Все время нездоровится. То болел низ спины справа, потом слева, сейчас болит что-то ниже живота справа, что там — печень или почки? И одышка. И кажется, часто температура, хотя не сильно.

18 окт. <…> На днях спор с Л. и Р. о национальном в характерах людей[162]. Оба они называют это «расизмом». Но почему? Признание классической генетики и роли наследственности противоречит этому диллетантскому утверждению. Неужели только потому что нацисты довели до зверского абсурда оценку людей по национальным чертам, нужно отказаться от признания их существования? Это похоже на отрицание кибернетики только потому, что она была создана в США. Можно понять Л.: родившийся в еврейской семье в Вильно, занесенный к нам бурями войны, воспитанный в русской семье, он полюбил русскую культуру, новых близких людей и тяготится своим «еврейством». Это человек гершензоновской складки. «Еврейское» это его комплекс, пользуясь этим модным словечком. Но у меня уже давно нарастает внутренний бунт против рабства у «комплексов». В сущности, оно ничем не лучше рабства у любой крайней обскурантистской религии: все предопределено и предназначено, и твоя собственная воля ничто. И это у него уживается с подлинным свободомыслием. Но меня почему-то коробит, что он стыдится своей национальности и ежится каждый раз, когда я в разговоре произношу слово «еврей». <…>

На ходу беглое знакомство с Ю. Домбровским.

19 окт. Холодный ясный денек.

Нездоровится и почти весь день читаю «Новый мир». Отлично написаны мемуары В. Канашевича[163]. И вообще — прекрасный номер. Стихи Твардовского как-то странно грустны, сердечны, умны.

Натопил печку разным деревянным хламом из сарая. Сварил себе картошку. Оборвал остатки черной рябины. Она вкусна, хваченная морозиком.

20 окт. 1965. <…> Завтра утром мы можем погибнуть…

Комета Икейа-Секи приближается к солнцу и по вычислениям астрономов пролетит в непосредственной близости от него в 7–8 (около 8) часов по московскому времени. <…> кто знает, может <…> произойдет грандиозная космическая катастрофа, которая оставит открытыми вопросы, будет ли издана моя книга, поставят ли мой сценарий, болен ли я или «так», и прочтет ли кто-нибудь на земле сие мое дешевое остроумничанье?

22 окт. Вчера целый день в Москве. Сначала у Ц. И. Кин. Знакомство с Г. Литинским[164]. Потом у Надежды Яковлевны. Ей плохо, болит что-то в желудке. Она лежит и мучается. У нее самые дурные предчувствия. — Это мой конец… И, как в плохом романе, у нее уже ключ от новой квартиры. Ее первом собственном жилье за 30 лет. Надо переезжать. Но как она там будет одна? Она сама не знает. Больная одинокая старуха. Насмешка судьбы — зачем ей эта квартира?

У нее уже есть последняя книжка Ахматовой, присланная А. А. с надписью: «Наденьке — все равно, что мне самой»… Книга хорошая и нарядно изданная. В Москве ее еще нет в продаже.

Сижу у нее и не могу уйти, стараюсь ее развеселить.

Возвращаюсь поздно, в темноте. Днем падал снежок, чуть потеплело. <…>

Н. Я. говорит, что ей можно умирать, потому что дело свое она сделала (сберегла рукописи О. Э. и написала о нем книгу). Я возражаю: надо еще выпустить однотомник. Она говорит, что выпустят и без нее: тексты есть и знатоков М-ма развелось много.

Я недоволен собой. И слишком долго сидел и у Н. Я., и у Ц. И., и говорил как-то все впустую. Но что можно сказать?

Во всех заграничных сообщениях о деле Синявского прежде всего сообщается, что он был сотрудником журнала «Новый мир» и даже основным сотрудником? <…> у журнала много недругов, но более прочно С. был связан с Ин-ом мировой литературы, но об этом почему-то и не вспоминают, хотя он там получал зарплату. Интересно, чем кончится его дело и какова реальная степень его виновности. По всему кажется, что он виноват на самом деле и это не выдумка, не клевета. Посмотрим.

23 окт. <…> И. Г. говорит, что Катаев ему сказал, что он после операции дал клятву изменить жизнь: не дружить с подлецами (не пошел обедать в дом, где должен был быть Лев Никулин) и писать, что хочется… Что-то в этой шутке есть и про Мандельштама и даже про Н. Я. <…>

Все думаю о Н. Я. Никогда еще встреча с ней не оставляла такого тяжелого чувства. — Мой переезд не к добру. — сказала она. Шутили, что от одиночества она выйдет замуж за старика одинокого, нрзб<за>пущенного чекиста и т. д. Она задумалась; после того как я сказал что-то о том, чего ей не хватает. — Мне ЕГО не хватает. Надо стариться вдвоем.

Обычно она полускрывает свое старое недружелюбие к Б. Л. П[астернаку], а тут почти выговорилась. Она считает, что он отлично умел жить и устраивать свои дела, и его непосредственность — это поза.

28 окт. <…> Вчера снова в Москве в ССП на открытом партийном собрании с 2-часовым докладом Демичева. <…> В целом — ни угроз, ни <распеканций>, скорее заискивание и жажда успеха. <…>

Сбивчиво и двусмысленно Демичев говорил об изданиях Кафки и Пастернака.

30 окт. <…> Сегодня в «Лит. газете» речь Эренбурга о Данте (не знаю уж, с сокращениями ли). Но две большие цитаты из «Разговора о Данте» Мандельштама сохранены.

И снова — молодец, старик! Другого такого нет. <…>

Из письма Н. Я. [Берковского[165]]:

«Вы один из тех очень немногих, действующих на меня живительно — в Вашем обществе начинаешь верить, что литература и на самом деле существует, так Вы сами проникнуты ею, ее "заботами, трудами”. Очень хорошо, что Вы пишете не покладая рук и умеете выжидать, покаместь дело дойдет до издания. Я вот выжидать не мастер и, когда не вижу перед собой издательского ангежемента, ничего делать не могу. Впрочем, в свое время, я немало написал неизданного, самые большие мои работы не изданы и до сих пор. Они давят меня, не позволяют снова что-либо писать… Ваши новые сочинения я, конечно, прочитаю, как только эти журналы дойдут до меня. Вы создали совсем особый жанр — mixt, — как все mixt-ы очень положите[л]ьный и увлекательный. Соединение романа или повести с мемуаром уже было известно но Вы ввели еще третий элемент — исследовательский, философский. Служение сразу трем богам дает очень хорошие результаты[166]. Кстати, мемуар, он же повесть, по-моему, имеет у нас в России классический первообразец: Анненкова "Гоголь в Риме”. Анненков вообще автор замечательный. Один из тех возмутительно недооцененных свинским отечеством. Я считаю, что он — и Ваш праотец, равно как и Иван Аксаков, книга о Тютчеве, — к этой книге, по-моему, восходит Ваше сочинение, продающееся в Ленинграде за 4 р. 50 к. <…>»

7 нояб. Ничего не записывал неделю: много всякого и было не до машинки.

Эмма приехала вместо 3-го — 2-го, я ее не встречал, так как не знал, но она дозвонилась с помощью Левы до меня, когда я сидел в «Искусстве» у Овсянникова[167]. То, что случилось с ней — зверское избиение после банкета… Но об этом писать я не хочу[168].

<…> [АКГ отправляет ее обратно в Ленинград: ] Вечером 3-го заезжаем к Леве за оставленными у него вещами Эммы и провожаем ее.

Ночую у него. Утром еду на новую квартиру Н. Я. Эммин подарок клеенка. Долго сижу. Потом заезжаю к Наталье Ивановне — она мне в прошлый раз по ошибке дала не ту папку, и беру рукопись стихов И. Г. <…>

Вчера в «Новом мире» знакомство с Дементьевым[169]. Он говорит мне комплименты и зовет больше писать.

Вот и все кажется. Вечером запру дачу и уеду. [АКГ собирается в Ленинград] <…>

На сердце тяжесть. В голове каша.

13 нояб. Уже 5 дней в Ленинграде. <…>

С Эммой — то тяжело, то полегче. <…>

Короткое письмо Эмме от Над. Як., где она хвалит мою статью в «Вопросах литературы», но косвенно сожалеет, что я задел Э.Герштейн. <…>

В общем, все довольно хреново, мягко выражаясь.

