодня днем Бэн сломал себе спину. Он бросился с берега, и я рисковал угодить под него.

— Странно, странно, — размышляла вслух миссис Грантли. — В этом что-то есть… Это — предупреждение… А вчера вы поранились, когда ехали на лошади мисс Стори! Вот вам и два покушения!

Она с торжеством оглядела присутствующих. Планшетка была реабилитирована.

— Чепуха! — рассмеялся дядя Роберт, но смех его был чуть-чуть нервным. — В наше время таких вещей не случается. Мы живем в двадцатом веке, уважаемая миссис Грантли. А это пахнет по меньшей мере средневековьем.

— У меня были такие удивительные опыты с планшеткой, — начала миссис Грантли, но вдруг замолчала, подошла к столу и положила руку на дощечку.

— Кто вы? — спросила она. — Как вас зовут?

Дощечка стала медленно писать. Тут уж все, за исключением мистера Бартона, склонились над столом и следили за движениями карандаша.

— Это Дик! — вскрикнула тетя Милдред, и в ее голосе прозвучала истерическая нотка.

Муж ее выпрямился, но лицо впервые стало серьезным.

— Это подпись Дика, — сказал он. — Я узнал бы его почерк из тысячи.

— «Дик Кэртис», — прочла вслух миссис Грантли. — А кто такой Дик Кэртис?

— Черт возьми, это удивительно! — присоединился мистер Бартон. — Почерк в обоих случаях один и тот же. Ловко, скажу я вам, очень ловко, — добавил он с восхищением.

— Дайте я посмотрю, — попросил дядя Роберт, взяв бумагу и внимательно изучая ее: — Да, это почерк Дика.

— Но кто такой Дик? — настаивала миссис Грантли. — Кто этот Дик Кэртис?

— Дик Кэртис, ну, это капитан Ричард Кэртис, — ответил дядя Роберт.

— Это отец Лют, — добавила тетя Милдред. — Лют носит нашу фамилию. Она никогда не видела отца. Он умер, когда ей было всего несколько недель. Это был мой брат.

— Замечательно, великолепно, — сказала миссис Грантли, раздумывая над смыслом записи. — Два покушения на жизнь мистера Данбара б ы л о. Это нельзя объяснить подсознательными явлениями, так как никто из нас не знал о сегодняшнем происшествии.

— Я знал, — ответил Крис, — и я же держал руку на планшетке, когда она писала о покушениях. Все объясняется просто.

— А почерк? — вмешался мистер Бартон. — В вашей записи и в записи миссис Грантли один и тот же почерк.

Крис наклонился и сравнил написанное.

— И кроме того, — воскликнула миссис Грантли, — мистер Стори узнал почерк!

Она взглянула на дядю Роберта, ожидая, что тот подтвердит ее слова.

Дядя Роберт кивнул и сказал:

— Да, это почерк Дика. Готов поклясться.

Перед Лют предстало видение. Пока остальные спорили, пересыпая свою речь терминами «психологические явления», «самогипноз», «остаток необъяснимой истины», «спиритизм», Лют вспоминала, каким ей в детстве рисовался образ отца-солдата, которого она ни разу не видела. У нее была его сабля, несколько старинных дагерротипов. Ей много рассказывали о нем. Всего этого было достаточно, чтобы воссоздать его облик в детском воображении.

— Есть вероятность того, что один ум подсознательно подсказывает другому, — говорила миссис Грантли, а воображение Лют рисовало ей отца, едущего на своем большом чалом боевом коне. Вот он едет впереди своего отряда. Она видела, как он один отправляется в разведку, как он сражается с завывающими индейцами на Соленых Лугах, когда от его отряда осталась только десятая часть. И в созданном ее воображением физическом облике отца отражались его душевные качества. Со свойственной ей артистичностью она создала образ, пленявший ее своей цельностью, выразительный образ человека храброго, горячего, страстного, страшного в гневе, когда он боролся за правое дело, щедрого, великодушного, отходчивого и благородного, когда дело касалось законов чести, с идеалами примитивными, как у средневекового рыцарства. И все же она видела, что главными его чертами были всепоглощающая страстность и горячность, из-за которых его называли «Отчаянным Диком Кэртисом».

— Разрешите мне проверить это, — услышала она голос миссис Грантли. — Пусть попытается мисс Стори. Планшетка, возможно, напишет новое послание.

— Нет, нет, умоляю вас, — вмешалась тетя Милдред. — Это слишком сверхъестественно. Тревожить мертвецов — это кощунство. И, кроме того, я расстроилась. Пойду-ка я лучше спать, а вы тут продолжайте свои эксперименты без меня. Да, так будет лучше всего, а утром вы мне расскажете, что у вас получилось.

Несмотря на нерешительные протесты со стороны миссис Грантли, она попрощалась.

— Роберт может вернуться, как только проводит меня до палатки, — сказала она и ушла.

— Было бы стыдно отказаться от продолжения сеанса именно сейчас, когда нам еще не сказали, на грани чего мы находимся, — сказала миссис Грантли. — Не хотите ли попробовать, мисс Стори?

Лют подчинилась, но, положив руку на дощечку, она почувствовала какой-то смутный, безотчетный страх перед этим заигрыванием со сверхъестественным. Она была человеком двадцатого века, а эта штука, как говорил ее дядя, в сущности, отдавала средневековьем. И все-таки она не могла избавиться от инстинктивного страха, охватывавшего ее, страха, унаследованного человеком с тех диких и мрачных времен, когда его волосатый, обезьяноподобный предок, для которого стихии были олицетворением страха, боялся темноты.

Но, когда таинственная сила завладела ее рукой и заставила писать, все необычное вдруг отошло на задний план, и она испытывала лишь какое-то смутное чувство любопытства, потому что перед ее глазами предстал еще один образ, на этот раз образ матери, которую она тоже не помнила. Образ матери рисовался не так ярко и отчетливо, как образ отца. Она видела, как в тумане, головку, окруженную ореолом святости, доброты и кротости, и в то же время что-то говорило о спокойной решимости и воле, упорной и ненавязчивой, которая в жизни выражается главным образом в смирении.

Движение руки Лют прекратилось, и миссис Грантли уже читала запись.

— Это другой почерк, — сказала она. — Рука женщины. Подписано «Мартой». Кто такая Марта?

Лют не удивилась.

— Это моя мать, — просто сказала она. — Что она говорит?

Ее не бросило в сонливость, как Криса, но чувства ее как-то притупились, и она ощутила приятную усталость. И пока читали запись, перед ее глазами все стоял образ матери.

— «Дорогое дитя, — читала миссис Грантли, — не бойся его. Слова и поступки его всегда были необдуманны. Не скупись на любовь. Любовь не причинит тебе вреда. Отвергать любовь грешно. Поступай по велению своего сердца, и ты не совершишь ничего дурного. Если ты будешь подчиняться мирским условностям, прислушиваться к голосу гордыни и тех, кто советует идти против веления сердца, то ты согрешишь. Не бойся отца. Он теперь раздражен, таким он часто бывал и при жизни, но он еще поймет мудрость моего совета, потому что так тоже бывало при жизни. Люби, дитя мое, и люби сильно. Марта».

— Дайте мне взглянуть, — воскликнула Лют, схватила бумагу и жадно прочла. Ее охватила невыразимая любовь к матери, которую она никогда не видела, и это послание с того света, казалось, придавало больше реальности тому, что она когда-то существовала, чем туманный образ, только что стоявший перед глазами.

— Это замечательно, — повторила миссис Грантли. — Я никогда не видела ничего подобного. Вы только подумайте, милая: и ваш отец и ваша мать — оба они сегодня были с нами.

Лют дрожала. Усталость прошла, и она снова была сама собой, и трепетала от инстинктивного страха перед непонятным. И для нее было оскорбительным, что реальное или иллюзорное присутствие родителей или память о них как-то связаны с присутствием этих двух, по сути дела, чужих людей: миссис Грантли, болезненной и страшной, и мистера Бартона, плотного и глупого, грубого душой и телом. Ей показалось кощунством, что эти чужие оказались посвященными в ее отношения с Крисом.

Она услышала шаги дяди, и ей сразу стало ясно, как быть. Она быстро свернула лист бумаги и засунула его за корсаж.

