Annotation
Александр Гладков (1912–1976) — драматург, прославившийся самой первой своей пьесой — «Давным-давно», созданной накануне войны, зимой 1940/1941 годов. Она шла в десятках театров по всей стране в течение многих лет. Он пробовал себя во многих других жанрах. Работал в театре, писал сценарии для кино (начиная с «Гусарской баллады» — по пьесе «Давным-давно»): по ним было снято еще три фильма. Во время войны в эвакуации близко общался с Пастернаком и написал также о нем замечательные воспоминания, которыми долгое время зачитывались его друзья и широкий круг московской (и ленинградской) интеллигенции — перепечатывая, передавая друг другу как полулегальный самиздат (потом их издали за границей). Был признанным знатоком в области литературы, писал и публиковал интересные критические статьи и эссе (в частности, о Платонове, Олеше, Мандельштаме, Пастернаке и др.). Коллекционировал курительные трубки. Был обаятельным рассказчиком, собеседником. Всю жизнь писал стихи (но никогда не публиковал их). Общался с известными людьми своего времени. Ухаживал за женщинами. Дружил со множеством актеров, режиссеров, критиков, философов, композиторов, политиков, диссидентов того времени. Старался фиксировать важнейшие события личной и тогдашней общественной жизни — в дневнике, который вел чуть ли не с детства (но так и не успел удалить из него подробности первой перед смертью — умер он неожиданно, от сердечного приступа, в своей квартире на «Аэропорте», в одиночестве). Добывал информацию для дневника из всех открытых, только лишь приоткрытых или закрытых источников. Взвешивал и судил происходящее как в политике, так и действия конкретных лиц, известных ему как лично, так и по сведениям, добытым из первых (вторых, третьих и т. д.) рук… Иногда — но все-таки довольно редко, информация в его тексте опускается и до сплетни. Был страстным «старателем» современной и прошлой истории (знатоком Наполеоновских войн, французской и русской революций, персонажей истории нового времени). Докапывался до правды в изучении репрессированных в сталинские времена людей (его родной младший брат Лев Гладков погиб вскоре после возвращения с Колымы, сам Гладков отсидел шесть лет в Каргопольлаге — за «хранение антисоветской литературы»). Вел личный учет «стукачей», не всегда беспристрастный. В чем-то безусловно ошибался… И все-таки главная его заслуга, как выясняется теперь, — то, что все эти годы, с 30-х и до 70-х, он вел подробный дневник. Сейчас он постепенно публикуется: наиболее интересные из ранних, второй половины 30-х, годов дневника — вышли трудами покойного С.В. Шумихина в журнале «Наше наследие» (№№ 106–111, 2013 и 2014), а уже зрелые, времени «оттепели» 60-х, — моими, в «Новом мире» (№№ 1–3, 10–11, 2014) и в некоторых других московских, а также петербургских журналах. Публикатор дневника благодарит за помощь тех, кто принял участие в комментировании текста, — Елену Александровну Амитину, Николая Алексеевича Богомолова, Якова Аркадьевича Гордина, Дмитрия Исаевича Зубарева, Генриха Зиновьевича Иоффе, Жореса Александровича Медведева, Павла Марковича Нерлера, Дмитрия Нича, Константина Михайловича Поливанова, Людмилу Пружанскую, Александру Александровну Раскину, Наталию Дмитриевну Солженицыну, Сергея Александровича Соловьева, Габриэля Суперфина, Валентину Александровну Твардовскую, Романа Тименчика, Юрия Львовича Фрейдина, а также ныне уже покойных — Виктора Марковича Живова (1945–2013), Елену Цезаревну Чуковскую (1931–2015), Сергея Викторовича Шумихина (1953–2014), и за возможность публикации — дочь Александра Константиновича, Татьяну Александровну Гладкову (1959–2014).
Оттепель на стадии подмораживания
1964
1965
Описание хобота как составной части слона
1966
Несколько Замечаний Публикатора
1967
1968 Вступительная заметка
1968
1969
1970
1971
1972
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
69
70
71
72
73
74
75
76
77
78
79
80
81
82
83
84
85
86
87
88
89
90
91
92
93
94
95
96
97
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
69
70
71
72
73
74
75
76
77
78
79
80
81
82
83
84
85
86
87
88
89
90
91
92
93
94
95
96
97
98
99
100
101
102
103
104
105
106
107
108
109
110
111
112
113
114
115
116
117
118
119
120
121
122
123
124
125
126
127
128
129
130
131
132
133
134
135
136
137
138
139
140
141
142
143
144
145
146
147
148
149
150
151
152
153
154
155
156
157
158
159
160
161
162
163
164
165
166
167
168
169
170
171
172
173
174
175
176
177
178
179
180
181
182
183
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
69
70
71
72
73
74
75
76
77
78
79
80
81
82
83
84
85
86
87
88
89
90
91
92
93
94
95
96
97
98
99
100
101
102
103
104
105
106
107
108
109
110
111
112
113
114
115
116
117
118
119
120
121
122
123
124
125
126
127
128
129
130
131
132
133
134
135
136
137
138
139
140
141
142
143
144
145
146
147
148
149
150
151
152
153
154
155
156
157
158
159
160
161
162
163
164
165
166
167
168
169
170
171
172
173
174
175
176
177
178
179
180
181
182
183
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
69
70
71
72
73
74
75
76
77
78
79
80
81
82
83
84
85
86
87
88
89
90
91
92
93
94
95
96
97
98
99
100
101
102
103
104
105
106
107
108
109
110
111
112
113
114
115
116
117
118
119
120
121
122
123
124
125
126
127
128
129
130
131
132
133
134
135
136
137
138
139
140
141
142
143
144
145
146
147
148
149
150
151
152
153
154
155
156
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
69
70
71
72
73
74
75
76
77
78
79
80
81
82
83
84
85
86
87
88
89
90
91
92
93
94
95
96
97
98
99
100
101
102
103
104
105
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
69
70
71
72
73
74
75
76
77
78
79
80
81
82
83
84
85
86
87
88
89
90
91
92
93
94
95
96
97
98
99
100
101
102
103
104
105
106
107
108
109
110
111
112
113
114
115
116
117
118
119
120
121
122
123
124
125
126
127
128
129
130
131
132
133
134
135
136
137
138
139
140
141
142
143
144
145
146
147
148
149
150
151
152
153
154
155
156
157
158
159
160
161
162
163
164
165
166
167
168
169
170
171
172
173
174
175
176
177
178
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
69
70
71
72
73
74
75
76
77
78
79
80
81
82
83
84
85
86
87
88
89
90
91
92
93
94
95
96
97
98
99
100
101
1
2
3
4
5
6
7
8
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
69
70
71
72
73
74
75
76
77
78
79
80
81
82
83
84
85
86
87
88
89
90
91
92
93
94
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
69
70
71
72
73
74
75
76
77
78
79
80
81
82
83
84
85
86
87
88
89
90
91
92
93
94
95
96
97
98
99
100
101
102
103
104
105
106
107
108
109
110
111
112
113
114
115
116
117
118
119
120
121
122
123
124
125
126
127
128
129
130
131
132
133
134
135
136
137
138
139
140
141
142
143
144
145
146
147
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
69
70
71
72
73
74
75
76
77
78
79
80
81
82
83
84
85
86
87
88
89
90
91
92
93
94
95
96
97
98
99
100
101
102
103
104
105
106
107
108
109
110
111
112
113
114
115
116
117
118
119
120
121
122
123
124
125
126
127
128
129
130
131
132
133
134
135
136
137
138
139
140
141
142
143
144
145
146
147
148
149
150
151
152
153
154
155
156
157
158
159
160
161
162
163
164
165
166
167
168
169
170
171
172
173
174
175
176
177
178
179
180
181
182
183
184
185
186
187
188
189
190
191
192
193
194
195
196
197
198
199
200
201
202
203
204
205
206
207
208
209
210
211
212
213
214
215
216
217
218
219
220
221
222
223
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
69
70
71
72
73
74
75
76
77
78
79
80
81
82
83
84
85
86
87
88
89
90
91
92
93
94
95
96
97
98
99
100
101
102
103
104
105
106
107
108
109
110
111
112
113
114
115
116
117
118
119
120
121
122
123
124
125
126
127
128
129
130
131
132
133
134
135
136
137
138
139
140
141
142
143
144
145
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
69
70
71
72
73
74
75
76
77
78
79
80
81
82
83
84
85
86
87
88
89
90
91
92
93
94
95
96
97
98
Оттепель на стадии подмораживания
9 марта 1966. Непонятное, темно-серое время. Все в противоречиях. Ничего нельзя, и все можно.
24 июня 1963. Все время думаю об одном: надо постепенно, неотрывно, исподволь все время писать что-то большое. Иначе жизнь не имеет цены, балласта осмысленного труда.
При беглом взгляде советский драматург Александр Константинович Гладков (1912–1976) производит впечатление человека весьма поверхностного и может быть причислен к авторам литературы популярной, несерьезной. Кажется, ну что за важность: сочинил когда-то, еще перед войной (1940), пьесу «Давным-давно» (с самоназванием — «героическая комедия», которая по сути — просто фарс в стихах)[1]. По ней кинорежиссер Эльдар Рязанов в 1962 году снял один из своих «брэндов», фильм «Гусарская баллада»[2] с главным героем поручиком Ржевским, вышедшим затем в «тираж», получив окончательное закрепление в русской культуре — через множество похабных анекдотов, в наиболее опошленном своем амплуа грубого солдафона и бабника или даже полного идиота. (Оставим здесь за скобками вопрос собственно соответствия Ржевского, героя пьесы, — во-первых, герою рязановского фильма, сыгранному Юрием Яковлевым, а во-вторых, «прототипу» анекдотических текстов…)
В лучшем случае, про Гладкова было известно, что по его сценариям в 1960 — 1970-е годы было поставлено много спектаклей и снято какое-то число фильмов — «задуманных как мелодрамы в высоком смысле этого слова»! Так, в частности, сказано в газетной заметке о съемках фильма по его сценарию, «Зеленая карета»[3] — да, наверно, это же определение применимо вообще к любой его пьесе или сценарию. В некотором смысле они выглядели как «ширпотреб». И сам Гладков как будто прекрасно отдавал себе в этом отчет. Пьесы игрались на театре, звучали по радио (например, «Давным-давно» — 8 августа 1941 года), ставились на телевидении и снимались в кино. Вот в качестве автора этих легкомысленных мелодрам он и остался известен своим современникам. Здесь его спасал юмор. Хотя в «худшем случае», наверное, можно и упрекнуть его — как делают некоторые современные биографы, — в пособничестве советскому «режиму»[4]. Но кто же из творческих людей того времени с этим «режимом» не сотрудничал? Разве что диссиденты. К последним Гладков очевидно не принадлежал, хотя общался со многими из них и безусловно старался обо всем, творящемся вокруг, знать. Борцом с коммунистическим режимом он никогда не был, зато стал его внимательным описателем и хроникером…
Была и другая ипостась у этого незаурядного человека, сделавшая его известным уже не современникам, а потомкам. Это — талант мемуариста. Он написал удивительно тонкие по запечатленным деталям и по точности анализа воспоминания: во-первых, о своем учителе Мейерхольде[5], у которого работал в театре (1934–1937), и во-вторых, о Пастернаке, с которым познакомился и сблизился во время войны, в эвакуации в Чистополе[6], а также еще о примерно десятке своих современников[7]. Правда, эта сторона его таланта не была оценена при жизни, и его воспоминания не были так широко известны, как спектакли и фильмы. Лишь сравнительно небольшой круг ценителей, близких друзей и знакомых были осведомлены об этой сфере его деятельности. Мемуарные тексты Гладкова распространялись в основном рукописно, через тогдашний «полулегальный» самиздат, а информация о них ходила по так называемому «сарафанному» радио.
Тем не менее была и еще одна — уже третья и, на мой взгляд, как раз основная — сфера его деятельности, которая остается вплоть до сих пор в значительной степени в тени, будучи почти никому не известной[8]: Гладков — автор уникального по объему, плотности, охвату событий и продолжительности дневника, каковой он вел в течение почти полувека: с 1928 года (когда ему еще только 16 лет) и до смерти, в 1976-м. В полном объеме дневник остается неизданным. При этом сам его текст (особенно поздний, за последние два десятка лет) никак нельзя отнести к «наивным» дневникам, куда заносят все подряд, всякий дневной сор и вздор — что только человек ни наблюдает, что ни узнает у знакомых, что ни видит на улице, что ни вычитывает из газет…[9]
Скорее уж, этот труд Гладкова можно сравнить с работой пушкинского летописца Пимена, но только не «равнодушно» внимающего добру и злу, а скрупулезно заносящего на свои скрижали все наиболее значительное из событий века (точнее, полувека), в котором довелось ему жить. Основная при этом заслуга, конечно, в простом отборе информации для дневника: в нем никакого равнодушия быть не может. Кроме главных объектов своего «мемориального» поклонения (Мейерхольда с Пастернаком) Гладков был знаком со множеством интереснейших людей своего времени, массу всего читал, всегда активно добывал информацию — подчас труднодоступную, черпая ее прежде всего из непосредственного общения и из литературы запретной и полузапретной, самиздата[10], самостоятельно перерабатывая ее, смело строил предположения, постоянно отслеживал возможное развитие событий и сверял свои предположения с действительностью. Но также, не довольствуясь позицией беспристрастного летописца-хроникера, еще и «судил и рядил», бросаясь в гущу полемики с собеседниками (собеседниками своего дневника, а не мемуара! об этом парадоксальном нарушении «завета» Пимена будет еще сказано).