Зачем я все это записываю? Наверно, чтобы не прерывать нить записей, к которым привык, и чтобы хоть немножко побыть наедине с самим собой.

18 нояб. Рано утром приехал в Комарово. <…> [там Дар и Л. Чуковская] <…>

Л. К. Чуковская рассказывала, что Анне Андреевне лучше и диагноз микроинфаркта не подтвердился. Но К. И. Чуковский заболел. У нее идет последняя корректура книжки о «Былом и думах». Она совсем слепнет и резко постарела за год.

20 нояб. Третьего дня под вечер приехала Эмма и уехала сегодня утром. Ее трогательный и милый рассказ о разговоре с моим пиджаком, висевшим в передней[170] и о том, как она вдруг собралась (раньше она хотела приехать только на другой день). <…>

В газете «Известия» сообщается о скоропостижной смерти Ермилова. Почему-то в «Правде» ничего нет. Мало кто его пожалеет, кроме Анисимовых и ему подобных.

21 нояб. <…> Знакомство с М. Поповским[171]. Он пишет биографию Н. И. Вавилова, собрал много неизвестных и ранее секретных материалов (вплоть до «следств[енного] дела»).

Следователь, ведший «дело», жив и живет в Москве. П-му не рекомендовали искать встречи с ним. Люди из «органов», знающие его, сказали, что это «страшный человек», который может выследить П. и задавить его машиной.

Вот, глава из романа[172].

23 нояб. Более суток был в городе. Вчера утром встреча и длинный, трудный разговор с Товстоноговым у него дома. Насчет ухода Эммы. Он протестует и бурно ее хвалит, обещая все в мире, но тут же мельком говорит, что если обком запретит ставить пьесу Зорина («Римскую историю»), то он сам уйдет из БДТ. В его комнате есть нечто мещанское. <…>

Вечером провожаем с Э[ммой] Нину Ивановну [мать Эммы], уезжающую в Новочеркасск. Ночую на Кузнецовской. <…>

Бродский в Ленинграде, как рассказывают, чувствует себя довольно неплохо: о нем заботится Союз и многие доброхоты, он сам держится умно и сдержанно. Его история — яркий провал обкома и победа интеллигенции. Нового в этом прежде всего то, что даже совершая ошибки и срывы, у нас научились поправлять их без особенного урона. Интересно, чем закончится дело Синявского?

Стал иногда подумывать о том, чтобы написать повесть о годах 28 — 30-х, о том как я кончил школу и как все было вокруг. Этот период почти совсем не описан, а он интересен, но очень сложен. Вопрос только в том, как сочетать «поэзию и правду», т. е. о степени документальности, к которой меня очень тянет. У меня сохранились дневники этого периода. Они хоть и беглы, но в них что-то есть.

Прочитал наконец и знаменитое письмо Эрнста Генри Илье Эренбургу. Оно датировано 30 мая 1965 г. Оно в общем вежливо и убедительно и главное неопровержимо. Думаю, что и сам И. Г. с ним в душе согласен, несмотря на свое привычное ироническое высокомерие.

26 нояб. <…> [письмо от Н. Мандельштам] Н. Я. не понравилась книжка Каждана[173], статью Солженицына она называет «идиотской»[174].

Днем вчера я был по приглашению М. Поповского на его докладе в ВИР-е (Всес. Инст. Растениеводства) о гибели Н. И. Вавилова. ВИР помещается в барском особняке на углу Исаак[иевской] площади и улицы Герцена. В маленьком зале, где не раз выступал сам Вавилов и где его помнят не только стены, но и люди, работающие еще с тех времен, собрались растениеводы и биологи всех поколений, чтобы услышать эту трагическую повесть. Я сел на эстраде сзади Поповского и видел все лица в зале. Как по-разному все слушают, сколько разнообразных выражений — тревога, беспокойство, любопытство, волнение, слезы, азарт познавания правды, недоброжелательство, благодарность… В первом ряду директор с лицом бюрократа, как его играют в сатирических комедиях. Он слушал почти брезгливо, видимо не ожидал, что писатель расскажет про т а к о е. Уходит в середине доклада. Странное ощущение, что из стариков остались только те, кто извертелись, исподличались, предали всех, кого можно, ухитрившись не очень запачкать себя. Сейчас они играют напускное возмущение. Молодежь — лучше: хорошие лица.

Поповский говорил почти три часа. Он прочитал с разрешения Руденко[175] подлинное следственное дело Вавилова. Много цитировал документов, которые, как казалось тем, кто их оформлял, будут вечно секретны: противоречивые протоколы, где отрицанье перемежается со скороговорочными и нелепыми признаниями. Потрясающий протокол очной ставки, где Вавилов и его ближайший сотрудник и друг, тоже арестованный, врут друг на друга. Потом какое-то заявление Вавилова Берии, что он ни в чем не виноват. Мне о В-ве рассказывал А. И. Казарин, сидевший с ним в одной камере в саратовской тюрьме в 42-м году. Там же сидел Луппол и Левидов[176]. Там же сидел и Стеклов[177].

Все это — и потрясающие факты доклада, и вся атмосфера этого собрания в ВИР-е, и лица — огромное впечатление. Шел пешком до метро и думал о том, как открываются тайны истории[178].

28 нояб. <…> Взял у Лидии Корнеевны ее рукопись: более 600 выписок из разных книг (главным образом, из Герцена и Толстого), которую она назвала «Мои чужие мысли»[179]. Это умно и интересно.

30 нояб. 1965 <…> Познакомился сегодня с Иосифом Бродским, приехавшим сюда повидать Д. Я. [Дара] и Лидию Корн[еев]ну. Но Д. Я. уехал в город и мы угостили Бр[одского] его обедом. Он хорошо сложен, скорее рыжеват, чем рыж, голос высокий, слегка картавит, речь неразборчива, неважная дикция. Говорили о Н. Я. (у которой он был на днях в Москве), о Цветаевой (при этом Бр[одский] оживился и сказал, что это самый большой русский поэт, не исключая из числа тех, кто ниже, — и Пушкина). Оказалось, что он пробыл ссылку где-то под Коноше[й], т. е. совсем рядом с Ерцевым[180]. Лидия Корнеевна, седая, слепнущая, больная, при нем была оживлена и почти кокетничала. Он получил несколько заказов на переводы каких-то польских и чешских поэтов, живет в семье — все в одной комнате, еще не улажены взаимоотношения с милицией, но жить можно и работать тоже. Странная судьба. Теперь ему во что бы то ни стало нужно быть гениальным, прочего ему не простят. Рассказал, что получил письмо от Иваска, того самого, корреспондента Цветаевой.

3 дек. 1965. <…> Вчера пол-ночи читал стихи Бродского. Он, конечно, очень талантлив, в нем есть своя музыка, но я не ощутил т е м ы, или она на такой глубине, что сразу не чувствуется.

Л. К. говорит, что это потому, что я взял разные и случайные вещи (хотя и много). Он похож на Мандельштама иногда, но импрессионистичней, тот четче, острее. И, хотя он мне и сказал, что Цветаева самый большой поэт и больше Пушкина, совпадений с Цветаевой почти нет, или мало.

Трудно угадать его судьбу. Он неуравновешен и даже был освобожден от военной службы поэтому. Раним. Странен. Положим, «не странен кто ж?». Будто бы не тщеславен и не славолюбив, чему, все-таки, не верится. <…>

Послал письма Н. Я., Ц. И. и другим.

13 дек. 1965. <…> Бродский читал новые стихи: «Два часа в резервуаре», «На смерть Элиота», «Другу-поэтессе», «Распутица», «В деревне бог живет не по углам» и др. — написанные в этом году. Большею частью это интересно и талантливо. Читает он по-своему, сначала тихо, потом все громче, где-то посередине снова стихает и опять набирает громкость, как сир[е]на, и кончает всегда очень громко. Вообще читает слишком громко для размеров маленькой комнаты. Он был небрит, торчала рыжая щетина. Лоб у него маленький, плечи широкие и вообще «кость» широкая. Читает, смотря куда-то в себя. Спросил мое мнение. Еще были кроме Л. К., Д. Я. и некий Яша Гордин с женой, его приятель.

Письма от Беньяш и Н. Я.

15 дек. <…> Н. Я. пишет в письме, что ничего общего у Бр[одског]го с Мандельштамом нет: «все разное, они в разных плоскостях»[181].