— Пожалуйста, ничего не говорите ему об этой второй записи, миссис Грантли, и вы, мистер Бартон. И тете Милдред не говорите. Это только расстроит их и напрасно обеспокоит.

Ею руководило также желание защитить своего возлюбленного, так как она знала, что если дядя и тетя прочтут эту странную запись планшетки, то их и без того недоверчивое отношение к Крису бессознательно ухудшится.

— И пожалуйста, не будем больше заниматься планшеткой, — торопясь, говорила Лют. — Давайте забудем всю ту нелепость, которая здесь произошла.

— Нелепость, дитя мое? — с негодованием запротестовала миссис Грантли, но дядя Роберт уже подошел к ним.

— Что здесь происходит? — спросил он.

— Вы опоздали, — сказала Лют беспечным тоном. — На вашу долю не осталось больше записей. Мы уже не занимаемся планшеткой и кончаем обсуждать теорию ее работы. Вы не знаете, который час?


— Ну, что ты делал вчера вечером, когда мы расстались?

— Я прогулялся.

Глаза Лют лукаво сощурились, словно она спрашивала на всякий случай то, что само собой подразумевалось.

— С мистером… мистером Бартоном?

— Да.

— И вы курили?

— Да, а что?

Лют весело рассмеялась.

— А что я говорила? Чем я не прорицательница? Я уже узнала, что мое предсказание сбылось. Я только что видела мистера Бартона, и он сказал мне, что гулял с тобой вчера вечером. Он клянется всеми своими фетишами и идолами, что ты блестящий молодой человек. Могу представить себе. На него обрушилось все обаяние Криса Данбара. Но я еще не кончила задавать вопросы. Где ты был все утро?

— Там, куда я возьму тебя с собой днем.

— Ты строишь планы, не зная, чего хочу я.

— Твои желания мне хорошо известны. Мы пойдем смотреть лошадь, которую я нашел.

— Это замечательно! — воскликнула Лют, выдавая свой восторг.

— Конь — красавец, — сказал Крис.

Но вдруг ее лицо стало серьезным, а в глазах появился испуг.

— Его зовут Команч, — продолжал Крис. — Он красавец, настоящий красавец, отличный тип калифорнийской ковбойской лошади. А линии… но что с тобой?

— Давай больше не ездить верхом, — сказала Лют, — по крайней мере некоторое время. К тому же, мне кажется, я немножко устала от поездок.

Он удивленно посмотрел на нее, но она смело встретила его взгляд.

— Я вижу гробы и цветы, — начал он, — и слышу похоронные речи, а скоро я увижу конец мира и звезды, падающие с неба, и небеса, свертывающиеся, как свиток; я увижу, как живые и мертвые собираются в судный день, я увижу овец и козлов, козлят и ягнят, одетых в белое, святых и прочих и прочих, я услышу звуки золотых арф и вопли падших душ, проваливающихся в преисподнюю, — все это я увижу и услышу в тот день, когда ты, Лют Стори, не осмелишься больше сесть на лошадь. На лошадь, Лют! На лошадь!

— Погоди хотя бы немного, — умоляла она.

— Смешно! — воскликнул он. — Что случилось? Уж не больна ли ты? Ты, которая всегда была так восхитительно, так непростительно здорова!

— Нет, не потому, — ответила она. — Я знаю, что это смешно, Крис, я знаю, но меня одолевают сомнения. Я ничего не могу поделать. Ты всегда говоришь, что я не витаю в облаках и трезво отношусь к действительности и тому подобное, но… возможно, это — преувеличение, я не знаю… но все, что произошло, записи планшетки, возможность того, что рука отца, уж я не знаю как, схватила поводья Бэна и толкнула его и тебя на смерть, связь между словами моего отца, что он дважды покушался на твою жизнь, и тем, что за последние два дня твоя жизнь дважды была в опасности из-за лошадей,

— а ведь мой отец был хорошим наездником, — все это вызывает у меня сомнения. А вдруг в этом что-то есть? Я не уверена в обратном. Наука, может быть, слишком догматична в своем отрицании невидимых явлений. Невидимые, духовные силы могут быть такими неосязаемыми, такими утонченными, что наука не в состоянии их обнаружить, опознать и объяснить. Разве ты не знаешь, Крис, что в каждом сомнении есть рациональное зерно? Мои сомнения могут быть маленькими… очень маленькими, но я люблю тебя так сильно, что мне не хочется подвергать тебя ни малейшему риску. И, кроме того, я женщина, что уже само говорит о моей предрасположенности к предрассудкам. Да, да, я знаю, ты назовешь это нереальным. Но я помню твой парадокс о реальности нереального — реальности галлюцинаций больного ума. И, если тебе угодно, то же самое происходит и со мной. Это галлюцинации и нереальность, но для меня, такой, как я есть, все это реальность, как реален кошмар, которым мучается человек, пока не проснется.

— Я никогда не слышал более логичного обоснования нелогичной просьбы,

— сказал, улыбаясь, Крис. — Во всяком случае, это неплохой довод. Ты сумела лучше изложить свои взгляды, чем я. Это напоминает мне Сэма, садовника, который служил у вас года два тому назад. Я случайно подслушал, как они с Мартином спорили в конюшне. Ты знаешь, какой Мартин фанатичный атеист. Так вот Мартин буквально забил Сэма своей логикой. Сэм подумал немного и сказал: «Что же это получается, мистер Мартин, вы все говорите и говорите, а меня не хотите послушать». «А что такое?» — спрашивает Мартин. «Понимаете ли, мистер Мартин, у меня есть два шанса против вашего одного». «Не понимаю», — говорит Мартин. «А вот что получается, мистер Мартин. У вас есть всего один шанс, как вы говорили, — это стать пищей для червей и пойти на удобрение огорода. А у меня есть один шанс — восславить господа, когда я буду в раю разгуливать по улицам, мощенным золотом, и другой шанс

— пойти на корм червям вместе с вами, мистер Мартин».

— Ты все шутишь, — сказала Лют, одобрительно рассмеявшись.

— А как я могу воспринимать серьезно весь этот вздор с планшеткой? — спросил он.

— Но ты не объяснил, откуда появился почерк моего отца, который узнал дядя Роберт… Ты вообще ничего не объяснил.

— Я не знаю всех тайн человеческого ума, — ответил Крис. — Но я считаю, что все подобные явления в недалеком будущем получат научное объяснение.

— Все равно, у меня есть тайное поползновение узнать у планшетки еще что-нибудь, — призналась Лют. — Дощечка все еще лежит на столе в столовой. Мы можем сейчас ее испробовать. Только ты и я, и никто об этом не узнает.

Крис взял ее за руку и воскликнул:

— Пойдем! Это будет забавно!

Взявшись за руки, они побежали в столовую, в которой колоннами служили стволы деревьев.

— Лагерь пуст, — сказала Лют, положив планшетку на стол. — Миссис Грантли с тетей Милдред спят, а мистер Бартон уехал с дядей Робертом. Никто нам не помешает.

Она положила руку на дощечку.

— Ну, начнем.

В течение нескольких минут ничего не происходило. Крис пытался было заговорить, но Лют шикнула на него. Сначала она почувствовала, как задергалась рука. Потом карандаш начал писать. Они читали запись, слово за словом:

«Есть мудрость большая, чем мудрость разума. Любовь не является порождением холодного умственного расчета. Любовь рождается в сердце и стоит над разумом, над логикой, над философией. Верь своему сердцу, дочь моя. И если сердце твое приказывает верить возлюбленному, смейся над разумом и холодной мудростью, слушайся сердца и верь в своего возлюбленного. Марта».

— Но ведь вся эта запись продиктована твоим собственным сердцем, — воскликнул Крис. — Разве ты не понимаешь, Лют? Это твоя собственная мысль, а твое подсознание выразило ее на бумаге.

— Одно только мне непонятно, — возразила она.

— Что?

— Почерк. Взгляни. Он совсем не похож на мой. Он мелкий и старомодный, такой почерк был у женщин прошлого поколения.

— Ты что же, в самом деле хочешь убедить меня в том, что это пишет мертвая? — перебил он.

— Я не знаю, Крис, — заколебалась Лют. — Я ни о чем не могу сказать с уверенностью.