Весь свод ставшего ему известным и сам отбор достойного для описания, важного современникам и потомкам, а также анализ событий в его дневнике очень обстоятелен, содержателен, тонок и остр, оставаясь на удивление злободневным даже и в наше время. К середине 60-х годов, так сказать, к концу «хрущевской оттепели», вместе со своим автором (Гладкову в 1962 году перевалило за 50 лет) и его дневник достигает своего акмэ, то есть времени наивысшей зрелости: каждый из годов-томов составлял теперь примерно 200 страниц убористого текста, напечатанного через один интервал на машинке «Эрика», практически без полей и отступов внизу листа. Как указывает публикатор фрагментов дневника Сергей Шумихин, дневник Гладкова с 1954 года делается синхронным[11], то есть сразу печатается на машинке. Конечно, самые ранние формы этого дневника совсем иные: скажем, в 1929 году (когда автору всего лишь 17 лет) дневник состоял из одной-двух коротких записей за день — потом, правда, перепечатанных и подклеенных к листу.
Сама расшифровка дневника — это процесс не такой уж простой: по-видимому, подобный тому, что делает стенографистка, когда потом, уже не «на коленке», а за письменным столом переносит свои записи в беловик. Ранее он иногда затягивался у Гладкова на многие годы. Да и позднее он явно, что называется, «ловит кайф», обращаясь к своим прежним записям, всякий раз чуть-чуть их видоизменяя, подправляя и дополняя… В этом, наверно, и грешно было бы его упрекать, это естественная потребность всякой творческой натуры… Невозможно требовать от такого человека относиться к своим текстам как к отчужденным от себя «документам». Но в последние годы подобная корректировка стала уже минимальной.
Энциклопедия нашего времени называет Гладкова драматургом, мемуаристом, книгочеем — именно в такой последовательности. В самом деле, более всего значимым в его жизни было именно последнее: он страстно любил читать (кстати, и пострадал от этого, в первый раз — едва не оказавшись в тюрьме в 1940 году за вынос книг из Ленинской библиотеки[12]; а второй — в 1948 — 1954-м — уже по 58-й статье, за «хранение антисоветской литературы»). Следующей по значимости в его жизни страстью безусловно был театр: счастливая случайность свела его в молодости с В. Э. Мейерхольдом, при котором (по поручению которого) он в течение нескольких лет «выполнял функцию летописца»[13]. Видимо, из этой его обязанности и развились в дальнейшем его талант и вкус к ведению дневника, — уже как профессионального дневниковода… Вот об этой-то, третьей страсти, или стороне его деятельности, практически неизвестной современникам и мало известной потомкам, и хочется рассказать.
Далее я буду называть Гладкова для краткости его инициалами: АКГ, как делала его близкая знакомая — Цецилия Кин, друг последних лет жизни, с которой, как он сам говорил, у него был «роман отношений»[14]. Вот в ее пересказе важный принцип Гладкова: «Дело не в том, чтобы прославиться или разбогатеть, а в том, чтобы что-то сделать вровень своим силам». И еще одно: она же очень точно, по-моему, назвала АКГ протоколистом своего времени.
«Франклиновская таблица» или «многослойный» роман?
Что удивляет в дневнике, так это интерес к совершенно разным, казалось бы, сторонам жизни и сама фиксация их у АКГ иногда в одном и том же перечислении, в рамках одного и того же абзаца. Автора можно было бы, наверно, назвать энциклопедистом эпохи, а не просто литератором, интересы которого замыкаются традиционно одной литературой. АКГ увлечен и разбирается буквально во всем: и в интересных книгах, и в женщинах, и в умных собеседниках, и во вкусной еде (вот только выпивкой увлечен в гораздо меньшей степени и частенько порицает себя за подобные занятия). Знаком ему и спортивный азарт (но все-таки более как зрителю — он смотрит телевизор, ходит на стадион, слушает репортажи по радио: футбол, хоккей, следит за соревнованиями по шахматам), живо волнуют его достижения науки, обустройство собственного жилища (и садового участка, дачи в Загорянке), бытовые удобства, хитросплетения судеб своих знакомых — он пытается вникнуть даже в сообщаемые ими откровенные сплетни (но стараясь при этом оценивать ситуацию с разных сторон), тайны политики (хотя в основном, конечно, приходится описывать разного рода ее мерзости), пристально следит за заявлениями правительств, действиями оппозиции, диссидентов и постоянно сопоставляет официальные каналы информации с западными «голосами» и самиздатом[15].
Ну, и конечно, в дневнике — постоянные оценки как своих, так и чужих произведений, удачных или не слишком, а то и откровенно провальных, с подведением своего рода «гамбургского счета» и выставлением рейтинга — как для книг, спектаклей, фильмов, песен, стихов, так и просто для чьих-то устных высказываний, мнений, да и самих поступков человека, с прогнозом на будущее всей «политической» ситуации и отношений с кем-то лично (женщинами, друзьями, коллегами по работе)…
Интересно, что глубокое противоречие его жизни и чуть ли не главный вопрос, постоянно поднимающийся и так или иначе решаемый в дневнике, — это его одиночество: автор живет долгие годы в разводе со своей первой женой (и так до своей смерти и не женился на «второй», Эмме Поповой):
26 нояб. 1971. <…> Последние дни (и ночью в бессоннице) много думаю о себе. Жизнь моя очень опустошена и, как я ни люблю одиночество, иногда оно мне в тягость, хотя знаю, заполнив ее (допустим), я сразу начну по нему томиться.
Еще одна характерная жанровая деталь дневника — постоянный отчет перед самим собой, перед своим вторым «я», со спохватываниями: а не забыл ли я еще чего-то важного из произошедшего за этот день? Автор будто раздваивается, во-первых, на свидетеля (или даже самого участника) событий, источник информации, а во-вторых, на писаря-регистратора, учетчика, интервьюера, наблюдателя за первым, за самим собой действующим и поступающим (Андрей Платонов это второе «я» назвал «сторожем ума» в романе «Чевенгур»).
Вот как АКГ перебирает в уме, что могло быть забыто:
28 янв. 1965. Ничего не записывал с того дня, как уехал из Комарова. Живу неудобно, совсем не бываю один в комнате и все прочее. Все это время ночевал на Кузнецком[16] и лишь иногда у Левы на Мойке. <…>
Что еще? Умер Черчилль.
Иногда мы видим нечто вроде усеченной, только второй, то есть «учетной», или «правой» (где самопоправки) части дневника, без «левой», где составлялся первоначальный план — на день-неделю-месяц. Во второй производится сверка с реально осуществленным. Иначе это называлось «Франклиновским» журналом или таблицей (применительно к Льву Толстому такую форму дневника подробно описала Ирина Паперно): «Начиная с 1850 года временной каркас „Журнала ежедневных занятий” и моральная отчетность „Франклиновского журнала” совмещались в рамках одного повествования. Каждая дневниковая запись отсылала к записи, сделанной накануне, которая завершалась подробным расписанием на следующий день (под завтрашней датой). Следующим вечером Толстой обозревал совершенное в течение дня и соотносил потраченное время с составленным накануне планом. Он также обозревал свои поступки, оценивая их по шкале нравственных ценностей. Запись заканчивалась планом действий и расписанием на следующий день»[17].
Несколько деформированная — в сторону явного упрощения относительно этой уж слишком «бухгалтерской» книги — «франклиновской» таблицы, да, наверно, и попросту более естественная, традиционная функция дневника — всем знакомое календарное подведение итогов за какой-то период, отчет перед самим собой в какой-то проделанной работе (но в принципе, может быть, и перед человечеством в целом):
18 сент. 1971. <…> как-то всего ломит, да и настроение неважнец.
Зато поднатужился и кончил «Похвалу анекдоту» (мемуарный мини-очерк) о К. Г. Паустовском. Сгоряча нравится, а что буду думать завтра — не знаю.
Это 6-й литературный портрет, написанный мною (В. Кин, А. Платонов, Б. Пастернак, Ю. Олеша, И. Эренбург и К. Паустовский). Другой бы на моем месте уже совался в издательство с книжкой, ведь это вместе 15 листов. Два портрета (Пастернак и Олеша) имеют хождение в Самиздате. Два напечатаны в «Новом мире». Два еще имеют шансы быть напечатанными.
Встречается, конечно, и одна только первая, так сказать, «левая» часть — то есть составление плана, списка дел на ближайшие дни, недели, месяцы, годы… А в конце дня (месяца, года…) — отчет себе самому в том, чем же занят был этот период:
10 авг. 1969. <…> Утром у меня чинят забор и убирают сушняк в саду. Потом на кооперативном собрании.
(По форме это можно воспринять и как план на предстоящий день, но на самом деле здесь именно отчет о дне прошедшем.)
Само собой разумеется, что здесь перед нами необходимые составляющие почти каждого дневника, с одной стороны — прогноз (с элементами гадания, загадывания вперед), а с другой — архив или каталог: фиксация того, что из этого реально произошло, а что все-таки осталось неосуществленным (и укоры самому себе). Впрочем, большинство записей АКГ отсылают не к будущему, а к прошлому (то есть сделаны не с тем, чтобы можно было потом свериться с намеченным, с тем, что еще должно произойти, а с целью «удержать мгновенье», чтобы случившееся просто не забылось, не вытеснилось чем-то еще в жизненной текучке…
Различие между писанием воспоминаний и ведением дневника хорошо выразил Алексей Кондратович в предисловии к своему «Новомирскому дневнику», жалея, что не начал вести его еще раньше, до 1967 года:
«Уже делая записи, я заметил одну закономерность: если не запишешь в тот же день, то на следующий уже что-то забыл. Вроде бы мелкое, несущественное, главное-то, конечно, помнишь. А через два-три дня пропуска многое начинает округляться, расплываться в своих контурах, меньше деталей, зазубрин в очертаниях. <…> То, что сейчас представляется главным, через какое-то время оказывается сущей незначительностью… Мелочь может стать и символом.
В моих записях много того, что говорил Твардовский. В речи его как раз было много того неуловимо интонационного, что мне так и не удавалось схватить памятью. Иногда, когда я записывал тотчас же, что-то еще сохранялось — словечки, обороты и прочее…
Тем важнее подневность записей, неотход от событий, факта, сиюминутность запечатления… Я заметил, что уже через неделю — всего лишь через неделю! — я описывал разговор и не передавал его своеобразия. Живая речь в памяти мертвеет, вянет так же быстро, как скошенная трава»[18].
«Беда» такого отсроченного записывания заключается именно в символизации тех деталей и мелочей, которые выходят на передний план, становясь подтверждением выдвигавшегося ранее предположения, гипотезы, угадки, — поскольку они забивают и размывают те предположения, которые имели раньше с ним равный статус, но сейчас, не получая подтверждения от реальности, стираются из памяти.
Можно даже считать, что дневник был задуман как некий выход из тупика или как обман себя — попыткой такого выхода? В нем автор так и этак раздумывает, как же разрешить «основную» проблему (подставляя себя в качестве собеседника). Решение здесь, так и не достигнутое в течение всей жизни автора (или недостижимое), — это как бы суперзадача дневника. Ради него автор постоянно расставляет вехи в дневнике — «обновляя» старые памятные даты (день рождения и смерти своей матери, день ареста брата и т. п.), а некоторые из них очевидно «стирая», утрачивая, заменяя новыми или как-то видоизменяя.
Иногда к нам из дневника доносится как будто крик души. И вообще, постоянный для АГК мотив, который можно сформулировать так: ну как же теперь тебе быть, Подколесину? Этот мотив так же, впрочем, постоянен, как и «декамероновский» сюжет, то есть перечисление собственных авантюр (иногда с чужими женами, а подчас даже с участием их мужей)… Ну и, конечно, еще — передача слухов (домыслов, сплетен) о том, кто, где, что и т. д. Помимо того, конечно, укоры самому себе (змеи сердечной угрызенья), чтение нотаций своим друзьям (или сетования, что они не слушают его советов), перебирание своих собственных обид, обид своих друзей:
6 авг. 71. <…> И вот я опять раздрызган душевно: покойней быть совсем навсегда одному…
Подведение итогов. Некролог — или «гамбургский» счет
Еще есть у дневника функция неофициального некролога, то есть не предназначенного для произнесения, но только для прочтения (причем, скорее всего, именно персонального: самим автором и более никем), — некролога, который весьма далеко отстоит от традиционно-апологетического:
16 нояб. 1967. Умер В. В. Шкваркин[19]. Он уже более 20 лет назад совсем спился, а потом почти сошел с ума и давно никуда не показывался. Однажды в 40-х годах я тащил [его] совершенно пьяного домой в Пименовский переулок. Его хвалили и бранили не в меру. Он был хороший драматург-ремесленник, знавший вкусы зрителя, но не художник. Но не подлец и не выжига и не рвач, а это уже много.
