Глава 3
ДЕЛА И ЗАБОТЫ

Вопросы внешней политики почти всегда являются предметом самого пристального внимания национальных правительств. И в Вашингтоне 1961 года совершенно определенно ничто не выглядело более настоятельным. Не успел Кеннеди произнести клятву при вступлении на пост президента, как ему пришлось столкнуться с серией следующих один за другим кризисов, связанных с зарубежными странами, которые не прекратились ни с его смертью, ни много позже. Будет лишь поучительно рассмотреть, насколько он был хорошо подготовлен, чтобы справиться с ними.

Со времен своей юности в Лондоне до назначения в сенатский комитет иностранных дел в 1957 году и много позлее он видел себя специалистом по вопросам внешней политики. Ему не хватало политического опыта, недостаток которого болезненно отражался на результатах в первый год его работы в качестве президента (это было платой за популярность). Чтобы отдохнуть, он путешествовал, проводил совещания, учился, писал речи и публиковал статьи, наиболее важным из которых он был обязан как себе, так и Соренсену. Эти действия усилили его нетерпимость к старому поколению, людям 40-х и 50-х годов, которые в это время начинали сходить со сцены. Например, ему казалось, что не имеет смысла уважать планы и интересы загнивающих европейских империй. Его поездка в Индокитай не вызвала у него ничего, кроме презрения к французскому империализму, британцы пустили по ветру свою империю с похвальной быстротой, в лице Португалии он не видел своего единомышленника, который пойдет на компромисс в вопросах, касающихся ее колоний, и Бельгия ие стеснялась покрыть себя позором как имперская сила, жестоко попирающая законность, которая оставила за собой нерешенные проблемы, когда спасалась бегством из Конго. В вопросах такого рода Кеннеди был весьма радикален (гораздо радикальнее он был по отношению к представителям «старой гвардии», таким, как Дин Ачесон, занимавший при Трумэне пост госсекретаря). Он считал, что интересы Америки состоят в том, чтобы способствовать развитию постимпериалистических стран Африки и Азии, и ему хотелось как можно сильнее встряхнуть квазиимпериалистическое прошлое самих Соединенных Штатов в Латинской Америке. Все эти отношения имели смысл в 1961 году: они начали входить в моду и проходили проверку временем, гак как им невозможно было подобрать какую-либо разумную альтернативу. Особый вклад Кеннеди состоял в том, что он был подготовлен для того, чтобы переработать их в энергичную и детальную политику, как он продемонстрировал это в 1957 году, когда произнес свою самую известную допрезидентскую речь, убеждая Соединенные Штаты поддержать независимость в Алжире против своего союзника Франции[72]. Такими действиями он показывал, что молодой свежий ум действительно сможет придать заметно новое направление внешней политике США, и за его короткое президентство было предпринято множество инициатив, которые, к несчастью для Америки и всего мира, не были проведены последовательно. Кеннеди полагал, что бывшие колонии хотят американизироваться: он так считал потому, что эти государства стремились к национальной независимости, демократии и процветанию, и, как наследник революции 1776 года, он очень желал помочь им. В его подходе было много наивности, когда начались эти события, но они начались также потому, что в этом было достаточно мудрости.

К несчастью, к этим надеждам и ожиданиям примешивались и совершенно другие интересы. Как все в его время, кто делал политику и определял мнения, Кеннеди был убежден, что центральной проблемой, с которой предстоит иметь дело Америке и всему миру, является глобальное соперничество не просто между Соединенными Штатами и Советским Союзом за влияние, но между западной демократией и восточным коммунизмом. Несомненно, он хотел ради дружбы установить связи с такими новыми государствами, как Гана и Республика Индия, но он также сильно боялся, чтобы американская пассивность не открыла дверь советскому экспансионизму. Во всех его речах, в которых эти страны вскоре стали называться «странами третьего мира» (а вскоре будет названо и кое-что еще), разрабатывалась тема о международной коммунистической угрозе. Кеннеди не повторил ошибку Джона Фостера Даллеса, госсекретаря в администрации Эйзенхауэра, предположив, что каждое государство, которое старается остаться нейтральным по отношению к «холодной войне», разумеется, является врагом или тайно сочувствует коммунистам, но в своем анализе он близок к тому, чтобы легко впасть в другое заблуждение, к которому был склонен Даллес: он рассматривал развитие других стран исключительно в свете советско-американского соперничества; он полагал, что сила соперничества присуща нациям таких стран, как Египет и Индонезия, в большей мере, чем это было там в действительности, и он почти полагал, что правительства этих стран никогда не смогут действовать автономно и им придется примкнуть к приоритетам Америки либо России. Пока новый мир оставался сферой чьих-либо интересов, он считал, что Соединенные Штаты должны проявлять заинтересованность в том, чтобы ни один американский штат не стал коммунистическим, а если это произойдет, то чтобы такое положение вещей оставалось недолго.

Эти точки зрения показывают лишь, что Кеннеди не был свободен от некоторых заблуждений своего поколения. Доктрина Мойра, свободно интерпретированная в том смысле, что Соединенные Штаты имеют преимущественную ответственность в обеих Америках (невзирая па то, что Лима от Вашингтона дальше, чем Лондон, Рио-де-Жанейро — дальше Берлина, а Буэнос-Айрес — дальше Москвы), была постоянным заклинанием американской политики, и ни один кандидат на пост президента не осмелился бы сказать, что Соединенным Штатам мало дела до того, какая система правительства существует в государствах южнее Рио-Гранде и каковы их связи с Советским Союзом. Я конце 80-х годов Рональд Рейган мог вполне серьезно полагать, что если Эль-Сальвадору позволить «стать коммунистическим», то следующее, что случится, будет марш красных в Техасе. Он много над этим смеялся, но это не повредило его отношениям с избирателями. Что касается Кеннеди, он излагал все свои предложения по внешней политике в терминах «холодной войны». За более чем сорок лет американцы допускали лишь простейшую дихотомию в объяснении мировых проблем, и теперь, когда она потерпела крах, они почувствовали себя в проигрыше. Пока это было личными взглядами Кеннеди, он не имел альтернативы принятию и использованию категорий «холодной войны» при поиске поддержки своей внешней политике. В лучшем случае он мог только просвещать американцев относительно однозначности и нюансов дипломатии, что, к его чести, он все время пытался делать.

С одной стороны, соперничество с Советским Союзом, какими бы естественными причинами оно ни было вызвано, являлось реальностью, и потенциально — опаснее всех других реальностей. Имея факты и опыт борьбы против Гитлера, было неудивительно, что Кеннеди, войдя в Белый дом, видел свою первейшую обязанность в том, чтобы управлять «холодной войной» более эффективно, чем Эйзенхауэр. Все его заявления (включая инаугурационную речь) показывают, что он считал, будто ситуация требует больших усилий, большего понимания и большей самоотдачи (что на практике означало большие затраты на оборону). Он считал, что Эйзенхауэр очень сильно зависел от ядерного сдерживания: вооруженные силы должны были иметь более разнообразное оружие и расположение тактических сил. Он полагал, что Советский Союз начнет действовать, если сочтет, что Соединенные Штаты теряют свое могущество и, следовательно, их можно запугать; это надлежало изучить. Он также думал, что разум и терпимость могут уменьшить напряжение «холодной войны» и разрешить некоторые разногласия, разделявшие Запад и Восток. Этот последний пункт указывал на слабость и противоречивость «старой гвардии», но также мог быть и просто продуктом здравого смысла.