17 дек. <…> Недавно у меня был не то, чтобы спор (нет, пожалуй, все-таки спор) с Лидией Корнеевной об Ахматовой. Она поклоняется ей беспредельно и считает ее выше и Мандельштама и Цветаевой. Ну уж — нет!

22 дек. <…> На почте письма от Ц. И. Кин, из АПН[182], от Н. Я. Мандельштам и открытка от Б. Н.

30 дек. 1965. <…> В последнем письме Н. Я. пишет: «Мне трудно по разным причинам…». И еще: «Мне хвалили Вашего Бориса». (Это значит — мои воспоминания о Б. Л.) Интересно, кто хвалил? В Москве ведь рукопись малоизвестна. Лева передает приветы от Шаламова и К. Г. [Паустовского] К. Г. говорил ему, что я «идеальный собеседник». Видимо, в понимании К. Г. я «идеальный» потому, что умею долго молча его слушать. <…>

Это был год странной камерной славы и успеха моей рукописи о Б. Л. и многих знакомств, образовавшихся вокруг этого, год самоосознания себя именно эссеистом…[183]

Описание хобота как составной части слона



О «непечатных» темах в дневнике Александра Гладкова

По тем данным, которые предстают перед читателем и исследователем дневников Александра Константиновича Гладкова (далее буду использовать сокращение АКГ), он должен был бы называться — ходоком. Но не в том смысле, что любил пешие прогулки — как раз наоборот, о чем будет сказано ниже, а именно в том, что гулял налево, будучи ходоком по «женской части». Более того, имел обыкновение фиксировать эти «выходы» в своем дневнике. Стоит ли заострять на этом внимание? Думаю, все-таки стоит, чтобы не создавать однобокого (или даже, если угодно, — однохоботного) представления о человеке: вспомним здесь известный образ из древнеиндийской притчи о шести слепых, задавшихся целью определить суть слона, а в результате оставивших шесть совершенно разных его описаний[1].

Мне представляется возможным, что сохранность в дневнике АКГ записей интимного характера объясняется вообще чистой случайностью — именно тем тривиальным обстоятельством, что автор не успел их убрать оттуда. Он совсем не собирался расставаться с жизнью той весенней ночью 11 апреля 1976 года, когда его настиг последний сердечный приступ, в 64 года. И явно предполагал свои записи продолжать, по крайней мере в течение нескольких ближайших лет (а то и десятка-другого), и наконец когда-нибудь в будущем, посидев над ними вплотную, возможно, подверг бы дневник серьезному редактированию. (Последнее — мое собственное предположение.) В результате, вероятно, многие слишком личные материалы из дневника просто исчезли бы. Так, во всяком случае, поступали перед смертью другие опытные дневниководы, — что самому АКГ, кстати, было прекрасно известно. Так, например, сделал Александр Блок, основательно проредив дневник перед смертью: но Блок задумался над этим уже к 40 годам. И у самого АКГ мы находим рассуждения на эту тему, мол, надо было бы дневник почистить… Но осуществить это намерение ему было не суждено.

В последние годы АКГ неоднократно признавался самому себе, что ведет дневник уже полвека, — хотя на самом деле, даже когда он умер, ведению дневника, откуда ни отсчитывай его начало, все еще не хватало одного года до полных пятидесяти. Во всяком случае, первые из оставшихся собственно дневниковых записей относятся к 1928 году: именно тогда, в свои 16 лет, АКГ окончил московскую школу-семилетку и сразу окунулся в журналистику, печатая заметки и репортажи (в газетах «Кино», «Рабочий и искусство», «Комсомольская правда», «Рабочая Москва», а также журналах — «Новый зритель», «Советский театр»[2]) и постепенно сосредоточивая усилия на театральной критике. Все более раннее в его записях и вырезках — это отдельные листки и блокноты, собственно в дневник еще не оформленные, что обычно при издании относят к записным книжкам.

Вот очевидная веха при отсчете АКГ его «сознательной жизни», начало самостоятельного чтения: «С лета 24-го года я читаю почти регулярно газеты», что записано в дневнике от 4 мая 1969. Летом того самого 1924-го ему всего лишь 12 лет. Ведет ли он уже дневник? Очевидно, нет: с тех пор он просто начинает хранить свои записи, осознав их ценность, регулярного дневника в ту пору еще нет. Полвека же говорилось в конце жизни несколько с авансом, в расчете на предполагаемое в будущем обязательное продолжение.

АКГ писал:

7 июня 1971. <…> Вчера сшил прошлогодний дневник. У меня уже 20 «томов» сшитых и 18 не приведенных в порядок и не сшитых[3]. Если это не пропадет, то когда-нибудь историки времени будут мне благодарны. Но пишу я без подобного расчета, конечно. Просто — инстинкт и привычка — как умыться с утра.

Вот те самые 20 томов, плюс еще 5, которые будут им написаны до конца жизни (и тщательно сшиты), скорее всего, и следует считать дневником в собственном смысле слова, приготовленным для чтения не только внутреннего, самим автором, но и внешнего, читательского, т. е. литературным дневником[4].

Нужно ли вообще считать, что человек, ведущий дневник, обязательно каждый день в определенное время садится за стол, аккуратно открывает что-то вроде амбарной книги, макает перо в чернильницу и — начинает записывать произошедшее за день? И как вообще записная книжка или разрозненные листки делаются дневником? Ясно, что последний — нечто гораздо более организованное для чтения кем-то другим, а внутри первых текст ориентирован преимущественно только на себя самого, автора, это всегда некий подсобный материал. (Так было и у классиков жанра, в русской традиции, например, у Льва Толстого.) Записи на отдельных листках, в записной книжке или сложенные некой бесформенной кучей в папке — еще весьма далеки от того, чтобы их перепечатывать и «сшивать», что, как мы видели, делает АКГ:

25 сент. 1966. <…> Почти целый день привожу в порядок дневник за последние 5–6 лет. Есть в н<ем> и пропуски, но многое и сохранено. Почему я этим занялся? Не знаю. Перепечатал то, что было набросано карандашом на отдельных листочках. Три года даже сшил для порядка.

Переписывает набросанное карандашом или перепечатывает, склеивает части подневных записей — следы этого видны в дневнике АКГ. И здесь, и в других местах мы убеждаемся, что запись дневника несинхронна [5]: последние редакции «доводятся» автором задним числом, преобразуясь из некого сырья, отдельных листов, записных книжек, вырезок печатного текста. Иногда же они так и остаются в статусе записной книжки, в дневник не перекочевывая:

16 авг. 1974 <…> Приводил в порядок дневник за 1946 год. Он в большом беспорядке, многие записи без дат, большие пропуски, на отдельных листках бумаги. Это был трудный и нервный год, и не всегда хотелось записывать. И многое пропало навсегда.

«Пропало» здесь, очевидно, именно то, что сам АКГ при перечитывании задним числом, почти два десятка лет спустя, уже не может расшифровать, перенося свой первоначально рукописный текст из записной книжки в дневник. (О том, чтобы это сделал кто-то другой, кроме него, не может быть и речи: множество сокращений и — подчерк!) Тот послевоенный год для АКГ в самом деле оказался «нервным»: в 1945-м за пьесу «Давным-давно» он был привлечен к суду по обвинению — ни больше ни меньше как в плагиате. И только в 1946-м, не без труда, ему удалось оправдаться, обвинение было снято (но об этом следует рассказывать особо). «Трудным» этот год выдался еще и потому, что очередная пьеса АКГ, «Новогодняя ночь» (другое название «Жестокий романс»), как раз в 1946-м была снята с репертуара как «безыдейная»… За обоими обвинениями как будто стоял известный в ту пору гораздо больше, чем сам АКГ, старший собрат по перу — Николай Погодин[6].

Можно наблюдать, как составляется дневник — из отдельных записей, собираемых воедино, из вырезок газет, собственного печатного текста, клочков бумаги, отдельных листов. Параллельно этому записи, конечно, редактируются, некоторые дополняются тем, что автор не успел записать сразу, что вспомнилось при перечитывании или перепечатывании, другие же сокращаются или вовсе отметаются как не подлежащие восстановлению: некоторые оказываются просто нечитаемы, не расшифровываются (или намеренно по тем или иным причинам оставляются нерасшифрованными).