О самих похоронах этого человека (прошедших, кстати сказать, «по третьему разряду») написано так:
26 авг. 71. <…> как ни плохо у нас оборудована жизнь, смерть оборудована еще хуже. Все как-то мизерно и мизерабельно.
Тут можно было бы, конечно, привести печально известные примеры кощунственно-издевательски зубоскалящих мемуаров, «перемывающих косточки» покойнику. Но в случае АКГ перед нами просто другой жанр: не некролог, но и не антинекролог. Это своего рода дополнение к тому, что обычно произносится на похоронах или публикуется в газете, — искренне-личное подведение итога жизни, воздающее, по мнению автора, действительно по заслугам человеку, некролог, не только говорящий о достоинствах и достижениях умершего, но и вполне откровенно судящий его недостатки и все действительно плохое, что он совершил, иногда с неофициальными подробностями похорон, поминок (как в случае описания похорон К. Г. Паустовского, где отмечены присутствие искусствоведов в штатском, то есть сотрудников КГБ, и претящая автору «официальность»):
19 июля 1968. <…> Хотя К. Г. заступался за Синявского и Даниэля и подписывал разные письма-протесты, за что был в некоторой опале, видимо главари ССП решили присвоить его наследство и пришли на траурный митинг прославлять его <…>.
Ну, или какие-то почти анекдоты, случавшиеся при произнесении речей официально назначенными лицами (классический случай — с путаницей в имени-отчестве покойника). Интересна реакция АКГ на известие о смерти Ильи Сельвинского (26 марта 1968 года), с которым автор, как он пишет, был знаком, но — встреч избегал… В подобных случаях прорывается сугубо личное, связанное с умершим, рисующее не принятый положительный шаблон, а часто весьма критические по отношению к нему детали. И в то же время помимо «ложки дегтя» в официальное похоронное славословие АКГ часто вливает и простые человеческие слова — особенно когда чувствует, что автор забыт незаслуженно, обойден официально печатным признанием, как в случае Алексея Крученых (хотя и тут не может не выложить что-то связанное с ним отрицательное):
20 июля 1968. <…> А физически он был всегда неприятен, словно грязен: потные руки.
Но важно при этом, конечно, и то, кто не удостаивается некролога:
25 фев. 1970. <…> В конце дня в ЦДЛ вешают объявление о смерти Корнелия Зелинского. [Больше о нем не говорится.]
Такой дневник — параллельное подведение итогового «гамбургского» счета — в литературе, театре и кино, отслеживание рейтингов разных лиц, подвизающихся на всех этих аренах (в том числе и на спортивной, и на дон-жуанской).
Гладкову как никому важен акт персональной коммеморации, то есть сохранения в памяти всякого уникального события. Так, например, после известия о смерти Михаила Светлова он пишет (после строки отточий):
4 окт. 1964. <…> Стихи Светлова читает Нина Никитина, в которую он был влюблен. Но кто знает об этом кроме нее самой и меня? Ей было посвящено не одно его стихотворение и несколько экспромтов-шуток.
Видимо, это реакция на то, что АКГ слушает по радио. Он сознает, что кроме него, возможно, больше во всем мире этого уже никто не сможет зафиксировать. Но уж если кусочек воспоминания «зацепляется» за что-то в памяти, то следует попытаться вытащить за него и все целое:
6 дек. 1968. День Ал-ра Невского. Мои «именины», как говорили на православной Руси. В детстве, едва проснувшись, я начинал шарить рукой под подушкой: там уже лежали подарки от мамы. <…> [и дальше целая страница, посвященная этому детскому воспоминанию].
Ну и, наконец, дневник для АКГ — это место активнейшей фиксации вкусовых впечатлений, мнений, субъективных пристрастий (он очень далек от беспристрастности). Так, например, он оценивает большинство произведений, да и само творчество Василия Аксенова — как пижонство (причисляя его, возможно неверно, к новомодному тогда направлению западного «нового романа»). Андрея Вознесенского считает «пустоватым» и даже видит в нем «честолюбца» и «временщика». Активное неприятие вызывает у него и критик Лакшин — «карьерист в лагере прогрессистов». Несимпатичны почему-то оказываются ему такие вполне почитаемые сегодня персонажи российской культуры, как Александр Галич, Станислав Рассадин… Но очень интересны и как бы «объемны» получаются фигуры, написанные не одной, как принято, — светлой или темной — краской, а сразу обеими, предстающие поэтому многомерными: Эренбург, Олеша, Евтушенко… Да и сами близкие АКГ в 60-е годы, друзья — публицист и критик Лев Левицкий и писатель Юрий Трифонов — оказываются совсем не «белыми и пушистыми», а с серьезными изъянами (зато уж те, с кем он давно раздружился — Шток, Арбузов, Плучек… — к ним возвращение просто невозможно). И в то же время стойкая, казалось бы, первоначальная антипатия к творчеству писателя Фазиля Искандера вполне может в один миг перемениться (то же, пожалуй, касается и Аксенова). В этом можно, конечно, видеть непоследовательность дневника, но такая непоследовательность для него типична:
8 апр. 71: <…> Встретил днем известного писателя Ф. Искандера с авоськой полной картошки и овощей, идущим с рынка. Это сразу сделало его мне симпатичным. Терпеть не могу важничающих ничтожеств из нашей среды, гнушающихся делать такие покупки.
Дневник — в отличие от летописи — по идее, и может, и должен быть субъективен. Но у АКГ эта субъективность особого рода. Она кажется многим его читателям и собеседникам (особенно собеседницам) даже важнее объективности (Дар и Панова, Кин…). Вот что пишет ему Н. Я. Мандельштам в 1963 году, беспокоясь о его нелегкой семейной жизни[20]:
30 мая [1963]. <…> Как Эмма? Надеюсь, у вас ничего не произошло. Переезд мужа или любовника в гостиницу раньше означал разрыв, и я испугалась.
Пишите. Я представляю себе, что происходит на свете, только по вашим письмам. Остальное все чересчур субъективно.
Н. М.[21]
Видимо, АКГ обладал даром объективного изложения событий, раз многие его собеседники сходятся в этом.
Сколько-нибудь важная информация как бы постоянно «вбрасывается» дневниководом на поле сознания, как на некий разделочный стол, чтобы можно было держать ее в поле зрения, среди прочих ингредиентов, во всех дальнейших перипетиях. При этом часто даже не совсем понятно, что же из данной конкретной новости-сообщения может «прорасти»: оно вполне может остаться тупиковым. Ведь само «блюдо» из этих ингредиентов все-таки готовит уже не автор, он здесь — только что-то вроде грузчика, такелажника: подай-поставь-принеси. Зато принес ли он вовремя и положил ли все необходимое на «стол» — от этого вкус приготовляемого «пирога» очень даже зависит (у АКГ его «пирог» получился вкусен).
7 июля 1969. Жаркий день. В тени 24 градуса. Сижу на даче.
Читал 7-й том Кони. Он конечно всегда был в восторге от собственной персоны, да, надо признать, было чем любоваться. Какая ясность правил жизни, сколько выдержки и того самоуважения, которое отражение уважения других. <…>
И еще — весь день ждал.
Это рецидив мальчишества, или опыт, который я ставлю, чтобы убедиться, что оно еще есть во мне.
А зачем мне сие, если по правде? [Далее — строка отточий.]
Дождался.
Можно считать, что чтение воспоминаний Кони из начала этой записи и краткая фиксация (очевидно, очередного амурного) приключения в ее конце совершенно не связаны друг с другом. Но можно также воспринять первое как возражение себе самому, голос альтер-эго, или совести, вопиющий против растраты себя на подобные низменные похождения.
«Профессиональное» и общее. Драматургия, или «Контрапункт» дневника
Мемуары — позднее сочинение, реставрация прошлого. Записи — подневная кладка неизвестного сооружения, затеси на растущем дереве.
А. И. Кондратович
Дневник АКГ дает нам примеры множества вполне профессиональных оценок — в тех разнообразных областях, в которых автор является специалистом или мастером. Вот, например, что он записывает после просмотра фильма «Бег» по произведению Булгакова, давая сценарный комментарий, описывая игру актеров, рассматривая постановку с точки зрения съемок и режиссерского замысла, — такого профессионального разбора не мог бы, конечно, напечатать ни один из официальных журналов:
2 фев. 1971. Фильм «Бег» очень неровен. Он одновременно и талантлив, и безвкусен. Ему как бы не хватает умного редактора. В сценарии пропали какие-то важные звенья и вместе с тем много лишнего. Замечательно играет Хлудова Стрженевский[22]. Чар[н]ота — М. Ульянов почти хорош. <…> Однообразен А. Баталов, роль которого деформирована в сторону героическую, чего нет в пьесе. Он внешне похож (по гриму) почему-то на Абрама Эфроса. Местами видна фанера декораций. Массовки хороши. Фильм кончается как художественное целое минут за 15 до фактического конца. Все после сцены встречи Чарноты с Люськой неинтересно и слабо. Есть пошлость. Зная дальнейшую судьбу возвратившихся на родину казаков, можно ли так аляповато ставить их сцену. И текст тут тоже ужасно фальшивый. <…> Пошловат эпизод с гробовщиком и коллективным самоубийством. Если бы его выбросить <…> развернуть трагикомически роль Баталова, найти финал для Хлудова и вообще другой финал фильма, четче выстроить драматургию, то фильм мог бы быть превосходным. Насколько мне не понравился «Скверный анекдот», настолько многое пленяет в этой работе Алова и Наумова. В лучших сценах угадан стиль Булгакова: редкая у нас вещь в кино.
Вместе с тем, как ни много встречается подобных вполне «экспертных» и высококлассных оценок в дневнике АКГ, назвать его текст исключительно «профессиональным» дневником невозможно (в отличие, скажем, от «Новомирского дневника» Алексея Кондратовича, посвященного практически полностью высказываниям только одного лица — Твардовского[23]). У АКГ это все-таки вполне классический многожанровый и многослойный дневник, в котором всегда есть множество компонентов, вроде как в «сборной солянке». Похоже, что АКГ этим еще и пользуется как специальным приемом.
