Пятый акт СТАРЫЙ ВОИН (1867–1882)

Картина пятнадцатая «ТРУП ПРЕДАН ЗЕМЛЕ, НО ИДЕЯ ЖИВА» (1867)

Осень 1866-го. Юго-восточный ветер принес дожди. Они обрушились на Капрера внезапно, сделав на несколько дней землю острова рыхлой, подняв воду в колодцах, изменив весь пейзаж. Горизонт закрыт низкими облаками, скользящими над самой поверхностью волн; они проносятся над рифами и проливаются потоками дождя в узком проходе пролива Бонифачо на севере Капрера.

Укутанный в свое пончо, медленно переходя от одного здания к другому, затем обсыхая у камина, как старый насквозь промокший пастух, прежде чем принять свою ежедневную обжигающую ванну, за которой следует холодный душ, Гарибальди кажется всего лишь одним из тех странных чужеземцев, которых можно встретить почти на каждом острове Средиземного моря.

Ему шестьдесят. И, несмотря на взгляд, на почти не изменившийся голос, он выглядит старше своих лет. По некоторым движениям — манере выпрямляться, откинув назад голову, выдвинув вперед подбородок, по раздраженному отказу показаться врачу, несмотря на приступы ревматизма, можно догадаться, что он отвергает старость. Борется с ней. И когда Франческа Армозино родила от него ребенка 16 февраля 1867 года, маленькую девочку, которую назвали Клелией, — радость Гарибальди не знает границ. Он в восторге. Он пишет письма, сообщая о радостном событии. Никогда прежде он не проявлял такого сильного отцовского чувства.

Он посадил дерево в честь рождения Клелии. Франческа Армозино, молодая мать, преданная тому, кого гордо и робко она называет не иначе, как «генерал», Франческа, служанка-возлюбленная, отныне безраздельно царит в личной жизни Гарибальди, получив над ним власть, которой никогда не было ни у одной женщины. Он не возражает. Опа исполняет малейшее его желание. Она его умывает и причесывает. Правда, она постепенно изгоняет с острова старых друзей, устраивая в имении своих близких — родственников, братьев.

С этой подругой, обретенной на склоне дней, Гарибальди больше не расстанется.

Но в этом году, 1867-м, ему придется часто ее покидать, как будто земля Капрера горела у него под ногами: предстояло завоевать Рим.

Предприятие, в отличие от 1862 года (Аспро-монте), казалось легким.

И декабря 1866-го в соответствии с сентябрьской конвенцией 1864-го, французские войска оставили Рим, и город остался без защиты — стоило только протянуть руку. В самом городе патриоты организовали заговор, вступили в контакт с Гарибальди. Достаточно было, чтобы население восстало, обратилось с призывом к Италии, и европейские государства (прежде всего Франция) будут не властны над городом. К тому же Раттацци, председатель совета, заявил об этом с трибуны палаты депутатов: «Римский вопрос не может быть решен ни путем вторжения на папскую территорию, ни путем вооруженного восстания извне (здесь он целил в Гарибальди). Пусть в Риме помнят об этом. Не ждите, чтобы вас освободило итальянское правительство. Оно связано конвенцией. Но освободите себя сами, и вы увидите, что каждый итальянец умеет исполнять свой долг».

Позиция правительства Виктора Эммануила, таким образом, одновременно осторожна — речь идет о том, чтобы не вызвать гнев Франции, — и готова пожать плоды действия, исходящего не от него, а от жителей Рима! Политика двусмысленная и изворотливая, вполне в традициях власти, которая, осуждая Гарибальди, давала ему возможность действовать.

Впрочем, это была единственная возможная политика. Использовать королевские войска для завоевания Рима значило спровоцировать конфликт с Францией; Виктор Эммануил II не мог взять на себя такую ответственность. Договориться с Пием IX, добиться соглашения, которое сохранило бы права папы и позволило Италии водвориться в Риме? Это было бы выходом. С этой целью король Италии послал в Рим государственного советника — Тонелло. Король даже торжественно заявил, что он «полон уважения к религии своих предков, которая является религией большинства итальянцев». Он хвалил «мудрость папы римского».

Но все было напрасно.

Пий IX замкнулся в своей враждебности, а папские круги намерены были защищать собственность церкви, которую итальянское правительство хотело продать, чтобы покрыть дефицит своего бюджета. Следовательно, достичь согласия было невозможно. Папа даже усилил свои войска, которыми командовал генерал Канцлер, подразделением волонтеров, Антибским легионом. Набранные в самом деле на Антибах, эти «мальчики-хористы в красных штанах» были родом из областей, где процветал самый ярый католицизм в Европе. Они были завербованы и распределены по полкам с помощью правительства Наполеона III. Военный министр императора даже вручил полковнику д’Аржи, командовавшему легионом, саблю: офицеру предстояло «защищать от имени Франции персону и власть Святого Отца».

В Риме, когда легион был расквартирован, командование над ним принял французский генерал Дюмон; это значило, что Наполеон III, даже выведя свои войска из Святого города, продолжал его защищать.

Во время парадов, когда из толпы иногда слышались возгласы: «Рим — Италия!» или «Да здравствует король Италии!», волонтеры отвечали:

«Да здравствует папа-король!», что оскорбляло патриотические чувства всей Италии.

Гарибальди не мог смириться с таким положением.

«Живя в праздности, которую я всегда считал преступной, когда столько еще нужно было сделать для нашей страны, — пишет он, — я справедливо полагал, что настало время вернуть Италии ее прославленную столицу». И к тому же, по его мнению, плохо защищенную. «Солдат Бонапарта в Риме больше не было, оставалось всего несколько тысяч наемников».

Их будет легко смять с помощью граждан Рима. С этой целью Гарибальди покидает Капрера. «Я предпринял крестовый поход», — сказал он.

Он идет из города в город. Его поездка, начавшаяся в феврале, совпала с выборной кампанией для обновления состава палаты. Он один из кандидатов от «левых». Он заявляет о своей ненависти к папе и о необходимости освободить Рим. Повсюду его приветствует народ: во Флоренции, в Болонье, в Феррари.

Он сел на поезд, идущий в Венецию, и на каждой остановке обличает: «папство — это отрицание Бога», «понтификат — это змеиное гнездо». Он обвиняет папу в «узурпаторстве». Он же, Гарибальди, напротив, «генерал Римской республики».

Значит, он имеет право принять пост «верховного командующего римскими войсками», возглавить центр восстания, кричать венецианцам, тысячи которых собрались, чтобы его приветствовать: «Вы принадлежите к великой стране, но остается еще кусок итальянской земли, который необходимо присоединить, — Рим. Рим — наша столица. Мы войдем в него, как в наш дом».

Так он говорит в течение многих недель. Он очень устал от переездов по железной дороге, приемов, речей. Но счастлив, как никогда.

Его опьяняют собственные речи, которые все больше становятся похожи на проповедь апостола. Этот франкмасон, увлеченный философией прогресса, возвещает новое евангелие, основанное на искренности и любви. Женщины приближаются к нему, как к святому, подносят для благословения детей — и он их благословляет «именем Господа и Иисуса». Он говорит о Правде и Справедливости.

Когда он говорит, стоя на балконе, над толпой, его пончо, красная рубашка, седые волосы видны издали; глаза его блестят. Всю весну и часть лета он продолжает свои проповеди — в Тревисе, Удино, Фельтро, Виченце, Вероне. Его слова пьянят.

Эти месяцы 1867 года — самые насыщенные в его жизни. Создается его политическое кредо.

Когда он создает «динарий свободы» — в противовес динарию святого Петра, чтобы собрать средства, предназначенные для приобретения оружия, люди подписываются. И правительство ему не мешает, верное своей двусмысленной позиции, готовое войти в Рим, если городские ворота ему откроют другие.

В августе Гарибальди отправляется в Орвьето, всего в восьми километрах от границы Папского государства — еще один шаг сделан. Становится известен его приказ о выдаче оружия, хранившегося на складе в Терни со времени похода в Аспромонте. Затем молодые волонтеры войдут на территорию папы.

В последний момент правительство короля встревожилось. Ойо не может не знать об угрожающем протесте посла Франции, обвинившего Раттацци в пособничестве. Может быть, оно в самом деле существует? Гарибальди наивно поверил в обман, или эта версия создана специально: будто председатель совета благосклонно воспринимает идею «Рима, столицы Италии»?

Но Раттацци, напротив, отступает, отдает приказ арестовать и обезоружить эмиссаров Гарибальди. И тот понимает, что еще не время. Но он и не отказывается. Устроившись в замке графа Мазетти, дворянина-патриота, он организует встречи, объезжает всю Тоскану.

Он удерживает своих друзей. Говорит, что момент еще не настал.

В Сьенне, в величественно строгой обстановке, в конце банкета он сообщает, что с наступлением «прохлады», следовательно, осенью, он даст сигнал к началу действия.

Будет ли это в сентябре? Этого ждут. Во Флоренции, Париже наготове, чтобы использовать или подавить движение, которое должно начаться. И вдруг становится известно, что Гарибальди уехал в Женеву, чтобы участвовать в Международном конгрессе мира…

Что привлекает его в Женеве? Пацифистские идеалы? Гарибальди, хоть и воевал всю жизнь, всегда говорил, что верит в будущий мир, всегда клеймил территориальные притязания.

Следовательно, в Женеве он на своем месте. Он знает, что встретит там величайших людей современности. От Кине до Араго, от Бакунина до Пьера Леру, от Герцена до Достоевского.

Он сочувствует, со времени его создания в 1864 году, Интернационалу и дал благоприятный ответ Марксу, когда тот предложил ему вступить в этот союз трудящихся.

Конгресс состоялся в напряженной международной обстановке. Пацифисты боялись, что после австро-прусской войны может возникнуть новый конфликт, между Францией и Пруссией.

По дороге в Женеву, на протяжении всего пути, Гарибальди приветствуют огромные толпы парода, останавливающие поезд. В Женеве его вначале встречают овациями и провожают от вокзала до места заседания конгресса. Он самый знаменитый из участников конгресса и вызывает любопытство и восхищение. Но очень скоро резкость его антикатолических высказываний вызывает протест.

Некоторые жители Женевы, даже протестанты, возмущены и устраивают демонстрации. Гарибальди, видимо, чувствуя эту обстановку враждебности, немедленно возвращается в Италию, даже не дождавшись обсуждения своей программы, состоявшей из одиннадцати пунктов.

Во Франции возмущенная католическая пресса превратила Гарибальди в своего рода «антихриста».

В другом политическом лагере Огюст Бланки посмеялся над наивностью Гарибальди и «полным и шумным провалом» Конгресса мира.

Для Бланки Гарибальди «большой ребенок», для Маркса — глубоко наивный в политике человек, благородный, конечно, но неловкий и неспособный четко проанализировать сложившуюся ситуацию. Гарибальди не теоретик и не революционер. Он доверяет своей интуиции, верна она или нет. Он добивается успеха, когда почти чудом обстоятельства объединяют вокруг его рискованных предприятий силы, которые их поддерживают. После 1862 года и Аспромонте он все еще рискует, но без страховочной сетки. И каждый раз падает. Кажется, что время его прошло, и, однако, он упорно повторяет те же шаги.

Следует ли осуждать его за это? Бланки, создавший политическую теорию, опирающуюся на стратегию, никогда не сумеет реально повлиять на ход событий. Гарибальди, двигаясь ощупью, без подготовки, сумел, напротив, в 1860 году повлиять на ход истории Италии.

11 сентября 1867 года Гарибальди покинул Женеву, где его речи вызвали протест официальных религиозных властей.

В правительственных кругах Флоренции надеялись, что он вернется на Капрера.

Но он присоединился к своим сторонникам в городах, расположенных поблизости от Папского государства, и возобновил пропаганду, произнося речи и повторяя, что настало время «идти на Рим».

«В Рим! В Рим! — призывал он. — Я стар, и, может быть, вы придете туда раньше меня. Но мы там встретимся, даже если пойдем разными путями».

Гарибальди надеется повторить в Риме то, что пережил в Венеции.

Когда ему говорят о враждебности итальянского правительства, он только пожимает плечами, давая понять, что между всеми итальянцами существует молчаливое согласие.

И в самом деле, гарибальдийцы безнаказанно собираются на глазах у карабинеров. Часто оружие поступает к ним из королевских войск. Не значит ли это, что Виктор Эммануил II и Раттац-ци, председатель совета, решили не мешать? Гарибальди даже пользуется — и это говорит о том, до какой степени он чувствует себя в безопасности, — официальным телеграфом, чтобы передавать свои приказания своему сыну Менотти, который собирает волонтеров в Терни. Более того, 18 сентября он помещает в газетах два обращения, одно для жителей Рима, второе для итальянских патриотов. Первых он призывает к восстанию, от вторых требует, чтобы волонтеры присоединились к нему.

Этот сценарий через несколько дней будет отменен. Париж выразит протест итальянскому правительству и в доказательство своей решимости приведет в боевую готовность пехотную дивизию в Лионе. Гарибальди не обратит на это внимания, но Виктор Эммануил II и Раттацци почувствуют, что пора обезопасить себя от каких бы то ни было обвинений в пособничестве.

21 сентября «Официальная газета» опубликовала короткий, но ясный текст: «Если кто-нибудь, — подчеркивается в этом правительственном заявлении, — в нарушение условий конвенции от сентября 1864 года попытается переступить границы Папского государства, мы этого не допустим».

Предупреждение для Гарибальди.

Но он уже не впервые не обращает внимания на совет, предупреждение или королевский ультиматум. Более того, он еще раз вообразит, что «они» не посмеют.

В ночь с 23-го на 24 сентября он гостил у одного из друзей в Синалунга, по дороге из Сьенны в Орвьетто. Естественно, он не принял никаких мер для своей безопасности. Он открыто отправился в этот дом, рано лег спать. И был поражен, когда утром его разбудил лейтенант карабинеров и объявил, что он арестован. На вокзале Лусиньяно его ждал специальный поезд. Оттуда его препроводили в Алессандрию, где на сорок восемь часов заключили в крепость. Гарибальди приветствовали солдаты гарнизона, которые устроили манифестацию в его защиту и кричали: «Рома, Рома!»

Снова он поставил правительство в затруднительное положение. Что делать с этим человеком, которого так часто приходится заключать в крепость, а затем освобождать под давлением общественного мнения?

В конце концов, его посадили на корабль: место назначения — Капрера. Остров взяли на карантин. Его окружили фрегаты, броненосцы, мелкие пароходы.

«И вот я в собственном доме пленник, с которого не спускают глаз».

Известие о его аресте вызвало демонстрации по всей Италии.

Известно, что французский министр иностранных дел выразил глубокое удовлетворение действиями итальянского правительства: «Поздравьте председателя совета с решением, которое он только что принял». В итальянском парламенте депутаты от левых заявили протест, как только узнали, что Гарибальди в заключении: депутат защищен парламентской неприкосновенностью. По какому праву его держат под наблюдением даже на его острове? Правительство отвечает отговорками, которые никого не обманывают: блокада острова вызвана эпидемией холеры.

В городах Флоренции, Неаполе не прекращаются волнения. Речь идет, конечно, об ограниченных социальных слоях, но они достаточно сильны, чтобы правительство не на шутку встревожилось. Да и волонтеры не отказались от своих намерений.

Ими руководит Менотти Гарибальди. Их отряды после коротких боев проникают на территорию Папского государства. Все власти снова, как кажется, им содействуют; от карабинеров до железнодорожников: гарибальдийцев, отправившихся по железной дороге, пропускают. В самом Риме патриоты готовятся к восстанию, велика надежда, что их поддержит город. Правительство ждет этого движения, которое могло бы избавить его от ответственности в глазах Франции, позволив в то же время присоединить Рим к Италии.

Париж не дает себя провести. Войска двинулись к Тулону, корабли готовы их принять. Одновременно правительство Наполеона III призывает Пия IX оказать сопротивление, «энергично защищаться, так как Франция не оставит его без поддержки». И для этого есть еще повод: империя только что испытала унизительное поражение в Мексике: «ее» император Максимилиан расстрелян в июне 1867 года? Почему бы не вернуть внешней имперской политике блеск фанфаронскими успехами в Риме? Их нетрудно одержать, а общественное мнение католиков будет удовлетворено. Банды гарибальдийцев или даже итальянскую армию легко будет разбить, если возникнет такая необходимость.