Вопрос: стоит ли обнародовать, например, такую информацию, пусть со ссылкой, в пересказе некого С- ва (очевидно, вполне известного знакомого АКГ, разносчика не совсем приличных историй, любителя «жареных фактов», например, что такой-то и такой-то известный человек тогда-то и тогда-то был доносчиком, стукачом), услышанное от третьего лица, который назван уже явно:

23 сент. 1971. <…> Рассказы Шкловского С- ву о разном[7]. Горький был в сексуальном отношении очень большой потенции, но не получал от женщин удовлетворения до Н. А. Пешковой (Тимоши)[8]. Максим знал, что она живет с его отцом, но относился к этому равнодушно. Эйзенштейн был сначала импотентом, потом стал пассивным педерастом.

АКГ понимает, что сам этот пересказ — на уровне сплетни: факты подобного пошиба, с «ароматом» сенсации, конечно, могут и даже часто бывают предметом обсуждения, но — либо в профессиональном сообществе, либо в какой-то неофициальной обстановке, «свойской» или так называемой «мужской» компании.

В воспроизведении следующей (того же рода, что и предыдущая) записи в дневнике АКГ, очевидно сделанной с чьих-то слов, а потому остро субъективной, возможно, недостоверной, уже нет как будто ничего специально зазорного (кроме как для одного из упоминаемых в ней лиц, на тот момент уже 20 лет покойного):

19 мая 1966. <…> Литинский [9] подтверждает то, что рассказывал мне художник К. Ротов [10]: его посадил Лебедев-Кумач[11], ревновавший к нему свою жену, которая была влюблена в Костю. Сам Литинский тоже сидел какое-то время.

Информация вполне «умопостигаемая»: просто типичная передача частного мнения, которое каждый может или воспринимать или отмести как недостоверное, просто как «слух». История, надо полагать, расставит в итоге подобные разрозненные свидетельства по своим местам, отсеяв ошибочные, привходящие обстоятельства, но — подтвердив факты.

Здесь мы переходим уже ко второй запретной теме дневника. Естественно встанет и вопрос, насколько этически обосновано распространение тех или иных слухов. Ведь при передаче «слуха» происходит опасное размывание ответственности за сказанное. Особенно в тех случаях, когда он выдается за достоверное утверждение[12].

Если мы исходим из того, что все, старательно расшифрованное, перепечатанное, сшитое в дневник самим АКГ, является уже продуктом в последней инстанции, окончательно подготовленным для печати, то — наверно, да: т. е. его дневник, по крайней мере переплетенную его часть, надо издавать полностью и без всяких изъятий (как уже говорилось, в наследии АКГ есть значительная часть и непереплетенных дневников, состоящих либо из «томов» на отдельных машинописных страницах, склеенных из кусков, либо из томов несброшюрованных). Но… даже и это еще не все.

Ныне покойный архивист, много сделавший для публикации наследия АКГ, Сергей Викторович Шумихин, придерживался мнения, что при последующих перепечатках дневник АКГ всегда только расширялся, расцвечивался дополнительными деталями, а не сокращался: «Возможно, это относится также и к геркулесовым подвигам Гладкова на амурном поприще, старательно восстановленным в дневнике на основании скупого конспекта». «Следы обработки (вырезанные и вновь подклеенные фрагменты, целиком перепечатанные, судя по шрифту, на другой машинке листы) <…> связаны, в основном с реставрацией весьма откровенных описаний любовных похождений, которые прежде, по-видимому, шифровались»[13].

Позволю себе усомниться в столь однозначно описываемой исследователем закономерности превращения предварительных записей события (записной книжки) в «окончательную». На основании приведенных в публикации самого Шумихина двух форм одного и того же дневникового текста АКГ (за 22 июня 1941: обе даны рядом, в виде таблицы, для сравнения) нельзя утверждать, что во всех случаях в более поздней редакции имеет место расширение, литературная, поэтическая амплификация. На мой взгляд, продолжается прежде всего все тот же процесс расшифровки записи, с уточнением фактов: что-то сокращается, как малосущественное (или же сообщаемое еще и в другом месте, чтобы избегнуть повтора), а что-то другое действительно пополняется деталями, дополнительно извлекаемыми из памяти (тут, правда, как настаивают психологи, и происходят наибольшие деформации).

Конечно, принципиальных возражений против полной публикации всех дневников, без всяких изъятий, не может и не должно быть — за исключением, на мой взгляд, все-таки случаев, как раз подобных дневнику АКГ. Во-первых, та реальность и те люди, которые фигурируют в его тексте, еще не слишком удалены от нас — можно кого-то всерьез обидеть, из родственников, знакомых, потомков, и во-вторых, а наверно, это и главное, сам АКГ еще не достиг ранга классика в наших глазах, чтобы, скажем, его шалости, подобные пушкинским откровенным письмам (скажем, Вульфу или Соболевскому, соответственно, 1826 и 1827 годов — касательно «вавилонской блудницы» А. П. Керн, с весьма ее откровенными наименованиями), мы бы так же легко прощали и ему. Это дело времени. Должен быть установлен какой-то срок давности, возможно, даже не полвека, а — 60 лет после смерти автора (т. е. для АКГ он наступит только в 2036), вплоть до которого его текст, написанный исключительно для себя (или для ближайшего круга лиц, как в случае писем Пушкина), не мог бы воспроизводиться полностью и свободно. Хоть, может быть, это и выглядит «ненаучно», но этические соображения подталкивают именно к такому выходу. Ведь до литературного дневника текст АКГ доведен не был.

Как бы то ни было, известно, что однажды Надежда Мандельштам (АКГ познакомился с ней в январе 1960-го) при откровенном к нему обращении (в письме от 8 февраля 1967-го — с довольно-таки щепетильной просьбой) присвоила ему следующий несколько шокирующий и, может быть, на взгляд непосвященного человека даже обидный титул: «Вы литературовед и бабник…»[14] В самом деле, его сердечные увлечения были известны в окололитературных кругах, а Мандельштам в ту пору являлась его конфидентом, в частности, в том, что касалось романа и близких отношений (чуть было не закончившихся всамделишним разводом с первой, но все же так и оставшейся единственной женой, актрисой Антониной Тормозовой, и — браком с любовью последнего десятилетия его жизни, также актрисой, Эммой Поповой: причем Мандельштам была явно на стороне последней).

Понятно, вообще говоря, что отношения с женщинами, как АКГ это и сам не раз констатирует, почти никогда не выглядели для него безоблачными:

15 сент. 1964. <…> С утра наслаждаюсь — чтение, размышление, одиночество. Потом появляется Т[оня] и все по обычному, с этим связанное.

Это сказано о жене, Антонине Тормозовой, брак с которой в то время стал тяготить его и фактически распадался. Позже он оставит ей с дочерью квартиру на улице Грицевец, сам же купит квартиру на «Аэропорте».

23 июля 1970. <…> Отношения с Э[ммой] как гроза, которая все ходит где-то близко, погромыхивает, а ливень все никак не разразится. Но небо все темнее и темнее. А м.б. все уже кончено и мы только делаем вид, что это не так?

Давно уж мне не было так остро горько…

А это уже — об Эмме Поповой, с которой ему хотелось, но так и не довелось соединить свою жизнь: хотя довольно продолжительное время, в начале и середине 60-х, АКГ жил у нее и строил планы насовсем перебраться в Ленинград.

С другой стороны, как характеризуют нашего героя некоторые свидетели, имевшие возможность наблюдать его еще в заключении (т. е. исправительно-трудовом лагере Ерцево, в Архангельской области, где он сидел почти шесть лет, в 1949–1954 годы, будучи осужден за «хранение антисоветской литературы»), основной интерес его жизни всегда состоял в том, чтобы полежать на кровати — с какой-нибудь интересной книжкой. А уж если надо было куда-то передвигаться, то почти никогда не ходил пешком, предпочитая ездить на такси, что фиксировал и его товарищ в 1960 — 1970-е годы Варлам Шаламов[15]. (В результате чего в зрелые годы постоянно боролся с ожирением.)