Как АКГ много раз заявляет, при всем внимании к новым веяниям в литературе, он терпеть не может так называемого «нового романа», детища преимущественно французов — Н. Саррот, Роб-Грийе и других, у которых сюжет превращался неизвестно во что, как бы слепо копируя жизнь. Его вкусы в этом отношении были вполне традиционны: АКГ любит классически выстроенную интригу — как классического романа, так и традиционную занимательность пьесы (хотя при этом близко общается с Варламом Шаламовым, сторонником именно «новой прозы»)…
Пожалуй, в дневнике АКГ вынуждает читателя одновременно следить за совершенно разными линиями сюжета, идущими или «разбегающимися» в разные стороны, но еще и «прошивающими насквозь» как бы весь дневник — многими параллельными пунктирами. Это можно, мне кажется, сравнить с «контрапунктом» в музыке. Они, эти линии, порой сливаются вместе, а порой расходятся или становятся друг к другу в контры: например, сетования, что опять нет денег, что вот эти паразиты издатели или начальство на киностудии не платят, а бывшей жене с дочерью надо обязательно подкинуть хоть сколько-то денег — чтобы они смогли съездить на лето отдохнуть в Прибалтику, что наш космонавт Леонов вышел в открытый космос, а американцы вот-вот сядут на Луну, что приближается собственный день рождения, который «я» так не люблю праздновать, что опять кто-то звонил, но я не подошел к телефону: наверно, это А, хотя может быть и Б, и тогда, конечно, надо было бы подойти: придется, наверно, спросить у В: «Не он ли это?»; что достал наконец у букинистов (на самом-то деле, он, наверно, спекулянт, этот Г?) какие-то замечательные издания — Д и Е, что надо будет на неделе сдать деньги в правление дачного кооператива на проведение газа (АГВ) и, видимо, придется восстанавливать забор, в котором за зиму кто-то проделал две дыры; что с друзьями детства Е, Ж и З прежних отношений уже, конечно, не восстановить (так были неразлучны когда-то в юности, 20 лет назад: они-то думают, наверно, что я к ним отношусь все так же…); что в разговоре со знакомым парикмахером И вчера узнал, что умер Й: надо будет узнать, когда похороны; что во время обеда в ЦДЛ вместе с К подсел к нам Л и рассказал про М, там же я виделся с Н: оказывается, она уже подала документы на отъезд — по «еврейской» визе; что собирается туда же и О; что в ССП сегодня П страшно ругал Р и С — за публикацию их книги за границей: скорее всего, первого из них теперь выгонят из партии… Ну, и т. д. и т. п.[24]
Так вот интересно, является ли вся масса отображаемых в дневнике событий какофонией, или же она, проходя через сознание драматурга, выстраивается в какие-то более или менее стройные сюжетные линии, с попытками подведения итогов к концу года или к каким-то значимым памятным датам (смерть матери, начало романа с Т, первая встреча с У, ссора с Ф)? В 1920-х дневниковые записи следуют с большими временными и событийными пропусками, по неделе или даже по месяцу. И сам диапазон внимания значительно уже. К концу жизни ведение дневника превращается у АКГ в некую обязательную, практически каждодневную работу за пишущей машинкой, в некий интимный акт, которым он весьма дорожит — чуть ли не больше, чем своей работой для заработка! Ну а если поддержанию этой «интимности» что-то мешает, то он вообще с трудом переносит такое существование (например, уезжает от любимой женщины или, по крайней мере, проклинает свое бессмысленное прозябание на данном месте). Конечно, «контрапункт» здесь в первую очередь — просто из-за постоянной смены сюжетов, их чересполосицы, переключения внимания адресата (и читателя дневника, которым выступает прежде всего сам автор, при его переписывании, а только уже затем, в отдаленной временной перспективе, через десятки лет — любитель копаться в архивных записках или читатель изданного дневника)[25], перескоков с одного события на другое, с пятого на десятое, переходов с мелкого масштаба на крупный: от Пушкинской красы ногтей к вопросам государственной важности (посадят ли Никсона за Уотергейт, введут ли «наши» свои войска в Прагу, смогут ли взлететь американские астронавты с Луны)… Анализ событий и явственное осознание конфронтации того, что старательно замалчивается, — пристальное внимание к авторам самиздата и к хождению конкретных произведений (от кого достал, кому передал, с кем читал…), о борьбе «сталинистов» и «антисталинистов» в правительственной партийной верхушке — таких угадываемых течений внутри как ССП, так и ЦК, как сочувствие «русситам» или «западникам»… Ну и, конечно, в связи с этим «смена голосов» тех людей, которые были собеседниками и доносили до него весь этот кроссворд фактов. АКГ как драматург, постоянно воспроизводя чужие интонации, пытается встать на позиции своих оппонентов… Скажем — и ненавидит драматурга Киршона, как «своего брата», но все-таки, когда того травят на собрании в ССП в 1937-м (потом расстреляют), то — проникается и к нему даже каким-то если не уважением, то человеческим сочувствием.
В дневнике обсуждается и собственная манера письма:
10 мая 1971. <…> А что если назвать эту непонятную рукопись: Попутное?
Это ее выражает, конечно, хотя и странновато.
В результате его книга, составленная из фрагментов дневника, первоначально называвшаяся «Записи ни о чем», будет переименована в «Попутные записи» (см. запись от 21 мая). А чуть ранее приведенной записи о рукописи было сказано вот что:
2 мая 1971. Ц.И. [Кин] прочла мои «Записи ни о чем» и хвалит. Она считает, что надо сохранить тот произвольный порядок, в котором они собраны (записи) и сделать это законом Композиции.
Похвала друга служит для него самооправданием при построении дневника. А все-таки надо признать, что драматург смотрит на жизнь иначе, нежели простой смертный, подмечая в ситуации такие черты, которые делают ее нестандартной, выводят из обыденности в масштаб творческого, поэтического восприятия, то есть кроит из нее всякий раз сценарий очередной своей пьесы, как вот здесь, во время отдыха в Комарове:
2 фев. 1970. <…> Вечером сижу у заболевшего Н. Я. Берковского. Разговоры о том о сем. Он импозантен, в зеленом халате, надетом на белое белье. Заходит Т. И. Сильман, его бывшая любовница, уже постаревшая. Тут же жена[,] Е. А., к которой он потом вернулся. Все стары, интеллигентно выдержан[н]ы, блестяще вежливы.
Публикатор дневника благодарит за помощь тех, кто принимал участие в комментировании текста АКГ, — Елену Александровну Амитину, Дмитрия Исаевича Зубарева, Дмитрия Нича, Константина Михайловича Поливанова, Александру Александровну Раскину, Наталию Дмитриевну Солженицыну, Габриэля Суперфина, Валентину Александровну Твардовскую, Романа Тименчика, Елену Цезаревну Чуковскую, Сергея Викторовича Шумихина, Юрия Львовича Фрейдина.
Михаил Михеев
1964
Выписки из Фонда РГАЛИ № 2590, оп. 1, е.х. 104. 1-й экз. машинописи, заполнен только по лицевой стороне: от 2 янв. до 30 дек. — почти без пропусков, листы проколоты и были сшиты, но рассыпаются (были прочитаны ранее еще пятью исследователями — с 1985 по 2007 г.); 168 лл.[26]
2 янв. Подписал договор на «Зеленую карету»[27]. И. Н.[28] обещал помочь получить деньги поскорее, но это зависит от главбуха.
Письмо от С. Ларина[29] с пышными комплиментами моей статье[30] (в том числе и от имени А. П. Мацкина[31]). Сережа называет статью образцовой, замечательной и т. п., пишет, что для него, читавшего Платонова, она была открытием в Пл[атонове] огромного художника. <…>
4 янв. Получил деньги. У меня Эмма[32]. Вечером у Киселевых. Приехавший из своей деревни Вовка [видимо, сын Киселевых]. Снова удивляюсь, как в такой семье вырос этот превосходный, чистый малый.
Хвастовство И. Н. Его рассказы. <…> Будто бы И. Н. хотят перевести на Мосфильм. Они с Вовкой провожают меня до метро.
5 янв. Обед у Чесноковых[33]: скучно, натянуто. Разговоры вокруг скандала 31-го на встрече Нового года во Дворце Искусств. Туда пришли Окуджава и Евтушенко. Евтуш[енко] попросили читать новые стихи. Он будто бы стал читать поэму «Декабристы»[34]. Ему пьяный Иван Дзержинский[35] стал что-то кричать и назвал его предателем. Дзерж[инского] поддержал какой-то физик. Фамилию его называют по-разному: и Новожилов, и на П (забыл). Молодежь выставила обоих из зала. Комендант города Лукьянов[36] не мог ничего сделать. <…>
7 янв. Звонок из Москвы с радио. Предлагают сделать передачу о В. Э. Мейерхольде на час двадцать минут с участием Эренбурга и актеров[37]. <…>
9 янв. <…> Письма от Оттена[38] и Левы[39]. Н. Д. [Оттен] пишет: «О вашей статье много говорят, вокруг нее большой шум». То же, более спокойно, пишет и Лева. В его письме печальная новость: у Миши Светлова[40] кровохарканье, его увезли в больницу. Он продолжал пить до последних дней.
Уморительную деталь о скандале с Евтушенко рассказала вчера Ольхина[41]. Когда Ивана Дзержинского вышибали из зала, его супруга кричала: — Эх вы, а еще интеллигентные люди, считают себя культурными, а человека ногой под жопу выбрасывают!.. Круги по воде еще идут.
Эмме предложили на телевидении играть Нину Заречную в «Чайке» и она после слез и колебаний согласилась и уже репетирует. Вчера звонил Суслович[42]. Он будет ставить новую пьесу Штейна о Ленине вместо «Ричарда 3-го», которого опять отложили. Эту пьесу Штейн переделал из своей старой «1921 год», существенно ее изменив[43]. Ее хвалят.
В новом издании «В лаборатории редактора» Лидии Чуковской[44] 4 ссылки на мои записи о М[ейерхольд]е. Их цитируют повсюду в хвост и в гриву.
Во время моего предновогоднего безденежья вышло несколько интересных книг, которые я прозевал: биография Экзюпери[45], воспоминания Андреева[46], рассказы Бёлля[47] и Моруа[48] и еще что-то. Может, в Москве куплю.
10 янв. Достал первый январский номер «Леттр франсез», где целый разворот занят моими записями о В. Э. и Маяковском[49] <…>.
Имя Мейерхольда набрано гигантскими буквами.
Я больше чем доволен, я счастлив и, клянусь, вовсе не из тщеславия, а потому что снова имя моего дорогого учителя звучит во всем мире, потому что он не ошибся в моей верности себе…
Купил билет. Сегодня еду в Москву, если… если мне из чистки вернут черный костюм. <…>
Эмма рассказывает, что А. Белинский[50] на репетициях «Чайки» вспомнил меня, приводя в пример тригоринского безразличия к одежде, и говорил еще что-то в этом роде. Сейчас бы помереть и станешь легендой, и постепенно все издадут, что написал, и приятели будут писать воспоминания о чудаке и светлой личности, а я и не светлая личность, и не чудак, а человек, очень много думавший и очень много намеревавшийся сделать, и очень мало сделавший, любивший жизнь больше славы и успеха.
12 янв. Второй день в Москве[51]. Живу в комнате Оттенов, которых на мое счастье нет[52]. Застаю Москву в состоянии паники из-за нескольких загадочных убийств. Некто звонит в квартиры и, если застает там только детей и женщину, входит, назвавшись монтером Мосгаза и убивает охотничьим топориком. Москвичи сидят запершись и не пускают в квартиры никого, кто на отклик отвечает незнакомым голосом. <…> Говорят о 8–9 убийствах за 2 недели. Сегодня вечером, когда мы с Левой ехали от Паустовских (вернее ночью), шофер сказал нам, что убийца арестован в Казани, куда он уехал из Москвы.
<…> Сегодня вечер у Паустовских. К. Г. лежал, потом встал. Ужин. Просматриваю у него блистательные портреты Чуковского и Житкова Е. Л. Шварца[53].
14 янв. Вчера с утра еду в Загорянку[54]. Снегу меньше, чем в прошлом году. Разбираю бумаги, топлю печи. <…> И все-таки мне мил этот старый мой, запущенный и захолодавший дом. Приезжаю разбитый и никуда не могу пойти, хотя обещал к Гариным[55].
По радио сообщают о поимке преступника. Его зовут Ионесян Владимир Михайлович[56] <…>.
Сегодня утром на радио. Просят составить план передачи. Ох уж не люблю этих планов! Потом у Ц. И. Кин[57]. Умная и приятная женщина. Очень интересны ее рассказы. Захожу за Левой и едем сначала в «Новый мир», потом в ЦДЛ обедать. В редакции беру только что вышедший № 12 журнала. В ЦДЛ много встреч: Кузнецов и Зак,[58] Трифонов[59] и Евтушенко, и пробующий со мной активно объясняться Шток[60]. Он зовет в гости и всячески идет на мировую.
Говорят, что по протесту Д. Ибаррури запрещен выход «По ком звонит колокол»[61]. Она вчера прилетела в Москву вместе с Кастро.
Мне нужно повидать Гариных, посмотреть его спектакль [спектакль Э. П. Гарина], постараться повидать И. Г. Эренбурга, написать тексты радиопередачи (Ох!) и тогда я могу ехать[62]. Ну, конечно есть еще ряд небольших и тоже не очень приятных дел.
16 янв. Днем обедаю у Эренбурга. Он мило сохранил для меня номер «Леттр франсез»[63]. Переводит мне предисловие. <…> И. Г. написал к новому тому мемуаров краткое вступление, еще раз напоминающее, что это только воспоминания, а не история… Он говорит слабо и скептически улыбаясь, что больше не видит никакой логики в том, что происходит: в настроениях верхов, в капризах цензуры. Он это повторяет: логики нет, все случайно. Рассказывает мне о новой последней книге «Люди, годы, жизнь». Он написал 22 главы, осталось 8, в том числе и глава о Сталине. Читает мне куски о Михоэлсе и его смерти, о борьбе с «космополитизмом», о 46-м годе, о разговорах с Маленковым об антисемитизме и пр. <…> Читает мне кусок из главы о Фадееве, который мне не нравится: он к нему слишком снисходителен. Говорим о книге Астье о Сталине[64] и вообще о Сталине. Он признает в нем своего рода «гениальность», при всем зверстве, коварстве и злобе. По его словам, все крупные иностранцы, встречавшиеся со Сталиным, были им очарованы. И в то же время он нещадно матерился и был груб с подчиненными и зависимыми от него людьми. Мат вообще процветал наверху, и даже выдержанный Молотов матерился. Он говорит, что только из книги Астье он узнал правдоподобную версию самоубийства Алилуевой. <…> Бухарин рассказывал И. Г., что Сталин очень был тронут откликом Пастернака [на ее смерть] и долго держал его у себя на столе под стеклом, после того уже как вырезка совсем пожелтела. Поэтому он хорошо относился к Б. Л. Тот написал это вполне искренне: это был чистый порыв. <…> О том, как Раск[ольников][65] приходил к нему в Париже, смятенный от страха и просил совета: возвращаться ли. О том, что предстоит 50 лет азиато-африканского национализма. О Мао и о личном воспоминании о приеме у него.