19 октября Париж потребовал, чтобы Виктор Эммануил «обнародовал заявление, что все волонтеры будут арестованы, разоружены, интернированы».

Но итальянское правительство не может ответить даже, что оно по-прежнему держит Гарибальди под наблюдением. 14 октября ему удалось с Капрера бежать.

В жизни Гарибальди еще не было побега. Он сумел его осуществить теперь, когда ему уже за шестьдесят.

Он тяжело переносил свое заключение на Капрера.

Бездействие для него невыносимо. Он пишет, обращается к волонтерам с прокламациями. «Между Римом и мной с давних пор заключено торжественное соглашение, я любой ценой сохраню верность моему обещанию и буду среди вас».

Он подумал вначале, что блокада острова только символична, несмотря на количество судов, осуществлявших ее борт к борту. Он попытался еще 8 октября сесть на корабль, курсировавший между островом и Маддаленой, но на корабле был проведен досмотр, и Гарибальди был вновь водворен на Капрера.

Побег был прекрасен, как в романе Александра Дюма. На пляже под мастиковым деревом была спрятана маленькая лодка, «беккаччино», купленная Менотти на Арно. У лодки всего один парус, но Гарибальди не сможет даже его поднять, так как вдоль берегов острова курсируют патрульные суда. Юноша сардинец помог Гарибальди спустить лодку на воду, затем отплыл на шлюпке, чтобы отвлечь внимание охраны.

В этом бегстве Гарибальди пригодился весь его морской опыт. Он выбрал момент, когда луна еще не взошла высоко над островом. И тогда он отплыл, доверившись юго-восточному ветру; поднятые им невысокие волны скрывали лодку. У него всего одно весло и он пользуется им, как лопатным, вспомнив о плавании на индейских каноэ по американским рекам.

Наконец, миновав многочисленные рифы, он пристал к другому маленькому острову этого архипелага.

Ему пришлось вытащить лодку на берег, спрятать ее в лесной поросли, перейти вброд протоку, чтобы добраться, наконец, до дома мадам Коллинз, «эксцентричной» англичанки, спутник которой — ее бывший слуга — умер два года назад. Гарибальди шел с трудом. Годы, болезнь, он уже не так силен, как прежде; «я с трудом продирался сквозь заросли кустарника и карабкался по скалам острова Маддалена».

Когда Гарибальди добрался до дома, он совершенно обессилел.

А ему еще предстояло, передохнув ночь, пересечь проток, отделяющий Маддалену от Сардинии, и затем оттуда, пешком и верхом, преодолев горы Ла Галлура, выйти на другую сторону Сардинии. Там к нему присоединились друзья (Бассо, Мау-ризио) и зять Канцио. Они вместе сели на корабль, направлявшийся к берегам Италии. И 19 октября, около семи часов вечера, оказались на пляже, полном водорослей, к югу от Вада. Оттуда они направились в Ливорно. Побег удался.

Кто посмел бы теперь, когда он ступил на землю полуострова, арестовать Гарибальди, победителя?

По тону речи, которую он произнес во Флоренции — месте пребывания итальянского правительства! — можно догадаться, что он чувствует себя помолодевшим и непобедимым.

Он уже не рассуждает, не взвешивает соотношения сил. Он доверяется порыву, неудержимому наступлению, восстанию жителей Рима.

Маленькая группа гарибальдийцев попыталась организовать восстание в Риме. Одни хотели взять приступом Капитолий: атака была отбита. Другие, попытавшиеся проникнуть в город с грузом оружия, арестованы. В городе взорвана казарма, но она была пуста.

Только братья Кэроли, спустившись по течению Тибра, смогли дойти до гор Париоло. После короткого боя они были арестованы, один из братьев убит. Их было пятеро в начале боев за независимость Италии: в живых останется только один.

Гарибальди, по-прежнему охваченный энтузиазмом, серьезно обеспокоен провалом революции в Риме. Он говорил о победе восстания, потому что верил, что она возможна, и потому что считал, что она помешает вмешательству Франции.

В интервенцию последней он не верил. Если она и состоится, то чисто символически, считал он. Как французы, проливавшие кровь за Италию при Маженте и Сольферино, смогут стрелять в итальянских патриотов?

Итак, Гарибальди снова идет к Риму. У него всего семь тысяч человек, разделенных на три колонны. К тому же, они состоят из случайных людей. Одни из них — безработные, завербовались, чтобы спастись от нищеты, больше думая не о сражении, славе или освобождении Рима, а о солдатском жалованье и котелке. Другие — условно освобожденные каторжники. Истинных патриотов, движимых идеалом и соблюдающих дисциплину, было мало. Один из них, савояр Комбац, пишет: «Полиция признавала, что материально она не может помешать восстанию, но она не отказалась от возможности разложить его морально».

26 октября, когда начались осенние дожди и частые сильные ливни, итальянские войска, охранявшие границу, пропускали колонны и всех, кто кричал: «Гарибальди и Италия». Еще одно доказательство пассивного соучастия правительства, которое 28-го осудило предприятие, но надеялось использовать его, если оно окажется успешным.

Гарибальди едет на коне впереди своего войска. Его сковал ревматизм, он в нерешительности. Он решает взять приступом Монтеротондо, маленький городок, расположенный на возвышенности. Но у его людей нет того пыла, который был у «Тысячи». Целый день ушел на то, чтобы окружить город. Проливные дожди размыли дороги. «Наши бедные волонтеры, — пишет Гарибальди, — голодные, в легкой, насквозь промокшей одежде, растянулись на краю дороги, прямо в грязи».

Гарибальди, уже старый человек, плохо переносящий сырость, всю ночь просидел вместе с ними под дождем.

«Я уже почти не верил, что смогу заставить подняться к началу атаки этих измученных людей, и хотел разделить с ними их тяжкую судьбу».

Гарибальди и в этом не изменился. Командовать значило для него, как всегда, расплачиваться собой, нести тот же крест, что и солдаты.

Он повел своих людей в атаку утром, овладев городом только к концу дня. Тогда он обнаружил, что его войско недисциплинированно, волонтеры совсем не похожи на тех, кто был с ним в 1860-м.

С трудом, используя весь свой авторитет, Гарибальди и его офицерам удалось вывести людей из города, чтобы как-то призвать их к порядку. Они расположились на вершине холмов Санта-Коломба. Конец октября, все тот же дождь и ливень, размокшая земля. Развели костры, составили винтовки в козлы, ждут в промокшей одежде, чтобы Рим восстал, узнав, что гарибальдийцы на расстоянии ружейного выстрела и что это высокое дрожащее пламя на вершинах холмов говорит об их присутствии.

Гарибальди отвечает тем, кто спрашивает его о причинах этой остановки в нескольких километрах от Рима: «Мы ждем сигнала оттуда… Как только сигнал будет дан, мы поймем, что в городе началось восстание; мы перейдем Аньене, и все остальное проделаем на бегу…»

Он упорно говорит, во всяком случае, перед солдатами, что для победы достаточно будет одной атаки.

Но население Папского государства пассивно. В Монтеротондо, когда гарибальдийцы атаковали замок, возвышавшийся над городом, жители не оказали им никакой помощи. У Гарибальди горькое чувство. Снова те, ради кого он сражается, его разочаровали. Он говорит об их «молчании и безразличии, почти неприязни».

В Риме было бы то же самое. От пьемонтцев ничего не ждут, кроме налогов и погони за должностями. Тогда ради чего восставать? Жителям Рима, которым, как и всем жителям больших городов, история тысячелетиями не приносила ничего, кроме обманутых надежд, — свойствен скептицизм; они предпочитают оставаться зрителями. Тем более, что французская дивизия численностью в девять тысяч человек только что высадилась в Чивитавеккья.

Солдаты Наполеона III, которыми командует генерал де Файи, идут к Риму. Это обстрелянные войска, профессиональные воины, вооруженные новыми скорострельными и дальнобойными ружьями системы Шаспо, эффективность которых генеральный штаб надеется испытать в реальных условиях боя. А Наполеону III, его окружению, его офицерам необходимо смыть унижение, испытанное в Мексике. Там «банды» патриотов одержали победу. Этого нельзя допустить в Еврдпе. Речь идет о международном престиже империй и ее внутренней стабильности. Поэтому в Тулоне снялись с якоря корабли, перевозящие вторую дивизию.

Гарибальди, долгое время считавший, что угрозы со стороны Наполеона III были всего лишь запугиванием и не могли привести к серьезным последствиям, вынужден приказать своим войскам отступить, оставив на холмах только зажженные костры, чтобы обмануть противника.

Он сразу постарел, стал желчным, нерешительным. И когда на равнине его солдаты увидели длинные колонны, уходящие полузатопленными полями, он им солгал: это возвращаются крестьяне. На самом деле это бежали волонтеры. Первыми ушли мазинцы, «банда Мадзини», как скажет Гарибальди. «Если мы не идем в Рим, лучше вернуться домой…» — говорили они.

Около трех тысяч — более половины личного состава — покинули отряд.

«Я испытал горечь при виде столь аморального поведения и пытался скрыть ее от тех, кто меня окружал». И опять он изобличает происки сторонников Мадзини и, естественно, Пия IX и Наполеона III.

Но ни разу Гарибальди не обвинил в недальновидности себя самого, не выразил сожаления оттого, что завел своих волонтеров в тупик и они оказались лицом к лицу с прекрасно вооруженными войсками французов и папскими солдатами.

Он упорно отказывается признать, что допустил ошибку. Что легкомысленно ввязался в эту авантюру, лишний раз доверившись своей «счастливой звезде», своей интуиции, не учитывая того, что обстоятельства сложились неблагоприятно и что Наполеон III не может не вмешаться.

Итак, 3 ноября 1867 года на трудном участке, изрезанном ложбинами, когда начался бой между гарибальдийцами и папскими войсками генерала Канцлера, Гарибальди отважно сражается, закрепившись в Монтеротондо. Но у него всего две пушки, отбитые у противника, и дорога от Ментаны до Монтеротондо, на которой находятся его войска, зажата в низине между крутыми склонами. Весь участок покрыт виноградниками, перегорожен изгородями. За несколько часов противник — шаг за шагом — продвинулся на тысячу метров. Однако гарибальдийцы оказывают упорное сопротивление и к полудню исход боя еще неясен. Нужно только продержаться, дождаться подкрепления. И Гарибальди снова с горечью повторяет: «Итальянскому правительству, кюре и мадзинцам удалось посеять уныние в наших рядах!»

Другими словами, волонтеры деморализованы, все чаще дезертируют под огнем противника, оставляют позиции без боя, отступают без видимых причин.

Когда позади папских войск Канцлера появились французы генерала де Файи, началось беспорядочное бегство — по дороге, через поля. Толпа беглецов.

«Мы потеряли голос, пытаясь их вернуть», — говорит Гарибальди.

Он не рассказывает о том, как когда шаспо[41] «начали творить чудеса», он пошел им навстречу, один, с явным желанием умереть здесь, в этом символическом и проигранном сражении за Рим.

Его увели офицеры. Последние сторонники Гарибальди вывели его с поля сражения к границе Папского государства.

Сражение было жестоким. Войска Канцлера и генерала де Файи превосходили гарибальдийцев в численности и вооружении. Шаспо хоть и не были так эффективны, как о них говорили, стреляли быстро и далеко. «Вокруг нас свистели пули, — пишет один из сражавшихся. — Люди падали, сраженные наповал, кусты были как будто вырублены, ветки деревьев разлетались далеко вокруг».

Гарибальди казался потерявшимся, раздавленным этим поражением. «Генерал был неузнаваем, — рассказывает один из офицеров. — Мрачный, бледный, с охрипшим голосом, пристальным и блестящим взглядом, мы никогда еще не видели его таким старым».

Победители не стали его преследовать. Они дали возможность Гарибальди, ехавшему на коне во главе своего разбитого войска, дойти 4 ноября до границы Папского государства. Перешли мост через Корезе. Это уже была Италия. Волонтеры бросили свое оружие. Гарибальди предстал перед полковником Карава, который командовал итальянскими войсками. И сказал: «Полковник, мы разбиты, но вы можете заверить наших братьев по армии, что честь итальянского оружия спасена».

Он играет роль героя, мужественного в несчастье. Позади остались сто пятьдесят убитых, двести раненых и тысяча пленных. Папские войска потеряли убитыми только двадцать человек, французы — двоих. Как телеграфировал де Файи Наполеону III: «Шаспо творили чудеса».

Эта формулировка осталась в истории примером презрительного безразличия, с которым генералы могут описывать ход боя.

Она говорит о жестокости, которую проявят те же люди во время подавления Парижской Коммуны в 1871 году. Она объясняет, почему общественное мнение в Италии с такой резкостью выступило против Франции. Текст телеграммы де Файи Наполеону III опубликован в «Монитор офисьель». Нужно запугать врагов Франции и республиканцев или рабочих, которые начали поднимать голову. Разве не они устроили на парижских бульварах, в квартале Боян Нувэль, манифестацию, чтобы выразить свою солидарность с Гарибальди и осудить политику Наполеона III?

В законодательном корпусе империи депутаты издеваются над наконец-то разбитым Гарибальди. Когда государственный министр[42] Руэ воскликнул: «Итак, мы заявляем от имени французского правительства, итальянец не завладеет Римом никогда», депутаты подхватили хором это «никогда», и один из свидетелей заседания отметил: «Их триумф был полным, великолепным, нужно было слышать крики и топот этого зверинца, когда Руэ сказал, что Гарибальди трус».

Если есть слово, которое к нему совершенно неприменимо, то это как раз оно. Он сражался, сражался хорошо, несмотря на болезнь. Он скован ревматизмом и усталостью. Он сел в поезд, идущий во Флоренцию. Сопровождавший его Криспи уверял, что ему не грозит арест. Гарибальди па протяжении всего пути мрачен, гневно молчит. На вокзале в Филино долины Арно, в зале ожидания к нему подошел офицер карабинеров и в очередной раз объявил, что он арестован. Гарибальди протестует, говорит о своей депутатской неприкосновенности. Он не уличен в явном преступлении. Он отказывается следовать за офицером, но в то же время запрещает своим товарищам его защищать. Карабинерам пришлось его схватить и на руках втащить в вагон.

Поезд под усиленной охраной направляется в форт Вариньяно, в Ла Специя; Гарибальди его хорошо знает, так как уже находился там в заключении.

И снова повторяется то, что уже было. Тот же протест левых депутатов, те же демонстрации в поддержку Гарибальди, та же нерешительность правительства. И так же после трехнедельного заключения 25 ноября 1867 года следует освобождение. Гарибальди обещает больше не покидать Капрера.

Те, кто присутствовал при его отъезде, видели, как он садился на корабль, заметили, как сильно он постарел. Он шел с трудом, как будто рана, полученная в Аспромонте, снова открылась. Он сделал все, что мог, до конца. Теперь он знает, что никогда не вернется в Рим генералом-победителем. Попытка закончилась полным провалом. Он чувствует, что кривая его жизни необратимо пошла под уклон.

Из Италии, конечно, приходят теплые письма. И зловещие известия тоже. В Риме двое патриотов, участвовавших в восстании, казнены. Он знает, что во Франции республиканцы кричали: «Да здравствует Италия!» и «Да здравствует Гарибальди!» — и заплатили арестом за это проявление сочувствия.

Он знает об упорстве Гюго, который повторяет, что «труп предан земле, а идея жива». Его растрогали сердечные строки поэта:

Тебя не смогли ни сломить,

ни согнуть коварство и мощь врага.

Приди, побудь среди нас, друзей,

лишившихся очага.

Мы станем имя надежде искать

и слушать вечернюю тишь.

— Италия, — мы прошепчем тебе.

— Нет, Франция! — ты возразишь.

И пусть упования — слабый оплот,

не Бог весть какой редут.

Но час справедливости все же придет,

и звезды над нами взойдут.