Окончив школу, Гладков сразу сделался журналистом, даже не задумываясь, казалось бы, о возможном выборе — естественном продолжении образования, не делая попыток поступить в какой бы то ни было институт. Ну а потом страстно и действительно надолго увлекся театром, работал в студии, участвовал в постановках, писал пьесы, делал сценарии к фильмам. Но от такого же страстного увлечения еще и кинематографом и телевидением, когда был по работе связан уже с кино- и телестудиями, почему-то все-таки последовательно воздерживался. К примеру, почти через 10 лет после выхода на экраны фильма Э. Рязанова «Гусарская баллада» по его, АКГ, пьесе и, соответственно, спустя два десятка лет после выхода на сцену самой пьесы «Давным-давно» посмотрев фильм по телевизору (очевидно, в черно-белом изображении), он сравнивает — свое детище с фильмом:

10 янв. 1971. <…> Любопытно, окажет это влияние на сборы в ЦТСА[16] или нет? Думаю, что не очень, а м.б. даже послужит рекламой.

Пьеса куда лучше фильма.

Главной страстью АКГ следует признать именно драматургию и чтение. Но если театром он увлекается в молодости, работая в студии, в театре Мейерхольда, организуя и собственную студию («Юношеский театр» в Болшеве [17]), сотрудничая в этом какое-то время с А. Арбузовым, И. Штоком и В. Плучеком, а в лагере еще и просто работая автором, сценаристом и режиссером в одном лице, то потом, после 50–60, к концу жизни, АКГ постепенно отходит от театра. Но страсть к чтению остается с ним всю его жизнь. Отсюда же, наверное, родилось устойчивое влечение к каждодневной фиксации фактов, к регистрации дат событий, к мемуарам и — ведению дневника.

Вот уже позднее его размышление, наедине с собой, на личную тему (с середины листа в дневнике на новой машинке или с новозаправленной лентой):

22 мая 1974. <…> Давно уж я не ездил в Ленинград. А бывало…

Еду без ясных намерений и желаний. Только потому, что Э[мма] попросила приехать. Не спросив — зачем? По какому-то инстинкту: попросила — еду. Возможно, это каприз, настроение…

Ничего не жду, н[и] на что не рассчитываю.

Впрочем, видеть Э. я всегда рад. Но знаю, ее семья будет меня тяготить, хотя вероятно Н. И. [мать Эммы] будет угодничать. Но это тем более тягостно.

Надеюсь на свой такт, который мне редко изменяет.

Почти не везу обычных подарков. Мне как-то неловко вставать в прежнюю колею. На подарки тоже надо иметь право.

За годы разлуки я ни разу не пытался объясняться.

Мне все время казалось, что «следующий ход» принадлежит Э. Правда, жизнь не шахматная партия и в ней редко ходят по очереди.

А вот запись, сделанная в дневнике через год, уже всего лишь за год до смерти, — по поводу книги Роя Медведева, изданной к тому времени на Западе (АКГ читает самиздатовскую перепечатку или, скорее всего, данную ему автором рукопись[18]):

6 мая 1975. Сутки напролет читаю (вернее — перечитываю) работу Р. А. Мне все это страшно интересно. Ведь в этом тайна эпохи, в которую я жил и живу, тайна века.

И моя память как бы пишет заметки на полях этой книги[19].

Делать заметки на полях чужих книг, тем самым как бы участвуя в описываемых событиях, все время дополняя, поправляя и уточняя факты очевидцев, своих предшественников и современников, т. е. как бы снова помещая себя в гущу происходящего, — это и было для него настоятельной, страстной необходимостью. Ну а следующая запись, сделанная много раньше, в первых числах июня 1963-го, попросту периодически повторяется в его дневнике, вновь и вновь возвращая читателя к основному интересу жизни автора:

<…> Третий день сижу в Загорянке.

<…> Начал разбирать и, увлекшись, читать дневники. В них нет многого личного, но зато зафиксированы настроения прошедших лет. Если в своих юношеских дневниках я слишком подробно писал о разных перипетиях романов, то в папках последних лет — этого почти нет. Эта сторона жизни, как и семейная, как бы — за скобками. Если я иногда и не до конца откровенен, то всегда искренен. А в общем — это дневник современника за 35 лет, часто наивный, часто сдержанный, полный недоговоренностей, но все же насыщенный подробностями событий ныне забытыми. Все мечтаю, разбогатев, дать перепечатать все эти папки и потом перечесть подряд.

Но в конце жизни так и не разбогател и свой дневник перепечатывал — сам (всякий раз перерабатывая материал для него: следов работы машинистки как будто не наблюдается). Да и ранний свой дневник от «разных романов» так и не почистил. Однако тут верно отмечено одно из отличий дневников человека, которому перевалило за 50, от его же записок молодого возраста.

Читатель, ожидающий «клубнички», дневником зрелого АКГ будет разочарован. Во-первых, потому что подробности похождений АКГ просто далеко не так интересны — как, скажем, амурные дела Пушкина, Толстого или Достоевского, чтобы нагружать ими текст[20]. Это решающий аргумент в пользу того, чтобы обойтись без них в публикации. К тому же мне кажется, что это текст внутри дневника, принципиально обращенный еще не к читателю, а — лишь к самому автору.

В дневниках, особенно молодого возраста, в самом деле довольно много описаний перипетий романов, того, в чем можно заподозрить вполне здоровое молодое (а может быть, все-таки немного и болезненное?) самолюбование. Только уже ближе к шестидесяти он наконец более-менее в этом отношении угомонится. А до тех пор дневник, т. е. отдельные его места, можно было бы считать неким «компенсаторным» текстом, важным для изживания автором каких-то нереализованных комплексов.

Но это ведь и было традиционным местом отведения души: вспомним «дневник Глумова» из пьесы «На всякого мудреца довольно простоты» А. Н. Островского. Бывает, что АКГ неприязненно отзывается или прямо брюзжит (сам признавая и отчасти осуждая себя за это, но, видно, не в силах удержаться) о своих бывших, более удачливых, как ему кажется, друзьях-товарищах, довольно зло подтрунивает, впрямую издевается над ними — А. Арбузовым, И. Штоком, Н. Оттеном …[21] Так же, наверное, автор испытывал и видимое удовольствие, задним числом, от описаний своих романов — возможно, подобно некому набоковскому «соглядатаю», а может быть, компенсируя тем самым свои реальные или только воображаемые художественные неудачи…

Возьмусь описать здесь в качестве иллюстрации только одно из редких приключений подобного рода, уже под самый конец дневника, после расставания и с Эммой Поповой, — об отношениях с некой В., о которой он отзывается так:

17 янв. 1971. <…> В. хорошая девка, но полная глупой активности, самолюбия, обид и пр.

Или, через год с небольшим:

13 мая 1972. <…> В. видимо занята в студии у себя. По закону сублимации тоска моя банально прилепливается к желанию видеть ее. Я понимаю, что это «обман зрения», но м.б. и — «якорь спасения», смотря как могло бы повернуться.

Отношения 60-летнего все еще молодого человека с этой его «пассией», фигурирующей в дневнике под крипто-инициалом — полного имени он старается не раскрывать, но в одном месте все-таки потом проговорится, как ее зовут, — пронизывают дневник за несколько последних лет. Впрочем, известного об этой самой В. читателю становится довольно много: что она замужем, живет в Москве где-то поблизости от АКГ, работает на телевидении и у нее — что, вообще говоря, очень странно для круга знакомств АКГ — оказываются откровенно антисемитские взгляды…

Однажды к самому АКГ в дом вламывается ее разъяренный муж (кстати, еврей), выследивший ее наконец у любовника, и они вместе с ним, т. е. любовник с обманутым мужем, — общаются довольно мирно:

26 мая 1972. <…> Письмо от В. о том, что ее муж нашел одно мое письмо и произвел скандал.

Позже АКГ преобразит весь произошедший у него в квартире инцидент, сделав его предметом шуточных устных повествований, в декамероновском духе, — в обществе приятельницы и соседки по дому на Красноармейской Цецилии Кин:

8 авг. 1972 <…> Я рассказал, шутя, о том вечере Ц. И. [Кин] и о том, как я думая, что «муж» выбросит меня с балкона, утешал себя мыслью, что сломав ногу, буду наслаждаться романом Катаева, — и она очень смеялась.