16 янв. Вчера Эренбург согласился записаться для участия в радиопередаче о Мейерхольде. В общей сложности я просидел у него часа три. Он мне показался уставшим и постаревшим, потерявшим свой обычный задор. Все время курит сигары, но говорит почти непрерывно, без всякой охоты вслушиваясь в мои редкие реплики. О его версии смерти Михоэлса: почему его не арестовали и не расстреляли, как других: «игра ума, развлечение Берии».
17 янв. Вечером на «Веселых расплюевских днях» («Смерти Тарелкина») в студии кино — актера с Левой. Потом захожу к Эрасту в уборную. Спектакль хороший, и Эраст Павлович играет хорошо (еще хорош Хвыля — Варравин), но ужасный зал (т. е. зрители). Они пришли явно поглядеть живых кино — артистов, пьеса им не интересна, реакции некультурные. Жалко Э. П. Ему почти сорвали последний монолог, побежав за 5 минут до конца в гардероб. Разговор с Х. А. о том, что она скоро умрет и завещает мне свой архив с записками М[ейерхольда] и редкими программками[66].
Днем случайная встреча с Арбузовым[67] в Лавке писателей. Он был необычайно приветлив, бросился ко мне, как к брату, звал вместе куда-то ехать, вместе жить, чаще встречаться, бранился, что я «пропал и скрываюсь» и пр. Прошлись с ним вместе до улицы Горького.
За обедом в клубе разговор с Б. Слуцким[68].
20 янв. Надо возвращаться в Ленинград. Там какой-никакой, а все-таки вроде «дом». По-прежнему живу у Н. Д. [Оттена], но он может каждый час приехать, и тогда надо выметаться.
Сдал на радио текст передачи. Попросили меня самого прочесть. Да, это длинно. Слушали режиссерша, редакторша и бойкий молодой человек Саша Ширель, помогающий в организации всего этого дела[69].
21 янв. <…> у Левы. Его Люся[70]. Приходят Сарнов[71] и Балтер[72]. Спор о времени. Диаграмма Сарнова. Балтер «левее здравого смысла»: он единственный член партии среди нас. Впрочем, сейчас разница в этом уже почти стерлась. Потом Лева передает мне отзыв Сарнова о моей статье: я «смазал» остроту биографии Платонова и зря «обидел сказ». Он умный человек, но талмудист. <…>
Уже надоело здесь так жить: надо уезжать.
22 янв. <…> Большое впечатление из вчерашних рассказов Ц. И. Кин о дипломате Марселе Розенберге[73] <…>. Сажали не за подозреваемую и потенциальную оппозиционность даже, а за биографии и анкеты. <…>
Помню, как мой отец в 25–26 гг. читал разные обильные воспоминания о конце царского режима — с жадностью, мне почти тогда непонятной. А мне сейчас вдесятеро интереснее все, что постепенно узнается о 34–39 гг.
Сейчас еще можно почти все восстановить, а через десять лет живые свидетели умрут и все будет труднее.
31 янв. Утром приехал в Москву. Днем на радио. Обед с Левой в Арагви. Вечером болтовня[74].
5 фев. Вчера после приезда. <…> Ссора и примиренье с Эммой. Под вечер звонок Саши Ширеля о снятии передачи, посвященной Мейерхольду, и о запрещении вечера его памяти. Он в панике.
6 февр. [После напечатанной даты — ничего нет и пропуск в полстраницы — вещь в остальном дневнике не встречающаяся.]
7 фев. Звонок М. С. Янковского[75] с просьбой зайти к нему. Иду, он колеблется: проводить ли вечер памяти Мейерхольда, назначенный на 14-е (с моим докладом). Если никто больше не приедет из москвичей и останутся только Вивьен[76], Тиме[77], Вельтер[78] и Веригина, то это будет недостойно В. Э. и жалко. Тут он прав. <…>
Умер мой старый хороший знакомый А. Г. Глебов[79]. С ним связаны и воспоминания о начале журналистики, и о драматургическом дебюте, и о делах в Союзе пис[ателей] после 16 октября [1941 года], и о Чистополе. Он недавно стал успешно писать мемуарную прозу — как бы начал вторую литературную жизнь после многолетних неудач в драматургии. Уходят люди 20-х годов.
Тепло, снежно…
Читаю стенограмму Х съезда. Интересно!
(лл. 14–21) [наклеенные на листе вырезки из статьи «Л.Шаумян» в газ. «Правда» 7 фев. 1964:] «На рубеже первых пятилеток» <…>
«…назревала мысль переместить Сталина с поста…»
12 фев. [сверху — вклеенная половина листа, очевидно, перекрывающая какой-то предыдущий текст (нечитаемый):] Третьего дня разыгралась блитц-комедия. Утром мне позвонил Киселев и сказал, что <…> чтобы я написал для «Лен[инградской] Пр[авды]» статью о М[ейерхоль]де. <…> Снова телефон. Янковский сообщает мне, что ввиду моей болезни (?!) вечер переносится. — И не выходите пару дней из дому, — прибавляет он заботливо. — Вам надо вылежаться…
Три вечера подряд во Дворце искусств: 10-го вечер Киры Смирновой[80] — песни на слова Новеллы Матвеевой[81], вчера вечер Андроникова[82] и сегодня капустник.
Капустник мне в общем не понравился. Во-первых <…> есть нечто унизительное, приплясывая, показывать из кармана кукиш, и даже не то чтобы кукиш, а кончик кукиша.
Эта форма гражданского протеста — какая-то холуйская… Андроников был блистателен, с рядом новых рассказов. Заходил к нему за кулисы.
Песни Н. Матвеевой в исполнении под гитару Киры Смирновой (жены Бори Заходера)[83] — хорошо. Это непросто и удивительно, что имеет такой успех. Это сложнее Окуджавы, а вообще совсем новый у нас жанр. Стихи идут от каламбурной детской поэзии, от шутки, которая насыщается большим образным смыслом, недешевым лиризмом. Талантливо!
М. С. Янковский все колеблется: делать ли ему вечер Мейерхольда или нет. И хочется и колется.
Мне очень хочется переписать мою книгу о В. Э. — сделать ее внутренне свободнее, убрать адвокатскую интонацию, излишнюю полемичность. <…>
Литературный мир говорит главным образом о том — дадут ли Ленинскую премию Соложеницыну. После статьи Маршака в «Правде» его шансы очень повысились[84].
14 фев. Занялся Кином[85]. Прочитал три десятка его старых фельетонов и все материалы о нем. Странно: мне интереснее писать о его поколении, чем о нем как писателе. Он очень способный, просто удивительно, но едва начинающий выходить из хорошего ученичества: весь — обещание. Любопытно, что в 37–38 гг. погибли все его друзья-однокашники. Т. е. это поколение тоже вырубалось, так что схема из статьи Л. Шаумян хотя и верна во многом, но узка и не обнимает всего процесса. От этого поколения, которое если бы уцелело, сейчас бы правило, оставили с нимбом святого Николая Островского: остальных уничтожили. <…> Но гибель Кина и его друзей вдесятеро трагичнее. Сам Кин, узнав об аресте одного своего друга, бывшего дальневосточного подпольщика, потом икаписта[86], сказал совершенно точно: — Это самоубийство! [Видимо, в том смысле, что поколение само убивает себя.] — О, как можно об этом написать. И нужно! В этом поколении была еще одна черта: интернационализм. Недаром столькие из него были инкорами, коминтерновцами, кимовцами [членами «коммунистического интернационала молодежи»]. В год окончания войны Кину было бы 42 года. К этому поколению принадлежит и Казакевич[87], и не столько биографией, сколько составом крови. Он его последыш.
Это даже занятно, — почему так не тянет меня читать Кафку. М. б. потому, что надоели иносказания. Хочется правды, от которой будет ломить зубы, как от родниковой воды, а это может быть сейчас только документом, мемуарами, публицистикой, очерком, историческим репортажем. На хрена читать «Дым», когда пишутся «Былое и думы»! Поэтому Каржавин[88] и Евтушенко нужнее Ахмадуллиных[89] и Бродских. Блок говорил, что Брешко-Брешковский[90] ближе к Данту, чем Вячеслав Иванов. Ему тогда тоже осточертели иносказания.
В «Новых книгах» объявлен выход «3–4» частей мемуаров Эренбурга с тиражем в сто тысяч. Думаю, однако, что тут будет поступлено так же, как с «Тарусскими стран[ицами]», т. е. выпустят тысяч тридцать и на этом остановятся[91]. Поди — проверь! А № 2 «Октября» тут в киосках еще нет. Вышел ли он?
Возвращаюсь к Кину. Чтобы понять природу таких людей, как он, было бы полезно попытаться понять и природу того, что может быть названо «обаянием Сталина-вождя». Следы этого есть в книжке Ханина[92]. Я говорю не о позднейших бездумных стереотипах, не о крикливых восхвалениях, которыми в 35–36 гг. были полны статьи даже таких людей, как Бухарин и Радек — их неискренность очевидна, — а <об> искренних чувствах всех в нем ошибавшихся, от того, кто ласково называл его «чудесным грузином», до миллионов, искренне его любивших. <…>
15 фев. <…> Обдумываю и начал набрасывать статью о Кине. По левиным словам ее нужно сдать к первому, и тогда она попадет в майский номер. Редакция «Н. мира» переезжает в дом сзади кинотеатра «Россия» на б. Страстном бульваре. Лева будет там снова сидеть месяц. <…>[93]
Мне переслали из «Н. мира» письмо с восторгом по поводу моей статьи о Платонове. Какой-то Всеволод Шпринк[94].
Сегодня в «Известиях» в программе радиопередач на завтра есть передача о Мейерхольде (видимо, сокращенная на две трети).
17 фев. Передача все-таки была, но продолжалась 33 минуты вместо полутора часов. Зачем-то вставили длинный кусок с Бабановой из «Доходного места» и кусочек из статьи Маркова с каким-то лепетом о формализме. Мой текст хорошо читал Консовский[95]. Все это все же пристойнее, чем можно было ожидать, но какая чудесная могла быть передача!..
Вечером были у Ольхиной с Меттерами (братом писателя Меттера[96]) и Никритиной[97]. Симпатичный, как говорит Нина, «невзначайчик».
18 фев. <…> [подневная запись вся склеена из фрагментов: ][1]. Прочел «Возвращение» Кафки[2]. Написано очень хорошо, но как-то здорово надоели иносказания. Если даже прав Боря[3] в своей трактовке сюжета, то на хрена, чтобы это выразить, все это выдумывать: ведь эт[а] простая мысль не нуждается в такой хитроумной зашифровке. <…> Надо иметь вокруг себя очень благополучный и устойчивый быт, чтобы возникла потребность в таком искусстве. Что-то не верится в кошмарную действительность послевоенной Чехословакии, где даже нищим и бездомным русским поэтам платили государственные пенсии без каких бы то ни было обязательств с их стороны (см. переписку Цветаевой и ее очерк о Белом). После того, что видели и знаем мы, все эти гротески напоминают шевеление языком тихо ноющего зуба[4].
И потом всегда подозрительно отношусь к моде. Первый рассказ еще не прочитал и как-то не тянет[5].
В целом — Кафка — это видимо — хороший Леонид Андреев. Но мне лично это искусство не нужно — ни высшего, ни третьего сорта. Пруст — другое дело! И почему их ставят рядом — не понимаю…
[далее вклеено внизу листа: ] Мне кажется, что Вы Лева [зачеркнуто и вписано поверх от руки — синими чернилами. Очевидно взято из письма] несправедливы к книге о Экзюпери. В ней так много навалено материала, что уже за одно это ей благодарен. Чорта ли мне с концепциями автора! Я всегда предпочту книгу, где нет концепции, но много фактов, худосочному, но со строго выстроенной мыслью труду. Такие книги располагают думать самому: поэтому-то их так и не терпят те, кто считают, что книга, в которой автор не убедил читателя, не имеет ценности. Нужно не убеждать, а толкать к самостоятельному мышлению, хотя бы спорящему с автором. В этой книге просторно для собственных мыслей: спасибо за это!
Недостаток моей книги о Мейерхольде в ее адвокатской интонации. Я тоже стремлюсь в чем-то уговорить, убедить. Психологически это понятно при общей ситуации с именем М-да, но от этого как раз убедительность-то и проигрывает. Все думаю, как бы ее перестроить, чтобы она была внутренне свободнее.
19 фев. На Ленфильме вступил в исполнение обязанностей худрука Хейфец и предъявляет сценарию какие-то новые требования[6]. Смотрел сегодня актерские пробы. Все посредственно: находок нет. М. б. лучше других: Волков на Гурова, Фатеева на Марину и юная Федорова (дочь Зои[7]) на Таню. Познакомился с новым композитором Чистяковым (или Чайниковым?)[8].