Все эти проявления дружбы утешают, но разочарование глубоко и изоляция тоже; так проходит день за днем, несмотря на то, что рядом Франческа Армозино и маленькая Клелия, может быть, единственный лучик в долгие зимние недели 1867 года.

Гарибальди прекрасно знает, что в Италии, несмотря на солидарность патриотов, жизнь идет своим чередом, и большинством все глубже овладевает безразличие. Была демонстрация против французов, кричали: «Ментана убила Маженту». А Виктор Эммануил II признался, что «шаспо пронзили мое сердце отца и короля. Мне кажется, что пули поразили мою грудь. Это одно из величайших несчастий моей жизни».

Но после всего этого с Пием IX попытались начать переговоры. А в городах довольные существующим порядком вещей буржуа по-прежнему развлекаются. Один из волонтеров Гарибальди всего через несколько часов после Ментаны приехал в итальянский город, и друзья уговорили его пойти в Оперу:

«Я завершил, — рассказывает он, — мою одиссею хорошей музыкой. Жизнь полна таких контрастов, и я видел столько веселых людей на балконах, в перламутрово-серебристых перчатках, с фарфоровой грудью. В Италии ничего нового, ничего серьезного не произошло».

На Капрера, все глубже погрязая в болоте повседневности, стареющий Гарибальди слышит эту радостную музыку, которая делает почти смешной его последнюю попытку.

Картина шестнадцатая Я ПРИШЕЛ, ЧТОБЫ ОТДАТЬ ФРАНЦИИ ТО, ЧТО ОТ МЕНЯ ОСТАЛОСЬ (1868–1871)

Уже за шестьдесят. Старость. Жизненное пространство все больше суживается, сводится к нескольким шагам вокруг дома, которые приходится пройти, опираясь на трость, а когда приступ ревматизма становится сильнее — на костыли. Иногда новый день — как оазис: легко, скованность и боль отступают. Шестьдесят лет? Полноте! Подходит Клелия, маленькая дочка, со своей матерью Франческой, у которой вскоре — в 1869-м — родится вторая дочь, Роза.

Гарибальди в такие дни, дни обманчивой легкости, вновь садится на коня, объезжает свои владения, весело беседует то с одними, то с другими, напевает. Старость забывается так быстро. Но с новой зарей мираж вновь обретенных силы и здоровья рассеивается. Он едва может двигаться, каждое движение мучительно, тело непослушно, как чужое, враждебное. Приходится лежать в постели. Гарибальди пишет на маленьком столике; онемевшие пальцы, изуродованные ревматизмом, с трудом чертят слова.

Приходит Франческа, поддерживает «иль дженерале» (генерала), помогает ему дойти до деревянной бадьи, доверху наполненной водой, согретой на очаге. Гарибальди входит в нее с трудом. Франческа накрывает ее крышкой, подбрасывает дрова в огонь. Лицо Гарибальди выражает облегчение. Очень горячая вода уменьшает боль. Затем он велит опрыснуть его ледяной водой. Он верит в этот суровый режим. Он одевается с помощью Франчески, выходит на порог дома, смотрит — там, за деревьями, видно море. Он может постоять так несколько минут, прислонившись к белой стене дома, нагретой солнцем, затем, укутанный в пончо, проходит несколько шагов и возвращается, садится за стол завтракать. Еда всегда самая простая, несколько блюд из овощей, выращенных на огороде. Давно ушли в прошлое веселые дружеские застолья. За столом только члены семьи Франчески, устроившиеся на острове. Друзья славных лет далеко, их выжила цепкая пьемонтка, ревниво оберегающая своего генерала.

В этой обстановке Гарибальди остается только вновь и вновь возвращаться к своим навязчивым идеям, пережитым обидам. Что бы он ни писал, он неизменно клеймит священников, папу, жестокого деспота, чье правительство только что приговорило к казни двух патриотов. Гарибальди попытался опубликовать в газетах призыв: если приговор будет приведен в исполнение — убить в каждой итальянской деревне двух священников. Но правительство приняло меры предосторожности и перехватило обращение Гарибальди. Угроза осталась на бумаге, хотя оба патриота заплатили жизнью за участие в попытке организовать революционное восстание в Риме.

Гарибальди обрушивается также на своих бывших товарищей, обвиняя их в неблагодарности, и, конечно, на Мадзини, «безответственного» теоретика.

Дело в том, что Гарибальди страдает от своей изоляции. Он не понимает, что его можно критиковать, что с ним можно не соглашаться. Совесть его совершенно чиста. Разве он каждый раз, когда ему предоставлялась такая возможность, не отдавал все народной борьбе — свою жизнь, жизнь своих близких — разве он не рисковал всем, слившись в единое целое с судьбой родины, вовлекая в борьбу свою жену, своих сыновей, воевавших вместе с ним на передовой?

И это представление о собственной безупречности — он в самом деле всегда был совершенно бескорыстен, благороден — почти невольно проявляется во всех романах, которые он начал писать. Решил ли он последовать примеру Александра Дюма? Он убежден, что романы, которые он опубликует, принесут ему деньги. И он пишет их с этой целью, рассчитывая на финансовый успех, так как ресурсы его истощаются, а он не хочет жить ни дарами своих почитателей, ни хлопотать о «пенсии», которую он может получить от правительства.

Писать — для него новый способ заставить себя «любить», считать «избранным». И, естественно, бороться. Его первый роман — «Клелия, или Правление священников».

Молодая женщина, Клелия, дочь скульптора, становится жертвой страсти развратного кардинала Прокополо, царящего над целым гаремом. Когда ей удается спастись от этого преступного прелата, она находит приют на острове, где правит мудрый, добрый и мужественный человек, «отшельник». Он создал простой и истинный культ Бога, он правит, как просвещенный диктатор, во имя всеобщего блага.

Кто не узнал бы Гарибальди в этом идеализированном портрете правителя, движимого заботой о справедливости? Судьи, сражавшегося за дело угнетенных народов, а затем удалившегося на этот остров?

Позднее он напишет второй роман, «Кантони-волонтер», который позволит ему рассказать о защите Римской республики в 1849 году.

Эти романы, написанные неумело, ради успеха, такового не принесут, несмотря на всю славу Гарибальди.

Были ли они много хуже некоторых романов, популярных в то время? Скорее всего, они должны были удивить, так как никто не представлял себе, что Гарибальди может быть писателем. Толпа не любит, чтобы герои меняли профессию. Гарибальди генерал, а не сочинитель. Его книги не покупали и, кроме того, Гарибальди трудно было найти издателя.

Он доверил свои рукописи Эсперанце фон Шварц. Она была глубоко разочарована и осмелилась сказать генералу, что его книги посредственны. Он ответил, что они написаны на продажу, ради денег.

Гарибальди был слишком горд, чтобы признать, что огорчен неудачей.

Оставалось жить на острове и считать прожитые годы: шестьдесят, шестьдесят один, шестьдесят два, шестьдесят три и в 1870-м — уже шестьдесят четыре.

Болезнь, привычки, новая семья, которую ему дала Франческа Армозино.

Краткий визит Эсперанцы фон Шварц. Она настояла на том, чтобы ей доверили Аниту, дочь Баттистины Равелло (жительницы Ниццы). Она убедила Гарибальди, что девочку нельзя оставить у этой грубой необразованной женщины. Ей необходимо дать образование.

Гарибальди уступил, так же как и Баттистина, и вырывавшуюся девочку силой посадили на пароход, чтобы отвезти в Швейцарию, в один из пансионов для девушек из лучших семей. Позднее она вернется совершенно другой, и Гарибальди не узнает в этом манерном создании ту своевольную девчушку, которую он когда-то учил на Капрера ходить босиком.

Опять — разочарование. Как будто жизнь, когда остался позади определенный рубеж, обернулась своей темной стороной, и каждое событие, каковы бы ни были вызвавшие его намерения, приносило только отрицательные результаты.

Так проходила на острове старость Гарибальди, после того как ему минуло шестьдесят, и по словам всех, кто видел его в то время, годы старили его с удвоенной силой.

В его жизни уже бывали периоды подобной изоляции — правда, он был тогда моложе. И История всегда неожиданно предлагала ему выход, снова бросала его в схватку, понуждала к действию, сталкивала с новыми людьми. И жизнь снова обретала смысл. Но с 1867-го по 1870 год казалось, что на политической шахматной доске не было больше места для этого «безумца» или, вернее, этого «коня», которым в партии мог быть Гарибальди, перепрыгивавший с одного места на другое, опрокидывая все правила.

В Италии политика была в руках короля. Она погрязла в проблемах бюджетного равновесия: дефицит достигал более 60 %. Налоги взимались мошеннически: расплачивались самые обездоленные, с трудом избегая конфискации имущества и ареста. Одновременно росло число скандалов, обнаруживалась коррупция в отдельных секторах государства.

И ради этого сражался Гарибальди? «Новое Итальянское государство, — повторял он, — было населено «грабителями», «хищниками», питающимися «кровью народа». Но что было делать? Гарибальди был не тем человеком, который мог бы создать подлинную политическую оппозицию, соответствующую обстоятельствам.

Его делом была народная борьба за объединение страны. Но что он мог? В Риме царствует Пий IX, обретший благодаря поддержке Франции еще большую власть. 8 декабря 1869-го в Ватикане открылся Вселенский церковный собор, цель которого — признание непогрешимости папы. Сколько бы Гарибальди ни изобличал безумие абсолютной власти, которой пользуется папа, его голос не слышен.

Однако ужесточение политики, проводимой папой, осложнило отношения с французскими католиками и, следовательно, с правительством империи. Париж больше не может держать свои войска в Риме у папы, непогрешимость которого во Франции не признается. Но на это, естественно, потребуется время, и завоевание Рима Италией пойдет по другому, «извилистому» пути дипломатии, который всегда был чужд Гарибальди.

Догмат о папской непогрешимости был принят путем голосования 18 июля 1870 года. Кто мог предвидеть, что на другой же день, 19 июля, Франция объявит войну Пруссии, попавшись в ловушку, приготовленную Бисмарком Наполеону III?

Со своего острова Гарибальди со страстным вниманием следит за развитием конфликта.

Он восхищается пруссаками, любит французов, но ненавидит Наполеона III, изменившего своей клятве. События развиваются с такой скоростью, что их ход предвидеть невозможно, и у Гарибальди нет возможности принять в них участие. Он изолирован. Король и его правительство проводят свою политику, не теряя времени.

После того как французский экспедиционный корпус был отозван из Рима, чтобы сражаться на Рейне, и особенно после Седанского поражения, когда в Париже 4 сентября была провозглашена Республика, ничто больше не мешало итальянцам войти в Рим. Наполеон III не более чем низложенный государь, к тому же попавший в плен.

Папа лишил Виктора Эммануила II возможности какого бы то ни было компромиссного решения. Он заявил, что окажет вооруженное сопротивление вводу войск генерала Кадорна. 20 сентября 1870 года произошел короткий бой. Итальянская артиллерия пробила брешь в стене Порта Пия. Над куполом собора Святого Петра был поднят белый флаг. Наконец-то Рим присоединен к итальянскому королевству.

2 октября плебисцит ста тридцатью тремя тысячами шестисот восьмидесятые одним голосом (тысяча пятьсот семь против из ста шестидесяти семи тысяч пятисот сорока восьми зарегистрированных) подтвердил желание жителей Рима войти в состав Италии.

Но все это уже без участия Гарибальди.

Он, сражавшийся у стен Рима, он, чьей жене, Аните, эти сражения стоили жизни, непричастен к этой победе, в которой, правда, нечем гордиться. Тем не менее с итальянской стороны было сорок девять убитых, с папской — девятнадцать; пролитая кровь придала этой пародии боя необходимую реальность: прелату — чтобы отныне считаться пленником в Риме, королю — чтобы утверждать, что он свою столицу завоевал.

Гарибальди с горечью воспринял эту смехотворную инсценировку. Ни он, ни Мадзини не вошли в Рим, отныне итальянский; в свое время они сделали все, что могли, может быть, неудачно, чтобы вырвать его из-под власти папы.

Мадзини даже в течение нескольких дней находился под арестом, а затем был лишен права выезда из Флоренции. Что касается Гарибальди, итальянский флот снова блокировал Капрера. Ненужная предосторожность: он ничего не собирается предпринимать, чтобы попасть в Рим.

Но то, как пал Рим, то, как Гарибальди отстранили от участия в этом последнем завершающем этапе объединения Италии, свидетельствуют о том, что его историческая роль завершена. У монархии уже нет нужды привлекать его к участию в своей игре.

Пусть себе сидит на своем острове, как музейный экспонат.

Но не для всех он конченый человек, которому остались только домашние заботы.

Слава его жива в общественном мнении Европы, в сердцах многих людей, прежде всего республиканцев. Он стал символом, легендой, ему приписывают возможности, которых у него нет или больше нет. Его воображают великим полководцем, способным выиграть самое безнадежное сражение. В представлении народа он — антипод королей, императоров и их генералов, своего рода «анти-Наполеон».

Поэтому, когда во Франции после падения империи республиканцы, создавая повсюду комитеты общественного спасения, решили активизировать «Союз национальной обороны» и таким образом изменить характер войны, они, естественно, обратились к герою, спасителю — Гарибальди.

Старые соратники, участники похода «Тысячи» — среди них Бордоне, который был вместе с ним в Сицилии, члены Лионского комитета общественного спасения 15 сентября обратились к нему с призывом, чтобы Гарибальди стал главнокомандующим всех воинских частей, создающихся и собирающихся в долине Соны и Роны, чтобы преградить прусским войскам путь на Юг.

Гарибальди и в самом деле уже предлагал свои услуги правительству национальной обороны.

Было ли это вызвано желанием быть полезным республике и тем самым послужить человечеству? Он выдвигает именно эту причину, и нет оснований сомневаться в его искренности.

Гарибальди воспринял падение Наполеона III как знак: его враг повержен. Нужно помочь народу, который он предал.

Он пишет в своих «Мемуарах»: «Только в начале октября я узнал, что буду принят во Франции, и генерал Бордоне, которому я этим обязан, приехал за мной на Капрера на пароходе «Город Париж», капитаном которого был Кудрэй; на этом судне я прибыл в Марсель 7 октября».

Позже противники Гарибальди представят инициативу Бордоне как результат его личной заинтересованности.

Вполне возможно, что «генерал Бордоне», сражавшийся в 1859-м и в 1860-м, разыгрывал свою собственную карту, почему бы нет? Он станет начальником генерального штаба Гарибальди. Он, как и Криспи в 1860-м, один из тех людей, которые протягивают руку Гарибалди, чтобы тот им помог перейти мостик, ведущий к власти.

Но у них бы ничего не получилось, если бы не его неземная жажда деятельности.

Действовать, чтобы жить. Действовать во имя красоты и величия жеста. Действовать ради верности убеждениям.

Сойдя с трудом с парохода в Марселе, как человек, скованный ревматизмом, старый Гарибальди торжественно скажет республиканцу Эскиросу, префекту Буш дю Рон: «Я пришел, чтобы отдать Франции то, что от меня осталось. — И добавит: — Франция — родина, которую я люблю, и я был слишком несчастен, когда думал, что республиканцы сражаются без меня… Я горжусь тем, что в конце своей жизни буду служить святому делу Республики».

Но он рискует, так как его приезд радует не всех.

Конечно, республиканцы социалистического толка в восторге. «Гарибальди не принадлежит Италии, он принадлежит всему миру», — пишет последователь Прудона Морель.

А Мишле скажет еще лучше, собрав воедино все мифы, которыми окружено имя Гарибальди, давно превратившие его в символический персонаж: «Я вижу в Европе героя, — пишет историк, — одного единственного, другого я не знаю; вся его жизнь — легенда. Хотя у него есть все основания быть обиженным на Францию, хотя у него отняли Ниццу, хотя в него стреляли в Аспромонте и Ментане, этот человек, только вообразите, решил пожертвовать собой ради Франции. И какая скромность! Он выбрал самый незаметный пост, наименее его достойный».

Народ эго понимал. Марсель встретил его с ликованием, улицы украшены флагами, тысячи людей ждут Гарибальди на причалах старого порта и вдоль всей Ля Каннебьер.

В действительности все гораздо сложнее. Прованс — та область Франции, где Гарибальди, уроженец Ниццы, пользуется самой большой популярностью.