— Это абсурд! — горячился Крис. — Причуды воображения! Когда человек умирает, он становится покойником. Он превращается в прах, становится пищей для червей, как говорит Мартин. Покойники? Я смеюсь над покойниками. Они не существуют. Их нет. Я отрицаю загробные силы, люди умирают, сгнивают и исчезают!

— А что ты скажешь на это? — вызывающе спросила она, положив его руку на планшетку.

В тот же момент рука начала писать. От неожиданности оба вздрогнули. Запись была короткой:

«Б е р е г и с ь! Б е р е г и с ь! Б е р е г и с ь!»

Крис насторожился, но продолжал смеяться.

— Чудеса, да и только! У нас даже смерть подает свой голос из могилы. А где вы, добрые поступки? А родственные чувства? А радость? А дружба? А прочие добродетели?

Но Лют не разделяла его бравады. Лицо ее исказилось от страха. Дрожа, она схватила его за руку.

— Крис, не надо больше. Я сожалею, что мы затеяли это. Оставим покойников в покое. Тут что-то не так. Этого не может быть. Признаюсь, на меня действует все это. Я ничего не могу поделать. Во мне все трепещет: и тело и душа. Эта речь из могилы, эта рука покойника, протягивающаяся из загробного мира, чтобы защитить меня от тебя… А смысл в этом есть. Есть же какая-то тайна, которая не позволяет тебе жениться на мне. Если бы мой отец был жив, он бы защитил меня. Мертвый, он все еще старается защитить меня. Его руки, его мертвые руки хотят лишить тебя жизни!

— Успокойся, — мягко сказал Крис. — Послушай меня. Все это не больше, чем забава. Мы играли с субъективными силами, которые существуют в нас самих, с явлениями, которые наука еще не объяснила, вот и все. Психология еще такая молодая наука! Подсознание, можно сказать, еще только открыто. Еще многое в нем неясно, его законы еще не сформулированы. Явления эти просто еще не объяснены. Но нет никаких причин, из-за которых мы тотчас же должны приклеивать им ярлык спиритизма. Мы еще не знаем, вот и все. А что касается планшетки…

Вдруг Крис замолчал, потому что в этот момент, жестикулируя, он положил руку на планшетку, и в тот же миг его руку свело, как в пароксизме, и он волей-неволей задергал ею по бумаге. Со стороны казалось, что это пишет рука рассерженного человека.

— Нет, я больше не хочу этого видеть, — сказала Лют, когда он кончил писать. — Это все равно, что быть свидетельницей драки между тобой и живым отцом. Все это очень похоже на драку, на удары.

Она указала на бумагу, на которой было написано: «Ты не уйдешь ни от меня, ни от справедливого наказания, которого заслуживаешь!»

— Быть может, я слишком впечатлительна, но я даже отчетливо представила себе, как его руки тянутся к твоему горлу. Я знаю, что он, как ты говоришь, прах и тлен, но, несмотря на это, я представляю себе его как человека живого и ходящего по земле, я вижу гневное и мстительное выражение его лица и вижу, что его гнев и месть направлены против тебя.

Она скомкала исчерканные листки бумаги и отложила в сторону планшетку.

— Забудем об этом, — сказал Крис. — Не думал, что это подействует на тебя так сильно. Все это чисто субъективное явление, я уверен; возможно, с каким-то намеком на что-то такое… ну, и больше ничего. А сложившееся положение создало необыкновенно благоприятные условия для поразительных явлений.

— Кстати, о сложившемся положении, — сказала Лют, когда они медленно шли по той же дорожке назад. — Не знаю, как нам быть. Неужели все будет оставаться, как прежде? Как сделать лучше? Ты ничего не придумал?

Он молча сделал несколько шагов.

— Я решил сказать твоим родственникам.

— То, что ты не можешь сказать мне? — быстро спросила Лют.

— Нет, — медленно проговорил он, — то же самое, что я сказал тебе. Я не имею права сказать им больше, чем говорил тебе.

На этот раз задумалась она.

— Нет, не говори им, — сказала она наконец. — Они не поймут. Я тоже не понимаю, но я верю в тебя, а у них, само собой разумеется, нет такой слепой веры. Ты сказал мне, что есть тайна, не позволяющая нам жениться, и я верю тебе, но они не смогут поверить тебе и будут сомневаться, нет ли в твоей тайне чего-то дурного. И потом, они еще больше расстроятся.

— Я должен уйти из твоей жизни, я знаю, — тихо сказал он. — И я могу уйти. Я не слабовольный человек. Один раз мне это не удалось, но нет причин думать, что я снова не выдержу характер.

У Лют перехватило дыхание.

— Мне очень тяжело слышать, что ты уйдешь и не вернешься. Я не могу примириться с мыслью, что не увижу тебя. Это ужасно. И не упрекай себя за слабость. Во всем виновата я. Это я заставила тебя вернуться. Я так хотела, чтобы ты был со мной! Я так хочу, чтобы ты был со мной! Что делать, Крис, оставим все, как есть, а там что будет, то будет. Мы можем быть уверены только в одном: все как-нибудь разрешится.

— Было бы легче, если бы я ушел, — предположил Крис.

— Но я счастлива с тобой!

— Эх, жизнь! — пробормотал он в ярости.

— Уйдешь ты или останешься — это еще ничего не решает. Но я не хочу, чтобы ты уходил, Крис. А теперь хватит об этом. Разговоры ничего не могут изменить. Не будем говорить об этом, пока… пока в один прекрасный день, в один удивительный, счастливый день ты не придешь ко мне и не скажешь: «Лют, у меня все в порядке. Тайна больше не связывает меня. Я свободен». А до того времени забудем планшетку и все остальное и постараемся взять как можно больше от того малого, что дано нам.

А теперь, чтобы показать, как я собираюсь брать многое от малого, я даже готова поехать с тобой сегодня днем смотреть лошадь… хотя мне не хотелось бы, чтобы ты ездил верхом… во всяком случае, несколько дней или неделю. Как, ты говорил, его зовут?

— Команч, — ответил Крис. — Я знаю, он тебе понравится.


Крис лежал на спине. Голова его покоилась на каменном выступе. Он внимательно наблюдал за тем, что происходило на поросшем деревьями склоне по ту сторону каньона. Трещали ломающиеся кусты, звенели о камни стальные подковы, временами по мшистому склону скатывался вывернутый валун и с плеском обрушивался в поток, несшийся по хаотическому нагромождению камней. То там, то здесь в зеленой листве мелькали золотисто-коричневая вельветовая амазонка Лют и гнедая лошадь, на которой она сидела.

Она выехала на открытое место, на котором оползень не оставил ни деревьев, ни травы. Лют остановила лошадь на самом краю обрыва и смерила его взглядом. Сорокафутовый обнаженный склон кончался небольшой площадкой с твердым покрытием, которую образовала сползшая земля и камни.

— Здесь я его и испытаю! — крикнула она через каньон. — Я хочу съехать на нем вниз.

Животное осторожно ступило на предательскую почву, перебирая задними ногами и не сгибая передних ног. Оно уверенно и спокойно, без всякой паники и нервозности вытягивало передние ноги, как только они слишком глубоко погружались в оползавшую землю, которая вздымалась небольшой волной перед скатывавшейся лошадью. Достигнув твердой почвы, конь загарцевал на маленькой площадке, играя всеми мускулами, быстро и упруго перебирая ногами, что так не вязалось со спокойными и осторожными движениями его во время спуска.

— Браво! — крикнул Крис, аплодируя.

— Никогда не видела такой умной и осторожной лошади, — отозвалась Лют, сворачивая по усыпанному камнями склону в лесную чащу.

Крис следил за ее продвижением по шуму, изредка он видел ее в просветах листвы по мере того, как она делала зигзаги, спускаясь по крутому, нехоженому склону. Она появилась внизу, на неровном берегу потока, заставила лошадь спрыгнуть с трехфутового обрывчика и остановилась, раздумывая, как ей перебраться через поток.

Над поверхностью воды нависал четырехфутовый выступ. Под ним клокотал бешеный водоворот. Слева от выступа, в нескольких футах ниже, находилась усыпанная гравием площадка. Но путь к ней преграждал огромный валун. Достичь площадки можно было, только прыгнув сначала на выступ скалы. Она внимательно осмотрела все и стиснула поводья, что говорило о принятом решении.

Встревоженный Крис сел, чтобы лучше видеть, что она задумала.

— Не надо! — крикнул он.