Письма от Ц. И. Кин с ответами на мои вопросы и от Н. Д. [Оттена] со странными упреками, что «мы» не интересуемся делами друг друга. <…>
Снова морозы. Эти дни странные разговоры с Э[ммой], от которых на душе холодно.
20 фев. Снова просмотр «проб» с Хейфецом. Он настаивает на новой переработке сценария. В его доводах есть разумное зерно: возвращение к Рахманинову и его музыке, но это требует переработки всего сюжета, т. е. отделение Корнилова от Рахманинова, и от этого уже меняется очень многое.
Юридически я наверно могу отказаться: сценарий утвержден всеми инстанциями и т. п., но практически это может поставить под риск всю постановку, ибо Хейфец не консультант со стороны, а «худрук» объединения, и мне нужно очень хорошо все взвесить. <…>
Я разговаривал с Хейфецем (у Киселева при руководстве Объединения) довольно резко: не столько по существу его предложения, сколько о методах редакторской работы, много месяцев шедшей как раз в противоположном направлении. Ох, как это все надоело!
Вечер памяти В. Э. Мейерхольда во Дворце искусств вчера состоялся. <…> Я должен был говорить 25 минут, но не рассчитал и говорил 50 м. <…> Еще говорили Тиме, Вивьен, Ю. Герман[9] (он прочел новую редакцию своих воспоминаний с яркими отступлениями в плане гражданского гнева — это имело большой успех и наэлектризовало зал), Акимов[10], Винер[11]. <…> В целом вечер прошел хорошо. <…>
28 фев. <…> Письмо от Над. Як-ны и мой ответ[12]. Спор продолжается. Консерватизм бывает разный — у нее консерватизм оппозиции. Что-то в этом меня очень раздражает: наверно — привычка из всякого пустяка делать обобщение. «А в дверях уже стучало обобщение» (О. Мандельштам)[13]. По-человечески ее можно понять: привыкнув всю жизнь быть гонимой, нелегко изменить психологию, но именно от нее мне хотелось большей свободы и живости ума.
Днем в Ленфильме, у Рахлина[14]. <…>
Должен за две недели сделать поправки к сценарию. А статья задержалась. Это скверно.
Иногда побаливает сердце.
29 фев. Вчера получил в Ленфильме впервые деньги за «консультацию», т. е. за бесконечные переделки сценария.
Весь день звонки и встречи, связанные с подготовкой вечера памяти В. Э. в Театральном институте 2-го. Тут главный энтузиаст — студент Миша Морейдо[15]. <…>
3 марта. Состоялся второй вечер памяти В. Э. в зале б. Тенишевского училища. Я председательствовал, что было обозначено в хорошо, со вкусом напечатанном пригласительном билете. Выступали А. В. Смирнова[16], И. Савельев[17], Л. Вивьен (хорошо), А. Крон[18] (неплохо), Т. Есенина[19] (очень хорошо) и Акимов (хорошо). Была выставка, устроенная, как и весь вечер, самими студентами. Мне этот вечер понравился больше, чем первый: в нем не было казенно-комильфотного отпечатка.
Я сам говорил немного, предваряя каждого выступавшего, открывая и заключая. Прочитал под апплодисменты стихи Маяковского о М-де[20] и предложил почтить его память вставанием.
А после вечера ссора с Э. очень глупая.
5 марта. Вечер с Таней Есениной, которая живет у родных В. Э. (племянников) на Малой Посадской. Много говорим, вспоминаем. Она умница, талантлива, но рано постаревшая и как-то замутуженная суровой жизнью. Ее рассказы, в которых нахожу несколько не известных мне подробностей о последних неделях жизни М-да.
Пьем коньяк. Она заканчивает сценарий для Ленфильма. Послала в «Нов. мир» новую повесть, которой впрочем, сама не слишком довольна. Она похожа на Зинаиду Николаевну[21], а голос просто страшно похож.
[в середине листа подклеено] Вчера встреча и длинная прогулка с Борей Слуцким. <…> Он согласился с моим определением, что Евтушенко это медиум, через которого говорит время и он все же симпатичней пустоватого Вознесенского.
9 марта. <…> Над поэтом Бродским (из-за которого у меня возникла такая бурная полемика в письмах с Над. Як.[22]) был суд, но он кончился ничем: поэта увезли в психиатрическую больницу. Хотели доказать, что он «тунеядец».
[текст на листе набран из подклеенных кусочков, в которых просвечивает и обратная сторона (с неразборчивым текстом):] После наших вечеров у меня уйма новых приглашений: доклад о М[ейерхоль]де в Театр. музее <…>.
Вызывали меня в издательство. Я не понял, чего они хотят. Какой-то сбивчивый и туманный разговор. М. б. им хотелось бы от меня узнать, каковы перспективы с М-м и что означают вечера, передача и пр.? Они неискренне просили скорее сделать все вставки и переделки в моей рукописи, а я притворно говорил, что только этим и занят. У кого-то из древних греков была эпиграмма о том, как продавец всучивал покупателю гнилой товар, а тот расплачивался фальшивой монетой. Серьезной заинтересованности и деловых расчетов я в этом разговоре не увидел. Но снова думаю о книге.
Читал хорошую речь Хрущева, возмечтал, чтобы у нас искусством руководили так же, как собираются руководить сеяньем овса и вики. <…>
11 марта. <…> Эти дни читал интереснейший 1-й том Эйзенштейна с его мемуарами. <…>
Вечером мне звонит [Виталий] Аксенов[23]. Он прочитал что-то о Рахманинове и уже хочет все это втиснуть в сценарий. Сначала говорю с ним вежливо, потом распаляюсь и обрываю разговор. <…>
На днях смотрели с Э[ммой] «Живые и мертвые». Все батальные сцены убедительны и волнуют, все прочее, кроме сцен с Серпилиным — Папановым — плоско и неинтересно. Удивительно Симонов не умеет писать живых людей (и женщин особенно). Есть какая-то фальшь в образе Синцова. М. б. потому, что он только «терпит» и не думает. Лавров сначала приятен, потом надоедает, так как характер статичен. У зрителей успеха нет, хотя видимо фильму суждена в будущем году премия[24].
13 марта. <…> Будто бы в тяжелом положении Миша Светлов. <…> Оказалось полное обсеменение организма раком. Он знает об этом. <…>
Письма Над. Як., Н. Д. и Левы. Пишу ответы.
Говорят, что нынче должен быть суд над Бродским, отложенный для психиатрич. экспертизы. Каков бы он ни был, в этом есть нечто от произвола недавней эпохи: ему не предъявлено ни политического, ни уголовного обвинения.
14 марта. Вчера выдумал новую линию в сценарий (в разговоре с Э.) — то, что Корнилов не сжег партитуру Рахманинова и хранит ее тайно, и она мне настолько понравилась, что все сразу в сценарии (как это часто бывает от новой все освежающей выдумки) стало интереснее. Есть, правда и сомнения[25]. <…>
Книжка стихов Шаламова «Шелест листьев» — чистый тон, естественность, но… ждал много и м. б. большего[26]. Впрочем, редактора…
15 марта. Вчера поздно вечером звонок Рубашк[ина][27]. Суд над Бродским состоялся: приговор — 5 лет высылки с принуждением к труду. <…> В основе всего — высокомерный разговор с пресловутой секретаршей райкома К-вой[28] (той самой, что обругала в «Известиях» Колмановского[29]), которая вызвав Бр[одского], спросила его, почему он не хочет учиться, и он ответил, что он не желает заниматься «лже-наукой-диаматом». С этого и начало крутиться. Кто-то из бывших на процессе назвал это «обезьяньим процессом». Думаю, что объективно виновата и среда, восхищавшаяся Бр[одским] и передававшая с восторгом эти его и подобные словечки. Шутить с государством нельзя, а эти небитые дурачки про это забыли. Другое дело, что Бр[одскому] может помочь это все стать настоящим поэтом, если у него есть что-то подлинное, как всегда этому помогает живая, а не придуманная среда.
Вчера ночью передали, что Джэк Руби приговорен к смертной казни.
Вот вырезка из сегодняшней «Смены». [Вклеена из газеты статья «Тунеядцу воздается должное» (без подписи).] О самом Иосифе Бродском говорить уже противно. <…> проповедник пошлости и безыдейности <…> болезненное самолюбие недоучки[30]. <…>
21 марта. Сегодня в «Сов. культуре» напечатана статейка Аксенова «Я оптимист (Из дневника молодого кинорежиссера)» <…> [о фильме «Возвращенная музыка», который Аксенов называет «романтической комедией» с симфонической музыкой, — об «истории восстановления уничтоженного в молодости сочинения»][31].
Все это меня совсем не радует, а скорее даже раздражает, ибо фильм еще не снимается <…>.
26 марта. Давно ничего не записывал [т. е. и пропуск в 5 дней — для его дневника — ощутим как большой перерыв], потому что нервничаю из-за бесконечных ссор с Э. — об этом писать не хочется, а это наполняет мысли.
Так еще не было. Ладно! Посмотрим… <…>
Прочитал пьесу Оттена и Вигдоровой[32] и послал Коле откровенное письмо. Пьеса неважнец и, главное, сделана страшно небрежно[33] <…>.
Вышла милая, талантливая книжка Володи Корнилова «Пристань»[34]. Вместе с «Корабликом» Н. Матвеевой ставлю ее выше всех стихотворных книг последнего времени.
Радио не перевело мне денег и пришлось звонить в Москву жаловаться.
Сижу без гроша и завтра неделя, как не обедал. Вот какие дела-с, Александр Константинович…
Скучаю по Загорянке и независимости.
Письма от Н. Я. (которой разрешили прописку в Москве), Оттена (он снова болеет), Левы, Бор[иса] Нат[ановича Ляховского][35]. Редакция «Леттр франсез» прислала мне 10 штук журнала с моей статьей. Послал Февральскому[36], Н. Я., подарил Тане Есениной… <…>
Смотрели на Ленфильме еще актерские пробы. Киселев нес чушь. Милый, но недалекий композитор Чистяков.
Как-то очень грустно начинается весна.
Фантастическую вещь рассказывал мне Г. М. Рахлин. Его в начале 53-го года взяли из лагеря в Москву на новое следствие и в Кировской пересылке он встретился со знаменитым Петром Смородиным, оффициально расстрелянным еще в 1939 году. Он все годы сидел в одиночке. <…> Когда-то он считался славой комсомола и Безыменский написал о нем поэму, которая так и называлась — «Петр Смородин».
Сколько всего слышишь!
28 марта. Вчера смотрели «Король Лир» в постановке Королевского мемориального театра[37]. Очень хорошо. <…>
А вечером я у Тани Есениной. Она прочитала рукопись моей книги. Говорит, что плакала. Считает, что все прекрасно с 5-й главы, но до этого что-то ее беспокоит. Поспорили немного о характерных чертах В. Э.: подозрительности и пр. и нужно ли об этом писать. Ее рассказы о матери и Есенине, о ее жизни в 37-м году. Просидели опять часа четыре. Ее сценарий на днях будет обсуждаться объединением. Рассказ о судьбе одного из внучатых племянников В. Э., до сих пор сидящего. А один из его братьев без вести пропал в Ростове после немцев.
<…> Миша Светлов умирает от рака, — мой старый товарищ.
30 марта. Сегодня смотрел первый просмотр «Гамлета» Козинцева на художеств. совете Ленфильма. Сидел между Володиным[38] и Чирсковым[39] (который в конце храпел). Я разочарован. Ждал другого и большего. Смоктуновский очень хорош, умен, современен, сложен, но в конечном счете банален, ибо его игра не поддержана всей режиссерской концепцией. А концепции никакой нет. Фильм иллюстративен, театрален, много лишней бутафории. <…> Талантлив ли Козинцев? — Для меня это большой вопрос. <…>
31 марта. [запись подклеена, с явным недосмотром автора, так как вначале просто идет повтор предыдущего отзыва о «Гамлете», но потом еще добавлено: ] В фильме нет мысли, нет темперамента, нет трагедии. <…> Фильм ниже Шекспира, примитивнее[40]. <…> Не сомневаюсь, что критикессы-сикушки разведут вопли о шедевре и обслюнявят Смоктуновского восторгами, но думаю, что найдется кто-нибудь, кто и выскажет правду.
1 апр. Помирились с Э. третьего дня.
2 апр. <…> Сломался (начал крошиться почему-то) вал на моей старенькой «Эрике». Писать пока еще можно кое-как. <…>
Да! Единственное поздравление к дню рождения я получил от… Коли Шейко[41] почему-то. Пишу это без всякой горечи и лирической позы: я сам захотел жить так. И никогда я не любил праздников. Милая Эмма купила мне синюю пижаму, хотя мы были в ссоре. Она-то уж все помнит.
[АКГ слушает по радио доклад Суслова] Нужно ли писать, что позиция Хрущева и нашего ЦК [по китайскому вопросу] мне представляется абсолютно правильной. Среди моих знакомых и друзей я не знаю никого, кто бы думал иначе, даже и те, кто ко многому относится критически.