Но Гарибальди не нравится всем умеренным и католикам, всем тем, кто несколько месяцев спустя будет бороться против Парижской Коммуны. В их представлении Гарибальди — враг папы, антихрист.

Так его воспринимает почти все высшее военное командование и даже шире — весь кадровый офицерский состав армии, вся служба которого связана с империей, а молодое, еще неокрепшее временное правительство пока не успело его сменить. Как эти люди — офицеры, сражавшиеся в Ментане! — могли согласиться с тем, что ими командует этот «иностранец»?

К тому же стало известно, что поляки, итальянцы и другие политические эмигранты намереваются сражаться за республику под командованием «красного генерала» Гарибальди.

Но ненависть и опасения, вызванные им у части французов, не в состоянии рассеять неприязненного отношения итальянских патриотов, пораженных решением Гарибальди. Для них Франция по-прежнему осталась страной Ментаны, шаспо. Что стоит за этой солидарностью?

В Италии многие считают, что выступление Гарибальди на стороне французов — поступок старика, скучающего на своем острове и жаждущего славы.

Сдержаннее всех ведут себя сторонники Мадзини. Они давно строго судят Гарибальди, хоть и не всегда решаются высказаться открыто. Но они единодушно осуждают принятое им решение.

Тем не менее никакое глубинное движение не сотрясает Италию, и число волонтеров, которые присоединятся к Гарибальди, сведется к нескольким сотням. Что касается враждебной позиции Мадзини и его сторонников, то она почти не отразилась на его письме к волонтерам, хоть и довольно сдержанном: «Поскольку вы все-таки уезжаете, докажите, что вы достойны имени итальянцев. Я не даю вам никаких советов, не ждите от меня никаких специальных указаний. Когда закончится война, мы все обсудим. Если война продлится достаточно долго и вы заслужите признательность Франции, я убежден, что Гарибальди вспомнит о Ницце и добавит к истории еще одну страницу».

Но Гарибальди никогда больше не поднимет вопроса о Ницце.

Он пришел сражаться за республику и французский народ. Ему не нужна плата за услуги. Он отдает все, что может, без расчета, со свойственным ему наивным великодушием, столь далеким от политики и дипломатии.

Но он не заблуждается насчет политиков, даже если соглашается с их решениями, проявляя при этом, возможно, слишком большую дисциплинированность.

Проведя несколько часов в Марселе, он прибывает в Тур и чувствует если не враждебность, то, во всяком случае, замешательство в официальных кругах. К тому же правительство — в лице Жюля Фавра — дало указание представителям Франции в Италии, чтобы они «сделали так, чтобы Гарибальди и его гарибальдийцы остались в Италии. Мы вас настоятельно просим об этом».

Но теперь уже слишком поздно: Гарибальди в Туре. На вокзале его никто не встретил. Его поселили на улице Траверсьер, в доме без удобств, где он со своим ревматизмом страдает от сырости и холода. Офицеры, даже настроенные наиболее дружелюбно, ропщут. Никто не хочет служить под его началом. Даже сотрудничать с ним! «Было бы лучше для Франции, если бы итальянский герой остался на своем Капрерском утесе», — ворчат некоторые.

У Гарибальди очень развита интуиция, и то, что его приняли неохотно, чувствует по многим признакам. «Правительство национальной обороны приняло меня, потому что его к этому принудили обстоятельства, но холодно, с явной целью, с которой я сталкивался уже в Италии — воспользоваться моим бедным именем, но не более того, поскольку меня лишили самых необходимых средств для того, чтобы мое сотрудничество могло принести пользу».

«Я уже собирался вернуться домой», — пишет в заключение Гарибальди, чувствуя, что теряет драгоценное время.

Но, в конце концов, благодаря энергичному вмешательству Бордоне и общественному мнению, которое ждало решения, Гарибальди поручили заняться несколькими сотнями итальянских волонтеров, находившихся в Шамбери и Марселе. Их сбор, так же как и сбор всех других иностранцев, намеревавшихся сражаться за Францию, должен был проходить в Доле.

Туда и направился Гарибальди. Он должен был объединить всех этих людей разных национальностей и сформировать из них ядро будущей Вогез-ской армии.

Октябрь-ноябрь 1870-го: идут дожди, холодно в этих краях, в верховьях Марны, между Долем и Безансоиом, и ближе к западу, к Отуну, Шатийону-на-Сене и Дижону, именно на этом полигоне из высокогорных плато и долин, на котором Гарибальди, «командующему ротами вольноопределяющихся и бригадой жандармерии», предстояло воевать.

Его отправили «в Вогезы», но натиск пруссаков был силен, ему придется сражаться на Соне и в Бургундии.

Люди, поступившие в его распоряжение, плохо вооружены, лишены необходимого снаряжения. У них нет артиллерии, а им приходится сражаться с войсками, имеющими боевой опыт, да еще и возбужденными недавними победами. Настоящих бойцов в соединении Гарибальди не больше пяти тысяч; ими командуют поляк Базок, француз Дельпеш и сыновья Гарибальди, Менотти и Риччьотти. Среди этих людей есть испанцы и греки, поляки и, конечно, французы, составляя в целом маленькую многонациональную армию, которой сразу же по прибытии в Доль Гарибальди дал инструкцию вести тактику мелких стычек и засад, войну, где все решает маневренность, компенсируя слабость огневой мощи.

Таким образом, Гарибальди вновь возвращается к своим методам ведения войны и составляет, как он уже делал это в Италии, план действий герильи, партизанской войны, приспособленной к его силам и местности.

В долине Соны пруссаки готовятся к бою. У них более сорока тысяч человек под командованием генерала Вердера.

Гарибальди может противопоставить им только свои разношерстные подразделения.

Гарибальди, его сыновьям и Бордоне, начальнику штаба, предстоит вести в бой «вольных стрелков Роны», отряды из Атласа и Орана, «польских разведчиков», «нантских медведей», «вольных стрелков смерти», «франко-испанскую роту», «парижских дозорных», «марсельский батальон равенства», «французскую восточную герилью».

Как требовать от этих солдат, чаще всего импровизированных, дисциплины и согласованности действий? Они никогда не встречались прежде, пока не оказались рядом на линии огня. Иногда они будут хорошо драться, но смогут и разбежаться.

Грабители? Пьянчуги? Некоторые из них — да. Но все же на них клевещут. В глазах генерального штаба они всего лишь сброд, который терпят, но презирают и считают опасным. Фрейсине, военный министр, сталкивается с тем, что многие офицеры уклоняются от назначения в эту «армию». 15 декабря он напишет Гамбетте: «Большинство мобилизованных, к которым я обращаюсь, категорически отказываются присоединиться к генералу».

Некоторые высшие военные чины, как, например генерал Мишель, которому поручена защита Безансона, идут еще дальше. Мишель телеграфирует в Тур, чтобы отчитаться о своем посещении Гарибальди, и уточняет: «Я был бы вам очень признателен, если бы вы не слишком обращали внимания на его просьбы о подкреплении, так как его положение не требует применения значительных сил. Он не в состоянии организовать серьезную атаку, и в случае возникновения опасности для него целесообразней или отойти в тыл, или опереться на меня».

Гарибальди ощущает настороженную сдержанность правительственных и военных кругов.

Он не получил ни оружия, ни необходимого снаряжения. Вместо полноценных ружей ему прислали «обычную старую рухлядь», напомнившую то оружие, которое ему выделяли в Италии. Что касается солдат, это были новобранцы, которым предстояло столкнуться с «бесстрастной решимостью гордых победителей Седана». Определение, употребленное Гарибальди, говорит об уважении, которое он питает к пруссакам. Он знает, что для того, чтобы иметь возможность противостоять этой победоносной армии, ему придется расплачиваться собой, быть со своими солдатами в первом ряду.

Он знает, что у него хватит силы повести их за собой и справиться с ними, если вдруг возникнет паника.

Гарибальди умеет руководить людьми и докажет это еще раз во время войны 1870 года. Но все стало труднее. Враг опасен, действует умело и стремительно. Патриотизм французов гасится нерешительностью командования; что касается граждан, пришедших сражаться вместе с ним, они не внушают доверия, у них слабый командный состав.

И сам Гарибальди всего лишь больной старик, который тащится в повозке под осенним дождем с одного конца фронта на другой.

Он не скрывает своего состояния здоровья. Да и как бы он мог это сделать, когда иногда по утрам он не может встать без посторонней помощи? И тогда, после того как ему помогли одеться, его приходится нести в повозку на руках. Он проявляет подлинный стоицизм и никогда не жалуется. Но это молчание и выражение лица, искаженного болью, выдают его страдания.

Приходится ехать под дождем или снегом по узким обледеневшим тропам, подниматься на плато, по которым гуляет пронизывающий ветер — норд-ост, углубляться в ущелья, в которых висит туман, все покрывающий изморозью. Когда повозка не может пройти, Гарибальди приказывает отнести его на руках к стрелкам, сидящим в засаде всего в нескольких метрах от противника.

По своему обыкновению, он проявляет редкое мужество. Для него командовать — это самому подавать пример.

И он побеждает свою боль.

Один из свидетелей, лейтенант Чезаре Арольди из Мантуи, постоянно находящийся при Гарибальди, описывает эту голгофу:

«Я сопровождаю каждый день генерала во время его инспекционных или разведывательных поездок в повозке. Генерал очень страдает от ревматизма. Его относят в машину на руках; и хотя он не произносит ни слова жалобы, видно, что страдает он ужасно. Адамо Феррарис, наш врач, майор, ухаживает за ним с сыновней нежностью; каждое утро заворачивает его в простыни, смоченные в ледяной воде, затем, через четверть часа, снова укладывает его в постель». После этой процедуры ему становится легче.

Морозы, очень жестокие зимой 1870 года, усиливают его страдания.

Недоброжелательно настроенные очевидцы не упускают случая воспользоваться ситуацией. Что может сделать такой генерал-инвалид, когда командующему необходимо еще и ездить верхом вместе с войсками? Можно ли доверять генералу, который отправляется на поле боя в повозке огородника и генеральный штаб которого похож на госпитальную палату?

«Вы только посмотрите на старого Гарибальди, он спит на маленькой походной кровати, которую привез с собой с Капрера. Рядом на стуле дремлет слуга с флаконом камфорного спирта в руке, каждый час он растирает немощное тело этого старого льва, явившегося, чтобы предложить Французской республике свои могучие когти. В соседней комнате — начальник штаба Бордоне. В данный момент он просматривает список арестованных».

Необходимо также заставить поверить в то, что эта армия, состоящая из иностранцев, которой командует парализованный генерал, сеет беспорядки, преследует «славных французских офицеров», возрождая методы революционного террора. И что состарившийся генерал всего лишь марионетка в руках коррумпированных людей типа Бордоне, использующих его в своих интересах.

Отсюда напрашивается вывод: нужно отобрать у Гарибальди пост командующего. И на правительство в Туре оказывают давление, чтобы оно приняло такое решение. Инженер Гокле пишет Гамбетте, который ему доверяет: «Гарибальди перенес приступ подагрического ревматизма, угрожавший его жизни; он больше не может ходить, его восприятие затруднено, инициативности никакой… Французы хотели бы сражаться и унижены тем, что ими командуют итальянские полководцы, неспособные и нечестные… Гарибальди лучше бы отказаться от партии, которую из-за своего состояния он не в силах довести до конца».

Но Гарибальди не из тех людей, которые отказываются.

Он искусно сражается, используя наилучшим образом сильные и слабые стороны своих людей; он учит их вести войну вольных стрелков, единственную, впрочем, которую они могут вести, учитывая их немногочисленность и плохое качество вооружения.

Гарибальди выбрал Отэи местом расположения своего штаба. Вначале были всего лишь мелкие стычки. Затем он доверил своему сыну Риччьотти, которому было всего двадцать три года, бой в авангарде.

Риччьотти покидает Отэн с восемьюстами вольными стрелками и после пятидневного перехода неожиданно нападает в ночь на 19 ноября на прусский пехотный корпус в Шатийоне. Он атакует под дождем, дезорганизует врага и отходит, захватив сто шестьдесят семь пленных, тринадцать из которых офицеры, и забрав повозки с оружием и боеприпасами.

Бесспорный успех, которым Гарибальди может с полным правом гордиться. Стратегия его, исполнение его сына.

Однако этот бой всего лишь эпизод, удачный, но второстепенный. На этом фронте, не имеющем основного значения, чаще всего будет именно так. Большое наступление, которое попыталось предпринять правительство в Туре силами восточной армии под командованием генерала Бурбаки, захлебнулось. Бурбаки не атакует, дает пруссакам себя обойти, и Гарибальди, продвинувшемуся на север, не удается с ним соединиться.

Он сражается 26 ноября на плато Лантеней, гордый своими людьми, чье бесстрашие его восхищает. Но под Дижоном атака отбита. Приходится беспорядочно отступать, спешно создавать новый рубеж сопротивления, чтобы защитить Отэн, которому угрожает враг.

Он не хочет проиграть. С чудом возродившейся силой, он концентрирует всю свою волю, гордость, честь и начинает действовать. «Быстро по коням, — сказал я моему эскорту, — скачите к Бордоне, Менотти; пусть вступают в бой».

И еще раз решимость Гарибальди спасла положение. Пруссаки остановлены. Отэн спасен.

Установилась зима, на редкость суровая. Гарибальди реорганизует свои войска. Одержанные им победы привлекают в Дижон, оставленный пруссаками, бойцов. Гарибальди хотел бы присоединиться к Бурбаки, но тот упустил решающий момент. И когда 21 января Гарибальди выходит из Дижона, он сталкивается с мощными вражескими колоннами.

В течение трех дней на подступах к городу идет жестокий бой. Несколько раз победа склоняется то в ту, то в другую сторону. Солдаты Гарибальди держатся стойко, но потом внезапно оставляют позиции, которые так блестяще защищали.

Однако Гарибальди сумел овладеть ситуацией, организовав сопротивление. В пригороде Дижона войска Гарибальди под командой Риччьотти сумели закрепиться на рубеже и даже завладели вражеским знаменем — это было знамя 61-го Померанского полка, одно из двух знамен, взятых французами за всю войну 1870 года. Бились врукопашную, стреляли в упор. «Мне уже приходилось участвовать в кровопролитных сражениях, — напишет Гарибальди, — но я редко видел такое количество трупов на столь малом участке, где расположились позиции, заклятые к северу от Фабрики 4-й бригадой и частично 5-й».

Он горд тем, что сопротивлением руководил и захватил знамя его сын.

Впрочем, правительство, несмотря на свою сдержанность, вынуждено признать смелость и успехи этого многонационального войска и его не внушающего доверия генерала. Фрейсине, военный министр, телеграфировал Гамбетте 25 января 1871 года: «Гарибальди вчера снова одержал очень важную победу. Решительно, это наш первый генерал. Поистине досадный контраст с армией Бурбаки, которая вот уже неделю топчется на месте, между Эрикуром и Безансоном».

В этой атмосфере вновь обретенного доверия к Гарибальди вернулся энтузиазм его прежней победоносной поры. Он мечтает о мировой республике, центром которой станет Франция, и, обращаясь к своим войскам, заявляет: «Вскоре мы разрушим до основания кровавый и прогнивший трон деспотизма и создадим на гостеприимной земле нашей прекрасной Франции священный союз братства народов».

Итак, он начинает наступление и отправляет к Долю бригады вольных стрелков, которыми командует его сын Менотти.

Но судьбу войны решает другое. Нерешительность правящих классов перед пруссаками и даже сговор с ними.

29 января телеграмма от Гамбетты сообщает Гарибальди, что в Версале с Бисмарком заключено перемирие на двадцать один день.

И снова Гарибальди должен подчиниться. Он повинуется Гамбетте, как прежде повиновался приказам короля Италии.

2 февраля он получил от Гамбетты теплое письмо, как будто несколько утешительных фраз могли успокоить гнев все-таки подчинившегося генерала.

«Дорогой и знаменитый друг, — пишет Гамбет-та, — как я Вам благодарен за все, что Вы делаете для нашей республики. Ваше великое и благородное сердце всегда ведет Вас туда, где можно оказать услугу, где приходится подвергать себя опасности. Наступит время, когда моя страна сможет выразить Вам всю свою благодарность!..»