Реальная слабость Кеннеди заключалась в той трудной области, когда большие замыслы требовалось переработать в конкретную политику. У него не было непосредственного опыта в этом: это один из минусов системы разделения власти в противоположность парламентской, которая утверждает, что политик может достичь президентства без прохождения подготовки в министерстве. Опытный госсекретарь мог успешно справиться с этим недостатком, и Эдлей Стивенсон как нельзя более подходил на эту должность, но, к несчастью, в то время Кеннеди питал к нему сильную личную неприязнь, что не только повлекло за собой несколько бесполезных (и нехарактерных для него) действий, вместо того чтобы ускорить ход событий, но и сделало сотрудничество в Вашингтоне невозможным. Таким образом, Стивенсона направили в Нью-Йорк в качестве посла при ООН, где он так превосходно работал, как будто решил доказать, каким хорошим госсекретарем он мог бы быть. Кандидатура Честера Боулза, почти столь же хорошо подготовленного, не могла быть одобрена без главной битвы в сенате (Ричард Никсон предупреждал Кеннеди, что он открыто будет против кандидатуры Боулза). Сенатор Уильям Фулбрайт, которого Кеннеди больше других хотел видеть на этом посту, не подходил по той причине, что он поддерживал власть белых на Юге и, кроме того, был чрезвычайно полезен на посту председателя комитета по связям с зарубежными странами. Поэтому Кеннеди вновь обратился к Дину Раску, бывшему заместителю секретаря и помощнику госсекретаря, которого настоятельно рекомендовали Дин Ачесон и другие. Кеннеди никогда не встречал его, но не сомневался после полученных заверений, что он будет превосходным вторым игроком: Кеннеди имел в виду — быть «его собственным» госсекретарем, хотя, как заметил Раск несколько лет спустя, теперь работа охватывает такое множество дел, что даже госсекретарь не может быть «собственным»[73]. Раск действительно оказался хорошим «рассыльным»; оба Кеннеди и, как следовало ожидать, Линдон Джонсон, оценили его профессионализм, умение быть незаметным, лояльность и честность. К несчастью, американской системе требовалось иное, история госдепартамента с очевидностью показывает, что система функционирует лучше, если госсекретарь действует по своему усмотрению, способен противостоять своему президенту, принимая вызов и высказывая свою точку зрения, если необходимо, намечать и проводить собственную внешнюю политику (с одобрения президента и в сотрудничестве с ним); вести единую и эффективную дипломатическую команду. Такими были Джордж Маршалл, Дин Ачесон и (со всеми его ошибками) Джон Фостер Даллес; таким мог быть Генри Киссинджер. И таким не был Дин Раск, что повлекло за собой множество отрицательных, порой тяжелых последствий.

По всей видимости, в первые дни своего президентства Кеннеди был озабочен не столько внешней политикой, сколько экономикой и относящимися к ней вопросами. Обращения в конгресс содержали предложения по законодательству в области социального обеспечения, налогов, расходов на социальные нужды, минимальной заработной платы и так далее: казалось, что Кеннеди прежде всего постарается преодолеть медленный спад, который он унаследовал от Эйзенхауэра. В этот период «медового месяца», когда его популярность оставалась высока (согласно опросам общественного мнения), конгресс разумно продемонстрировал свою готовность к кооперации, но его долгие процедуры показали, что при такой спешке невозможно ожидать большого количества результатов, а тем временем подспудно накапливались вопросы по внешней политике, которые наконец потребовали внимания президента. Две проблемы надо было решать, и третья стучалась в дверь: Лаос, Куба и Берлин. Он не мог этого знать, но они воплотили в себе те главные вопросы, которые Кеннеди пытался разрешить весь период своего президентства и которые продолжали доминировать у его последователей.

В последние десятилетия XX века трагедия Индокитая[74] обещала стать тем, во что Соединенным Штатам никогда не следовало себя вовлекать. Теперь кажется ясным, что когда французская империя пала, непременно должно было начаться острое соперничество, чтобы заполнить образовавшийся вакуум: можно было сказать уже при первом приближении, что в это будет вовлечен старый буддистский уклад или то, что от него осталось, новая европеизированная элита и коммунисты; при более глубоком рассмотрении это станет соперничеством между вьетнамцами, более слабыми народами Лаоса и Кампучии и огромным Китаем, который на протяжении всей истории преследовал в Юго-Восточной Азии свои имперские замыслы. Соединенные Штаты могли повлиять на эту борьбу лишь незначительно, когда события выйдут на поверхность: говоря на жаргоне марксизма, баланс сил был против этого. Но те, кто делал американскую политику в 50-х годах, не видели и, возможно, не могли увидеть состояние дел столь ясно. По крайней мере, некоторые из них видели, что Лаос мало что значил для Америки. Ему самому следовало найти новое место в изменяющемся мире: маленький, замкнутый и окруженный хищными соседями, все, на что он реально мог надеяться — это найти свою нишу, но, по возможности, мирным путем. Надежды были обречены на обман, Америка обвинена в ошибках, повлекших за собой недели страданий, которые пришлось перенести. В конечном счете эти ошибки были порождены «холодной войной» и умонастроением, которое она взрастила, и Кеннеди не был свободен от этого. Но в 1961 году в самом начале своего руководства Кеннеди справлялся с проблемой Лаоса довольно хорошо.

Два вопроса встали перед американцами. Первый: что произойдет, если Соединенные Штаты повернут назад? На него несколько раз без обиняков отвечал президент Эйзенхауэр (как он поделился в своих мемуарах): «Несмотря на удаленность, мы были обречены охранять независимость Лаоса, чтобы нас не сменили северные соседи — коммунистический Китай и Северный Вьетнам. Так как если бы Лаос стал коммунистическим, началась бы цепочка переходов к этому строю — как цепь падающих костяшек домино — их пока еще свободных соседей, Кампучии и Южного Вьетнама и, по всей вероятности, Таиланда и Бирмы. Такая цепь событий могла бы открыть путь коммунистической экспансии на всем Юго-Востоке Азии[75]. Эта «теория домино» была широко принята в то время, история ее опровергла: окончательная коммунистическая победа в Индокитае повлекла за собой множество ужасных последствий, но предсказанная международная дестабилизация не входила в их число. Самое лучшее, что можно было сказать о кампаниях США в Индокитае — то, что они дали какое-то время Малайзии и Сингапуру, но и это вызывало сомнения, так как для завершения этих дел можно было использовать менее жестокие средства.

Однако Кеннеди, став президентом, столкнулся прежде всего не с «теорией домино», но, в основном благодаря деятельности Эйзенхауэра, со вторым вопросом: что произойдет, если Соединенные Штаты продолжат вторжение в Лаос? На этот вопрос не мог ясно ответить даже Эйзенхауэр, который ставил его перед Кеннеди на его доинаугурационных встречах. Русские наладили снабжение в эту страну, не считая помощи коммунистическим повстанцам, которых широко поддерживало коммунистическое правительство Северного Вьетнама своей усиливающейся армией, Соединенные Штаты продолжали обеспечивать антикоммунистические силы, при необходимости посылая туда собственные войска. Айк, без сомнения, был рад демобилизации: Кеннеди не мог понять, почему он не был взволнован столь ужасными рекомендациями[76]. Он был гораздо более озабочен, когда понял, что объединенный комитет начальников штабов был готов, если необходимо, использовать ядерное оружие в Индокитае, при этом оставаясь уверенным, что это не спровоцирует войну в «третьем мире». Он не мог разделить эту уверенность. Действительно, все эти инструктивные совещания (позже он жаловался, что потратил на Лаос больше времени, чем на что-либо другое в первые месяцы своего президентства), казалось, имели обратный эффект. Кеннеди не собирался вести дела в таком ключе, подразумевая ядерную войну — следовало найти другую политическую стратегию: и чем больше он обсуждал этот вопрос со своими советниками, тем яснее становилась альтернатива (та, к которой склонялась даже администрация Эйзенхауэра в свои последние дни»)[77]. Бисмарк заметил, что восточный вопрос не стоит и ногтя одного померанского мушкетера. Кеннеди решил, что Лаос не стоит ногтя любого американца. Не следовало вносить разобщение в администрацию, ни продолжая интервенцию, ни открыто выйдя из игры. Но, тем не менее, лаосский вопрос надо было закрыть. «Нейтральное» правительство должно быть учреждено международным соглашением: оно также могло успешно образоваться и само. Советско-американское соперничество за влияние могло преследоваться повсеместно. Это решение явилось платой за него. С точки зрения попытки Лаоса избежать коммунистического рабства это было преступно низко. С точки зрения антикоммунистического Вьетнама это было чрезвычайно опасно, особенно после того, как стало известно о появлении Тропы Хо Ши Мина, по которой из Северного Вьетнама в Южный к повстанцам переправлялись продукты и оружие. Разумеется, это не решало всех проблем американской политики в данном регионе. Но с точки зрения президента Соединенных Штатов это было наименее плохой альтернативой и, следовательно, той, которую ему следовало выбрать.