Само же полное драматических переживаний объяснение с мужем В. — произойдет за неделю до последней из процитированных записей; в дневнике на следующий день после него идет «возвращение» к событию, как бы для осознания, что же на самом деле случилось:

1 авг. 1972. 1 авг. Вчера день в городе с ночевкой. <…>

Был только дома, но не обошлось без приключений. <…>

Под вечер пришла Вера: черная от загара и с лихорадкой на губе. Угостил ее кофе с тортом, и только мы легли на тахту, начался треск звонка. Неизвестно почему она решила, что это ее муж, проследивший ее. Я не открываю, но звонок продолжает дребезжать, потом кто-то дубасит в дверь. Уже ясно, что это не случайный п< осети > тель. Решаем, что я открою. Да, это ее муж, которого я вижу в первый раз. Он довольно плюгав. Нелепая сцена. Они грубо ссорятся: она называет его подлецом и негодяем. Со мной он вежлив почему-то. Так продолжается полчаса. Оказалось, что он еврей и мне (!) жалуется, что Вера антисемитка… Она тут же доказывает это обвинение. Решаем, что они уедут врозь: он хочет поговорить со мной наедине. Сперва она не хочет уйти первой, но когда я говорю, что так нужно, она соглашается и… подойдя ко мне, при нем целует меня и потом еще раз, когда я выпускаю ее из квартиры. Это конечно демонстрация, но довольно смелая. Затем мы с ним говорим еще с час в сумерках. Он жалуется на Веру, я ее защищаю. Все это довольно нелепо. Но он не высказывает против меня никакого зла и честит только Веру (невнимательна к семейному быту, оскорбляет его национальность при мальчике, не умеет работать и пр. вплоть до невыстиранных рубашек, пригорелого молока и сожженных котлет). Он конечно не «негодяй», как она сказала, но их психологическая несовместимость достаточно очевидна. Во многом он прав и может быть, даже почти во всем. Все, на что он жалуется, разглядел в ней и я, и наверно совместная жизнь с ней — ад, но… но она мне нравится. Самое странное, что она будто бы очень ревнива, делает ему сцены и пр. хотя ясно, что его не любит. Самолюбие? Не знаю… Потом начинаем говорить о фотографии (он фоторепортер), пишущих машинках и трубках. [Сам АКГ, надо сказать, заядлый курильщик и собиратель трубок.] <…>

Это был один из самых странных разговоров в моей жизни. Он человек мелкий и маленький, но ничего особенно ужасного в нем я не нашел и моментами <он> был мне симпатичен. <…>

Письма от <…> и от В. сверхгрубое. Оно послано в прошлую пятницу и непонятно, почему же она вчера пришла ко мне. О, эти зигзаги души! <…>

Когда вспоминаю вчерашний вечер с Верой и ее мужем, странно, что он вызвал у меня больше жалости и почти симпатии, а она, несмотря на свой смелый поцелуй при уходе, неприязнь. Я ненавижу антисемитизм, а с таким встречаюсь вообще впервые. <…> Откуда это? Из детства на Украине или от глубокой неинтеллигентности?

Я и раньше замечал в ней это и всегда укорял ее, но что ее муж еврей, не знал. Считал его почему-то прибалтом.

Антисемитизм, которому так поражается тут АКГ — сам он был отъявленным филосемитом, — явно «бытового» уровня, существующий просто как некая болезнь языка, в виде неких в принципе выразимых на нем, но запретных в культуре, оскорбительных формул, вроде матерных, в справедливость которых сам прибегающий к ним в экстренных ситуациях человек совсем не обязательно верит.

И еще одно, уже через две недели, возвращение вновь к той же животрепещущей теме:

16 авг. 1972. <…> Я так и не ответил В. на ее грубое письмо. Впрочем, она, так сказать, сама дезавуировала его, придя ко мне (тогда, когда появился А. М.). Но получил я письмо после. Странно, но жалобы мужа меня настроили против нее: ведь по-своему он прав.

Ну а после встречи с другой своей знакомой, некой так и не расшифрованной в дневнике Люсей Т. (знакомой то ли по лагерю, то ли по театральной студии, тоже неясно) — причем встречи, как подчеркивает АКГ, без всякого секса:

8 нояб. 1974. <…> Говорим часа три с половиной. Угощаю ее рябиновой настойкой, которая ей нравится. Спорим о С.[22] <…>

Вожделений у меня к ней, слава богу, нет и я, если бы не этот ненужный спор, остался бы собой доволен. Подарил ей воспоминания А. Цветаевой. Уходя, она снова поцеловала меня.

И тем не менее ощущение какой-то лжи и фальши. В чем дело? В понимании пустоты моей жизни.

Есть ли еще время? Это самое главное…

АКГ осознает, что время жизни катастрофически уходит, растрачиваясь бог знает на что: от таких встреч он все только острее это переживает. Времени в самом деле уже оставалось совсем немного — его сердце остановится всего через полтора года.

В данной выборочной публикации, которая является продолжением дневников АКГ 1964 и 1965 годов, все записи, касающиеся сокровенных сторон его жизни, — на взгляд публикатора, не предназначенные для всеобщего ознакомления, как бы провокационно они ни были выставлены в дневнике самим автором дневника (повторюсь: скорее всего, оставленные только для себя[23]), — по возможности сокращены. Так же как и те фрагменты, которые, по мнению комментаторов, незаслуженно бросают тень на кого-то из лиц, фигурирующих в дневнике[24]. Мы и не ставим пока целью «оцифровать» весь дневник. Это потребовало бы объема в несколько раз большего — наверное, впятеро, а может быть, и вдесятеро. На мой взгляд, перед широким читателем выставлять это вообще ни к чему. Перефразирую Николая Глазкова, впервые, как считают, введшего в оборот выражение «самсебяиздат», что позднее преобразилось и оформилось в русское слово «самиздат»: АКГ всю жизнь писал дневник прежде всего для одного себя, это был сам-себе- издат (он хоть и показывал дневник, но считанные разы, причем только за какие-то отдельные годы: как, например, за 1937 год — все той же незабвенной Цецилии Кин), но в принципе не предназначал дневника на вынос[25].

С другой стороны, конечно, следует оговориться, что в публикации интерес к тому или иному сюжету, факту, тому или иному из имеющихся в тексте автора лицу поневоле ограничен — личными пристрастиями, интересами, да и собственно «горизонтом знания» (точнее, горизонтом не-знания, не-осведомленности) самого публикатора, что я вполне осознаю.

Так что некоторые, как представлялось публикатору, наименее значимые части «слона» в данном описании намеренно опущены. Это остается на моей совести.

Михаил Михеев

1966


Выборка из фонда РГАЛИ, Ф. 2590, оп.1, е.х.106: листы не переплетены и не прошиты, но с дырками от скоросшивателя: машинопись через один интервал, с одной стороны листа, с 1 янв. по 30 дек. — практически ежедневные записи, около 170 стр.

В квадратных скобках в тексте дневника — вставки, сжатый пересказ и примечания публикатора. Особенности орфографии оригинала в некоторых характерных для АКГ местах сохранены, что помечено подчеркиванием. Подстрочные примечания — публикатора. Пропуски отдельных дней специально не помечаются.

1 янв. Начался новый год. <…> Ехал через острова в свою новую комнату на Черной речке.[26] <…>

Встречали НГ у Кузиных[27]. Было принужденно и скучно, но много, как всегда, вкусной еды. Пил коньяк.

Потом вернулись на Кузнецовскую [28] и легли спать, а утром приехала Нина Ивановна[29] из Новочеркасска, оставившая чемоданы в камере хранения. Поехали за ними. Привез и поехал «к себе». Несколько часов я провел в этой комнате уже вчера: вернувшись из Комарова днем. Хозяйки нет, уехала куда-то на праздники: привыкаю один.

Меня провожали вчера Д. Я. [Дар[30]], Нинов [31]. Нинов преподнес свою новую книжку о Пановой[32] <…>

Записать слышанное: о том, как проф. Десницкий, прослушав чтение доклада Хрущева на ХХ-м съезде и выйдя на улицу вместе с Н. Я. Б[ерковским [33]], вдруг сказал: — Я всегда считал, что Л. авантюрист… — казалось бы, вне связи с услышанным[34].

Об остротах Ольги Бергольц [35]: <…> — Познание жизни через свадьбу сына товарища П[олянского][36]; и еще во время речи Фурцевой[37]: — Кухарка, которая не научилась управлять государством.

Надо бы записать о Киселеве[38], попавшем в опалу, да уж бог с ним.