Примирение с Китаем остановило бы процесс десталинизации, а это самое главное в политическом и духовном оздоровлении страны. Тут сомнений и колебаний быть не может.
Вот любопытное место из доклада [далее — вклейка соответствующей вырезки из газеты]
6 апр. <…> Как-то на днях поругался по телефону с Аксеновым из-за утверждения актеров на фильм. Все они мне до смерти надоели и не могу никак доделать те пустяки, которые остались.
<…> Снова очень скучаю по маме и остро ее вспоминаю.
11 апр. <…> Сегодня в «Правде» большая редакционная статья «Высокая требовательность» — как бы обзор писем читателей, считающих повесть Соложеницына недостойной Ленинской премии. <…>
Купил «Воспом. и размышления» А. Д. Попова[42]. Он там тепло говорит о моих пьесах. Книга эта досадно конспективна, но все же благородна и умна.
<…> Письмо от Н. Я., из которого видно, что ее предыдущее письмо пропало[43]. Письмо от жены Ивана Пулькина[44]. <…>
14 апр. <…> В сценарии осталось еще додумать пустячек, но нет ни охоты, ни фантазии.
15 апр. <…> Сейчас только что слушал по радио трансляцию речи Хрущева на митинге в честь поляков. Сначала он читал, как всегда запинаясь, когда читает заранее написанное, потом отвлекся от текста и стал говорить (о Китае конечно) удивительно ярко, человечно и с юмором и с волнением. Много интересного. Потом опять стал дочитывать написанный текст. Текст этот верно писал кто-то другой: на нем нет того отпечатка личности его, как на всем, что он говорит импровизированно.
17 апр. Сегодня 70-летие Хрущева. Его заслуги огромны.
Если бы не он, эта страшная раковая опухоль культа Сталина продолжала бы разъедать организм страны[45]. Он смел, темпераментен, полон здравого смысла, талантлив. Дай ему бог здоровья!
В напечатанном вчера тексте его речи 15-го вошла только часть его импровизации. Есть дельные сокращения, как например, слишком грубой фразы о Троцком: «Он сгнил», но есть и чрезмерные. <…> Пропали его выразительные комментарии междометиями во время чтения длинной цитаты из речи Мао Дзе Дуна. И вообще без выразительного его интонационного рисунка все не то[46]. <…>
Надо ехать в Загорянку. Болит за нее душа. <…>
У меня три дня назад начали снимать сценарий. Но сразу же произошел инцидент: актер Тетерин[47] отказался говорить текст, который ему не понравился. Аксенов не мог его уговорить. Вызвали по телефону меня и что же? — Оказалось, что этот текст написан не мною, а вписан уже в самый последний вариант самим Аксеновым. Я конечно отмежевался от этого текста, Тетерин был удовлетворен и согласился сниматься, а этот болван Аксенов, самомнение которого феноменально, получил пощечину. Как все это противно! Мне еще нужно написать две песенки. Сперва я не хотел писать, но тогда они предложили заказать одному из трех: Дудину, Шестинскому или М. Сазонову. Я предложил — Окуджаву. Не согласились. Тогда я сказал, что лучше сам напишу. Особо мне за это не заплатят, увы.
Н. Д. [Оттен] не может жить спокойно. <…> Это его старый метод: он уже не раз, поссорившись с кем-нибудь, говорил мне, что этот человек по верным данным «стукач». Я его слишком хорошо знаю, чтобы принимать всерьез. <…> Я знаю, что он не может жить без того, чтобы время от времени не перчить[48] свои отношения с людьми, но тут уж он перешел все границы. [В полученном АКГ письме Оттен «предупреждает» его, что к АКГ в последнее время «липнут всякие охранники».] Читает мне нравоучения и несет чушь. <…> Все это идет со ссылками на Над. Як. т. е. пишется так: «я и Над. Як.» или «мы с Н. Я. считаем».
20 апр. <…> Большое и тоже интересное письмо от Н. Я. о О. Э. и о разном[49]. <…>
В «Веч[ернем] Ленинграде» на днях названа моя фамилия «драматург А. Гладков согласился сделать инсценировку „Синей тетради” Казакевича» для коллектива Михнецова. А я и вовсе еще не соглашался.
21 апр. Новое дело! У редактората студии [Ленфильм] возникло сомнение в правильности переделок в последнем варианте сценария и, вызвав меня, высказали это. Конечно, многое можно было бы им ответить, но лучше поздно, чем никогда. <…> Хейфец колебался. Он производит впечатление мелко-самолюбивого человека, хотя конечно режиссер он хороший. Глупая обида Аксенова.
Послал Н. Д. [Оттену] короткое, удивленное, сдержанное письмо и решил прекратить отношения. Хватит! <…>
22 апр. На студии все то же.
Купил и читаю только что вышедшую книгу В. Шкловского о Толстом[50]. Начинал с опасениями и предубеждением, но пока скорее нравится. Нет привычной для В. Б. риторики (в последнее время, т. е.), все умно, спокойно, много свежего и хорошо использованного материала.
24 апр. Сегодня еду в Москву.
Вчера нехорошо с Э. у нее дома из-за мальчика. <…>
Еще слух, что в Москве Твардовский и Расул Гамзатов обругали и выкинули из номера Р. Гамзатова[51] (конечно, они были пьяные) А. Прокофьева[52] за его участие в деле И. Бродского. <…>
Еду трудно: три чемодана с книгами и рукописями и тюк с одеялом и бельем. Комнату пока оставил за собой. Вернусь к 1-му и пробуду еще дней 10. Пришлось звонить Бор[ису] Нат[ановичу] и просить встретить меня.
26 апр. Вчера приехал. <…>
Меня встречал Лева и Б. Н. [Ляховский] с машиной. Едем в Загорянку. На даче все в порядке. <…>
Дочитал Шкловского. Увы, книга все же в целом не так хороша, как мне показалось. Какой-то суженный взгляд. <…> Толстой у него как-то жалок и не очень умен.
28 апр. Вчера вечером были с Левой у Паустовских. К. Г. еще в больнице. <…> Ночую у Левы на раскладушке. Таня[53] гостеприимна очень. <…>
Твердо знаю: Ленинград мне надоел (не Эмма!) и мне не хочется возвращаться.
1 мая. Приехал утром стрелой в Ленинград. <…>
Последний день в Москве прошел пестро. <…>
Не пишу о посещении крематория[54]: это трудно все… <…>
В № 4 «Иск[усство] кино» воспоминания Габриловича о М[ейерхольд]де с массой фактических ошибок, удивительных для него. Но есть и интересное. В № 10 «Англии» — «шекспировском» — превосходная статья Питера Брука[55], укрепившая меня в создавшемся после «Лира» впечатлении, что он замечательный режиссер, какого у нас сейчас нет (на родине искусства режиссуры!).
Надо, чтобы под ногами был хоть какой-то кусок твердой почвы — хоть в чем-нибудь — не в работе, так в личной жизни или в верности корням, памяти матери и еще чему-то более важному, чем это можно себе представить.
Отсюда — страх новых перемен: их было довольно…
3 мая. Пасха. <…>
Надо бы записать трагические остроты Миши Светлова, умирающего в Кремл. больнице (по последним сведениям, ему стало лучше, но это только встряхиванье перегоревшей лампочки — процесс необратим). К нему пришел сын. И Миша попросил его принести пива: «Рак уже есть» — сказал он ему. И другое, в том же духе.
4 мая <…>
Два кратких письма от Н. Я. Просит меня не ссориться с Н. Д. [Оттеном], но разрешает обругать его в письме хоть матом[56]. <…>
Воспоминания генерала Горбатова в «Нов. мире» фактами опровергают странные домыслы Лакшина в его статье о Соложеницыне о лагерной этике, придурках и прелести подневольного труда[57].
[копия, 2-й экземпляр, из отпечатанного на машинке письма АКГ к Оттену]
Не оправдываюсь, но уточню факты. <…>
Осуждению Бр[одского] никогда не радовался, как Вы это безосновательно утверждаете, как не радовался в свое время расправе с Киршоном[58], о котором думал очень дурно, или трагическому концу Павла Васильева[59], который был явный мерзавец. Нигде этого в моих письмах быть не может. Думаю, что мне более глубоко жалко этого несчастного малого, потому что в отличие от большинства его поклонников я довольно реально представляю запах хлорки тюремных параш, вонь пересылок и унижение подневольного труда. Никому (и даже недругу) пожелать этого не могу, но и шутить с этим тоже не советовал бы. <…>
Вы утверждаете, что ко мне «как к меду липнут охранники». Число моих друзей по сравнению с Вашими весьма немногочисленно и легко обозримо. Кто же это? Лева Левицкий? Борис Натанович? Может быть, Володин?… Или?.. Кандидатур в «охранники» так немного, что выяснить это обстоятельство очень легко. Прежде, чем продолжать нашу переписку, я хотел бы, чтобы Вы уточнили Ваше заявление. Проглотив его, я допустил бы предательство по отношению к ним.
Привет Елене Михайловне!
5 мая. <…>
Иду в Дом книги. Там встреча с Л. Я. Гинзбург[60]. Рукопись ее книги о лирике затребовали в Москву и все дело затянулось. Встречаю на Невском Рубашкина[61], который рассказывает, что начали продавать в Лавке писателей книгу Эренбурга. Идем и покупаем. <…>
11 мая. Вечером 9 мая был снова у Т. Есениной. Она отдала мне неопубликованную запись Эйзенштейна о мейерхольдовском архиве «Сокровище» (не вошла в 1-й том собрания). Говорили о многом и конечно больше всего о В. Э. Подробный ее рассказ о смерти З. Н.[62] (ночью записал). Рассказы об И. И. Кутузове[63].
12 мая. Почти целый день привожу в порядок свои книги и бумаги. Как я всегда ими обрастаю, где бы ни был. Даже в лагере перед освобождением у меня был уже огромный «архив» в самодельных деревянных чемоданах. Часть его я все-таки вывез. Иногда думалось, что — зря. А сейчас жалею, что уничтожил пачки лагерных «ксив»[64] — в них многое отражалось.
17 мая. Пишу в Загорянке. Приехал в четверг 14-го. Ночью в поезде почти не спал под влиянием разговора с Э. на вокзале. <…>
Вчера снова в городе. Обед с Левой и Женей Винокуровым[65] в ЦДЛ. После длинный разговор с Женей о 37-м годе. <…> Женя интересуется разным и наряду с Борей Слуцким один из немногих по-настоящему интеллигентн[ых] людей среди поэтов этого поколения. <…> Потом у Володи и Милы, родных Левы[66]. М. б. они будут жить в Загорянке. <…>
Сегодня приезжают ко мне Лева и Володя. <…>
Смутный слух, что наверху есть антихрущевская, «левоцентристская» (?) группировка.
20 мая. Сутки в городе. Ночевал у Левы. Обедал в ЦДЛ и встретил Мишу Светлова с палочкой. Он похож на свою тень и выглядит страшно. <…>
Нервы напряжены. Жду разговора с Э. по телефону, как пытки, но она уже в другом настроении, а я, не успев перестроиться, говорю что-то не то… Она приезжает завтра.
12 июня. Давно ничего не записывал[67]. БДТ играл в Москве и за 20 дней Эмма была занята лишь 4 раза и мне пришлось ее развлекать и просто занимать ее время. И не работал тоже, конечно, почти. Устал, так как ежедневно мотался с дачи в город. В Загорянке — прелесть, но все это проходит мимо меня.
Были дважды у Гариных. Эраст и Хеся начинают ставить в кино «Обыкновенное чудо» Шварца и у них в доме необыкновенное оживление и подъем. <…>
Нового ничего почти. Вялая переписка с Ленфильмом из-за песенок. Мне удалось спихнуть их на Окуджаву. Встречи в ЦДЛ с Мишей Светловым, А. Штейнбергом и др. Лева в больших порциях. Он мил. Вертинский на магнитофоне. Его Люся. Толя Сахнин[68]. Сарнов. Юра Казаков[69]. Штейн. Розов. А. П. Старостин[70]. Соловьи Загорянки. Сирень. Переезд Володи Трифонова с присными.
<…> Сегодня у меня здесь был Валя Португалов[71]. Отдал ему хранившуюся у меня с 1941 г. папку со стихами и поэмами Ивана Пулькина. Он пробует протолкнуть кое-что в печать. <…>
В Загорянке прут из земли цветы. Сад запущен, но в этом его колдовство. Одновременно цвели сирень и яблони. Очень хочется жить здесь постоянно.
16 июня. Вечером у Шкловских с приехавшей из Пскова Надеждой Яковлевной. Пришло много народа: Н. Я. удивительно популярна, в том числе какие-то физики, филологи, Кома Иванов[72], Нат. Ив. Столярова[73] и пр. Уехал с последним поездом.
Задремав, выскочил в Валентиновке, и пришлось ночью идти пешком в Загорянку. Ночь теплая. Еще поют соловьи.