Вырабатывать новую политическую стратегию было бы утомительно и отняло бы много времени: это было поручено прежде всего Авереллу Гарриману, послу, имевшему большой опыт и работавшему помощником секретаря по вопросам Дальнего Востока. Но Кеннеди не отступил, ему были ясны два основных пункта: Лаос не представлял реальной стратегической ценности ни для Москвы, ни для Вашингтона, и до тех пор, пока супердержавы не связывали свой престиж с тем, что там происходило, переговоры оставались возможны: во-вторых, американцы с трудом представляли, где находится Лаос, и наверняка не интересовались этим. И, пока их не убедили, что администрация Кеннеди «теряет» Лаос (как правительство Трумэна уже якобы «потеряло» Китай), они спокойно игнорировали ее проблемы. Из этого следовало, что Кеннеди должен постараться заключить некоторое соглашение с Советским Союзом, которое наконец появилось, решив лаосский вопрос, что тут же попало на первые страницы газет и в телепрограммы новостей. В результате республиканцы поверили, что трудно, если не невозможно, повернуть назад. Расчеты в данном случае, как и в других, были низкими, но Кеннеди был прав, делая их. Его юношеское «я» автора «Почему Англия спала» могло вспомнить сожаление, высказанное Невиллом Чемберленом по поводу Чехословакии («далекая страна, о которой мы ничего не знаем»), и обвинить его в том, что он потворствует появлению другого Мюнхена: никогда еще о вероломстве коммунистов, чтобы расстроить соглашение, заключенное Гарриманом в Женеве в 1962 году, не говорилось с такой убежденностью, как и во времена Гитлера. Но вся эта критика упускала основной момент: Мюнхен был тщетной попыткой предотвратить войну, которая была неизбежна; но, по крайней мере, Женева помогала предупредить войну, которая не соответствовала ничьим интересам (даже лаосским).

Другой проблемой Кеннеди была Куба, решения которой он не видел столь ясно. Как и большинство граждан его страны, он был жертвой очень многих непроверенных предположений по этому вопросу. Он не переносил вульгарных клише, но действительно верил, как и каждый обыватель со Среднего Запада, что Карибы и, возможно, вся латинская Америка являются «задним двором» для Соединенных Штатов и, следовательно, к ним надо относиться собственнически (здесь любой неамериканец может определить губительное влияние доктрины Монро). Ему не хотелось, чтобы США оказывали поддержку коррумпированной и слабой кубинской диктатуре Фульгенсио Батисты, и он, как и многие другие американцы, приветствовал романтическое восстание Фиделя Кастро, которое свергло Батисту в 1959 году. К несчастью, Кастро был нетерпимо-враждебно настроен к Соединенным Штатам. Он экспроприировал большую часть американской собственности. Это было скверно, но мироощущение «холодной войны» сделало неизбежным то, что официальный Вашингтон почувствовал в желании Советского Союза распространить свое влияние гораздо большую угрозу для безопасности США. Как и во времена Эйзенхауэра, администрация вербовала множество эмигрантов, теперь бежавших с Кубы: в течение зимы 1960–1961 годов Центральное разведывательное управление (ЦРУ) сформировало повстанческие отряды из 1500 человек, которых начали тренировать в Гватемале для контрреволюционного вторжения на остров.

В некотором отношении кубанская и лаосская проблемы были похожи. Оба слабых народа боролись за достижение своей независимости, подавляемые могущественными соседями (Лаос, к несчастью, имел двух таких соседей — Вьетнам и Китай). Их трудности усугубляла «холодная война». Вмешательство супердержавы также не могло принести ничего хорошего. Разница между обеими странами заключалась в том, что Куба находилась в непосредственной близости к США и являлась их страной-спутником с 1898 года. Американцам искренне не нравилась диктатура, которую устанавливал Кастро. Американская разведка сильно недооценила трудность свержения нового режима. Кеннеди разделял эти позиции (как и Эйзенхауэр, Никсон и большинство высоких умов страны), к тому же ощущая некоторое личное соперничество с Кастро, который был еще одним молодым действующим политиком.

Все это было понятно. Менее понятными были шаги, которые предпринимал Кеннеди в отношении Кубы в первые месяцы работы своей администрации. Он видел, что быстрота действий против Кастро была вопросом первостепенной важности. Если раньше Национальный совет безопасности уделял время Лаосу, то теперь на обсуждении была Куба. Кеннеди хотел заручиться поддержкой ЦРУ и Пентагона. И он получил ее: адмирал Берк, глава штаба военно-морских операций, сказал ему: «Пока мы будем в состоянии выполнять эту работу, все будет в порядке. Это хороший план»[78]. Алан Даллес, шеф ЦРУ, говорил Кеннеди, что он гораздо более уверен в кубинском плане, чем в том удачном ходе, который предприняло ЦРУ в Гватемале несколькими годами раньше[79]. Несколько разумных и веских голосов были подняты против этого проекта, но они не возымели действия, возможно, потому, что Кеннеди, усиленно убеждаемый экспертами, подавил свои собственные сомнения. К тому же все еще протестовало британское правительство, считая такие действия незаконными, согласно их стандартам международного права, которые Соединенные Штаты, казалось, поддерживали: но этому не суждено было сбыться. По этому поводу характерно высказывание Дина Ачесона, который говорил президенту, что он не считает необходимым звонить в Прайс Уотерхауз, чтобы понять, что 1500 кубинцев на самом деле являются 25 тысячами[80]. Фулбрайт утверждал, что вторжение обернется бедствием независимо от того, достигнет ли оно успешно своих целей или нет, и осудил навязчивую идею Кастро: «Режим Кастро — это заноза в теле, но не кинжал в нашем сердце»[81]. Артур Шлезингер, работавший в Белом доме, приводит убедительный аргумент, что если бы захватчики утвердились на Кубе, то почти наверняка за этим последовала бы гражданская война, создав затруднительную ситуацию, в которую были бы вовлечены Соединенные Штаты, и формирующаяся международная репутация Кеннеди как человека «великолепного ума, рассудительности, честности и твердости» была бы принесена в жертву[82]. У Дина Раска были свои сомнения, но, как он с грустью замечает в своих мемуарах, Кеннеди не всегда эффективно использовал свои плюсы: «Будучи полковником пехоты и руководителем военных операций на китайско-бирманско-индийском театре во время второй мировой войны, я знал, что небольшая бригада этих кубинских эмигрантов вряд ли имела хоть малейший шанс на успех. Я не переношу это военное суждение на президента Кеннеди, потому что сам больше не участвую в военных действиях»[83]. Но это не имело бы большого значения и в том случае, если бы он участвовал. Кеннеди был одержим идеей свергнуть Кастро, заплатив небольшую цену. Успех этого предприятия был подкреплен ЦРУ и его репутацией, снискавшей дурную славу. Начальники штабов, возражения которых он мог услышать, уступили или поддержали (как сказал Раек, «они полагали, что если весь спектакль был операцией ЦРУ, то им следовало лишь одобрить это и умыть руки»)[84]. Гарри Уиллс высказал точку зрения, что Ричард Уиллс, ответственный за проведение операций ЦРУ, убеждал нескольких последователей «Нового рубежа» в Йельском университете, включая Макджорджа Банди, советника по национальной безопасности, уступить ему: и он вполне мог быть уверен в том, что президент это одобрит, так как весь план был образцовым приключением в стиле «Нового рубежа», романтичным, неортодоксальным, импровизированным, смелым — такого рода делом, которое было достойно Джеймса Бонда (Кеннеди очень любил триллеры Яна Флемминга)[85]. Несомненно, Кеннеди чувствовал, что Эй-зейхауэр и Никсон пошли бы дальше, как мог бы и он, и, возможно, он вспомнил опрометчиво данное обещание поддержать кубинских «борцов за свободу», которое он сделал во время предвыборной кампании[86]. 14 апреля он дал «добро», и операция началась.

Вторжение потерпело трагическое фиаско. Секретность перестала быть таковой задолго до этого; президенту пришлось ответить на несколько неудобных вопросов на своей пресс-конференции 12 апреля (его ответы изобретательно уводили в сторону без того, чтобы стать явной ложью). Предупрежденному и, следовательно, вооруженному Кастро не составило труда разбить вторгшиеся отряды, в то время как они старались отбить плацдарм недалеко от местечка Бей-оф-Пигз.

На Кубе освободителям не было оказано широкой поддержки. Еще несколько дней Кеннеди надеялся и верил, что те, кто останется жив после битвы, уйдут в горы, чтобы создать партизанские отряды (как говорил брат Роберт, он верил, что это возможно, только потому, что он допустил это предприятие)[87], но он ошибался: когда планировалась операция в Бей-оф-Пигз, ЦРУ не заметило, что поблизости совсем нет гор, только болота, где отрядам Кастро было легко поймать беглецов. Успокаивало лишь то, что все закончилось очень быстро (меньше чем за неделю). Соединенным Штатом больше не на что было опереться, не было смысла бросать туда какие-то силы, что могло бы длиться бесконечно и не приносить результата, как того боялся Шлезингер.