— Я верю в Команча! — ответила ему Лют.

— Он не сможет прыгнуть в сторону, на гравий, — предупредил Крис. — Он не удержится на ногах и опрокинется в воду. Вряд ли одна лошадь на тысячу способна на такой трюк.

— И Команч именно такая лошадь, — ответила она. — Смотри.

Она послала коня вперед, и он прыгнул точно на выступ, поставив все четыре ноги на узкую площадку. И в тот же момент Лют коснулась поводом его шеи, посылая его влево. Конь, осторожно перебирая соскальзывающими в воду ногами, взвился на дыбы и, сделав пол-оборота на задних ногах, прыгнул влево, приземлившись прямо на маленькую усыпанную гравием гряду. Потом он легко перескочил через поток. Лют заставила его выскочить на берег и остановиться перед возлюбленным.

— Хорошо? — спросила она.

— Я так волновался, что даже не дышал, — ответил Крис.

— Купи его во что бы то ни стало, — сказала Лют, слезая с коня. — Это будет выгодная покупка. Я не могу сказать о нем ничего плохого. Ни разу в жизни я не испытывала такого доверия к лошади.

— Его владелец говорит, не было случая, чтобы он оступился.

— Купи его, купи его сейчас же, — посоветовала она, — а то этот человек еще передумает. Если ты не купишь, то куплю я. Какие ноги! Он проворен, как кошка, и очень послушен. Он так хорошо идет на поводу, что я не могу найти слов! Он будет слушаться, даже если вместо поводьев взять шелковые ниточки. Знаю, я очень восторженна, но если ты не купишь его, Крис, я куплю сама. Только откажись…

Менявший седла Крис улыбнулся в знак согласия.

— Конечно, по масти он не так подходит к Долли, как Бэн, — с сожалением сказала Лют, — но все равно шерсть его тоже весьма великолепна. И подумай, какая лошадь под этой шкурой!

Крис помог ей сесть в седло и последовал за ней вверх по склону на полевую дорогу. Вдруг она натянула поводья и сказала:

— Прямо в лагерь мы не поедем.

— Ты забыла про обед.

— Но я помню о Команче, — возразила Лют. — Мы поедем прямо на ранчо и купим его. Обед подождет.

— А вот кухарка ждать не будет, — сказал, смеясь, Крис. — Она уже грозилась уйти из-за наших опозданий.

— Что ж, — последовал ответ, — тетя Милдред может подыскать себе другую кухарку, но мы во что бы то ни стало купим Команча.

Они повернули лошадей в другом направлении и поехали вверх по дороге, которая вилась по склону каньона Нан, пересекала водораздел и спускалась в долину Напа.

Подъем был крут, и они ехали очень медленно. Иногда они поднимались на сотни футов над руслом реки, потом снова спускались и пересекали ее вновь и вновь.

Они ехали то в густой тени гладкостволых кленов и высоких секвой, то по открытым горным уступам, где земля была суха и потрескалась на солнце.

На одном из таких уступов дорога на протяжении почти четверти мили была ровной. С одной стороны поднималась громада горы, с другой — крутая стена каньона падала почти отвесно до самого потока на дне его. В красивое зеленое и мрачноватое ущелье еле проникали трепещущие солнечные лучи, и лишь местами на стенах каньона лежали широкие полосы солнечного света. В безветренном воздухе стоял грохот бушующего потока и жужжание горных пчел.

Лошади пошли легкой рысью. Крис ехал по краю обрыва и глядел в пропасть, наслаждаясь прекрасным зрелищем. Заглушая жужжание пчел, рос грохот падающей воды. Он нарастал с каждым шагом лошадей.

— Гляди! — крикнул Крис.

Лют наклонилась в сторону, чтобы лучше видеть. Под ними вода, пенясь, скатывалась по гладкой скале к порогу и оттуда прыгала вниз пульсирующей белой лентой, вечно падающей и никогда не обрывающейся, всегда меняющей свое содержание и никогда форму. Это воздушное русло, бесплотное, как дымка, и вечное, как горы, начиналось в воздухе у самого порога и кончалось далеко внизу у верхушек деревьев, за зеленой завесой которых оно скрывалось, чтобы уйти в невидимый омут.

Всадники пронеслись мимо. Снова раздавался только отдаленный рокот падающей воды и жужжание пчел. А потом и его не стало слышно. Всадников охватили одинаковые чувства, и они взглянули друг на друга.

— О, Крис, как хорошо жить… и видеть рядом тебя!

Он ответил ей нежным взглядом.

Казалось, все способствовало их приподнято-радостному настроению: и движения их тел, покачивающихся в такт лошадиному бегу, и быстро бегущая по жилам кровь, создающая ощущение бодрости и здоровья, и теплый ветер, овевающий лица, нежащий кожу ароматными бодрящими прикосновениями и купающий их в изысканном, немного чувственном восторге, и красота мира, еще более изысканная, переполнявшая их и вызывавшая чувство восхищения, то есть все духовное, все сокровенно личное и святое, что нельзя выразить словами, но можно передать сиянием глаз, в которых светится раскрытая душа.

Так они глядели друг на друга, не замедляя бега лошадей. Весна мира и весна юности разгоняла их кровь, тайна жизни трепетала в их глазах и была вот-вот готова раскрыться и с помощью одного лишь магического слова рассеять все неясности и печали бытия.

На повороте дороги открывался вид на ущелье, дно которого где-то вдалеке круто поднималось вверх. Всадники мчались по повороту, прижимаясь к внутренней стороне и глядя на быстро раскрывавшуюся панораму.

Все произошло внезапно. Лют не услышала ни звука, но еще до того, как лошадь упала, она почувствовала перебой в согласном беге животных. Она так быстро повернула голову, что успела увидеть падающего Команча. Он не оступился, не споткнулся. Он упал, словно вдруг умер на полном скаку или получил ошеломляющий удар.

И в то же мгновение она вспомнила планшетку; мысль о ней, словно ярким светом, пронзила сознание Лют. Она натянула поводья, и лошадь осела на задние ноги. Взгляд Лют не отрывался от упавшего Команча. Он ударился грудью о полотно дороги, подмяв под себя непослушные, безвольные ноги.

Все произошло в какую-то долю секунды, которая, казалось, длилась целую вечность. Ударившись о землю, тело Команча несильно, но заметно подскочило. От жестокого удара из его больших легких со стоном вырвался воздух. По инерции Команч прокатился к краю обрыва. Под тяжестью всадника, навалившегося на его шею, Команч перевернулся через голову и полетел под уклон.

Не помня себя, Лют соскочила с лошади и бросилась к краю. Ее возлюбленный вылетел из седла, но правая нога его зацепилась за стремя. Склон был так крут, что ни лошадь, ни Крис не могли остановиться. Они увлекали за собой землю и мелкие камни, катившиеся маленькой лавиной. Лют стояла неподвижно, держась рукой за сердце и глядя вниз. И тут же перед ее глазами возникло видение: ее отец наносит призрачный удар, на полном скаку сбивающий Команча с ног и швыряющий лошадь и всадника к краю обрыва.

Крутизна, по которой катились человек и лошадь, кончалась у небольшого вала, а за ним начинался новый склон, продолжавшийся до нового вала. Третий склон кончался у последнего вала на дне каньона футах в четырехстах ниже дороги, где стояла и смотрела девушка. Она видела, как Крис дергал ногой, тщетно пытаясь высвободить ее из капкана, в который превратилось стремя. Команч сильно стукнулся о выступ скалы. Это на секунду задержало его падение, и человек успел ухватиться за кустик мансаниты. Лют видела, как он вцепился в кустик и другой рукой. Потом Команч покатился дальше. Она видела, как натянулся ремень стремени, как вытянулось тело и руки ее возлюбленного. Кустик мансаниты был вырван с корнем, лошадь и человек перевалили через пригорок и скрылись с глаз.

Лют увидела их ниже, на следующем склоне; человек и лошадь вновь и вновь перекатывались друг через друга. Крис уже не боролся. Так вместе перевалили они и на третий склон. Почти у самого низа Команч зацепился за каменистый бугорок. Он лежал тихо и рядом с ним, все еще привязанный к нему стремянным ремнем, навзничь лежал всадник.

— Только бы Команч не шевелился, — прошептала Лют, думая, как помочь Крису.