Гамбетта искренен. Но в самом правительстве он в изоляции. Он хочет продолжать сражаться, и подкрепление, которое получает Гарибальди, говорит о том, что война вступает в новую фазу. В конце января около пятнадцати тысяч жандармов под командованием генерала Пелиссье присоединяются к гарибальдийской армии, которая достигает, таким образом, около сорока тысяч человек.

Но уже слишком поздно.

Генерал Бордоне, начальник штаба Гарибальди, много раз бывал в прусских войсках, чтобы наметить демаркационную линию временного перемирия. Он отметил движение войск, а вражеские офицеры ему сообщили, что перемирие — частичное, что оно действительно только для Парижа и западного фронта, но не распространяется ни на Ду, ни на Юру, ни на Золотой Берег, и, следовательно, в местах дислокации армии Гарибальди бои будут продолжаться.

Создавалось впечатление, что французское правительство и ведущий от его имени переговоры Жюль Фавр хотят сделать все, чтобы задушить восточную армию. Когда Бордоне и Гарибальди заговорили о предательстве, объяснив, что из района Парижа прусские колонны уже движутся к Дижону, Гамбетта ответил, что ему ничего не известно о деталях перемирия, а Фавр, как бы извиняясь, признался, что в драматических условиях, в которых было заключено перемирие, он прежде всего подумал о Париже и скрепил своей подписью текст, важность которого до конца не понял.

Теперь предстояло столкнуться с последствиями. «Это самая большая гнусность за всю войну», — воскликнул префект Золотого Берега. «В то время, как предательство заставило нас прекратить военные действия, — объяснял Бордоне, — враги развернули наступление».

Начиная с 31 января враг прощупывал оборонительные рубежи гарибальдийцев вокруг Дижона. Другие воинские части начали готовить окружение.

Холодно. Гарибальди снова скован жестоким приступом ревматизма. Дурные вести обрушиваются на него одна за другой. Восточная армия, которой командует Бурбаки, распадается и переправляется в Швейцарию, где она будет разоружена и интернирована. Какой смысл продолжать сопротивление, оставшись в одиночестве?

«Нельзя было терять времени, — пишет он. — Мы оставались на десерт и возбуждали алчность великой армии, которая победила Францию и хотела, вне всякого сомнения, заставить нас поплатиться за дерзость, в какой-то момент поставившую под сомнение ее победу.

Итак, был отдан приказ об отступлении».

Бисмарк во время одного из своих знаменитых приступов гнева обрушился на Гарибальди, этого итальянца, который, забыв о помощи Берлина в 1866-м, сражался — и успешно — против прусских солдат. «Этого Гарибальди, — воскликнул Канцлер перед членами своего генерального штаба, — я надеюсь захватить живьем, чтобы посадить в клетку и выставить в Берлине с надписью: «итальянская неблагодарность».

Но Гарибальди не даст себя захватить.

Он сумел организовать отступление. Вольные стрелки задерживали продвижение противника, взрывая мосты, не давая покоя прусским войскам.

В восемь часов утра 1 февраля противник все-таки занял Дижон.

И тогда новый договор остановил военные действия на всех фронтах, включая восточный. Бои прекратились по всей Франции. Чтобы придать мирному договору необходимый вес, Бисмарк потребовал провести выборы в стране; избранная таким образом палата, должна была на заседании в Бордо принять условия мира.

Даже не будучи кандидатом, в то время когда он находился еще со своим генеральным штабом в Шаньи, а затем в Шалоне-на-Соне, Гарибальди был избран депутатом во многих департаментах.

Новое доказательство его популярности и неуклонно растущего престижа в народе. Он избран в Кот д’Ор, где только что воевал. Он избран в Алжире. И факт еще более показательный, он избран депутатом в Ницце, своем родном городе. Таким образом, Гарибальди дважды был избран своим городом: один раз в туринский парламент в 1860-м, второй раз во французский в 1871 году.

Еще ярче его успех в Париже: он набрал двести тысяч двести тридцать девять голосов и избран четвертым, после Луи Блана, Виктора Гюго и Гамбетты.

Желание народа высказано так ясно, что Гарибальди, вначале колебавшийся, решил согласиться.

Но, несмотря на признание народа, сражения и отступление оставили в нем неизгладимый след: это было еще одно крушение; после взлета этих нескольких недель, он был вынужден признать, что война, которая только что окончилась, была новым поражением, и его состояние здоровья не оставляло больше надежд — это была его последняя война.

Конечно, он ни о чем не жалеет, ему не в чем себя упрекнуть. Народ своим голосованием подтвердил его правоту. Гарибальди может ходить с высоко поднятой головой: он отважно сражался и побеждал. «Стотысячные армии, окруженные малочисленным противником, вынуждены сложить оружие! Это немыслимо, и в этом истинная причина ненависти к маленькой и доблестной Вогезской армии, которая глубоко виновата в том, что не дала себя ни победить, ни окружить, в отличие от маршалов империи», — напишет он в своих «Мемуарах».

И в самом деле, официальные круги начинают распространять о нем клеветнические слухи. «Гарибальди не сражался, — скажет о нем через несколько дней в Бордо депутат правых виконт де Лоржериль. — Была создана реклама! Он не был побежден, потому что не сражался».

Клевета удручает Гарибальди. Он не понимает. Ведь он не оставил врагу ни одного своего солдата. Он не капитулировал. Он пришел сюда сражаться, не преследуя никаких личных целей. Несмотря на болезнь, он во время отступления шел, опираясь на саблю, ведя свои войска. А ему плюют в лицо.

Он не впервые сталкивается с ненавистью, но сейчас это тем больнее, что у него в семье горе. Франческа Армозино ему сообщила, что его младшая дочь, «наша дорогая Роза, которая со дня твоего отъезда все время тебя искала и звала», скончалась.

Итак, он едет поездом в Бордо. Он защищается от клеветы; рассказывает, как в Кот д’Ор, да и повсюду, его людей прекрасно встречали, потому что видели, как храбро они сражались.

Гарибальди прибыл в Бордо 12 февраля 1871 года.

Ассамблея, в которую он вошел 13 февраля, была ассамблеей страха. Хоть она и была избрана путем всеобщего голосования, но после режима империи, в то время, когда значительная часть территории страны была оккупирована пруссаками. Да, она была избрана, но без подлинного обсуждения, и она хотела только мира, мира любой ценой, пусть даже ценой унижения, отказа от Эльзаса и Лотарингии и даже сдачи Парижа. Состоящая в основном из депутатов от деревень, консерваторов и клерикалов, она могла только ненавидеть Гарибальди, «красного», врага папы, революционера, иностранца, символизирующего все, что она отвергала, чего боялась и что готова была «поставить к стенке». Это при ее поддержке несколькими неделями позднее армия расстреляла парижских коммунаров.

Она заседала в Большом театре Бордо, с хрустальными люстрами и позолотой. Перед сценой смонтировали трибуну, поставили большие часы; депутаты сидели в партере, зрители на балконе.

Председательствовал старейшина, Бенуа д’Ази. 12 февраля он получил послание от Гарибальди, короткий текст: «Чтобы исполнить последний долг перед республикой, я приехал в Бордо, где заседают представители нации, но я отказываюсь от мандата, которым меня удостоили департаменты».

Письмо об отставке, удивительное и свидетельствующее о противоречивой и наивной позиции Гарибальди. Он приехал в Бордо, явился в ассамблею, но подает в отставку, то есть запрещает себе голосовать, вмешиваться, отвечать. Верность, мужество и вызов — только этим объясняется его присутствие. Но в политическом плане его поведение крайне непоследовательно: он за-крыл себе все пути.

Правда также и то, что он чувствовал себя уже не французом, а итальянцем, и в связи с этим как он мог участвовать в заседаниях французской ассамблеи, которая должна была решить условия мира для Франции? Точно известно, что он надеялся в краткой речи проститься с Францией и в свойственной ему манере предоставить заботам республиканской родины своих соратников по Вогезской армии, их семьи, раненых, вдов и сирот.

Напрасные надежды. «Серые» парламентарии, в сюртуках и крахмальных сорочках, сельские нотабли не могли смириться с присутствием этой «личности» и его традиционным костюмом: красная рубашка, пончо и на голове шляпа. Когда он поднимался по ступеням парадной лестницы вместе с Виктором Гюго и Эскиросом, это уже был скандал.

Символично, что последнее историческое событие в жизни Гарибальди произошло здесь, в том месте, где декламируют и поют, как будто у подножия театральной сцены был подведен итог всей жизни Гарибальди: История и опера.

Депутаты-республиканцы устроили ему бурную овацию. Публика на балконах поднялась и тоже стала аплодировать. Но председатель д’Ази отказался дать ему слово. Отставка Гарибальди принята. В каком качестве он будет говорить? Право на стороне д’Ази. Со скамей правых посыпались оскорбления и насмешки. «Шляпу, шляпу долой!» — кричали некоторые. Другие обвиняли Гарибальди в том, что он фальшивый герой. На него клеветали. Показывали пальцем на его сапоги, пончо. Зло насмехались. Республиканцы парировали эти выпады.

Когда д’Ази закрыл заседание, так и не дав слова Гарибальди, хранившего молчание и только с вызовом глядевшего на оскорблявших его людей, зал пришел в неистовство. Гарибальди попытался говорить, повторил, что «отказывается от мандата и оказанной ему чести» и добавил искренно и наивно: «Мне случалось в жизни сражаться как против французов, так и на их стороне, но всегда во имя справедливости».

Фраза, которая напомнила о сражении за Рим, вызвала взрыв ярости: «Трусы, — кричали со скамей республиканцев, — это говорит Гарибальди! Вы боитесь услышать правду?» А Гастон Кремье, марсельский журналист, крикнул, встав со своей скамьи: «Сельское большинство, дайте говорить Гарибальди!» Но заседание закрыто. В шуме тонут выкрики с трибун депутатов и публики. Гарибальди медленно покидает зал, вновь спускается по парадной лестнице, в то время как национальные гвардейцы отдают ему честь. Его провожает толпа, выпрягает лошадей из кареты, снова кричит: «Останься с нами, Гарибальди, останься, не покидай нас!»

Левые депутаты приходят к нему в гостиницу, умоляют остаться с ними. В качестве кого? Гарибальди не дал себя уговорить. Он «сошел со сцены» в свойственной ему манере, эффектно и шумно, в последнем акте французского спектакля.

В семь часов вечера он сел в поезд, следующий до Марселя. Оттуда пароходом он отправится на Капрера, куда прибудет 16 февраля 1871 года.

Лучше всего атмосферу и возмущение республиканской части французского общества передал Эмиль Золя.

Ему тридцать лет, он пока еще только начинающий писатель, опубликовавший несколько замечательных, но еще не получивших широкой известности книг. Он ведет в республиканской радикальной газете рубрику парламентской хроники и поэтому он в Бордо. В его статье смело выражена позиция, которая за двадцать семь лет до «Я обвиняю»[43] демонстрирует ядовитый стиль полемиста:

«Председатель закрыл заседание с ловкостью фокусника, — рассказывает Золя. — И какое дело всем этим господам до старика, который только что разбил пруссаков, защищая Францию! Большинство из них покрывалось потом от страха, в то время как Гарибальди шел с незащищенной грудью под вражескими пулями. Пусть он убирается к себе, истекающий кровью и израненный, пусть он нам не надоедает со своим героизмом! Слышите вы, господа, было бы позором для Франции отказать в благодарности этому солдату Свободы. Будьте хотя бы вежливы, от вас не требуют быть великими».

Но, несмотря на окрик Золя, «сельское крыло» ассамблеи верно себе.

Тем не менее им еще придется столкнуться с Гарибальди! Он снова был избран в Алжире, поскольку Гамбетте, шедший по числу голосов перед ним, предпочел другой депутатский мандат. Из-за его кандидатуры возникли споры. И хотя он не явился, со скамей правых посыпались обвинения. Одно только его имя вызвало град саркастических замечаний: «Гарибальди — в Шарантон!»[44] — слышались крики. Требуют признать выборы недействительными. Он не француз, как оп может быть депутатом?

Зять Виктора Гюго, Локкруа, воскликнул: «Генерал Гарибальди стал французом на поле битвы», — но в ответ послышались оскорбления, и 8 марта 1871 года Виктор Гюго взял слово, чтобы ответить.

Он знаменитый поэт, написавший «Возмездие», и автор романа «Отверженные», он непримиримый республиканец, недавно вернувшийся из изгнания. Он самый прославленный писатель Франции. Но как только он произнес первые фразы в защиту Гарибальди, его голос утонул во враждебном гуле. А виконт де Лоржериль ему бросил: «Господин Виктор Гюго говорит не по-французски». Это подстегнуло Гюго. С красноречием поэта он заговорил о роли генерала:

«Ни один король, ни одно государство не поднялось, чтобы защитить Францию, столько раз защищавшую интересы Европы, только один человек стал исключением: Гарибальди!»

Стоя на трибуне, как на капитанском мостике, Виктор Гюго воспользовался мгновенным затишьем, чтобы крикнуть: «Три недели назад вы отказались слушать Гарибальди; сегодня вы отказываетесь понять меня. Я буду говорить не здесь».

И он тут же подал в отставку. Еще один символический поступок. Гарибальди нашел в величайшем поэте своего времени своего страстного защитника.

Двумя днями позднее, 10 марта 1871 года, началась демобилизация Вогезской армии — армии Гарибальди. Впрочем, уже 19 февраля адмирал Пеноа сменил Менотти на посту ее командующего.

15 марта с Капрера, где он вновь вернулся к своему патриархальному образу жизни, Гарибальди обратился к своим солдатам с последним приказом, в котором сквозят подлинные чувства и видно волнение человека, знающего, что это его последнее обращение к солдатам, сражавшимся под его командованием.

«Храбрые солдаты Вогезской армии, — пишет он, — я покидаю вас с болью, друзья мои, но расстаться с вами меня вынудила сила обстоятельств.

Вернувшись домой, расскажите вашим близким о труде, усталости, сражениях, которые мы пережили вместе во имя святого дела Республики.

А главное, скажите им, что у вас был командир, который любил вас, как своих сыновей и гордился вашей храбростью.

До встречи в лучшие времена».

«Лучших времен» не будет.

18 марта 1871 года восстал Париж, и в то время как армия оставляла столицу, из воспоминаний о революции 1793 года и социалистических надежд членов Интернационала родилась Коммуна. Коммуна — взлет патриотизма после унижений разгрома и революционное движение — захватила власть. И попала, таким образом, в западню, приготовленную ей правительством «деревни», обосновавшимся теперь в Версале.

Началась безжалостная борьба под наблюдением пруссаков, по-прежнему окружавших Париж. Она будет продолжаться до кровавой недели в мае 1871-го, когда под пулями версальцев падет около двадцати тысяч коммунаров. Сена в эти дни была красной от крови.

Красное — цвет гарибальдийский. И красным было знамя Коммуны.

Для всех коммунаров Гарибальди был наиболее близким из людей.

Центральный комитет Коммуны в предвидении вооруженного конфликта с версальскими войсками 24 марта обратился к Гарибальди. Центральный комитет решил, что «военные полномочия в Париже доверены делегатам Брюнелю, Эду, Дювалю. Они имеют генеральское звание и будут действовать совместно в ожидании приезда генерала Гарибальди, единодушно избранного генералом аншефом».

Но Гарибальди, всегда мгновенно откликавшийся на призыв сражаться, не присоединится к коммунарам.

В письме, датированном 28 марта и отправленном с Капрера, он объясняет, что здоровье не позволяет ему приехать в Париж и взять на себя подобное командование. В письме, естественно, нет никаких оговорок, он даже благодарит за честь, которой является для него такое назначение.

А в это же самое время многочисленные иностранцы — поляки, русские, венгры — встают в строй вместе с коммунарами, но самый знаменитый из европейских республиканцев не примет участия в боях. Только ли болезнь тому виной?