Несомненно, операция в Бей-оф-Пигз была самым неудачным моментом администрации Кеннеди. Она продемонстрировала целый ряд слабостей американской стороны, начиная с некомпетентности ЦРУ (управления, которое регулярно доставляло правительству США больше трудностей, чем само того заслуживало) и заканчивая благодушием начальников штабов объединенного комитета и недостатками концепции Дина Раска относительно его обязанностей. Это показало несостоятельность некоторых претензий «дяди Сэма»; он просто не мог удержаться от незаконного, с применением насилия, вторжения на Карибы, даже проклиная свою глупую привычку несколько раз. Но для президента Кеннеди главным являлось исполнение его роли в этом несчастье. Он не стеснялся в выражении извинений, и делал это со всей искренностью (в противоположность президенту Рейгану, который в сходных обстоятельствах вынужден был допустить, что дела шли не так, как следовало, «на мой взгляд», использовав это в качестве прелюдии, чтобы перейти к другой теме). Другие старались «переписать» ход событий заново; как он сказал на конференции 21 апреля, «давно сказано, что у победы сто отцов, а у поражения — ни одного».

Он сам не избегал очевидного: «Я отвечаю за то место в правительстве, которое занимаю»[88]. Но это была ответственность особого рода. Он позволил себе сказать то, против чего его тщетно удерживали инстинкты: он подверг риску интересы США, не сумев убедить, что предложения ЦРУ были адекватно проанализированы: из-за его ошибок он дал нескольким смелым кубинским эмигрантам погибнуть бесполезной смертью и сотням — попасть в плен к Фиделю Кастро. Последнее он ощущал очень остро, так как это напоминало ему потерю ПТ-109, когда он реабилитировался в собственных глазах только тем, что попытка спасти свою команду оказалась успешной. Теперь он снова потерпел крах, и снова люди, за которых он отвечал, платили свою цену. «Как я мог не понимать всего этого? Вся моя жизнь научила меня лучше экспертов. Как я мог быть столь глуп, чтобы позволить им действовать?»[89]. Он размышлял, он действительно горевал по поводу своего провала. Позже Бобби Кеннеди сказал, что в то время он был расстроен больше, чем когда-либо еще», и заметил, что однажды он стал свидетелем того, что «он качал головой и прижимал ладони к глазам»[90]. Он также не скрывал своего угнетенного состояния, когда 22 апреля его посетил экс-президент Эйзенхауэр в его резиденции в Кэмп-Дэвиде (Кеннеди не хотел, чтобы республиканцы возобновили непрерывные атаки из-за его неудачи: он также пригласил Ричарда Никсона). Айк нашел его «очень открытым и искренним, но в то же время весьма подавленным и более чем озадаченным».

КЕННЕДИ: Невозможно представить, как трудна эта работа, пока не посвятишь ей несколько месяцев. ЭЙЗЕНХАУЭР: Мистер президент, я прошу прощения, но я думаю, что уже упоминал об этом три месяца назад.

КЕННЕДИ: Я многому научился с тех пор[91].

В этом была суть дела. Кеннеди понял, что президентство — это непрерывное обучение. Это радикально его изменило, и Бей-оф-Пигз был его самым трудным и мучительным уроком. Благоприятный аффект этого дал себя знать почти сразу же, когда начальники штабов объединенного комитета (которые, казалось, были неспособны обучиться какому угодно уроку) начали защищать отправку войск США в Лаос. Несколько острых вопросов президента (в тоне, который он прежде не допускал по отношению к тем, кто спланировал операцию в Бей-оф-Пиг) сделали явным тот факт, что если бы они высадились, то были бы смяты превосходящими силами и в этом случае, как советовали начальники штабов, пришлось бы использовать ядерное оружие[92]. И войска не были посланы.

Хотя президент принимал всю ответственность за кубинский кризис, он не мог наказать себя, не мог уйти в отставку (и не хотел): он желал продолжать заниматься той работой, на которую был избран. Но не стоило смотреть сквозь пальцы на грубые ошибки подчиненных, которые так подвели его в беде, и он, по меньшей мере в глубине души, обвинил их гораздо больше, чем они того заслуживали. Он приложил все силы, чтобы предотвратить губительное желание возбудить взаимные обвинения внутри администрации, остановив публичное обсуждение дела (пресса приняла его мягкий отказ говорить об этом на своих пресс-конференциях) и одновременно предприняв шаги, чтобы восстановить доверие людей. Довольно легко было с начальниками штабов: в любом случае они скоро выходили на пенсию и их можно было проводить без лишнего шума, вручив медали в саду роз Белого дома. (Адмиралу Берку было предложено остаться еще на один срок руководителем военно-морских операций, но у него хватило здравого смысла отказаться, как это от него и ожидали)[93]. Председателю объединенного комитета начальников штабов генералу Лемницеру разрешили остаться на своем посту до конца срока, но одновременно Кеннеди пригласил генерала Максвелла Тейлора, к которому благоволил, в Белый дом в качестве своего военного советника, что обеспокоило Пентагон, и, когда пришло время, Тейлор сменил Лемницера на посту председателя. В ноябре Аллену Даллесу, которого Кеннеди утвердил в должности на следующий день после своей победы на выборах, были вручены награды, и он также ушел в отставку. Бисселла заменил Ричард Холмс в качестве руководителя тайных операций. После всех этих перестановок президент надеялся, что бюрократия получила предупреждение.

Заботясь о том, чтобы больше не потерять контроль, Кеннеди произвел также несколько решающих изменений в том же духе, когда он шел к президентству. Они были столь заметны, что значительно усиленный персонал Белого дома отныне активно стал осуществлять контроль за всеми правительственными действиями. Макджорджу Банди было поручено держать в поле зрения и координировать все вопросы обороны и рекомендации по внешней политике, которые поступали к президенту. Назначение Максвелла Гейдара также было внесено в список. Президент говорил Теду Соренсену, который до того в основном занимался вопросами внутренней политики, что ему следует начать уделять некоторое время внешнеполитическим делам[94]. Бобби Кеннеди, (который, как и Соренсен, не участвовал в разработке операции Бей-оф-Пигз — он занимал пост генерального прокурора) решил никогда больше не позволять тупым подчиненным причинять брату столько вреда. Он счел это своей обязанностью и, с его проницательным умом, безграничной преданностью Джеку и готовностью нажить врагов, был для этого достаточно подготовлен. И эта его связь с президентом постоянно укреплялась, что побудило вице-президента кисло заметить: «Не смейтесь над тем, кто является первым советником… Бобби входил в дела первым и завершал последним, он был тем, кого Кеннеди слушал»[95]. Заняв пост президента, Джек решил не назначать начальника штаба, как это сделал Эйзенхауэр в отношении Шермана Адамса, но теперь он у него был.

Бобби Кеннеди сказал в 1964 году: «Бей-оф-Пигз, возможно, было лучшим, что случилось за время пребывания администрации у власти»[96], подразумевая, что это преподало много ценных уроков. Могли счесть, что удачливый президент — один из тех, кто совершает ошибки поначалу. Опыт научил его быть осторожным и осмотрительным до того, как он сделает первый шаг. Президенты, у которых в первые годы дела шли хорошо, становились благодушными либо высокомерными, что влекло за собой несчастья. Это случалось даже с Франклином Рузвельтом, которому пришлось бы в 1941 году уйти с поста с подорванной репутацией, не случись второй мировой войны. Либо при благоприятных условиях президент мог допустить грубую ошибку, но не извлечь из нее урока или не поправить ее. Так произошло с Джимми Картером.