Но Команч снова стал биться, и Лют показалось, что призрачная рука ее отца стиснула поводья и потащила животное. Команч, барахтаясь, перекатился через бугорок, увлекая за собой безжизненное тело Криса, потом и лошадь и человек скрылись с глаз. Больше они не появлялись. Они достигли дна каньона.

Лют оглянулась. Она была одна в целом мире. Ее возлюбленного не стало. Ничто не говорило о том, что он был, кроме следов подков Команча на дороге и отпечатка его тела там, где он соскользнул с края обрыва.

— Крис! — крикнула она, потом еще раз, но это был уже крик отчаяния.

Из глубины доносилось только жужжание пчел и рокот потока.

— Крис! — крикнула она в третий раз и опустилась на пыльную дорогу.

Она почувствовала, как Долли коснулась мордой ее руки, прижалась щекой к шее кобылы и стала ждать. Она не знала, почему она ждет, но ничего другого ей не оставалось делать.

Джек Лондон Тень и вспышка

Теперь, когда я оглядываюсь назад, я понимаю, как необычна была эта дружба.

Ллойд Инвуд, один из двух моих друзей, был высокий, худощавый, хорошо сложенный, мускулистый брюнет. А другой мой друг — Поль Тичлорн — высокий, худощавый, хорошо сложенный, мускулистый блондин. Они казались точной копией друг друга во всем, кроме цвета волос, глаз и кожи. Глаза у Ллойда были черные, а у Поля — голубые. Ллойд от волнения бледнел, а Поль краснел. В остальном они были похожи, как пара горошин. Оба были порывисты, отличались чрезвычайной выносливостью и легко шли на любые испытания.

Но неразлучных друзей было трое, и третьим — маленьким и толстым, неуклюжим и ленивым, — надобно сознаться, был я. Казалось, Поль и Ллойд родились, чтобы постоянно соперничать, а я — чтобы примирять их.

Мы росли все вместе, и частенько удары, которые они предназначали друг для друга, доставались мне. Всегда они лезли из кожи вон, чтобы заткнуть друг друга за пояс, и когда вступали в борьбу, то их упорству и страсти не было предела.

Этот напряженный дух соперничества присутствовал в их играх и занятиях. Если Поль выучивал одну песнь из «Мармиона», то Ллойд выучивал две; тогда Поль запоминал три, а Ллойд — четыре; в конце концов каждый из них знал всю поэму наизусть.

Я помню один случай, чуть не окончившийся трагедией, случай очень характерный для их постоянной борьбы. Мальчики ныряли на дно пруда глубиной в футов десять и, ухватившись там за корни подводных растений, старались продержаться под водой как можно дольше. Подзадоривания заставили Поля и Ллойда нырнуть вместе. Когда я увидел их сосредоточенные и решительные лица, погружающиеся в воду, меня охватило предчувствие чего-то ужасного.

Текли секунды, сгладилась рябь, поверхность пруда становилась зеркально-спокойной, но ни светлая, ни темная головы не появлялись над водой, чтобы глотнуть воздух. Мы забеспокоились. Уже был побит рекорд, принадлежавший мальчугану с самыми крепкими легкими, но соперники не появлялись. Сначала были видны пузырьки, медленно всплывавшие на поверхность воды, а потом исчезли и они: стало ясно, что мальчики выпустили из легких весь запас воздуха. Каждая секунда становилась нестерпимо долгой; я не смог вынести томительного ожидания и прыгнул в воду.

Я увидел их на дне. Они крепко вцепились в корни растений, их головы были рядом, глаза широко открыты; каждый впивался взглядом в другого. Они испытывали страшные мучения, корчились и извивались от приступов добровольного удушья, так как ни один из них не желал признать себя побежденным. Я попытался оторвать Поля от корней, но он стал ожесточенно сопротивляться. Тут я начал задыхаться и в полной панике вынырнул. Я поспешно объяснил, что происходит, и человек шесть ребят, ринувшись в воду, с большим трудом вытянули их на берег. Поль и Ллойд были без сознания, и только после долгих встряхиваний и растираний они пришли в себя. Они бы так и остались на дне, если бы их не вытащили.

Когда Поль Тичлорн поступал в колледж, он рассказывал всем, что собирается заниматься специальными науками. Ллойд Инвуд избрал тот же курс. Однако Поль скрыл от всех свое желание изучать естественные науки и специализироваться по химии; и в последний момент он перешел на другой факультет.

И хотя Ллойд распланировал свою работу на целый год вперед и уже начал посещать лекции, он тотчас же последовал за Полем, начав заниматься естественными науками и, в частности, химией.

Вскоре об их соперничестве знал весь университет. Каждый из них побуждал к работе другого, и они изучили химию гораздо глубже остальных студентов. Еще до получения дипломов они могли бы поставить в тупик любого профессора, за исключением «старика» Мосса, руководителя кафедры, но и его они не раз озадачивали и поправляли. Открытие Ллойдом «смертоносной бациллы» у морской жабы и его опыты над ней с помощью цианистого калия прославили его имя и университет на весь мир. Но не меньший успех выпал и на долю Поля: ему удалось создать искусственные коллоидные растворы, помогающие раскрыть тайны жизни амеб, а также пролить свет на процесс оплодотворения низших форм морских животных, проведя удивительные опыты с растворами простой поваренной соли и магнезии.

Еще во время учебы, когда они были поглощены тайнами органической химии, в их жизнь вошла Дорис Ван Беншотен. Первым ее повстречал Ллойд, но в течение следующих суток Поль также сумел познакомиться с ней. Они, конечно, влюбились, и она стала для них единственным существом, ради которого стоило жить на свете. Они ухаживали за ней с одинаковым рвением и пылом. Их борьба достигла такого напряжения, что половина студентов стала держать пари, кто победит в этой борьбе. Даже «старик» Мосс в один прекрасный день, после того как Поль в его частной лаборатории провел блестящий опыт, не удержался и поставил свое месячное жалованье об заклад, что женихом Дорис Ван Беншотен станет Поль.

В конце концов она разрешила проблему по-своему, ко всеобщему удовлетворению, за исключением Поля и Ллойда. Пригласив их обоих, она сказала, что никак не может выбрать одного из них, потому что любит обоих одинаково, и так как, к сожалению, многобрачие в Соединенных Штатах запрещено, она вынуждена лишить себя чести и счастья стать супругой одного из них.

Каждый обвинял другого в столь плачевном исходе, и ожесточение между ними еще больше усилилось.

Вспышка произошла довольно быстро. И началось все именно в моем доме, после того как Поль и Ллойд получили ученую степень. Оба они были состоятельными людьми, и у них не было склонности или необходимости стать профессионалами. Дружба со мной и взаимная враждебность являлись теми двумя причинами, которые соединяли их. Частенько, посещая меня, они тщательно старались избегать друг друга, хотя при создавшемся положении им иногда приходилось сталкиваться.

Я помню тот день, когда Поль Тичлорн все утро читал в моем кабинете очередной номер научного журнала. Я был предоставлен самому себе и возился с розами, когда прибыл Ллойд Инвуд. Держа во рту маленькие гвозди, я зажимал, обрезал и прикреплял вьющиеся у веранды растения. Ллойд следовал за мной, временами помогал мне. Мы заговорили о фантастических невидимках, о тех таинственных блуждающих существах, предания о которых дошли до нас. Ллойд с присущей ему энергией стал распространяться о физических свойствах и возможности невидимости. Абсолютно черный предмет, заявил он, стал бы недоступен для самого острого зрения.

— Цвет есть зрительное ощущение, — говорил Ллойд, — он не является объективной реальностью. Без света мы не можем видеть ни цвета, ни самих вещей. В темноте все предметы черны и невидны. Если луч света не падает на них, то и они не отбрасывают свет к нашим глазам, и, таким образом, у нас нет зрительного свидетельства их существования.

— Но мы же видим черные вещи при дневном свете! — возразил я.

— Совершенно верно! — горячо продолжал он. — И это потому, что они не абсолютно черные. Если бы они были абсолютно черными, мы не смогли бы видеть их. Да что там, мы бы не увидели их и в лучах тысячи солнц! Поэтому я считаю, что с помощью правильно выбранных соединений пигментов можно получить абсолютно черную краску, которая сделает невидимыми любые окрашенные ею предметы.