Состояние здоровья Гарибальди после испытаний, перенесенных дижонской зимой, бесспорно, ухудшилось. Деформирующий артрит и ежедневные боли мешают ему свободно передвигаться. Но перемена — по сравнению с периодом 1870 года — не так уж велика. А тогда он отозвался на призыв Бордоне.

Только к физическому состоянию нужно добавить потерю иллюзий. Ему шестьдесят четыре года. Несколько месяцев назад он сумел найти в себе силы и воодушевление, чтобы снова сражаться. После его возвращения из Бордо прошел всего месяц: оскорбления и насмешки еще звучат у него в ушах.

Но и это не все. В 1870-м правительство, хотя и сдержанно, пригласило Гарибальди. Сегодня его звали восставшие. Конечно, Гарибальди их поддерживает, советует: «Дайте власть одному человеку… Помните, что верховный пост должен быть доверен одному честному человеку, и со всей полнотой власти».

Но сочувствие не мешает Гарибальди видеть, что коммунары в меньшинстве, что их восстание чревато гражданской войной. А в этом он, иностранец, не хочет быть замешан. Он не увидел интернационального аспекта Коммуны. Впрочем, так ли уж он был очевиден для современников, несмотря на участие многих европейских революционеров, среди которых были и гарибальдийцы: Амилькаре Чиприани, например, или Асси, или бывшие бойцы Вогезской армии, или даже волонтеры, сражавшиеся в Италии вместе с Гарибальди? И все ж, несмотря на это, Коммуна прежде всего — французская. Интернациональной ее сделает анализ Маркса.

Но Гарибальди, апостол всемирной Республики, стоявший на принципах интернационализма, не предугадал, что Коммуна может иметь это значение. Французская, она восстает против законного правительства. А он сам никогда не боролся с оружием в руках, как это сделал бы революционер-радикал, против своего правительства, не считая 1834 года, когда он только что вступил в «Джовине Италия».

В своей борьбе за объединение Италии он всегда отказывался, во избежание гражданской войны, выступать против власти, опираясь на революционное насилие. В Аспромонте гарибальдийцы ответили на огонь берсальеров против его воли.

Все это вместе взятое и привело к тому, что в новом сражении он не участвовал. Что касается его сына Менотти, избранного членом Коммуны во время выборов 16 апреля — еще один знак популярности Гарибальди, — он откажется от участия в заседаниях, так как его нет в Париже.

Таким образом, никого из семьи Гарибальди нет в этом «красном» очаге, от которого запылает Франция и который послужит точкой опоры для революционеров всего мира.

«Революционность» Гарибальди не выходит за пределы этих границ. Он придает национальным проблемам исключительную важность. Он напишет своему сыну Риччьотти в ответ на его вопрос:

«Что касается тебя, ты остаешься во Франции. Следи внимательно за начинающимся движением коммун. Если ты увидишь, что оно может привести к возобновлению военных действий против пруссаков, я разрешаю тебе принять в нем участие. И запомни, как только я узнаю на Капрера, что ты присоединился к коммунарам, я немедленно приеду, чтобы быть вместе с тобой. Но если это движение выльется только в борьбу французов с французами — не вмешивайся».

С французами против пруссаков — да. С революционерами против консерваторов, с французами против французов — нет.

Итак, к Коммуне не присоединился человек, который стал бы для всего мира ее символом и одним своим присутствием доказал бы, что в ней воплотилось интернациональное движение.

Может быть, Гарибальди понял несколько месяцев спустя, что был не прав, придерживаясь своей узконациональной политической линии.

Например, когда он узнал, что Гастон Кремье, марсельский журналист, который в Бордо обратился к «сельскому большинству», стал в своем городе жертвой репрессий. Погибли и многие бывшие гарибальдийцы. Амилькаре Чиприани, раненый, был депортирован в Новую Каледонию.

Письмо, которое Гарибальди написал 21 октября мадзинцу Джузеппе Петрони, может быть, свидетельствует о его раскаянии. Гарибальди пишет, что коммунары были «единственными людьми, которые в этот период тирании, обмана, подлости и падения подняли священный стяг права и справедливости и завернулись в него, умирая».

Но Гарибальди с ними не было.

Он прожил весь этот период на Капрера. Он в курсе событий, отвечает на многочисленные письма, но поглощен сельскохозяйственными работами.

Жизнь мирная и неторопливая, созерцательная и отстраненная, размеренный ход которой вдруг нарушается увлечением, поступком, составлением письма, доказывающими, что Гарибальди еще готов к переменам, что его жажда деятельности еще жива.

Так, например, 5 апреля «Экономист Италии» опубликовал проект сельскохозяйственной колонизации Сардинии, его автор — Гарибальди. Речь идет об использовании ста гектаров невозделанных земель, создании сельскохозяйственных колоний с мелкими заводами и агрономическими школами. И апреля он пишет Виктору Гюго, чтобы поблагодарить за его выступление в Бордо.

Много дней он посвящает составлению своего политического завещания. И то, что он составляет его в конце 1871 года, говорит о психологическом климате этого «ужасного года».

«Моим детям, моим друзьям и всем тем, кто разделяет мои убеждения, — пишет он, — я завещаю: любовь к свободе и правде, и ненависть ко лжи и тирании».

«Так как в последние минуты человеческого существа священник, пользуясь состоянием слабости, в котором находится умирающий, заявляет, что покойный исполнил, раскаявшись в свои прошлых заблуждениях, свой долг католика, я утверждаю, находясь в здравом уме и памяти, что никогда не приму услуг священника…»

В XIX веке церковь рассматривала кремацию, как вызов. Но Гарибальди на ней настаивает:

«Я требую от моих детей и моих друзей сжечь мое тело после моей смерти (я думаю, что имею право им распорядиться, так как всю мою жизнь боролся за права человека), собрать немного пепла в хрустальный флакон и поместить его под финикийским можжевельником, моим любимым деревом».

Затем завещание принимает более политический характер. Говоря о положении Италии, Гарибальди пишет:

«Я надеюсь увидеть, как завершится объединение Италии, но если я не буду иметь этого счастья, я советую моим согражданам считать, что так называемые чистые республиканцы с их исключительностью ничуть не лучше, чем умеренные и кюре, и так же как и они, вредны для Италии. Каким бы плохим ни было итальянское правительство, я считаю предпочтительным, если не представится случай быстро его свергнуть, вести себя с ним, следуя великой идее Данте: «Создать Италию даже вместе с чертом» (…) Когда она это сможет и будет сама себе хозяйкой, Италия должна будет провозгласить Республику».

В завещании причины, по которым Гарибальди отказался участвовать в Коммуне, становятся еще яснее. Он хочет быть реалистом, способным на компромисс «даже с чертом», даже с королем.

Впрочем, в последней части завещания он осуждает парламентаризм, «пять сотен докторов, которые, оглушив Италию своей болтовней, приведут ее к гибели». Единственный выход для страны: «Нужно будет выбрать самого честного из итальянцев и назначить его временным диктатором… Система диктатуры продлится до того времени, пока итальянский народ не привыкнет к свободе и ему не будут больше угрожать могущественные соседи. Тогда диктатура уступит место подлинно республиканскому правительству».

Декабрь 1871 года.

Завещание. Преждевременное прощание. В нем — горечь изоляции и уверенность в собственной правоте, вопреки всему и вся. И неприятие перемен, будь то мысли, нрав или люди.

Для Гарибальди в самом деле наступило царство старости, с ее бедами и тоской.

Картина семнадцатая МОГИЛА НА ОСТРОВЕ (1872–1882)

Предстояло прожить еще десять лет, пытаться ходить, упорно борясь с болью и параличом, писать, выдвигать предложения, все еще вызывать восторг толпы. Десять лет — самые трудные годы жизни, потому что горизонт сузился, и могучее эхо уже не вторит твоему крику.

И все-таки продолжать жить.

В эти десять лет, чаще всего патетические, потому что воля Гарибальди к жизни сталкивается с болезнью, молчанием, иногда с доброжелательностью властей, в которой сквозит жалость, вдруг неожиданно врывается яркий луч света, даря утешение и радость от присутствия живого тепла рядом: сын.

23 февраля 1873 года Франческа Армозино родила сына, Манлио.

На Капрера — радость. Этот ребенок немного смягчил горе, которым была для Гарибальди смерть Розы в 1871 году. Манлио плачет, кричит, растет. Он и Клелия, ей теперь уже шесть лет, — это сама жизнь, не затихающая в доме человека, которому скоро семьдесят (шестьдесят шесть, когда родился Манлио) и которого болезнь состарила раньше времени.

Детская слабость Манлио нуждалась в любви и защите. Гарибальди был для него одновременно «отцом и дедом», никогда с ним не расставался, спал с мальчиком в одной постели, уступал во всем, даже бросил курить, чтобы его не беспокоить. Позже, когда он достаточно подрастет, чтобы с интересом слушать истории, Гарибальди будет часто рассказывать ему о своих американских походах, о своих войнах, найдя в Манлио одного из тех восхищенных слушателей, которых так любят прославленные старики. Сын заменил ему Менотти и Риччьотти, которые, став взрослыми, покинули остров и вели жизнь — как это часто бывает с сыновьями героев — довольно беспорядочную.

Менотти занялся спекуляциями — неудачно. Женившись на девушке из бедной семьи, он попытался принять участие в строительном буме, перекроившем римские кварталы: многочисленные проходимцы, связанные с политическими кругами, быстро составили себе на этом состояние. Новая Италия, в которой начался экономический взлет, была в самом деле охвачена лихорадкой спекуляций. В Риме, где Менотти пытался преуспеть, разрушены или перестроены палаццо[45] и виллы, памятники столетий. Возмущенный очевидец рассказывает: «Они разрушили ворота Салария, древние ворота Венеранда, через которые некогда прошли готты… Выкрасили в белый цвет дома и даже старинные и почитаемые палаццо… Монастыри превращены в конторы, монастырские окна расширяют и в стенах пробивают новые…»

Но Менотти так же мало приспособлен для ведения дел, как в свое время его отец. Потерпев крах в Риме, он вместе с Канцио, своим зятем, основал новое предприятие. На этот раз он занялся деревянными шпалами, так как создавалась сеть железных дорог по всему полуострову, из конца в конец. Но снова потерпел неудачу. Новое огорчение не только для Менотти, но и для Гарибальди, так как долги сына приходится выплачивать ему. Счастье, что есть Манлио и Клелия, которые бегают вокруг, их игры и привязанность его утешают.

Риччьотти, второй сын, доблестно сражавшийся в 1871 году, также ведет сомнительную жизнь. Он обосновался в Лондоне, где довольствуется легким успехом у женщин и существованием, не делающим ему чести. По слухам, он продает «реликвии», принадлежавшие его отцу, и погряз в долгах, которые нужно погасить.

Воистину, нелегко нести бремя имени Гарибальди.

И самому Гарибальди тоже. Он — под влиянием возраста, уверенности в себе, которую приносит слава, — все больше верит в то, что ему ведома истина. Уединившись па своем острове, он обвиняет, советует и ничего не прощает.

Когда 10 марта 1872 года в Пизе умер Мадзини, живший почти в безвестности, Гарибальди, конечно, признал, что это был «великий итальянец» и что за его гробом должно развеваться знамя «Тысячи», но на похороны не приехал и в частной переписке не скрывал своей обиды. «Скажите мне, почему Мадзини всегда осуждал все, что я делал, и в Милане в 1848-м, и во Франции в 1871-м…»

Гордость и одиночество, образ жизни — остров, управление усадьбой, семья, болезнь, воспоминания — все это не помогало ему понять новую создающуюся Италию. Он не представляет себе другого способа участвовать в событиях, кроме того, которым он пользовался прежде.

Избранный депутатом почти всех законодательных палат начиная с 1874 года, он хочет быть на особом положении. В Риме 15 октября 1874 года, выдвинутый кандидатом в первом избирательном округе, он заявил, что явится в парламент, когда сочтет нужным. После своего избрания он пишет Бордоне:

«В парламенте я буду выглядеть экзотическим растением; но тем не менее я отдам свой голос правому делу, как я хотел это сделать в Бордо; но как и в Бордо, меня, вероятно, выставят за дверь. Не все ли равно? Я буду следовать велению моей совести».

Такая позиция, единственным критерием которой было собственное мнение, опирающееся на самые жесткие этические нормы, не могла не привести к конфликту с политическими деятелями, стоявшими у власти.

Новое королевство в самом деле столкнулось с огромными трудностями. Этой сельской стране, разделенной на северную и южную части, объединение дало только монархический фасад. Все должно было решить экономическое развитие и инициативность политиков. Срочные преобразования были тем более необходимы, что в результате демографического скачка население выросло от двадцати пяти миллионов в 1866-м до тридцати одного миллиона в 1887 году. Земли не хватало. Семьи узнали, что такое бедность и даже голод. Они устремились в порты, откуда эмиграционные суда начали их перевозить к новым и далеким континентам — в Америку или в ближнюю Северную Африку. Кое-кто направился во Францию.

Это население не имело права голоса. Существовал избирательный ценз. Только в 1882 году реформа избирательной системы довела число избирателей с двух до семи процентов. В этих условиях политическая жизнь проходила в замкнутом пространстве. Политики отчитывались только перед немногими избирателями, что давало возможность договариваться о комбинациях между собой.

Гарибальди был в левом крыле парламента, которое до 1876 года было в меньшинстве. Придя к власти, оно стало править, используя «трансформизм». У этой политической практики было две стороны. В парламенте она требовала, чтобы глава правительства обеспечил себе большинство, «трансформируя» лидеров оппозиции в союзников. Для этого были необходимы длительные переговоры.

В стране — и это другая сторона трансформизма — между буржуазными кругами северной Италии и «галантуомини»[46] Юга было заключено своего рода соглашение. Последние сохранили за собой право управлять своими владениями так, как они находили нужным, эксплуатируя неграмотную крестьянскую массу. В обмен на это помещики Юга давали возможность представителям буржуазии севера реформировать государство, развивать современную экономику между Турином, Миланом и Генуей, править Ломбардией и Пьемонтом, так походившими на другие страны Западной Европы. Компромисс был достигнут, Юг принесен в жертву. Но привилегированное общество Неаполя, Палермо, Пулы или Калабрии сохранило и приумножило свои доходы.

Гарибальди не понял смысла этой сделки и, таким образом, не мог стать сторонником другой политики. Ему оставалось только клеймить коррупцию.

В летние месяцы 1873 года он заявил, что если «растленное правительство» не изменит политического курса, он и его друзья будут «вынуждены вернуться к организации заговоров». В многочисленных письмах он обличает монархию: «Хорошо править или исчезнуть с политической сцены; вот что левые должны сказать монархии».

Но как воплотить в жизнь эти угрозы в современной Италии?

Чувствуется, что Гарибальди безоружен, в его руках осталось только перо. Например, его возмущают нищенские условия жизни итальянцев, но он не в состоянии найти политическое решение подобной проблемы. Да и возможно ли оно в Италии 1870 — 1880-х годов?

В конце 1871 года Гарибальди заявил, что «Интернационал — солнце будущего». И первый региональный конгресс Интернационала, состоявшийся в Болонье в 1872 году, приветствовал коммунаров и Гарибальди, «красных людей». Недалеко было то время, когда запоют «Бандьера россе»: «La bandiera rossa la trionfera e viva il socialismo e la liberta…»[47]

Когда в 1874-м были арестованы первые итальянские активисты Интернационала, Гарибальди одним из первых выступил в их защиту.

Но очень быстро возникли разногласия. Гарибальди занял глубоко нравственную позицию, он всегда отвергал революцию. Он склонен к социальному компромиссу, он сторонник поэтапного развития, позволяющего избежать насилия.

Непреклонный в своих высказываниях, резкий, он умеет быть и умеренным. Его «реализм» поссорил его с Мадзини и отдалил от социалистов-революционеров. Поэтому в своем обращении к итальянскому народу в 1874 году Интернационал его осуждает:

«Не слушайте Гарибальди. Социализм, такой, каким он его себе представляет, сомнителен. То, что он называет преувеличениями социалистов, на самом деле является нашими основными принципа-ми… Он хотел бы, чтобы ассоциации рабочих были бы только обществами взаимной помощи. Тогда они превратились бы в мелкие и узкие группы, над которыми смеялась бы буржуазия… Итальянские пролетарии, вперед!»