Но невозможно закрыть глаза на серьезные ошибки. Даже Эйзенхауэр, который проводил сдержанную политику, как и любой современный президент, с неохотой занимался проблемой Джо Маккарти, плохо решал вопрос о гражданских правах и, благодаря своему упорному консерватизму в экономике, способствовал созданию условий, которые сделали возможной победу Кеннеди (которую Айк с уверенностью рассматривал как несчастье). Президенты — это люди, а президентство — пост, где многое значит личность, и еще никто не изобрел средства, которое надежно защитит должность от самой себя. Тщательно разработанная система совета национальной безопасности Эйзенхауэра не спасла его от неприятности с У-2, неформальные приемы Кеннеди не предотвратили Бей-оф-Пигз, и гораздо более официальные действия Линдона Джонсона не уберегли его или страну от направления американской армии в Южный Вьетнам. Это не особенно удивляет: в каждом случае президент налаживает систему, с которой он чувствует себя удобно, систему, которая, как он считает, даст ему возможность управлять наиболее эффективно и сформулировать такую политику правительства Соединенных Штатов, которую он сочтет наиболее подходящей. В ней реализуются его достоинства, но неизбежно, так как он лично к этому причастен, на системе также отражаются и его недостатки. Практически только президент может осознать свои ошибки и исправить их. Следовательно, важно, чтобы он мог быстро учиться и у него было бы на чем учиться.

Если все это действительно так, то катастрофа Бей-оф-Пигз воистину была самой лучшей возможностью, когда-либо предоставившейся президенту Кеннеди. Он сам нес ответственность за эту путаницу и осознавал это, и поэтому первое, что он себе пообещал, было не повторять ошибок в будущих критических ситуациях (он решил, что наихудшим было то, что он задавал недостаточно много вопросов). Но некоторых важных уроков он все же не извлек, например, теперь кажется довольно очевидным, что продолжать попытки свергнуть правительство Кастро было как неверно, так и повторно обречено на поражение. Он не всегда достигал успеха, пытаясь улучшить процедуры принятия решений. Но в целом афоризм Бобби Кеннеди был верен.

Инцидент причинил на удивление мало вреда отношениям между президентом и гражданами: как ничто другое, это сделало его более популярным, чем когда-либо, чего он искренне не мог понять и был этим немного насторожен. Увидев результаты опроса общественного мнения, которые утверждали, что его поддерживает 82 % населения, он сказал: «Так же, как это было и с Эйзенхауэром. Чем хуже я веду дела, тем популярнее становлюсь»[97]. Левые провели против него демонстрации в стране и за рубежом. Но союзные Америке правительства, обрадованные тем, что эпизод закончился так быстро, выступили в его поддержку. Только в одной стране это обернулось серьезным ущербом — в Советском Союзе. К несчастью, как заметил Артур Шлезингер-мл., именно это было самым сложным испытанием — «способность Кеннеди иметь дело не с Фиделем Кастро, а с Н. С. Хрущевым»[98].

Постоянное утверждение Кеннеди о том, что в 1961 году Соединенные Штаты столкнутся с большой опасностью, обрело действительность в состоянии русско-американских отношений. Советский Союз продемонстрировал свои технологические достижения, создав атомную и водородную бомбы, запустив «Спутник» (весной 1961 года в космос отправился также первый человек — Юрий Гагарин). Он грубо, но успешно подавил выступления в Берлине и Венгрии в ближайшие годы, прошедшие после смерти Сталина: вновь утвердилась его гегемония в Восточной Европе. Его официальная статистика показывала, что уровень экономического роста в Союзе был выше, чем в Соединенных Штатах; лишь немногие понимали, что эта официальная статистика ничего не стоит. Хрущев, который так поспешно сменил Сталина на его посту, наконец обрел могущественное влияние в 1957 году. Он немедленно продемонстрировал, что Советский Союз, наконец, обладает большей уверенностью и силами, чтобы рискнуть бросить вызов Западу по поводу статуса Берлина и Восточной Германии. В 1956 году он грозил подписать односторонний мирный договор с Германский Демократической Республикой, как она тогда называлась, и тем самым (как он утверждал) ликвидировать право западных союзников на их продолжавшееся присутствие в Берлине и гарантию свободы западноберлинцев. Запад был непоколебим, и Хрущев не осуществил своих угроз, но тучи над Берлином все еще не развеялись, когда Эйзенхауэра сменил Кеннеди, и пожар мог вспыхнуть в любой момент. Хрущев начал разрабатывать план на тот случай, если опять произойдет Бей-оф-Пигз. Эта катастрофа, когда она случилась, дала ему повод думать, что его могут счесть слабаком, и он не упустил открывшуюся перед ним возможность.

В некоторых отношениях перед Хрущевым, как и перед Кеннеди, встала та же дилемма. Кеннеди, для того, чтобы быть избранным, и Хрущев, чтобы сохранить власть, были схожи в стремлении продемонстрировать свою приверженность идее наращивания международной мощи обеих стран: никто не желал инцидентов за рубежом, которые бы отвлекли их от проведения программ в их собственных странах. Но это требовало времени на создание обычного фундамента, который бы стал ощутим. Хрущев был очень индивидуалистичен и вспыльчив. Его громко провозглашаемая вера в достижения и обещание построить коммунистическую систему, которые очень насторожили американское общественное мнение, были весьма искренни, но сочетались с горьким осознанием слабости Советов как в военной, так и в экономической областях. Его напыщенность была, проще всего, попыткой скрыть слабость от мира, но не намеревалась замалчивать оппозиционность Советского Союза. Он надеялся на ослабление напряжения в отношениях с Западом отчасти ради самого ослабления, отчасти потому, что связи с маоистским Китаем становились все более затруднительны; но он не мог прибегнуть к средствам дипломатии договоров из-за страха перед старой сталинской гвардией и коммунистическими лидерами других стран, которые могли подумать, что он проявляет слабость перед капиталистическим миром. Он излучал чисто человеческое обаяние, которое многих с Запада располагало к себе, но также мог вести себя как упрямый шумливый хулиган. Он мог быть искренним, но и приврать к случаю без тени стыда. Он считал, что Запад понять трудно, имея чрезвычайно малый опыт общения с ним: смесь провинциализма и догматичной идеологии делала его слепым по отношению ко многим реальностям капитализма. До последнего дня он не верил в то, что их однажды ставшие знаменитыми переговоры на кухне с Ричардом Никсоном были чем-либо большим, чем утопической фикцией: мысль о том, что такие кухни действительно могут быть обычным делом в Соединенных Штатах, была выше его понимания.

Кеннеди был плохо подготовлен к тому, чтобы иметь дело с таким человеком, и вскоре это понял: как и Эйзенхауэр, он не верил в переговоры в верхах как в форму, где можно решить существенные вопросы, и собирался обратиться к Дину Раску, отчасти потому, что Раск был его официальным представителем. Но он не видел ничего плохого в проведении частной встречи с советским лидером, которая позволила бы им лучше узнать друг друга. Как заметил Чарльз Боулен (бывший посол в Москве), Кеннеди «как почти каждый человек, с которым я познакомился во время этой работы на данном поприще, действительно хотел выяснить это для себя. Серьезные вопросы и последствия ошибок, которые появляются, когда вы имеете дело с Советским Союзом, столь велики, что человек любого характера и ума не может полностью воспринять взгляды кого-либо другого»[99]. Но это было косвенным указанием на недостаток опыта президента: кроме этого, другой трудностью была сильно разрекламированная оборонная политика Кеннеди. Он заявил, что Соединенные Штаты не могут оставаться перед лицом коммунистической угрозы, опираясь только на ядерное превосходство. Он принимал доктрину «гибкого ответа», предложенную Максвеллом Тейлором, и, чтобы ее воплотить, назначил очень способного Роберта С. Макнамару министром обороны. Новая политика означала, кроме всего прочего, увеличение расходов на вооружение: автор книги «Почему Англия спала» был спокоен. Он помнил, как военная ослабленность заставила Чемберлена согласиться на Мюнхен, и решил не допустить повторения этого. «Давайте никогда не проводить переговоров, если нас побуждает страх»[100]. Вооружаться из страха, с другой стороны, было всего лишь здравомыслием. Таким образом, в течение первых месяцев своего президентства он повторял, что Соединенные Штаты оказались в серьезном историческом положении. Это позволило ему провести свои предложения в конгрессе, но встревожило русских, так же, как бахвальство Хрущева насторожило Кеннеди. Они не могли понять Кеннеди, так как ожидали, что он будет гораздо менее воинственен, чем Никсон. Затем последовал Бей-оф-Пигз. Казалось, что это побудило Хрущева принять предложение о встрече, которое Кеннеди сделал в феврале и которое до сих пор оставалось без ответа. Так как Кеннеди решил посетить в начале июля Францию, то было решено, что он продолжит свою поездку в Веку, где его будет ожидать Хрущев.