— Это было бы замечательное открытие, — сказал я без особого энтузиазма, так как все рассуждения были слишком фантастичны и имели отвлеченный характер.

— Замечательное! — Ллойд хлопнул меня по плечу. — Еще бы! Ведь если, старина, я покрою себя такой краской, весь мир будет у моих ног. Мне будут известны секреты королей и правительств, козни дипломатов и политиканов, махинации биржевых дельцов, намерения трестов и корпораций. Я смогу видеть жизнь насквозь и стану величайшей силой на земле. И я…

Он резко оборвал себя, затем добавил:

— Что ж, я уже начал опыты и могу тебе признаться, у меня неплохие шансы добиться удачи.

Смех, донесшийся с порога, заставил нас вздрогнуть. Там стоял Поль Тичлорн. На его губах была насмешливая улыбка.

— Вы кое о чем забываете, дорогой Ллойд, — сказал он.

— Забываю? О чем?

— Вы забываете, — продолжал Поль, — вы забываете о тени.

Я заметил, как у Ллойда вытянулось лицо, но ответил он с издевкой:

— А я, видите ли, могу взять с собой зонтик от солнца.

Затем он неожиданно повернулся и свирепо бросил Полю:

— Послушайте, Поль, для вашего же блага советую лучше не вмешиваться в это дело.

Разрыв казался неизбежным, но Поль добродушно засмеялся:

— Я и пальцем не прикоснусь к вашим грязным пигментам. Если даже оправдаются ваши самые оптимистические надежды, то и тогда вас постоянно будет сопровождать тень. Вам не уйти от нее. А я двинусь совсем другим курсом. У меня совсем не будет тени…

— Прозрачность! — тотчас воскликнул Ллойд. — Но ее невозможно достигнуть.

— Ну, конечно, нет. — И Поль, пожав плечами, зашагал прочь по дорожке, обсаженной кустами роз.

С этого все и началось. Оба взялись за работу с присущей им энергией и с такой ожесточенностью, что я дрожал при одной мысли об успехе кого-либо из них. Каждый полностью доверял мне, и в последовавшие затем долгие недели экспериментов я превратился в доверенное лицо обеих сторон. Я выслушивал их теоретические выкладки и наблюдал демонстрацию опытов, но никогда ни словом, ни знаком я не намекал одному об успехах другого. И они уважали меня за это молчание.

Ллойд Инвуд после длительной и непрерывной работы, когда напряжение духа и тела становилось невыносимым, отдыхал странным образом. Он посещал состязания по боксу. Как-то он затащил меня на одно из таких жестоких зрелищ, чтобы рассказать о результатах последних опытов, и там его теория получила поразительное подтверждение.

— Видишь вон того мужчину с рыжими баками? — спросил он, показывая на человека, сидевшего в пятом ряду по другую сторону ринга. — Не правда ли, между ним и мужчиной в белой шляпе никого нет?

— Конечно, — ответил я. — Место между ними не занято.

Ллойд наклонился ко мне и серьезно заговорил:

— Между человеком с рыжими баками и человеком в белой шляпе сидит Бен Уассон. Ты уже слышал о нем от меня. В своем весе он сильнейший боксер в стране. Он чистокровный караибский негр, и у него самая черная кожа в Соединенных Штатах. На нем сейчас черное, застегнутое на все пуговицы пальто. Я видел, как он вошел и занял свое место. И как только он сел, он исчез. Смотри внимательно, может, он улыбнется.

Я хотел было пойти вперед, чтобы проверить Ллойда, но он задержал меня.

— Подожди, — сказал он.

Я смотрел и ждал до тех пор, пока мужчина с рыжими баками не повернул головы. Казалось, он обращается к пустому месту. И тогда на незанятом месте я увидел вращающиеся белки глаз и двойной полумесяц зубов, и на мгновение мне удалось разглядеть лицо негра. Но с исчезновением улыбки оно снова стало невидимым, и стул, как и раньше, казался свободным.

— Если бы он был абсолютно черным, то, даже сидя рядом с ним, ты не смог бы его увидеть, — сказал Ллойд, и, признаюсь, я почти поверил этому, настолько убедительным был проведенный опыт.

После этого я посещал лабораторию Ллойда много раз и всегда заставал его погруженным в поиски абсолютно черного цвета.

В своих опытах он использовал всевозможные пигменты: ламповую копоть, различные виды смол, сажу от масел и жиров и большое количество обугленных органических веществ.

— Белый свет состоит из семи основных цветов, — доказывал он мне. — Но сам по себе он невидим. И только, когда он отражается от предметов, предметы и он сам становятся видимыми. И только та часть света, которая отражается, становится видимой. Возьмем, например, голубую табакерку. Белый свет освещает ее, и за одним исключением все цвета — фиолетовый, синий, зеленый, желтый, оранжевый и красный — поглощаются. Исключение составляет г о л у б о й. Он не поглощается, он отражается. Почему табакерка дает нам ощущение голубизны? Мы не видим других цветов потому, что они поглощены. Мы видим только голубой цвет. По этой же причине трава з е л е н а я. Световые волны зеленого цвета бьют нам в глаза.

— Когда мы красим дома, мы не накладываем какой-то цвет на них, — говорил он в другой раз. — Мы просто применяем определенные вещества, которые способны поглощать все цвета спектра, за исключением нужных нам цветов. Если вещество отражает все цвета, то оно кажется нам белым. Если оно поглощает их, то оно черное. Но, как я уже говорил, мы не имеем идеально черного цвета. В с е цвета полностью не поглощаются. Идеальный черный цвет даже при ярком свете будет совершенно невидим. Например, посмотри сюда.

На его рабочем столе лежала палитра. Различные оттенки черного цвета были нанесены на нее. Один, в особенности, я едва мог заметить. В глазах начинало рябить, я тер их и смотрел снова.

— Это, — произнес он выразительно, — самый черный цвет, который ты или любой другой смертный когда-либо видел. Но погоди немного, и я добуду черный цвет такой черноты, что ни один смертный не сможет смотреть на него… и в и д е т ь е г о!

С другой стороны, Поля Тичлорна я обычно заставал погруженным в изучение световой поляризации, дифракции и интерференции, единичной и двойной рефракции и всевозможных удивительных органических соединений.

— Прозрачность есть состояние или свойство тела, которое пропускает сквозь себя любые лучи света, — объяснял он мне. — Вот к чему я стремлюсь. Ллойд натыкается на тень из-за своей непроницаемой глупости. А я сумею избегнуть тени. Прозрачное тело не оставляет тени, оно не отражает также и световых волн… то есть в том случае, если оно абсолютно прозрачно. Поэтому оно будет невидимым.

В другой раз мы стояли у окна. Поль протирал линзы, которые лежали на подоконнике. Неожиданно во время паузы в нашем разговоре он сказал:

— Я уронил линзу. Выгляни в окно, старина, посмотри, куда она закатилась.

Я подался вперед, но резкий удар в лоб заставил меня отпрянуть. Я потер ушибленную бровь и недоуменно, но с укором уставился на Поля, заливавшегося ликующим мальчишеским смехом.

— Ну что? — сказал он.

— Ну что? — эхом повторил я.

— Отчего бы тебе не разобраться самому? — спросил он.

И я стал разбираться. Перед тем как я попытался высунуться в окно, мои чувства подсказывали мне, что между мной и воздухом снаружи ничего нет, что оконный проем абсолютно пуст. Я протянул руку и почувствовал твердый предмет, гладкий, холодный и плоский, который, судя по ощущению, должен был быть стеклом. Я снова посмотрел перед собой, но положительно ничего не смог увидеть.

— Белый кварцевый песок, — быстро заговорил Поль, — карбонат натрия, гашеная известь, стеклянный бой, перекись магния, и вот, пожалуйста, — французское зеркальное стекло высшего качества, изготовленное знаменитой фирмой Сен-Гобэн, которая производит лучшие стекла в мире. А данное стекло

— их лучшее изделие. Ему нет цены. Взгляни на него! Оно невидимо. Мы не знаем, существует ли оно, пока не разобьем о него голову.

Так-то, старина! Это просто наглядный урок… Берутся определенные непрозрачные вещества, но смешиваются таким образом, что получается прозрачное тело. Ты скажешь, что это шутка неорганической химии? Совершенно верно. Но я берусь утверждать, держась твердо на обеих ногах, что могу и в органическом мире в точности воспроизвести все, что происходит в неорганическом.