«Пролетарии» — это слово не из лексикона Гарибальди. Он говорит «итальянцы», «народ». Вы не найдете у него и признания классовой борьбы, в которой пролетариат был бы движущей силой. Он предпочитает делить мир по принципам Добра и Зла.

«Два принципа — Добра и Зла, борющихся за главенство в человеческом обществе во все века, дают сегодня, вне всякого сомнения, значительный перевес Злу».

В последние годы жизни Гарибальди стал пессимистом? Мизантропом?

«Меня обвинят в пессимизме, но тот, у кого хватит терпения дочитать меня до конца, меня извинит. Сегодня я вхожу в шестьдесят пятый год моей жизни, и после того как большую часть прожитых лет я верил в прогресс человечества, я с грустью вижу столько несчастий и такую коррупцию в наш век, претендующий на звание цивилизованного. Я предоставляю здравомыслящим людям судить о том, можно ли считать нормальным нынешнее состояние общества. Ураганы еще не очистили атмосферу от смрада разлагающихся трупов, а уже кое-кто помышляет о реванше.

Люди переживают разнообразные беды: голод, наводнения, холеру. Неважно: все вооружаются до зубов. Все — солдаты!»

Для него вершина человеческой цивилизации — мир. Его философия может показаться наивной, слишком простой. Она — отражение его масонского «гуманизма», его великодушия.

Он пишет множество писем, статей, деклараций.

Так, Гарибальди пишет даже Бисмарку, убеждая его выступить в защиту мира. Кто может поверить, что «железный канцлер», мечтавший в 1871 году посадить Гарибальди в клетку, откликнется на призыв своего противника?

20 декабря 1872 года Гарибальди пишет ему: «Вы совершили много великих дел. Так увенчайте же Вашу блестящую карьеру инициативой создания мирового арбитража. Пусть в Женеву, место заседаний арбитража, каждое государство пришлет своих делегатов. 1. Война между народами невозможна. 2. Все разногласия между ними решает мировой арбитраж».

Можно подумать, что это письмо поэта, заблудившегося в международной политике.

Но за этой «невинностью» стоит политический план или, по крайней мере, попытка сформулировать четкую программу. Так, мечтая о «мировом арбитраже», Гарибальди представляет себе, что «арбитром» для Италии мог бы быть король. Он думает об Италии, перестроенной по английскому образцу.

«Англия, — пишет он, — не республика; но общественное мнение там могучая сила, и когда хотят внести улучшение, об этом ставят в известность народ, предлагают, не навязывая, и, в конце концов, получают его согласие».

Гарибальди больше демократ, чем революционер. Мечтатель, но думающий о реальности. Он сторонник своего рода президентского способа правления, и неважно, как будет называться президент. Король? Временный диктатор? Он уже думал об этом. Почему бы нет? Он отмечает слабые стороны парламентаризма и преступления этого разлагающегося механизма, он опасается, что порча паразит парламент Италии. Он мечтает о «бесценной славе, которую может принести королю опора на республиканские установления» (он представляет их себе «федеральными»).

«Я уже заявлял вам о своем вступлении в федеральную республику», — пишет он своим друзьям-мадзинцам. Гарибальди не так уж устарел!

Но что он может реально сделать? Ему остается только мечтать и писать.

Он стар, большую часть времени полупарализован. С политической точки зрения, жива только его слава, но власти он лишен. Мертв. И все-таки он упорствует, и в этом упорстве — трагизм, жизненная сила, стремление остаться для мира живым, еще влиять на ход событий. Словом, быть живым человеком.

Число его «великих проектов» растет, он представляет в парламент для обсуждения план изменения течения Тибра и мелиорации римской равнины. Проект нужно финансировать, и он обращается за помощью за границу, в Англию, которая всегда так хорошо его принимала. Но когда 16 июня 1875 года его проект был одобрен и, таким образом, во всяком случае, по плану, гидравлические работы должны защитить Рим и римскую равнину от разливов Тибра, он вынужден отметить, что это решение почти не вызвало отклика.

Год спустя, когда прошло новое обсуждение в парламенте, — в это время левые уже были у власти, — он понял, что какое бы решение ни было принято парламентом по этому вопросу, его проект никогда не воплотится в жизнь. Сопротивление исходило от самой Италии, в ней увязали все попытки реформ.

Что же мог поделать Гарибальди? Снова негодовать, как всегда.

«Это совсем не та Италия, о которой я мечтал всю мою жизнь, не об этой стране, глубоко несчастной из-за своих собственных бед и терпящей унижения от других государств».

Он возмущается, подает в отставку с поста депутата (1880), потому что не может быть в числе «законодателей в стране, где попирается свобода, а закон применяется только для того, чтобы гарантировать свободу иезуитам и врагам объединения Италии».

Это, конечно, крайность, но его все возмущает: «Эмиграция наших крестьян в дальние страны, вызванная тем, что мы не даем им возможности устроиться на римской равнине», то, как обращаются с сицилийцами, «этим мужественным и прославленным народом». Он предостерегает: «Терпение — главное качество верблюдов, но когда они перегружены, они могут стать самыми страшными из четвероногих». Он повторяет: «Положение Италии меня бесконечно огорчает». И еще: «Нужны радикальные меры, которые могли бы сократить миллиардные расходы».

Но все это глас вопиющего в пустыне. Он приводит аргументы, но кто его слышит, кроме наименее страдающих слоев населения, тех, кто участвует в голосовании и умеет читать? Остальные погрязли в нищете, в повседневной борьбе за жизнь.

Он говорит, обращаясь ко всем своим парламентским коллегам:

«Когда в осажденной крепости или на задержавшемся в плавании корабле кончаются запасы еды, командование приказывает перейти с полного рациона на половинный или того меньше. В Италии поступают наоборот: чем ближе разорение, тем больше стараются разбазарить уже истощившиеся ресурсы страны. Итак, я предлагаю вам разумно обсудить и принять следующий закон. Пока Италия не справится с финансовой депрессией, в условия которой она несправедливо поставлена, никакая пенсия или пособие, никакое жалованье, выплачиваемое государством, не может превышать пяти тысяч лир в год».

Кто из парламентариев или высокопоставленных чиновников смог бы предложить или принять подобную меру? Не нашлось даже ни одной газеты, которая ее бы одобрила!

Тогда Гарибальди решил пойти еще дальше. Он стал сторонником всеобщего голосования. Он основал лигу демократии (21 апреля 1879 года) «ради национальной независимости, для того чтобы жизнь обездоленных стала менее трудной, ради социальной справедливости, для гарантии свободы», и в «Манифесте итальянцам» (апрель 1879 года) он заявил, что правительство уже в течение двадцати лет отражает интересы меньшинства. Но отныне ему придется иметь дело с «фасцией демократии»[48]. Тогда умеренная пресса обвинила его в экстремизме. Она обвинила его в нападках на монархию и ее институты.

И в очередной раз Гарибальди оказался перед дилеммой: ограничиться словами или перейти к действиям. Прежде он умел выбирать. Но тогда ему приходилось всего лишь порывать со «стратегией» монархии, чтобы ее изобличить и побудить короля действовать. На самом же деле он служил монархии. Теперь же речь шла совершенно о другом. Нужно было резко порвать с режимом, осудить его установления и образ действий, чтобы присоединиться к незначительному меньшинству революционеров, пытающихся найти другие пути. И, кто знает, может быть, развязать гражданскую войну.

Гарибальди всегда старался избегать такой опасности. И ему уже семьдесят два.

Он возвращается на Капрера.

Остров-убежище, остров-тюрьма? Было бы преувеличением говорить, что Гарибальди заключен на Капрера.

Он сам избрал этот остров. И отныне владеет им целиком. Он сам посадил здесь деревья и выстроил дома. Это его королевство, но в то же время — поскольку он знает, что никогда больше не сможет покинуть его ради истинно больших дел, — это пристанище его старости. Здесь у него будут еще радости позднего отцовства, годы тесного общения с Манлио, песни Клелии, но остров еще и приют воспоминаний. Неподалеку виднеется кладбище.

Кроме того, вас неотступно преследуют боль и болезнь, как избежать того, чтобы самый прекрасный пейзаж, самые любимые комнаты не стали казаться совсем другими?

Гарибальди вынужден иногда по многу дней не вставать с постели — невозможно ходить, даже пошевелиться, чтобы не вызвать мучительной боли. Он стоически переносит страдания. Он пишет лежа окончательную редакцию «Мемуаров», но, главное, начинает писать новый роман, «I mille»[49].

В этой книге, которая рассказывает о походе гарибальдийцев в 1860 году, много патетики, борьбы добрых людей со злыми. Чувства просты, сюжет элементарен. «Тысяча» — всего лишь набросок народного романа, но Гарибальди надеется, что эта книга поможет ему избежать нужды, выплатить долги сыновей. Однако сумма, которую он потребовал от издателей — тридцать тысяч лир — показалась им чрезмерной. В конце концов, почитатели в складчину издадут книгу и займутся ее распространением.

Это был успех, хотя дело было не в качестве произведения, а в известности Гарибальди. В короткий срок на книгу подписалось четыре тысячи триста двадцать два человека.

Роман принес Гарибальди одиннадцать тысяч триста шестьдесят лир. Сумма, значительная для автора, но, увы, недостаточная, чтобы удовлетворить все потребности семьи.

Он решается продать яхту, подаренную английскими почитателями. Это дает около восьмидесяти тысяч лир. Целое маленькое состояние. И нужно же было, чтобы Гарибальди, вопреки обыкновению, решил им разумно распорядиться. Он доверил эту сумму одному из своих друзей, ветерану гарибальдийских войн, Антонио Бо. И тот исчез вместе с деньгами.

Горечь, приступы мизантропии снова овладевают Гарибальди по мере того, как растут материальные трудности, с которыми ему предстоит бороться. Имение на Капрера заложено. Но гордость не позволяет Гарибальди жаловаться на судьбу. Его сердят газетные статьи, рассказывающие о его трудностях. 10 ноября 1874 года он пишет одному из своих корреспондентов:

«Поскольку различные газеты избрали темой мою бедность, я принужден дать некоторые объяснения: я никогда не был беден, так как всегда умел сообразовываться со своим положением, начиная с того времени, когда я служил американским республикам и у меня была всего одна сменная рубашка, лежавшая под седлом моего коня, до того времени, когда я был диктатором обеих Сицилий. Если бы члены моей семьи не забывали об этом правиле и если бы так называемые друзья не злоупотребляли моим доверием, моя бедность не вызывала бы сегодня столько разговоров и я жил бы, как всегда, скромно, но не бедно».

Это было почти признанием того, что он в нужде. В правительственных кругах, где было много бывших гарибальдийцев, постепенно обретших чувство порядка и вкус к власти, это вызвало тревогу. Впрочем, за этой заботой угадывался и политический маневр. Назначить Гарибальди пенсию — не значило ли это приобщить его к силам, правившим страной?

19 ноября 1874 года был принят закон, назначавший Гарибальди ренту в пятьдесят тысяч лир и ежегодную пенсию в том же размере. Текст закона был четок, и Гарибальди мог бы принять пенсию, сохранив при этом свою независимость.

Правительство короля заявило, что «в знак благодарности итальянского народа генералу Гарибальди за героическое участие в великом деле объединения и независимости нации, разрешено вписать в Великую книгу общественного долга государства ренту в пятьдесят тысяч лир…»

Сенат принял проект единогласно.

В палате всего двадцать пять голосов было подано против.

Но Гарибальди воспринял известие об этом, как удар хлыстом. За кого его принимают? Он почувствовал политический умысел: «Пусть это правительство, цель которого разорить и развратить страну, ищет себе сообщников в другом месте!»

И в письме своему сыну Менотти он добавил:

«Ты скажешь министру, что эти сто тысяч лир давили бы на мои плечи, как туника Несса[50]. Согласившись, я потерял бы сон и чувствовал бы, что мои руки в горячей крови, а на запястьях тяжесть наручников; и при каждом известии о государственных растратах и нищете народа сгорал бы от стыда. Всем нашим друзьям в парламенте я искренне признателен. Что касается правительства, пусть ищет себе сообщников в другом месте».

Тем не менее нужно как-то жить. И поскольку Гарибальди отказался от «национального дара», он должен изыскивать другие ресурсы. Например, начать на самом Капрера разработку гранитных карьеров. Его сын Менотти, уже занимавшийся строительными предприятиями в Риме, занялся этим делом.

Семья Гарибальди строит планы, мечтает. Затем внезапно наступает разочарование. Правительство отказало — из стратегических соображений, связанных с защитой архипелага — в разрешении на открытие карьеров на Капрера.

Гарибальди возмущен, он выступает против военных планов, ибо настало время, когда нужно заниматься мирным развитием Италии. Он отправляется в Рим как депутат и оживает от восторженного приема, оказанного ему на причалах. Чивитавеккья. Он предлагает свой план мелиорации римской равнины, но его оживление пропадает, когда он видит, что его слушают, не понимая, и, главное, не собираются переходить к реализации его проектов.

Еще одно разочарование, и к тому же совпавшее по времени с его финансовыми проблемами.

Одновременно с этим обострился его недуг. Деформирующий артрит снова мешает ему передвигаться. Он инвалид. Кресло, в котором он сидит, нужно подталкивать и ставить возле фасада дома или под деревом. В эти минуты его лицо выражает грустное достоинство и безмолвный протест. Он еще хочет выстоять. Один, без посторонней помощи. Но вокруг него все встревожены. Франческа думает о своих маленьких детях.

Когда в 1876 году к власти пришли левые, и главой правительства стал некто иной, как Агостино Депретис, гарибальдиец времен «Тысячи», бывший губернатор Палермо, Гарибальди, под давлением семьи и друзей, принимает пенсию, за которую проголосовало прошлое правительство.

Отныне ему больше не грозит нужда и он не станет сообщником правительственной политики. Гарибальди не из тех людей, которых можно купить. Но этот «дар нации», который ему преподнесен, в его глазах доказательство того, что он состарился. Потерял независимость. Для человека, воспевавшего когда-то вольную жизнь «матреро», скачущего верхом на коне по пампе, принятие пенсии унизительно.

Это естественное и всенародное выражение благодарности отечества в глубине души его огорчило.

Конечно, это позволило ему решить самые неотложные семейные проблемы. Он быстро организовал раздел пятидесяти тысяч лир ренты между своими детьми. Менотти спасен от банкротства. Риччьотти, неугомонный младший, в это время обосновавшийся в Австралии, получил сумму в пять тысяч лир. Дочери получили свою часть, более скромную, так же как и Манлио, как будто бы дети Франчески меньше нуждались в поддержке, чем два старших сына. В общем-то так оно и было. Но в этом неравенстве была какая-то несправедливость, допущенная Гарибальди. Ему нужно было поддержать самых неустроенных. И крестьянка Франческа, которую считали скуповатой, не возражала. Она также получила свою долю, и, кроме того, Гарибальди застраховал свою жизнь[51]. Для себя у него осталось всего пять тысяч лир.

«Разве я в чем-нибудь нуждаюсь? — повторяет он.

Он больше, чем когда бы то ни было, нетребователен в пище. Редко выходит из своей комнаты. Зимой 1877–1878 года он был тяжело болен и почти не вставал с постели. Он очень ослабел, и в этом состоянии ему довелось перенести еще один удар: смерть Аниты, дочери от Баттистины Равелло. У Аниты печальная судьба: ее доверили Эсперанце фон Шварц, а та превратила ее в свою полуслужанку — полу компаньонку. Анита взбунтовалась против экстравагантной немки и вернулась на Капрера, где Гарибальди ее плохо принял. Она получила солнечный удар и через несколько часов умерла.

Тогда Гарибальди понял, как она была ему дорога, и горько винил себя за свою небрежность. Он похоронил ее на кладбище Гарибальди, где уже покоилась его дочь Роза. Смерть окружала его со всех сторон.

Болезнь, разочарования, утраты, старость, о которой говорило все: и слабость тела, и поведение членов семьи, и дар нации — подтачивали его сопротивляемость и волю.