В 1961 году лидер русских был озабочен берлинским вопросом. Из Восточной в Западную Германию через открытые ворота старейшей столицы хлынул поток эмигрантов. Он грозил разрушить экономику Восточной Германии (так как уезжали прежде всего наиболее образованные и квалифицированные), и в 1961 году, как и тридцать лет спустя, было ясно, что крах Восточной Германии может привести к падению всей советской империи. Но в то время как в 1989 году Горбачев ощущал бессилие, чтобы сопротивляться событиям, Хрущев так не считал. Необходимо было только точно решить, что и когда надо сделать. Хрущев рассматривал встречу в Вене как свой шанс узнать, насколько американцы окажутся терпимы. Поэтому в обсуждение был включен вопрос о ядерных испытаниях. Запад проявлял большую заботу о радиоактивных осадках и последствиях испытаний, которые могли вызвать политическую дестабилизацию; действительно, период около тридцати лет, прошедший после Хиросимы, можно было назвать веком ядер ной опасности, и Кеннеди, как дитя своего времени, имел большое желание подписать договор о запрещении ядерных испытаний; но советским руководителям нужна была хорошая реклама ядерного оружия для того, чтобы запугать Китай, и Хрущеву надо было успокоить своих генералов. Он отмечал, что советские испытания скоро будут возобновлены вопреки добровольно установленному мораторию, который США и СССР соблюдали в течение трех последних лет; но, так как он ожидал, что американцы первыми нарушат мораторий, то считал, что стоит подождать, пока это произойдет, — пусть они будут теми, кто пострадает от осуждения мирового общественного мнения. В этом отношении Вена была хорошим шансом, чтобы успокоить американцев, внушив им ложное чувство безопасности.

Президент и миссис Кеннеди вылетели из Нью-Йорка в Париж вечером 30 мая и на следующий день прибыли в аэропорт Орли, где их встречал генерал Де Голль. Последующие три дня, проведенные в интенсивной работе, оказали чрезвычайно хорошее влияние на моральное состояние Кеннеди. Неожиданно выяснилось, что европейцы восхищены им так же, как и американцы; французы, казалось, были особенно очарованы красотой, элегантностью, умом и превосходным французским Жаклин Кеннеди. Свою пресс-конференцию Кеннеди начал со слов: «Я сопровождаю Жаклин Кеннеди в Париж, и мне это доставляет удовольствие»[101]. Везде, где они появлялись, их ждала огромная восторженная толпа: все великолепие, которое имелось в распоряжении французского государства — от золотых ванн Парижа до блестящих банкетов в Версале — в лучших традициях королей, щедро изливалось на чету Кеннеди. Президенты обеих стран провели пять встреч и относились друг к другу с самой любезной предупредительностью, хотя каждый из них оставил некоторые соображения про себя. Старый генерал, с его особенной проницательностью, дал понять своему молодому гостю, чего он хочет прежде всего. Он поддерживал политику нейтрализации Лаоса, о чем всегда предупреждал, если верить его мемуарам: «Чем более вы вовлечены в противостояние с коммунизмом, тем чаще коммунисты кажутся вам победителями в области национальной независимости и тем больше поддержки они получают, даже из чувства отчаяния… Шаг за шагом вы будете погружаться и военную и политическую трясину независимо от того, сколько вы займете этим людей и вложите средств»[102]. Он говорил Кеннеди, что государственный деятель должен быть убежден в своем высказывании; он также настаивал, что уместно и возможно противостоять русским по берлинскому вопросу. Хрущев блефует; он посылал угрозы в течение двух с половиной лет, которые до сих пор ничем не кончились, и он никогда не решится на войну относительно Берлина»[103]. Укрепленный таким образом, 3 июня Кеннеди отправился в Вену.

В этом городе его тоже приветствовали толпы, но Кеннеди приехал не для того, чтобы посмотреть на австрийцев и показать им себя, и два дня встреч с Хрущевым отразились болезненным контрастом по сравнению с его беседами с Де Голлем. Он не собирался предпринимать постоянные дипломатические усилия, но надеялся, что будет создана достаточная основа, чтобы прогресс в переговорах по различным вопросам был возможен. Хрущев не был одержим этими иллюзиями. Он приехал в Вену, чтобы проверить Кеннеди и по возможности запугать его или, во всяком случае, вывести из равновесия. Как Кеннеди вскоре понял, это делало его невосприимчивым к обаянию, искренности, доводам, учтивости и всему остальному. Вместо этого он все время давил, давил, давил на своего противника, стараясь выяснить, насколько он сможет уступить и что заставит его сдаться. Кеннеди такое поведение привело в ужас: по окончании первого дня переговоров он спросил у Луэллина Томпсона, посла США в Москве: «И так всегда?» — «Эго его обычное состояние», — ответил посол[104].

Что-нибудь меньшее, чем дух товарищества сената США, трудно было представить. Приложив множество усилий, Кеннеди все же не смог найти общего языка с Хрущевым, поэтому неторопливая беседа, приправленная юмором, в чем он был мастер, оказалась невозможной. Хрущев начал с того, что отбросил свои обычные причитания о том, что ядерная война может произойти в результате ошибки в расчетах с той или с другой стороны. «Ошибка в расчетах? Все, что я слышу от ваших людей, ваших журналистов и ваших друзей, — это проклятое слово «ошибка» в расчетах… Мы не делаем ошибок. Мы не начнем войну по ошибке»[105]. Он не сказал ничего дельного о ядерных испытаниях: «Мы никогда первыми не нарушим мораторий. Нарушите вы, и это заставит нас возобновить испытания»[106]. Берлинский вопрос заставил его напустить на себя напыщенность и ярость. Он прибег к еще нескольким угрозам, которых не было ранее, настаивая, что пришло время подписания мирного договора, по которому Восточная Германия признавалась законным государством и ей передавался контроль над Восточным Берлином (Западный Берлин должен был остаться «свободным городом»), но теперь он это делал, оказавшись лицом к лицу с президентом Соединенных Штатов, похлопывая по столу, кидая свирепые взгляды и говоря с силой: «Мне нужен мир. И если вам нужна война, то это ваша проблема. Если Соединенные Штаты не пойдут на некоторые уступки, то в декабре Советский Союз подпишет мирный договор с Восточной Германией. «Если это правда, — сказал Кеннеди, — то зима будет холодной»[107].

Он уехал из Вены, погруженный в уныние, раздражение и беспокойство, но ситуация была менее серьезна, чем он полагал. Он остался тверд, не пойдя на уступки Хрущеву, и в то же время не дал себя в обиду: не его вина, что русские не поняли, что он не тот человек, которого можно запугать. Он мог не знать этого, но Хрущев, ни на йоту не уменьшив своего давления, видимо, почувствовал к нему симпатию. Он побудил советского лидера согласиться на его уступку, которая хотя и мало значила для Хрущева, в то же время много дала Кеннеди: как они договорились, Лаос был одним из важных вопросов в открытой дискуссии двух супердержав. Это сходство взглядов отразилось на лаосцах, но означало, что между США и СССР стало меньше возможных взрывоопасных моментов, а у республиканцев — меньше поводов упрекнуть президента. И он понял, почувствовал: все, что ему нужно знать о личности Хрущева, — это то, что он никогда не согласится встретиться с ним снова. Как только к нему вернулось его обычное хорошее расположение духа, он смог убедиться, что эта конференция, в итоге, ничего не изменила: западные союзники остались в Берлине, НАТО было по-прежнему прочно. Де Голль вполне мог оказаться прав: если судить не по словам, а по делам Хрущева, то реальная опасность войны была мала. Он не обманывался относительно того, что берлинский кризис был предотвращен, но он отказывался говорить об этом. По возвращении в Соединенные Штаты он выступил в своей яркой и ясной манере, дав отчет американскому народу, в котором он был (по британским стандартам) удивительно откровенен, но не обратил особого внимания на трудность, связанную с берлинским вопросом. Вместо этого он сделал предположение, что соперничество между Востоком и Западом в следующем десятилетии развернется в странах «третьего мира», и использовал эту идею в подтверждение развертывания своей программы помощи другим государствам, которая была отдана на рассмотрение в конгресс. После этого он вернулся к основной теме: он не давал пресс-конференций в течение трех недель: когда он встретился с журналистами, то сделал твердое продолжительное заявление по берлинскому вопросу: «В Германии и Берлине — мир. Если там кто-то обеспокоен, то это прямая ответственность советской стороны»[108]. Однако он еще не провозгласил никакой политики, и казалось, что журналисты в целом интересовались другими вопросами. Но, оставшись вдали от глаз, президент лихорадочно изучал кризис во всех его аспектах.