Рассказы <…> о том, что Чуковский и Маршак отреклись от защиты Бродского (непроверенно) и прочее[74]. Кома Иванов симпатичен и очень интересен, как обычно. <…>
Своими дачными жильцами я доволен. Особенно симпатичен Володя. <…>
В самотеке стихотворном, который Лева читает в «Новом мире», масса антисталинских стихов и поэм, правда, очень скверных. <…>
Н. Я. скоро 65 лет, но она молодцом. Ум совершенно свежий, хотя и не без понятных предрассудков (отношение к Горькому). Она уже не вернется в Псков. Ее рассказы о студентах.
В «Октябре» продолжаются фронтовые записки Кочетова[75]. Как он все-таки бездарен!
Уже стемнело. В саду божественно хорошо. Вот бы жить здесь и писать и не суетиться и не болтаться по свету и чужим квартирам и гостиницам.
20 июня. <…>
Созвонившись с Над. Як., еду к ней[76]. <…>
<…> Звонит Анна Андреевна Ахматова и просит зайти за ней на Ордынку к Ардовым и привести к Шкловским (где живет, как всегда, Над. Як.). В это время приходит молчаливый физик в очках, которого я уже видел в этом доме, поклонник стихов и хороших поэтов, человек немолодой и ответственный[77]. Идем втроем за А. А. Она плохо ходит даже с палкой и много что-то недослышивает, но лицо ее не по-старушечьи красиво и значительно, ум свеж и остроумие не блекнет. Удается взять такси и, хотя это очень близко, мы везем ее, потом я с физиком отправляемся за покупками. А. А. вина не пьет, а только водку, но сегодня она не хочет пить и мы покупаем боржома, сыра, ветчины, шпротов и апельсинов. Образуется маленький пир. Еще горячая картошка и чай. Кроме нас еще старуха Василиса Шкловская[78], Варя, Панченко[79], потом приходит какой-то Ефим[80] и Юля Живова[81].
Сидим так несколько часов. А. А. говорит немного, но всегда интересно. Юля Ж. приносит известие, что А. А. разрешена поездка в Италию. Там ей присудили какую-то премию и идет что-то вроде фестиваля поэзии. До этого все время отказывали. Будто бы разрешено ехать на 10 дней в любое удобное А. А. время. А. А. узнает это впервые вот тут. Она заметно (хотя и не слишком) оживляется и просит, чтобы проверили. Звонят Маргарите Алигер и та подтверждает (у нее дочь Маша служит в Иностранной комиссии ССП). Заходит речь о воспоминаниях Чуковского, и А. А. говорит то же, что и я («Большой человек имеет право быть отраженным в ста зеркалах, и каждое отраженье существенно»). Н. Я. рассказывает, что у нее как будто выходит дело с пропиской через чью-то протекцию[82]. <…>
Меня она [Ахматова] узнала и разговаривала как с хорошим знакомым. Потом она ушла вместе с Юлей, которая пошла ее провожать, и забыла свою палку с ручкой из слоновой кости. Коля Панченко побежал ее догонять.
Я еще сижу с Над. Як. вдвоем в ее комнатке за кухней. Она собирается на днях ехать в Тарусу, где будет жить в той же квартире, где я у нее был впервые (улица Либкнехта, 29).
Вот тут пришел некий Ефим и разгорелся бурный спор об Илье Глазунове[83], выставка которого на днях открылась в Манеже и привлекает толпы любопытных. За Глазунова был он один, остальные все его резко ругали. Коля рассказал о группе «русситов», куда его затягивал этот Глазунов. Это полускрытая литературная группировка — не совсем «кочетовцы», но близко: националисты, консерваторы. Во главе их будто бы Солоухин.
21 июня. День на даче. К вечеру приезжает Лева. <…>
Прочитал за эти дни сборник воспоминаний о Мейерхольде, составленный Вендровской[84]. Есть интереснейшие вещи. Книга может быть замечательной. Когда только его издадут. Я дал в сборник главу из книги, но не лучшую.
27 июня. Четвертый день в Ленинграде, на Кузнецовской.
Когда мы с Левой тащили вещи по перрону перед отходом «стрелы», меня окликнула Юля Живова. Она тоже тащила чемодан. Оказалось, что это вещи Анны Ахматовой, что она идет сзади. Оглянувшись, я ее увидел, подошел, поздравил — в этот день 23-го ей исполнилось 75 лет. Я ехал в первом вагоне, она в шестом. Устроившись и оставив вещи, я пошел к ней. Она уже сидела в купэ. В числе провожатых был Кома Иванов, кажется, с женой. Юля Ж. успела мне шепнуть, что у Н. Я. дела еще не прояснились (насчет прописки) <…>.
Меня где-то прохватило сквозняком и болела спина. Плохо спал. Встречала Эмма.
<…> Смотрел с Аксеновым и Шварцем материал. Почти тысяча метров. Да, это плохо, и особенно актеры. Хуже всего старики: Волков и Тетерин — набор штампов, не те характеры. Аксенов — или не понимает, или спасовал перед наглостью халтуртрегеров, лихо, не задумываясь, снимающихся то в Ялте, то в Киеве, то в Москве и летящих со съемки на съемку.
Сегодня говорил с Киселевым. <…> Попутно разговор с упоенным славой и кокетливым Смоктуновским. Он удручен, что его не пустили в Англию. Типичный актер: льстивый, гибкий, неискренний или слишком разнообразно искренний. <…>
2 июля. Загорянка. Приехал третьего дня вечером.
На даче кроме Володиной семьи живут Лева и его сын Миша. <…> Сегодня, наконец, закончил дело с плитой в крематории. <…>
Прочитал тут в две ночи в гранках журнала последнюю часть «Люди, годы, жизнь» Эренбурга. Общее впечатление — разочарование. В конце книга не поднимается, а как-то падает. Все сбивчиво и мелковато. <…> Вспоминаю рассказы И. Г. о годах, описанных в этой части мемуаров: он говорил о них ярче, острее, чем написал. Многое просто опущено. Возникает ощущение, что автор думает одно, а пишет другое. <…>
В Москве говорят о введении 8-часового рабочего дня с двумя выходными в неделю. <…>
Вечером шашлык на костре в саду у Каменских[85]. Хорошо! Так бы и жить.
4 июля. Вернулся в Лен-д вчера на пятичасовом сидячем курьерском. Ссоры с Э., изматывающие душу. Все то же.
Жара кажется немного спадает.
6 июля. Вечером радио сообщило о смерти Маршака. <…>
С Э. помирились. Она опять уехала в Новгород сниматься. <…>
9 июля. <…> Сегодня был на записи песни «Белые ночи» исполнитель Георг Отс[86]. Текст написал Булат Окуджава. Он пришел на запись. Час болтали с ним в многочисленных паузах и перерывах. У него скоро выходят две книги: в Москве и Тбилиси, но с комически малым тиражем: 2 и 5 тысяч, хотя, разумеется, заявок было вдесятеро больше. <…> Текст песни неплохой. Вторая песня нравится ему гораздо меньше (шуточная). Говорили о том о сем: о Маршаке (которого хоронили как раз в это время в Москве), о К. Г. Паустовском, о репрессиях (у него мать просидела 19 лет) и т. п.
11 июня 1964. Попутно писанию сценария перечитываю (чтобы заразиться красками) Гоголя. Взял и Герцена, но увлекся и перешел границы необходимого — стал читать вдоль и поперек. Уж в который раз сижу над «Былым и думами» и вычерпываю новое, не замеченное[87].
Нет! Не назад к Герцену нам надо идти, а вперед к нему: вот уж кто ничуть не старомоден, а неслыханно остер, умен, безгранично всепроникающ. Рядом с ним И. Г.[88] — шамкающий слащавый старичек. У Герцена есть догадки и прозрения, которые ранее нашего времени не могли быть поняты, а есть и такие, думаю, которые будут поняты только при конце нашей эпохи. Снова стало мечтаться о книге «Дневник читателя», т. е. о комментированном перечитывании книг, подобных «Б[ылому] и д[умам]». <…>
Я все никак не доберусь до писем Герцена: знаю их плохо и слишком выборочно, а пора бы узнать.
<…> Белинский (в письме к Г[ерцену]) называл его ум осердеченым.
Любая проза рядом с герценовской кажется монотонной: читая Толстого, Достоевского, Чехова часто угадываешь и ход мысли, и дыхание фразы. Это даже становится своеобразной силой — действует психологический закон метра, рифмы, закон рефрена. И движение мысли, и структура фразы у Герцена неожиданны. <…>
Первый раз я всерьез и внимательно читал Герцена во второй половине лета 37 г. после ареста Левы[89] (до этого только проглядывал). <…>
17 июля. Жарко.
Письмо от Над. Яковл. В Тарусе в этом году много народа. Пишет, что скучает. Зовет туда. <…>
Читал воспоминания Тучковой-Огаревой[90]. Жалко Герцена. Это удивительно, до чего такие большие, умные, блестящие люди не умеют устраивать себе личную жизнь.
18 июля. Происходит забавная вещь: одному разрешается то, что не разрешается другому. Один легко добивается того, что для другого невозможно. Значит, дело не в том, «что», а в том, «кто». Будто бы дело Бродского пересмотрено, потому что в это вмешался Грибачев[91]. «Октябрь» печатает мемуары о лагере, которые никогда не разрешили бы «Новому миру». И так далее. <…>
«Лагерная» тема становится модной и цензурной. Нужно ли бояться, что халтурщики, спекулянты или создатели легенд замусолят и истаскают ее прежде, чем будет создано что-то достойное ее? Не думаю. И до «Войны и мир» было множество романов о 1812 годе, и до васильевского «Чапаева» было много инсценировок того же «Чапаева» в кино и театре. Настоящее произведение заслонит и заменит все, что появлялось на пути к нему. <…>
19 июля. Вчера приехал Лева с венгром Палом Фехером, замест[ителем] главного редактора большого будапештского журнала. <…>
Пал симпатичен, умен, молод (28 лет), очень любит русскую литературу и сравнительно хорошо ее знает, кое-как говорит по-русски и хорошо читает, почти обо всем мыслит синхронно с нами (это главный сюрприз). Во время событий 56 года был солдатом, отец его старый социал-демократ [с]идел и при немцах, и при Ракоши: пальцы на одной рук[е] ему отрубили гестаповцы, на другой работники госбезопасности. <…> Коммунист, но в его личной библиотеке есть и «Доктор Живаго», и Г. Струве «Русская литература в изгнании», заядлый книжник и симпатяга во всех отношениях.
Сегодня ездили на машине в Павловск и Пушкин. <…>
Интересны его рассказы о Яноше Кадаре, положении в Венгрии, о популярности там Хрущева, о простоте Я. Кадара (живет в обыкновенном доме в трехкомнатной квартире, ходит по улицам пешком). Почти все писатели (кажется даже буквально все), замешанные в событиях 1956 г., на свободе и печатаются, и Гай, и Лукач и др. Лукач написал большую статью о Соложеницыне, где высоко оценивает особенно «Матренин двор» и ее м. б. напечатает в конце года журнал Пала (забыл название). <…> Прозападнические настроения в Венгрии невелики, руссофилов много. <…>
Седьмой номер «Нов. мира» еще лежит в цензуре (кстати, предварительной цензуры в Венгрии нет), снова плох Миша Светлов, болел и Константин Георгиевич. <…>
Они привезли из Москвы № 7 «Октября», где напечатаны воспоминания Б. А. Дьякова[92] о лагере и я за пол — ночи их проглотил. Правда фактов, обстановки и неправда психологии рассказчика и его друзей. Она слащава, условна. Нет, даже честные, хорошие, искренние коммунисты держались не так. Это уже делаемая легенда, хотя м. б. легенда полезная. Я знаю Дьякова и тут то же, что в мемуарах Штейна — рассказчик себя стилизует и украшает.
21 июля. Разминаю, тискаю сюжет. Но дело идет вяло. <…>
Рассказ шофера такси о неграх: грубы, хамы, и они избегают их обслуживать, и даже заявляли в Интурист (не в пример американцам, англичанам и др.).
24 июля. <…> Пал по-настоящему интеллигентен и скорее в нашем русском смысле, чем в европейском.
Ночью провожал их [в Москву], а перед этим Эмма закатила нам ужин с водкой, Донским шампанским, окрошкой, бифштексом и цветной капустой.
На днях в Известиях был фельетон о возмутительной истории с Н. Виртой, шантажировавшим членским билетом ССП шофера. Сегодня газета печатает постановление ССП о том, что Вирта заслуживает снисхождения <…> а также покаянное письмо самого Вирты. <…>
26 июля. <…> Письмо от Н. Я. милое, умное. Довольна тем, что я написал о близости «Шума времени» и Герцена и пишет, что О. Э. очень любил Герцена[93]. Пишет и о сходстве наших мыслей о Барри Голдуотере. [АКГ опасался прихода его как кандидата в президенты к власти на выборах в США] <…>