Все ждут суда над Синявским и Даниэлем[39]. Рассказ о вопросах в МГУ и ин[ститу]те мир[овой] лит- ры. Гачев и др.[40]

2 янв. немного простужен. Первая ночь на новой квартире. Хозяйки нет: я один. Сплю хорошо, чуть ли не в первый раз за последние дни. Болит голова и чихаю.

Вчера почти целый день читал № 12 «Нового мира». <…>

Рассказы о последнем приезде Десницкого к Горькому. Дом полон каких-то неизвестных людей, которые шляются по комнатам, прислушиваются к разговорам. Г[орький] начинал говорить о разном с Д[есницким] и вс [е] кто-то сразу появлялся. Он досадливо кашлял, не обращали внимания. Тогда он увел Д[есницкого] в сад и там, оглядываясь, конфузливо сказал: — Вот, охраняют, черти драповые… О чем он еще ему сказал, Д. умолчал. Это совпадает с рассказом Афиногенова в дневнике[41] о впечатлении от дома Г[орького] в первые часы после смерти. И еще рассказал Д., Г[орький] в начале 30 гг. все мучился над писанием очерка о Сталине. Ему присылали какие-то материалы, он уединялся, читал их, что-то писал. Иногда его вежливо спрашивали, о том, как идет дело, а он отделывался общими фразами. И вот, рассказывают домашние, как-то в 35 году (?) он вышел из кабинета и весело сказал, что все уничтожил — и написанное, и «матерьялы» — что получалось уж больно слащаво… и больше за это не принимался. И его не спрашивали. И тут он для Сталина сделался уже только помехой: недаром августовский процесс[42] начался сразу после его смерти, а с него все пошло в убыстряющемся темпе… Говорят, о многом знает (про Г[орького]) старик Г. Шторм[43], живший у него в доме по месяцам, но молчит. Шкапа [44] тоже знает, но о самом интересном умалчивает. (Рассказы о Д[есницком] — со слов А. Нинова.)

Только сейчас вспомнил, что ничего не записал о слухах вокруг Арбузова[45] (так я далек от этого, что услышав, сразу забыл). Еще в октябре мне сказали, что у него открытый роман с кем-то <…>.

Ходил в автомат и звонил Эмме, что не приеду. Опять странный разговор.

4 янв. Вчера после «Трех сестер» привез сюда[46] Эмму. Ночью вернулась хозяйка Марья Ивановна. Утро. Завтрак. Ее рассказы. Она — сюжет повести. История дочери, бросившей профессию балерины.

Днем на Ленфильме <…>

Начал писать воспоминания о М[ейерхоль]де я еще в октябре 1955 г., а первый отрывок напечатал в начале марта 60-го в жур [нале] «Театр[альная] жизнь». Итак — 10 лет работы и 5-я публикация. А большая рукопись лежит. Зато все публикации переведены на многие языки и вошли в зарубежные книги о М-де. Я называю печатавшееся «публикациями», но это не точно. Это же не тексты самого В. Э., а написанное мною, хотя бы и с его слов.

9 янв. [о работе АКГ над сценарием фильма «Зеленая карета» на Ленфильме] <…> Что сценарий ухудшается с каждым вариантом, в этом нет никаких сомнений, но ход вещей таков, что этого избежать нельзя. Впрочем, Фрид[47] утверждает, что все идет нормально. Теперь он должен засесть за режиссерский сценарий.

<…> Лева[48] сообщает [очевидно, в письме], что <…> в середине января в ЦДЛ[49] ожидается «небольшая товарищеская варфоломеевская ночка» — показательный суд над Синявским и Даниэлем, видимо.

13 янв. <…> От усталости и обычной реакции после рабочего штурма — сегодня черная тоска. Все эти дни не ездил на Кузнецовскую и не звонил даже и почти ничего не ел.

А теперь — такой же штурм с кассилевским сценарием[50]. <…>

<…> Лева рассказывает, какая давка была в Москве в лавке писателей, когда продавали Цветаеву. А на торжественную панихиду по Ермилову пришло всего два десятка человек[51]. Все правильно. <…>

Вчера, когда ездил на почту, встретил Сашу Белинского[52], который рассказал, что снят главный редактор здешнего телевидения[53] за какую-то литературную передачу об языке с участием Солоухина и Бушина [54]. Будто бы КГБ пожаловался на нее в ЦК. Главного редактора фамилия Фирсов[55]. О нем хорошо говорили. <…> но Саша известный фантазер и может — здорово живешь — и преувеличить.

Вчера в «Известиях» была какая-то статья о деле Синявского. <…>

Рассказ Чекина об американском фильме «Доктор Живаго», выпущенном с большой помпой. Подробностей пока никаких нет[56].

14 янв. Пытаюсь работать над футбольным сценарием, но что-то не идет. Ночевала Эмма. Привезла мне газеты. Прочитал в «Известиях» статью Д. Еремина «Перевертыши» — о Синявском и Даниэле[57]. Все то же, о чем говорилось по слухам еще в сентябре. <…> Самое интересное — конечно внутренние мотивы С- го. И все же, если обвиняемые не признают «умысла» и изберут методом защиты ссылку на жесткую цензуру внутри страны, то суд будет в затруднении, ибо официально власть цензуры у нас замалчивается, а иногда даже отрицается. И как быть с Тарсисом и с тем, что ему платят деньги?[58] По словам всех, кто читал сочинения Терца и Аржака, — это литература не высокого пошиба.

16 янв. <…> Свою статью об А. Платонове в «Новом мире» два года назад я заканчивал фразой, что сборник Платонова лучше всего назвать (по его рассказу) «В прекрасном и яростном мире». И вот, вышло по моему. Новый, более обширный сборник его так и назван. Вчера я его купил, но читать пока некогда[59].

<…> Умер академик С. П. Королев[60] <…>.

19 янв. <…> Целый день сидел не разгибаясь за машинкой. <…>

20 янв. В семь утра (еще Эмма спала) я сел за работу над сценарием. Проработав несколько часов подряд, я как правило, увлекаюсь и что-то даже нравится, но страшно трудно после перерыва снова входить в работу. Каждый раз делаю над собой насилие.

К ночи немного не кончил и страшно устал. <…>

22 янв. Последний раз я обедал неделю назад, в прошлую субботу. До того — тоже за неделю и тоже в субботу. Денег мало и в прочие дни обхожусь хлебом и чаем. Ездить на Кузнецовскую не хочется…

Сегодня в Лит. газете два подвала З. Кедриной «Наследники Смердякова» о С. и Д.[61] Судя по приводимым цитатам, сочинения их довольно невзыскательны. Мне по-прежнему непонятны мотивы этих авторов. Не прав ли И. Г. [Эренбург] и нет ли здесь и жажды компенсации литературных неудачников? Но можно ли считать Синявского, например, неудачником? <…>

Долго спал после каторжной работы последних дней.

25 янв. Татьянин день. Мамин день.

Вспомнил об этом, проснувшись ночью. Болен и почти ничего не ем. <…>

Утром принесли пакет из журнала «Произ [ведения] и мнения», т. е. от Сережи Ларина с моей старой статьей о Платонове и проэктом ее переделок. Вписать надо немного и нужно это сделать[62].

26 янв. За сутки с малым (но почти не отрываясь, так как мне нездоровится и я лежу) прочитал впервые в жизни «Волшебную гору»[63]. Удивительное произведение, с длиннотами и немецким педантизмом, но и с глубиной, красотой и острым умом. <…>

Лежу один, никто за мной не ухаживает (впрочем, к этому не привыкать), так как Эмма тоже лежит у себя в гриппу.

1 фев. <…> Сегодня послал Сереже Ларину вставки в статью о Платонове.

Эмма получила письмо от Н. Я.[64], где та пишет, что «"Медведь” (это я — так она меня зовет) отлично написал о Б. Л.» Но каким же образом она прочла мою рукопись? В кругу близком ей, по — моему, она хождения не имеет. Значит[,] продолжает размножаться и читаться. По совести я немного боялся давать ей читать, так как она хорошо много лет знала Б. Л. и несколько по — особенному, странно ревниво к нему относилась.