Жаль, что, переключившись на Кубу и Лаос, он действовал не так быстро, позволив русским захватить инициативу, которые не упустили такой возможности. 10 июня они вновь повторили свою угрозу подписать сепаратный мирный договор с Восточной Германией, хотя Кеннеди дал ясно понять, что подобное действие приведет к основному кризису в отношениях Запада и Востока. Возможно, они думали, что Кеннеди блефует. Если так, то они сильно ошибались. В конце июля подписание документов начало оборачиваться тем, что Вашингтон стал готовить похожий случай, и 25 июля Кеннеди обратился по телевидению «к городу и миру». Раньше он предоставлял другим широкое поле деятельности, когда принял президентство — теперь же он сам постарался захватить командование.

Проводя линию, согласованную со всеми союзниками, Кеннеди настаивал на том, что если для установления мира требовалось угрожать, то это была целиком заслуга советской стороны: «Мир знает, что сегодня для берлинского кризиса нет причины, и если он разовьется, то это произойдет благодаря попытке Советского правительства посягнуть на права других и усилить напряженность»[109]. Он старался по возможности доступно объяснить, что западные союзники, и Соединенные Штаты в частности, намереваются защитить эти права. Программа была подана на рассмотрение в Сенат и требовала более трех миллиардов долларов на дополнительную оборону и добавку в 207 миллионов долларов на гражданскую оборону. Это означало, что будет набрано больше человек в армию и флот, призваны резервные части, гражданским лицам придется больше работать, самолеты и суда, у которых кончается срок эксплуатации, продолжат службу, и появится дополнительное обеспечение в виде неядерного вооружения, боеприпасов и снаряжения[110]. Обращение было более чем ясно. Кеннеди придерживался трех основных положений, начало которым дала администрация Эйзенхауэра: воздушный и наземный доступ на территорию Берлина, остающееся там западное военное присутствие и свобода Западного Берлина[111]. На этом настаивало НАТО, и в результате необходимое было успешно достигнуто; но кое-что в то же время упустили. В. В. Ростов однажды заметил: «Кеннеди был готов рискнуть, решившись на войну, чтобы защитить Западный Берлин, но не поддерживая свободное сообщение между советским и западными секторами»[112], хотя эго сообщение было достаточно большим для законных прав Запада, как и для других трех вопросов. В своей телевизионной речи Кеннеди упомянул Западный Берлин четырнадцать раз, как будто остальные части города не представляли для него интереса.

В этом выступлении он был откровенен с американским народом, но также, возможно, ненамеренно, открыл свои планы русским[113]. Эгон Бар, один из коллег Вилли Брандта, позднее мэр Берлина, упоминая об этих трех основных положениях, напрасно возражал: «Это же почти приглашение Советам делать то, что они хотят, с Восточным сектором»[114]. И так думали не только западноберлинцы. Советскому правительству было ясно, что НАТО было готово предоставить Восточному Берлину положиться на судьбу. И в полночь 12 августа 1961 года коммунисты начали строить то, что позже стало пресловутой Берлинской стеной. Таким образом русские охраняли свои собственные интересы.

Постройка Берлинской стены вызвала волну страха и возмущения на всем Западе. Она тут же превратилась в зловещий символ коммунистической тирании и оставалась таковой в течение тридцати лет до падения режима в Восточной Германии. Ее дурная репутация укрепилась после того, как множество людей пыталось ее преодолеть: они были убиты, ранены или схвачены пограничниками под самым носом у Запада, и их судьба постоянно побуждала ассоциировать Западный Берлин со свободой, а Восточный — с ненавистью и беззаконием. Хрущев не помог делу, пожимая плечами: «Я ожидал подобной неприятности», и называл стену «пограничным контролем»[115]. За долгое время своего существования стека объединила мнения Запада, отказав Восточной Германии в любой законности, и внесла вклад в развенчание Советского Союза в глазах Запада (и в то же время добавив романтизма относительно маоистского Китая и Кубы Фиделя Кастро). Но ни одно из этих соображений не оправдывало молчаливого согласия Кеннеди с постройкой Стены.

И все же было трудно придумать, что еще он мог сделать. Верно, что соглашения 1945 года, которые узаконили британское, французское и американское присутствие в Западном Берлине, также предусматривали создание единого правительства Берлина: «железный занавес» не собирались устанавливать непосредственно перед Брандербургскими воротами. Но на практике власти Запада уступали Восточный сектор коммунистам — российским и немецким, как это было и в 1953 году, когда Запад отказался поддержать берлинское восстание, и в 1956 году, при отказе в помощи Венгрии. Теоретически Запад мог не признать существование Германской Демократической Республики (ГДР), но практически ему пришлось бы это сделать. Берлинская стена просто придала этому факту видимость с помощью колючей проволоки и бетона. Кеннеди не считал, что право на свободное передвижение между секторами может привести к войне или к риску ее возникновения: примечательно, что никто из его советников, даже упорный Дин Ачесон, никогда не предположил обратного. Все они понимали, что престиж и сила Советов очень зависят от того, насколько постоянен режим Ульбрихта, и допускали, что в случае необходимости Хрущев пойдет на решительные меры. И когда в июле поток беженцев с Востока на Запад достиг уровня 10 тысяч человек в неделю, было трудно не понять, что время пришло. Немцы же в действительности держали ситуацию под контролем.

Несомненно, тревога по поводу кризиса, желание уехать, пока можно, несколько увеличила поток эмигрантов, но не было причины считать, что миграция совсем прекратится, потому что Хрущев ничего не предпринял, или потому что она началась в результате кризиса: скорее, кризис возник вследствие роста миграции. Кеннеди и Хрущев с января наступали друг другу на мозоли, но именно Ульбрихт настоял, что необходимо что-то сделать с тем, что вызвало появление стены, и Хрущев не мог ему что-либо противопоставить без того, чтобы не подвергнуть опасности собственную политическую позицию. Неясно было даже, будет ли дальше работать эйзенхауэровская тактика уверток, которая более или менее была успешна на первой фазе берлинского кризиса; как бы то ни было, выборы 1960 года привели демократов к власти, и все они, от Ачесона до Эдлея Стивенсона, выразили свое неодобрение внешней политикой Эйзенхауэра. Они не верили в «помутнение сознания», и Хрущев вздохнул с облегчением, когда направления наконец были четко определены. В то же время обычная осторожность советской дипломатии была очевидна: постройка стены была наименее агрессивным действием, которое могло бы произойти. Установился статус-кво, который Кеннеди всегда обещал соблюдать. За короткое время это не привело к ослаблению ни одной из сторон, но отдалило день, когда вопрос об объединении Германии был решен. Как заметил один историк[116], призрак Большого Альянса все еще не ушел со сцены. Ни Восток, ни Запад в действительности не хотели немедленного объединения Германии; даже федеральное правительство в Бонне не желало этого; и никто не хотел, чтобы ядерная война послужила причиной объединения Германии или спасения Берлина. Эти факты обусловливали происходящие события — неоспоримые, но о которых не упоминалось: они убедительно объясняли происходящее. Сделка по берлинскому кризису (с течением времени упоминания об этом постепенно исчезли из заголовков газет и больше никогда не появились) всех прекрасно устраивала, за исключением негодующих берлинцев.

И все же, так как они очень много потеряли, следует спросить, был ли возможен какой-то другой выход: вероятнее всего, ответ будет отрицательный, ветераны берлинской блокады, такие, как Ачесон, всегда были склонны верить, что русские отступают всякий раз, если их ждет достаточно холодный прием, но пустые угрозы Ачесона, как мы видели, не всегда совпадают с его рекомендациями президенту. Полагаться на европейских союзников было бесполезно; как сказал Соренсен: «французы были против любых переговоров, и немцы с приближением у них осенних выборов были против этих позиций, и, видимо, вообще против всего»[117]. После смерти брата Бобби Кеннеди вспоминал о французах как о тех, кто особенно сопротивлялся сотрудничеству: «Французы выступали по этому поводу и отказывалась беседовать с Хрущевым. По фундаментальным вопросам: что вы будете делать, если самолет собьют с земли… будете ли вы атаковать эти наземные военные сооружения и какие виды бомб примените; если самолеты атакуют вас в то время, когда вы нападаете на наземные сооружения, вызовете ли вы подкрепление; если вызовете, то в каком количестве; если самолет будет сбит другим самолетом, что вы сделаете — и по всем этим основательным вопросам людям, которые были готовы на решительные меры в случае, если русские или коммунисты предпримут действия против нас, всегда противостояли французы. Они делали публичные заявления о том, что встанут на защиту Берлина и не уступят им ни на йоту. Но когда это наконец дошло до действительно неприятной части всего предприятия, они не спешили его отстаивать»[118]. Операция Бей-оф-Пигз привила обоим Кеннеди глубокое отвращение к недостаточно продуманным романтическим проектам, и во время берлинского лета они ничего не слышали кроме того, что выбранный ими курс может противостоять осмотрительным вопросам, которые будут км заданы. У нового главы штаба военно-воздушных сил, Кертиса Ле Мэя, на все проблемы был только один ответ: «Да завалите их всех бомбами!»[119]. Это подтверждало сомнения Джека Кеннеди относительно своих генералов.