— Вот! — Он подержал пробирку между мной и светом, и я увидел в ней непрозрачную грязноватую жидкость. Он перелил ее в другую пробирку, и почти в то же мгновение она стала прозрачной и сверкающей.

— Или вот! — Быстрыми, порывистыми движениями, смело манипулируя среди массы пробирок, он превратил белую жидкость в раствор винного цвета, а светло-желтый раствор — в темно-коричневый. Он бросил кусочек лакмусовой бумажки в кислоту, и бумажка сразу же покраснела, а, попав в щелочь, она так же быстро стала голубой.

— Лакмусовая бумажка остается лакмусовой бумажкой, — объявил он тоном официального лектора. — Ни во что другое я ее не превратил. Что же я сделал? Я только изменил расположение ее молекул. И если вначале лакмусовая бумажка поглощала все цвета света, за исключением красного, то затем ее молекулярная структура была изменена таким образом, что она стала поглощать красный цвет и все остальные цвета, кроме голубого. И так можно продолжать ad infinitum. Моя же цель заключается в следующем. — Он сделал небольшую паузу. — Моя цель — искать — и, конечно, найти — надлежащие реактивы, которые, действуя на живой организм, приведут к молекулярным изменениям, аналогичным тем, которые ты сегодня как раз наблюдал. Но реактивы, которые я ищу и обязательно найду, не будут окрашивать живое тело в голубой, красный или черный цвет, они сделают его прозрачным. Свет будет проходить сквозь него. Оно будет невидимым. И оно не будет отбрасывать тени.

Несколько недель спустя мы с Полем отправились на охоту. Незадолго до этого он обещал мне, что я буду иметь удовольствие охотиться с чудесной собакой… действительно с самой чудесной собакой, какую когда-либо имел охотник. Так он утверждал до тех пор, пока не возбудил моего любопытства. Но в то утро я был разочарован, потому что нигде не было видно собаки.

— Не думай о ней, — невозмутимо проговорил Поль, и мы двинулись по полям.

Я не мог понять, что беспокоило меня, но у меня было ощущение какой-то страшной болезни. Мои нервы были расшатаны, и из-за их удивительных фокусов чувства мои, казалось, взбунтовались. Непонятные звуки приводили меня в замешательство. По временам я слышал шелест раздвигаемой травы, а один раз — топот ног на участке каменистой почвы.

— Поль, ты слышал сейчас что-нибудь? — спросил я.

Но он только покачал головой и неуклонно продолжал идти вперед.

Перелезая через изгородь, я услышал жалобный вой собаки, раздавшийся в паре футов от меня. Но, оглядевшись вокруг, я ничего не увидел.

— Поль, — сказал я, — нам лучше вернуться домой. Боюсь, что я заболел.

— Чепуху городишь, старина, — ответил он. — Солнце, как вино, ударило тебе в голову. Ничего с тобой не случится. Знатная выдалась погодка!

Но на узкой тропе между кустарниками что-то сунулось мне под ноги, я споткнулся и едва не упал. С испугом я взглянул на Поля.

— В чем дело? — спросил он. — Спотыкаешься о собственные ноги?

Я сжал зубы и побрел дальше, хотя голова у меня ходила кругом, и я был твердо убежден, что острый и таинственный недуг поразил мои нервы. Пока еще он не коснулся зрения, но когда мы снова вышли в открытое поле, то даже мои глаза предали меня. Странные вспышки света разных цветов, похожие на радугу, стали появляться и исчезать на пути передо мной. И все-таки мне удавалось держать себя в руках до тех пор, пока эти вспыхивающие разноцветные огни не затанцевали в продолжение добрых двадцати секунд. Тогда, весь дрожа, без сил я опустился на землю.

— Мне конец, — задыхаясь, произнес я и закрыл глаза руками, — я слепну, Поль, отведи меня домой.

Но Поль долго и громко смеялся.

— Что я тебе говорил?.. Самая удивительная собака, а? Ну, как ты думаешь?

Он повернулся слегка в сторону и засвистел. Я услышал топот ног, тяжелое дыхание разгоряченного животного и лай собаки. Поль наклонился и, казалось, стал ласкать воздух.

— Вот! Дай руку.

И он потер мою руку о холодный нос и шею собаки. Несомненно, это была собака, судя по размерам и гладкой короткой шерсти, пойнтер.

Нечего говорить, что ко мне быстро вернулись душевное равновесие и самоконтроль. Поль надел животному ошейник, а к хвосту привязал платок. И мы стали свидетелями замечательного зрелища. Одинокий ошейник и развевающийся платок метались по полям. Стоило посмотреть, как платок и ошейник прижимали стаю перепелов в рощице белых акаций и как застывали на месте и не двигались до тех пор, пока мы не спугивали птиц.

Снова и снова там, где находилась собака, возникали разноцветные световые вспышки. Поль объяснил, что это единственная вещь, которую он не предвидел и с которою вряд ли сумеет справиться.

— Имеется бесчисленное множество разных ложных солнц, солнечных зайчиков, радуг и сияний, — сказал он. — Они являются результатом преломления световых лучей, проходящих сквозь минералы и кристаллы льда, сквозь туман, дождь, водяную пыль и множество других вещей. И я боюсь, что ими мне придется расплачиваться за достижение прозрачности. Я избежал тени Ллойда и наткнулся на радужную вспышку.

Двумя днями позже, подходя к лаборатории Поля, я почувствовал страшное зловоние. Оно было настолько сильным, что совсем нетрудно было отыскать его источник — массу гниющего вещества на пороге, которая очертаниями напоминала собаку.

Поля поразила моя находка. Это была его невидимая собака, или, вернее, то, что раньше было его невидимой собакой, потому что теперь она была явно видимой. Еще несколько минут назад она играла во дворе, полная сил и здоровья. При внимательном осмотре обнаружилось, что ее череп был проломлен сильным ударом. И если убийство собаки казалось странным, то ее быстрое разложение было уж совсем непонятным фактом.

— Реактивы, введенные в ее тело, безвредны, — объяснил Поль. — Однако они обладают большой силой и, очевидно, с наступлением смерти приводят к мгновенному разложению тела. Замечательно! Это замечательно! Что ж, единственный выход — оставаться живым. И пока ты живешь, они не вредят. Да, но кто размозжил собаке голову, хотел бы я знать!

Все выяснилось, когда испуганная горничная принесла весть о том, что утром, с час назад, с Джеффером Бедшоу случилось буйное помешательство, что его связали и привели в охотничий домик, где он стал бессвязно рассказывать о битве со свирепым и огромным зверем, которого он повстречал на поле Тичлорна. Он утверждал, будто неизвестное чудовище было невидимым, будто он своими глазами видел, что оно было невидимым; плачущая жена и дочери только качали головами, а он из-за этого все больше выходил из себя, и садовник с кучером связали его еще крепче.

От Поля Тичлорна, который так успешно справлялся с проблемой невидимости, ни на шаг не отставал Ллойд Инвуд. Получив приглашение, я отправился к нему взглянуть, как идут дела. Его лаборатория находилась в уединенном месте посреди его обширных владений. Она была построена на небольшой красивой лужайке, окруженной со всех сторон густым лесом, и вела к ней узкая, петляющая тропа. Но я ходил по ней так часто, что знал каждый изгиб, и представьте мое изумление, когда я вышел на лужайку и не обнаружил лаборатории. Необычного вида строение с красной кирпичной трубой исчезло. И ничто не указывало на то, что оно когда-нибудь было здесь. Не было следов развалин или обломков, вообще ничего не было.

Я решил пересечь место прежней лаборатории.

— Вот здесь, — сказал я себе, — должен был быть порог перед дверью.

Не успели эти слова слететь с моего языка, как я зацепился ногой о какое-то препятствие, подался всем телом вперед и ударился головой о предмет, который по о щ у щ е н и ю очень напоминал дверь. Я выставил вперед руку. Это и б ы л а дверь. Я нащупал ручку и повернул ее. И сразу же, как только дверь стала поддаваться, вся внутренняя часть лаборатории предстала моим взорам. Поздоровавшись с Ллойдом, я закрыл дверь и отступил на несколько шагов назад. Здания совершенно нельзя было заметить. А стоило вернуться и открыть дверь, как сразу же каждая мелочь внутри помещения становилась видимой. Это было действительно поразительно, неожиданный переход от пустоты к свету, формам и краскам.