Чувствительность Гарибальди, которая всегда была острой, теперь обострилась до крайности. Нередко он плачет. Легко поддается волнению. Цепляется за Франческу, которая ухаживает за ним и выполняет все его желания — как это часто бывает с больными и стариками, не чающими души в тех, кто еще помогает им жить. А она, с той преданностью, которую всегда проявляла, внимательна ко всем его прихотям. Если он жалуется на то, что из своей комнаты не видит моря, так как скала закрывает горизонт, она нанимает людей и убирает мешающую часть скалы, а к семьдесят третьей годовщине Гарибальди она распоряжается пристроить комнату, из которой он сможет, наконец, видеть волны, бьющиеся о рифы Капрера. Когда она показывает ему новую комнату, он потрясен, рыдает, целует ей руки. Перед домом духовой оркестр с Маддалены играет в его честь. Он прижимает к себе детей. «Благодарите вашу маму», — повторяет он.

Старый воин — всего лишь человек, чья жизнь потихоньку близится к концу.

Он это прекрасно понимает и хочет уйти «в порядке», выполнить все формальности, в частности, официально признать себя отцом своих младших детей.

Он живет с Франческой, и она подарила ему троих детей, двое из которых живы, но она всего лишь сожительница, так как мимолетный брак, который Гарибальди заключил в 1860 году с юной маркизой Раймонди, не был расторгнут, несмотря на то, что Гарибальди в тот же день, когда состоялось венчание, отверг свою супругу и с тех пор ее не видел.

Теперь он использует всю свою энергию, чтобы разорвать узы, мешающие ему дать Франческе имя, на которое она имеет право, а ее детям законного отца.

Гарибальди добивается вмешательства короля Виктора Эммануила II, затем, в 1879 году, когда он принят его преемником (Виктор Эммануил II умер в 1878 году) Умберто I, он просит помочь ему в этом деле. Несколько месяцев спустя он посылает королю прошение о том же.

Государи, отвечают ему, подчиняются закону, который в этой области одинаков для всех. И трибунал отклоняет просьбу о расторжении брака.

Гарибальди не может этого допустить. Шантаж ли это, или доказательство его решимости? Но он заявляет публично, что обратится за помощью к своему другу Виктору Гюго, чтобы получить французское гражданство. Разве он не уроженец Ниццы? И тогда он сможет сочетаться браком с Франческой Армозино.

Общественное мнение Италии считает, что это бунт против слепоты судей, что с Гарибальди поступают несправедливо и что это позор для отечества.

Наконец, 14 января 1880 года апелляционный суд признает брак с маркизой Раймонди недействительным. Дело тянулось около двадцати лет.

Гарибальди не медлит. Ему было семьдесят три года, когда 26 января 1880 года он сочетался браком на Капрера с Франческой Армозино. С Мад-далены приехал мэр. Дети — Менотти, Терезита, Манлио, Клелия — окружили супругов. Поют. Плачут и целуются.

Последний праздник на Капрера.

Через два года с небольшим Гарибальди умрет.

Кто из окружающих не знает, что этот человек, которого носят в кресле или возят, живет свои последние месяцы?

Он бледен, кожа его лица истончилась, а взгляд затуманен. Он дышит медленно, как будто каждый вздох и каждое биение сердца требует слишком большого усилия. Он неподвижен, руки скрыты под пончо; кажется, что он угасает от усталости и переутомления.

Он понимает, что конец близок. 2 июля 1881 года, за два дня до своей семьдесят четвертой годовщины, он попросил, чтобы его оставили одного. Он пишет. Станет известно, что он составлял то, что озаглавил «Приложение к моему завещанию». Он добавил еще уточнения, связанные с кремацией, на которой настаивает.

«Тело мое будет сожжено па костре из капрерского дерева, в том месте, которое я отметил железной осью. Немного пепла будет собрано в гранитную урну и помещено в могилу моих дочерей, под акацией. Тело будет облачено в красную рубашку […] Мэр или любое другое лицо не будет извещено, пока мой труп полностью не превратится в пепел».

Опасается ли Гарибальди, что кремации могут помешать, или он хочет, чтобы этот акт, последний, был исполнен, как своего рода ритуал, в соответствии с масонскими верованиями?

Времени остается все меньше. Но еще можно что-то совершить, принять участие в сегодняшней борьбе, еще успеть сказать, что нужно бороться за присоединение Тренто и Триеста к территории страны. Гарибальди вспоминает о своих сражениях в Тироле, поддерживает тех, кто выступает за «единую и неделимую Италию», берет шефство над стрелковыми обществами, в которых должны тренироваться будущие новобранцы.

Он пишет:

«Выступления за неделимую Италию проистекают из национального чувства. Они направлены против Австрии, во имя значительной части наших порабощенных братьев…»

Итак, он до конца верен избранному им «национальному» пути, делающему войну обоснованной и законной — и в то же время объявляет себя пацифистом. Отдает ли он себе отчет в том, что его патриотизм может привести к шовинизму? Он даже не подозревает, что это возможно, так как Гарибальди — неискоренимый «интернационалист».

Разве он не сражался за Францию, забыв все свои обиды? Разве это не дает ему право возмущаться, когда во время оккупации Туниса французами (1881 год), в Марселе и Париже проходят антиитальянские демонстрации?

В Тунисе, очень близко расположенном от Сицилии, находится многочисленная колония итальянских переселенцев, и Рим не скрывает, что считает естественным, если его влияние в Тунисе будет господствующим. Но «раздел колоний» решает соотношение сил между державами, а не какое-то там распределение, соответствующее территориальной близости или необходимости. Франция имеет слишком много? Италия ничего? У Франции будет еще больше, а у Италии еще меньше! Таков закон.

Это вызвало озлобление итальянских националистов, почувствовавших себя униженными и ущемленными. Криспи, который был одним из соратников Гарибальди, организовавшим поход «Тысячи», стал одним из самых яростных защитников национальных прав Италии. Министр внутренних дел, он забыл времена заговоров и восстаний и предпочел организовать антифранцузские демонстрации, ставшие прелюдией большой политики, целью которой было превратить Италию, как он надеялся, в могучую колониальную державу.

Гарибальди принял участие в этой битве.

«Я друг Франции, — пишет он, — и думаю, что нужно сделать все возможное, чтобы сохранить ее дружбу. Тем не менее, будучи прежде всего итальянцем, я бы с радостью отдал оставшуюся часть жизни за то, чтобы Италию никто не оскорблял».

И он добавил, что нужно «отмыть итальянское знамя, вывалянное в грязи марсельских улиц. Разорвать договор, вырванный силой у тунисского бея».

Он разделяет чувства средних слоев Италии, убежденных в том, что новая Италия должна играть в Европе заметную роль, что Италия униженная, осмеянная, низведенная до положения туристической области, должна стать воспоминанием. Гарибальди прекрасно выразил их настроения: «Наши австрийские и французские соседи должны понять, что времена их прогулок по нашей прекрасной стране навсегда ушли в прошлое».

Национализм понемногу перерастает в шовинизм.

Гарибальди обращается к французам, смеясь над «этими знаменитыми генералами, позволившими пруссакам посадить их в клетки вагонов для скота, чтобы вывезти в Германию, оставив врагу полмиллиона доблестных солдат, а сегодня они же разыгрывают героев перед слабым и ни в чем не повинным населением Туниса!»

В патриотическом хоре голос Гарибальди хорошо слышен, в нем звучит сила его победоносного участия в войне 1870 года и других его свершений и воинских заслуг. Он — легендарный итальянец, тот, чью воинскую доблесть можно противопоставить героям других народов.

И Криспи, естественно, хочет заставить его пойти еще дальше: зарождающемуся итальянскому империализму Гарибальди придаст демократическую и благородную окраску и позволит представить его не как государственные притязания, наравне с притязаниями других государств, а как справедливые требования обездоленной нации, защищающей свои права.

И пресса вторит заявлениям Гарибальди, который возвращается к утраченной Ницце, своей родине, и даже задается вопросом о судьбе острова, берег которого он видит с Капрера, Корсики, она тоже должна была бы остаться итальянской.

Весной 1882 года Криспи, сицилиец, хочет придать больший размах празднованию Сицилийской вечерни.

В 1882 году население острова с помощью кровавого восстания — резни — положило конец владычеству «французов» Карла Анжуйского, брата Людовика XI.

Римское правительство готовит подписание договора о Тройственном союзе, который объединит Рим с Германией и Австрией, и нужно, чтобы общественное мнение Италии забыло свои антиавстрийские страсти и свое желание вновь завладеть Тренто и Триестом и настроилось против Франции.

Получив приглашение посетить по этому поводу Сицилию, Гарибальди принимает его в марте 1882 года. Воспоминания о 1860-м, желание участвовать в том, что он считает справедливой итальянской политикой, заставляют его, несмотря на болезнь и советы врачей, ответить на зов Криспи.

Это путешествие в Неаполь, Мессину и Палермо — последнее, которое ему удалось совершить.

За несколько месяцев до него он отправился в Геную, где его зять Канцио находился в заключении за участие в республиканских демонстрациях, а оттуда, добившись освобождения Канцио, — в Сан-Дамиано д’Асти, родную деревню его жены Франчески. Затем он приехал в Милан.

Повсюду его ждал восторженный прием, даже если при виде этого угасающего человека, неподвижно сидящего в карете и мертвенно бледного, крики стихали и толпа вела себя поневоле сдержанней.

Но Гарибальди, несмотря на то, что все это было для него изнурительным, конечно, сохранил в памяти все эти бесчисленные лица людей, теснившихся вокруг него и выражающих нежность и любовь. Ему это было необходимо: он вновь обретал свою прошлую славу. И это тоже влекло его на юг.

20 января 1882 года он покинул Капрера и направился в Неаполь. Его кровать с помощью тали подняли на борт корабля. Погода была скверной. Гарибальди со своего ложа отдал несколько приказаний экипажу, как будто он вернулся в те далекие годы, уплывающие за горизонт его жизни, когда он, стоя на капитанском мостике, командовал кораблями.

Так началось это путешествие, под знаком тоски по прошлому и новых встреч с пережитым.

Вот восторженный Неаполь. Сотни лодок окружают корабль, на котором не видно Гарибальди, так как он уже не может вставать. Его провозят по улицам Неаполя, и, как и в Милане, толпы людей видят человека, который скоро умрет.

Он проведет несколько спокойных дней на вилле Позиллипо, делая заявления для печати, решив, вопреки желанию близких, отправиться в Палермо поездом, чтобы повторить тот же путь, который он проделал в 1860-м воином-победителем на коне во главе своей «Тысячи».

Его сотрясает кашель, дышать становится все труднее. Бронхит — таково заключение врачей.

Начиная с 26 января газеты регулярно публикуют бюллетень о его состоянии здоровья. Болезнь прокрадывается и овладевает им, пока он повторяет путь, который был вершиной его славы.

В Палермо он так выбился из сил, что в гостиницу его несут на руках и на всем протяжении его пути густая толпа стоит безмолвно.

16 апреля он садится на корабль и на следующий день со своей семьей прибывает на Капрера.

Состояние его здоровья ухудшается с каждым днем. Он плохо дышит и так медленно, что при каждом вздохе кажется, что он сейчас задохнется.

29 мая Франческа пишет Менотти: «За несколько дней он очень исхудал и повторяет свои обычные распоряжения о кремации».

1 июня его состояние резко ухудшилось. Он начал задыхаться. Врач морского флота, находящийся на борту корабля, стоявшего на якоре в водах острова, заявил, что бессилен что-нибудь сделать. Необходима операция. Телеграфируют в Палермо. К бронхиту присоединяется прогрессирующий паралич, мешающий Гарибальди дышать.

2 июня в 18 часов 20 минут он умирает.

Будут рассказывать о том, как две черноголовые птицы-славки влетели в его комнату и он прошептал, что это души его двух маленьких умерших дочерей.

Будут говорить, что его последними словами были слова о Тренто и Триесте, по-прежнему оторванных от Италии.

Будут вспоминать о том, как он смотрел на море и на силуэт удаляющегося корабля.

А нужно было бы просто сказать: умер человек — от старости и болезни, умер человек, чья жизнь стала легендой.

Но те, кто его пережил, толпы народа, политические вожди, которые любили его, шли за ним, использовали его, прославляли, завладели его смертью, чтобы возвеличить ее, сделать назидательной. Тело Гарибальди и его образ принадлежат им, а не ему одному, как он наивно думал.

Итак, они завладели им.

Как только телеграмма, сообщившая о кончине, достигла континента, начались приготовления, демонстрации. Траур был равен славе.

Буквально дрались, чтобы узнать, где состоятся похороны. «В Риме, в Риме!» — повторяли многие, желавшие, чтобы всенародный отклик был как можно грандиознее.

Затем стало известно тщательно составленное завещание Гарибальди. Но можно ли было допустить, чтобы это тело одиноко сгорело на костре, в поле?

7 июня на Капрера собрался семейный совет. В нем приняли участие бывшие гарибальдийцы, в их числе Франческо Криспи. Споры были горячими. Как можно было не выполнить указаний Гарибальди, так настойчиво высказанных, построенных в разной форме и еще раз данных в письме его врачу, доктору Прандини:

«На дороге, ведущей от дома к пляжу, есть впадина в земле, отгороженная стеной. На этом месте должны сложить кучу хвороста в два метра из веток акации, мирта, мастикового дерева и других ароматических пород. На костер должна быть поставлена маленькая железная кровать, а на нее открытый гроб с моими останками, облаченными в красную рубашку.

Горсть пепла должна быть сохранена в какой-нибудь урне и положена в могилу, где находится прах моих дочерей Розы и Аниты».

Но немногие решались последовать завету Гарибальди. Некоторые предлагали бальзамировать тело. Кремация оскорбила бы чувства народа. Гарибальди не принадлежит себе. Он принадлежит Италии и легенде.

Наконец, после обсуждения, длившегося несколько часов, решение было принято. Похороны состоятся на Капрера, но кремации не будет.

Министры, представители короля и патриотических организаций 8 июня 1882 года собрались на Капрера.

Старые гарибальдийцы, ветераны его войн и их знамена смешались с «серыми людьми», официальными представителями, многие из которых видели в Гарибальди или помеху, или орудие, которое можно было использовать в своих целях. Красные рубашки и яркие цвета знамен напоминали о том, что Гарибальди был «красным человеком».

В водах Капрера два военных корабля дали залп. Гроб на руках отнесли на маленькое кладбище.

Печаль народа была глубока. У людей было такое чувство, что они потеряли одного из своих близких. И в то время, как на Капрера в беспорядке плохо организованной церемонии пятьсот человек заполнили маленькое кладбище, в городах и деревнях собирались женщины, плакали и молились. «Е morto Garibaldi, il generale».

Тот, кого хоронили там, был уже частью духовного мира каждого итальянца, он вошел в их плоть и кровь, как герой сказки или оперы.

«Е morto Garibaldi, il generale» — «Умер Гарибальди, наш генерал».

В конце дня на Капрера обрушилась гроза невиданной силы. Участники похорон вынуждены провести на острове всю ночь и часть следующего дня (9 июня).

Испуганные бурей и тем немного странным чувством, которое всегда возникает в первые часы, проведенные на острове, размещенные в имении, в домах без удобств, сильные мира сего встревожены. Ходят слухи, что на континенте начались беспорядки, что умерший Гарибальди вдохновил бунт против властей.

Необоснованные слухи, рассеявшиеся в ближайшие часы.

Во всем мире новость заняла первые страницы газет. Во Франции палата депутатов двумястами девяноста восемью голосами против ста восьмидесяти девяти в знак траура закрыла заседание.

Тем не менее правое консервативное крыло, отказавшееся принять участие в почестях по случаю траура, позволило себе оскорбительные высказывания.

Но комитет, созданный в честь Гарибальди, согласился возглавить Виктор Гюго.

Гарибальди после смерти вновь обрел своих единомышленников.

26 июня 1882 года захоронение его останков было закончено.

На могиле был установлен кусок скалы необработанного гранита весом более трех тонн.

На нем выгравировали простую звезду — звезду «Тысячи» — и имя: «Гарибальди».

Ни даты.

Ни фразы.

Это имя само по себе было легендой, в нем были величие и мощь хора.

Загрузка...