Но на его плечи легло и другое бремя, которое никто не мог разделить, даже Бобби и которое редко оставляло его внимание. Будучи, согласно конституции, главнокомандующим США, он и только он один из всех американцев мог, сделав ошибку, дать начало ядерной войне и разрушению всего мира. Это заставило Ачесона оглянуться далеко назад, в те дни, когда в Берлин по воздуху перебрасывались войска: у Советского Союза тогда не было ядерного оружия. Это устраивало генерала Де Голля, нового хозяина ударных соединений, который говорил о явно вызывающем поведении России, которое он хотя и не мог сломить, но, по крайней мере, мог как-то укротить.

Примечательно, что три первые ядерные державы — Соединенные Штаты, Британия и Советский Союз — оставались по-разному, но самыми осторожными во время всего спора. Кеннеди был твердо убежден, что он ошибался относительно осторожности, и убедил в своих взглядах Макнамару и Раска[120]. Кеннеди считал, что суть кризиса заключена в восприятии Хрущевым Соединенных Штатов. Если он считает, что американская позиция слаба, он мог впасть в ошибку, инициировав однажды войну: «Если Хрущев хочет облить меня грязью, то он это сделает». Если советский лидер считал, что Кеннеди пытается задеть его, то он в равной мере мог ответить и губительным открытым вызовом. Некоторому здравому смыслу Хрущев все же был научен, но «это животное не обращало внимание на слова. Ему нужно было увидеть ваши действия»[121]. Для Кеннеди это был самый поучительный аспект берлинского дела, который год спустя принес неоценимые плоды. Что касается берлинцев, Кеннеди принес им извинения и был готов для них сделать все, что в его силах: но всю берлинскую ситуацию он рассматривал как неудачную историческую аномалию, непредвиденным и нежеланным последствием второй мировой войны и определенно неподходящей причиной для развертывания третьей. Он обвинял западных немцев в том, что они сделали из Берлина мелодраму: «Что ж, если они думают, что мы ввяжемся в войну из-за Берлина исключительно потому, что сочтем это нашей последней отчаянной попыткой сохранить альянс НАТО, то пусть они лучше подумают о чем-нибудь другом»[122].

Оглядываясь назад, берлинский кризис можно рассматривать как один из двух драматичных эпизодов (другой эпизод — военный ракетный конфликт на Кубе), ставший началом второй фазы «холодной войны», а ее можно назвать киссинджеровской — по имени государственного деятеля, который был ее ведущим теоретиком и практиком. «Холодная война» уже стала государственным институтом как на Западе, так и на Востоке и оказала разнообразное влияние на жизнь народов мира. Кеннеди было предназначено судьбой стать частью поколения государственных деятелей, завершавших переход от первой фазы, фазы Ачесона. Они уже забыли некоторые уроки. Немного времени прошло с тех пор, как Джон Фостер Даллес говорил о возврате коммунизма: когда бы западные государственные деятели ни собирались на закрытых совещаниях, вопрос об объединении Германии обсуждался как непосредственная перспектива; Кеннеди в это не верил [123], но однажды в разговоре упомянул о «свободной Кубе» так, как будто это вскоре могло произойти[124]. Постепенно появилось осознание того, что «холодная война» больше не является движущей силой, но остается болезненным вопросом. НАТО и страны Варшавского Договора были непременными фигурами пейзажа, коммунизм не мог продвинуться западнее Рейна, не говоря о Ла-Манше; западная демократия вернула бы большевизм к границам Советского Союза. Во времена Киссинджера обе стороны поняли, что не следует ожидать или искать что-то другое, кроме небольших достижений, и что военная угроза все же привела к некоторому сотрудничеству по основным позициям между супердержавами. В целом это была западная, даже американская логика, и именно администрация Кеннеди первой внушила это Востоку. И она оставалась в действии, пока экономическая и политическая слабость Советского Союза не привела к третьей и последней фазе «холодной войны» — фазе Горбачева.

Но то, насколько далек был Советский Союз от принятия такой точки зрения, показывает не только оптимистичность взгляда Хрущева в связи с берлинским вопросом (он рассматривал его как чистую победу советской политики), но также то, как 28 августа Кеннеди воспринял новость о том, что Советский Союз готовится возобновить ядерные испытания в атмосфере. «Опять, черт возьми!» — таковы были слова президента Соединенных Штатов[125]. Он был взбешен, и, как полагали его советники, взбешен этим предательством более, чем каким-либо другим надувательством со стороны Советов за все время его президентства. Он полагал, что мораторий является достаточным политическим гарантом (большинство граждан считало, что ему также следует возобновить испытания), он верил обещанию Хрущева о том, что СССР не начнет испытания первыми; его глубоко заверили в том, что будет уменьшена угроза ядерного оружия и радиоактивных осадков, и вот Хрущев демонстрирует, что он предпочел развивать советское вооружение, удовлетворить аппетиты своих военных и показать всему миру, что Советы могут соперничать с Западом (возможно, в качестве компенсации за то, что из берлинского дела удалось извлечь столь немногое)[126]. Кеннеди отозвал американского представителя со ставшей теперь бесполезной конференции по разоружению в Женеве. 4 сентября, после трех больших испытаний в атмосфере, проведенных Советами, он дал согласие на возобновление подземных испытаний США. Чтобы смыть с себя вину, Кеннеди совместно с британским премьер-министром Гарольдом Макмилланом выдвинул предложение о запрещении проведения в будущем ядерных атмосферных испытаний ядерными державами; до сих пор Хрущев его отвергал. Даже сейчас Кеннеди неохотно шел на то, чтобы вновь начать испытания в атмосфере. Когда 25 сентября он появился перед генеральной ассамблеей ООН, в своем обращении он сделал основной упор на предложения по разоружению, но это не принесло пользы. 30 октября Советский Союз, проигнорировав последнее заявление Кеннеди, провел испытание бомбы в 50 мегатонн: в тот же день Кеннеди отдал приказ подготовиться к испытаниям в атмосфере. Возможно, это было необходимо для американской безопасности, а если не для нее, то для американского народа.

На первый взгляд, первый год управления американской внешней политикой для Кеннеди нельзя назвать успешным. Бей-оф-Пигз стало бедствием, и другие его инициативы также не были триумфальны. Самое большее, на что он мог претендовать, это поддержание мира и западного альянса, когда он од-повременно дал ход новой оборонной программе, которая очень укрепила Соединенные Штаты. Это было не совсем тем, что он обещал в своем инаугурационном обращении. Но за этим стояло многое. Кеннеди изучил правила сложной игры, в которой он теперь принимал участие, и набирался силы на будущее. Хрущев мог считать его зеленым юнцом, ко тем, кто недооценивая Джона Ф. Кеннеди в прошлом, пришлось платить в будущем. Кроме того, постоянные кризисы усилили влияние Кеннеди на американское общественное мнение. Американцы могли или не могли быть в большей безопасности в январе 1962 года, чем в январе 1961-го, но они чувствовали, что находятся в хороших руках. Кеннеди убедил их и большинство стран в мире, что, пока Советский Союз не обошел его тактически или в военном отношении, он искренне будет стремиться к переговорам, к тому, чтобы мирными средствами разумно разрешать спорные вопросы. Это личное влияние постоянно возрастаю в течение последующих двух лет и стало ценным качеством, с чем Хрущев не мог сравниться или чему противостоять. Вряд ли Кеннеди достиг бы этого так быстро, если бы ему не пришлось извлечь столько уроков в 1961 году.

Загрузка...