— Что ты об этом думаешь? — спросил Ллойд, крепко пожимая мне руку. — Вчера я дважды покрыл абсолютно черной краской стены моей лаборатории, чтобы посмотреть, что из этого получится. Как твоя голова? Кажется, ты стукнулся довольно крепко.

— Ну, хватит, — прервал он мои поздравления. — У меня есть для тебя кое-что поважнее.

Разговаривая, он начал раздеваться и, оставшись голым, сунул мне в руки кружку и кисть.

— Вот, покрась меня, — сказал он.

Это была маслянистая, похожая на шеллак жидкость, которая быстро и легко покрывала кожу и мгновенно высыхала.

— Это только для предохранения кожи, — объяснил он, когда я закончил,

— а теперь основная краска.

Я взял другую кружку, на которую он указал мне, и заглянул внутрь, но увидеть ничего не смог.

— Она пуста, — сказал я.

— Сунь туда палец.

Я послушался и ощутил прохладную жидкость. Вытащив руку, я посмотрел на указательный палец, который окунулся в кружку, но он исчез. Я подвигал им; по напряжению и расслаблению мышц я знал, что двигаю пальцем, но я не видел его. Судя по всему, я был лишен пальца. И я не мог увидеть его до тех пор, пока не подставил его под солнечный свет. Он стал отбрасывать пятнышко тени на пол.

Ллойд хихикнул:

— Ну, а теперь мажь и гляди в оба.

Я погрузил кисть в кружку, казавшуюся пустой, и провел длинную полосу на его груди. По мере движения кисти живая плоть исчезала. Я покрасил его правую ногу, и он оказался одноногим человеком, отрицавшим все законы тяготения. И так мазок за мазком, одну часть тела за другой я выкрасил Ллойда Инвуда в ничто. От переживаний у меня мурашки бежали по коже, и я был рад, когда все исчезло от взора, если не считать горящего взгляда его темных глаз, которые, казалось, сами по себе висели в воздухе.

— Для них у меня есть особый, безвредный состав, — сказал он. — Легкое распыление пульверизатором, и все! Меня нет.

Когда с этим так же успешно было покончено, он сказал:

— А теперь я похожу, а ты говори, что видишь.

— Прежде всего я не вижу тебя, — сказал я, и до меня из пустоты донесся его радостный смех. — Конечно, — продолжал я, — ты не можешь избавиться от своей тени, но этого и следовало ожидать. Если ты проходишь между моими глазами и предметом, то предмет исчезает, но его исчезновение настолько необычно и непостижимо, что взор затуманивается. Когда ты движешься быстро, в глазах начинает непонятно рябить. И это чувство помутнения вызывает боль в глазах, а голова наливается тяжестью.

— Еще что-нибудь указывает на мое присутствие? — спросил он.

— Нет и да, — ответил я. — Когда ты стоишь рядом, у меня появляется чувство, которое бывает в мрачных склепах, пустынных сырых складах и глубоких шахтах. И как моряки чувствуют очертания берега в темные ночи, так и я, как мне кажется, чувствую очертания твоего тела. Но все это очень смутно и неуловимо.

Мы долго беседовали в его лаборатории в то памятное утро. И когда я поднялся, чтобы уйти, он взял своей невидимой рукой мою руку, энергично потряс ее и сказал:

— Теперь я покорю мир!

И я не отважился рассказать ему о таких же успехах Поля Тичлорна.

Дома меня ждала записка от Поля с просьбой немедленно явиться к нему. В полдень я подкатил к нему на своем велосипеде. Поль окликнул меня со стороны теннисного корта. Я слез с велосипеда и направился туда. Но корт был пуст. И пока я стоял там, разинув от удивления рот, и глазел по сторонам, теннисный мячик ударил меня по руке, а другой, пока я поворачивался, просвистел у меня над ухом. Насколько я мог видеть нападающую сторону, мячи начинали свой стремительный полет за пределами площадки, и я был буквально осыпан ими. Но когда пущенные в меня мячи стали возвращаться для нового удара, я разобрался в обстановке. Схватив ракетку и зорко следя за окружающим, я заметил возникавшую и исчезавшую радужную вспышку, которая металась по площадке. Я бросился к ней и ракеткой нанес ей полдюжины увесистых ударов. Зазвенел голос Поля:

— Хватит! Хватит! Ой! Да ну же! Стой! Ты бьешь по голому телу! А-ай! Больше не буду! Я только хотел, чтобы ты увидел мое превращение, — говорил он жалобным тоном, и мне показалось, что он растирает ушибленные места.

Через несколько минут мы уже играли в теннис. Я был в невыгодном положении, так как не видел Поля на площадке, кроме тех моментов, когда углы между ним, солнцем и мной были в подходящем сочетании. И тогда — но только тогда — он вспыхивал. Вспышки были ярче радуги: чистейшая голубизна, нежность фиолетового цвета, яркость желтого и все переходные цвета, подобно бриллианту, сверкали, переливались, ослепляли.

Но в середине игры я почувствовал озноб, напоминающий о глубокой шахте или темном склепе, озноб, который я уже испытал в то утро. В следующий момент я увидел, как у самой сетки в воздухе мяч отскочил от пустого места, и в это же время шагах в двадцати Поль Тичлорн возник радужной вспышкой. Он не мог отбить этот мяч, и со смертельным страхом я понял, что Ллойд Инвуд явился к месту действия. Чтобы убедиться в этом, я поискал тень и увидел бесформенное пятно (солнце висело над головой), двигавшееся по земле. Я вспомнил его угрозу и понял, что все долгие годы соперничества должны привести к решительной и жуткой битве.

Я закричал, чтобы предупредить Поля, и услышал рычание, какое может издать дикий зверь. В ответ тоже раздалось рычание. Я увидел, как темное пятно быстро пересекало корт, а ослепительная вспышка многоцветных тонов с такой же быстротой ринулась навстречу тени. И тогда тень и вспышка встретились. Послышались звуки невидимых ударов. Сетка упала у меня на глазах. Испуганный, я бросился к дерущимся, крича:

— Ради бога!

Но их сцепившиеся тела задели меня, и я упал.

— Не вмешивайся, старина! — услышал я голос Ллойда Инвуда из пустоты. А затем раздался голос Поля:

— Да, да, с нас довольно примирений!

По голосам я понял, что они разошлись в разные стороны. Я не мог обнаружить Поля и поэтому приблизился к тени, которая представляла Ллойда. Но с другой стороны я получил ошеломляющий удар по челюсти и услышал сердитый окрик Поля:

— Да уберешься ты наконец?

Затем они снова сошлись. Шум ударов, стоны и тяжелое дыхание, быстрые вспышки и перемещения тени ясно говорили о беспощадности борьбы.

Я начал звать на помощь, и Джеффер Бедшоу прибежал на площадку. Я заметил, что он как-то странно смотрел на меня. Но он столкнулся с дерущимися и полетел на землю головой вперед. С отчаянным воплем, крича «О боже, вот оно!», он вскочил на ноги и понесся вон с площадки.

Мне ничего не оставалось делать, как беспомощно застыть на месте и следить за борьбой. Полуденное солнце с ослепительной яркостью заливало пустой теннисный корт. И он был пуст. Я мог видеть только радужные вспышки и теневое пятно, пыль, поднятую невидимыми ногами, и колебания проволочной ограды, которую они раз или два задели. И это было все, а скоро и этого не стало. Не было больше вспышек, а тень вытянулась и застыла. И я вспомнил их решительные детские лица, когда они крепко держались за корни растений в холодной глубине пруда.

Меня нашли через час. Случившееся как-то дошло до слуг Тичлорна, и все они разбежались. Джеффер Бедшоу так и не выздоровел после второго потрясения. Он заключен в сумасшедший дом без надежды на выздоровление. Тайны чудесных открытий умерли вместе с Полем и Ллойдом, так как обе лаборатории были разрушены убитыми горем родственниками. Что касается меня, я больше не интересуюсь химическими исследованиями, и о науке в моем доме не говорят. Я возвратился к своим розам. Для меня достаточно хороши краски природы.

Загрузка...