Эмма наднях [65] заявила Товстоногову, что отказывается играть в «Варварах» и ехать в заграничную поездку. Это почти неизбежно повлечет и уход из театра. <…>

[в конце дневной записи о споре с Левой Левицким из-за Синявского] <…> не о существе дела, а о моральном облике обвиняемого Синявского. [АКГ обращает внимание на то, что в книгах Синявского много ссылок на Ленина и «на кого полагается»]

3 фев. <…> Сегодня смотрел по телевизору «Иван Грозный» (1-ю серию) Эйзенштейна. Ничего не ждал и именно поэтому в свое время не пошел ее смотреть[,] и был тысячу раз прав: это ниже всякой критики. Так неисторично, грубо подхалимски, лубочно. Актеры играют плохо. Сюжет построен примитивно. Это поистине падение мастера. <…>

Советский «лунник» опустился на Луну в мягкой посадке.

4 фев. <…> Письма Над. Як. и Леве.

5 фев. <…> Лева в письме хвалит «Теркин на том свете», поставленный Плучеком [66], но пишет, что спектакль пока не разрешают.

7 фев. <…> В «Нов. мире» начало мемуаров Анастасии Цветаевой, претенциозный рассказик Солженицына[67] и <…>.

Читаю мемуары А. Цветаевой[68]. Написано хорошо и точно, но я ждал другого.

10 фев. <…> сегодня начался… процесс С. и Д. <…>

Вечером «Г[олос]. А[мерики]» объявляет, что без четверти полночь будет передаваться прессконференция Тарсиса в Лондоне, но я не стал слушать. Смотрел по телевиденью 2-ую серию «Грозного». Беспомощно все кроме феерических массовок царской трапезы. Понятно, впрочем, почему Сталин запретил фильм: тут есть атмосфера 37-го года и даже намек на дело Кирова. Но не думаю, что Эйзенштейн делал это сознательно — даже за подозрение в намеках на это люди не сносили головы: это про[р] валось [69] безотчетно из матерьяла и тем самым 2-ая серия более явление искусства.

11 фев. В газетах отчеты о начавшемся судебном процессе. <…> Обществ. обвинители — Аркадий Васильев и З. Кедрина [70]. Наверно, в субботу слушание дела кончится. Ведет процесс Л. Смирнов, много сделавший для освобождения Бродского и считающийся либералом[71].

15 фев. Три дня провел на Кузнецовской, надеясь там отлежаться и полечиться, но быт там довольно беспокоен и сегодня я сбежал. Да и выходить пришлось дважды.

<…> Письма от Над. Як. (с фразой, что «Восп. о П[астернаке].» — «первый сорт»), от Сережи Ларина, который получил вставки в статью о Платонове <…>.

Вчера закончился процесс С. и Д. Первый приговорен к 7 годам в исправит[ельно]- тр [удовых] колониях строгого режима, второй — к 5 годам. <…>

Слух, что в Москве снова арестован Есенин- Вольпин [72].

16 фев. <…> Слушал по Бибиси еще критический очерк о произведениях Синявского, Даниэля и Тарсиса: весьма неубедительный и претенциозный. <…>

Судя по всему, Синявский или огромный путаник, незрелый, хаотический ум, или обыкновенная […][73]: но сложность вопроса в том, что и процесс и приговор — ошибка. Надевать на […] мученический венец очень неумно и трудно сказать, к каким результатам это приведет, но только не к тем, на которые видно рассчитывали.

Все это очень грустно[74].

17 фев. <…> В последнем письме Над. Як. пишет, что очень по мне скучает и хочет видеть. Мне это приятно: я считаю ее замечательной женщиной.

18 фев. <…> Кассиль рассказывает о вчерашнем бурном заседании секретариата ССП по вопросу о Синявском. Оказывается, в защиту его в суд писали К. Г. Паустовский и Л. Копелев[75]. Был дурак прокурор и блестяще вел дело Л. Смирнов. Подсудимые апеллировали к залу. Суд происходил где-то на Баррикадной улице. Вокруг толпа. Масса иностранцев с камерами. Синявского будут исключать из ССП. <…> Мнение Кассиля — видно общее мнение многих в ССП — суд был ошибкой. Надо было поручить дело Союзу и ограничиться исключением. А сейчас будет масса осложнений и неизвестно, как из них выпутаться. На К. Г. решили не обращать внимание, а Копелева будут прорабатывать по партийной линии. Кассиль знал Даниэля, говорит о его дерзком языке. <…>

Письмо от Левы [Левицкого], нервное, с желанием что-то объяснить, смятенное. Это круги на воде после процесса. Нет в нем зрелости и даже справедливости: все субъективно и неврастенично. Собственно, это новый тур нашего старого спора (раньше о Балтере [76] и пр.).

21 фев. <…> Слух о раскрытии в Москве бардака, где клиентами были С[о] фронов, Грибачев и др.[77]

22 фев. Плохо себя чувствую. Не стоило бы ехать в таком состоянии, но надо…

Помимо всего прочего (т. е. дел), когда я долго сижу в Лен-де, у меня появляется чувство оторванности от пульса, бьющегося там в Москве (ужасная фраза, но не переписывать же?). Пожалуй, я еще никогда так долго не сидел в Л-де — три с половиной месяца. <…>

На Ленфильм хожу с отвращением. На Кузнецовскую редко с удовольствием, а обычно с тягостным чувством.

Все идет не так.

И еще — эта болезнь. Не умею лечиться, не умею заботиться о себе и не умею устраиваться так, чтобы обо мне заботились. Умею только ускользнуть и спрятаться, забиться в свой угол, а одному мне всегда хорошо, и даже если не совсем хорошо, то сносно и никогда не скучно.

Ну, ладно, посмотрим, что в Москве?

4 марта 1966.[78] Вчера вечером дневным поездом приехал из Москвы <…>

25-го <…> вечером приходит Сережа Ларин. 26-го почти целый день у Надежды Яковлевны. 27-го вечером у Ильи Григорьевича. 28-го — Загорянка. <…> 2-го <…> Едем с Колей Панченко[79] к Н. Я. и вечер допоздна у нее. <…>

Прочитал рукопись романа А. Платонова «Котлован» о коллективизации, в условной манере, которую я не очень люблю, но вещь сильную, яркую, правдивую[80]. Прочитал <…> несколько рассказов <…> из портфеля «Нового мира», статью некоего Г. Померанца[81] «Нравственный облик исторической личности» о Сталине (в рукописи), одну рукопись В. Ш. (о процессе)[82] и последние слова С. и Д. (уже бродящие по Москве в машинописи).

Фильм «Евангелие по Матфею»[83] (выше я неверно написал название) мне скорее понравился, а многим нет. <…> В фильме просторно мыслям, он не тенденциозен. А Н. Я. фильм не понравился. А проф. Пинскому [84] понравился. Леве — тоже. А Домбровскому[85] — нет.

У Н. Я. я пробыл целый день и обедал. Она очень хвалит «Встречи с П[астернаком]». — Да, это он, — говорит она. Она хорошо знала его много лет и это свидетельство ценно. Еще прочли рукопись Шаламов (ему понравилась только первая половина) и Дорош[86], которому, кажется, понравилось. Вечером у Н. Я. появился Шаламов, потом Наталья Ивановна [Столярова][87], Пинский и Майя Синявская, жена героя процесса[88]. Она некрасива, в очках, упряма, кажется очень усталой, но не подавленной. Рассказ ее о процессе, о свидании и пр. Возвращаясь, сидим в трамвае рядом. Я спрашиваю ее, что умеет делать С. кроме литературы. Она отвечает, что он даже гвоздь в стену не умеет вбить, в отличие от Даниэля, который умеет многое. <…> В общем, по всему, что до меня дошло, Даниэль мне симпатичнее, хотя он и второе лицо процесса.

Общее отношение в Москве к нему [процессу] резко отрицательное даже у тех, кто как я, не одобряет «двойной игры»[89]. Общество выросло и осуждение за инакомыслие начинает казаться чудовищным. В этом огромный разрыв между интеллигенцией и руководством, которому чудовищным, вероятно, кажется право на инакомыслие. Боюсь, что суровость приговора еще усилит этот разрыв. <…>

Все дни, что я пробыл в Москве, этот процесс, который уже кончился перед моим приездом, продолжал служить главной темой разговоров и споров. У меня был один спор с Левой [Левицким], который податлив к общественно-стадным эмоциям и договорился до чепухи.

На беседу Смирнова[90] в ССП явилось множество народа. Большой зал был набит битком. Я сидел с Мацкиным [91] и Малюгиным[92], которые заняли мне место. Чувствовалось, что Смирнов чувствовал настроение зала, недружелюбное к нему и был сбивчив и неуверен по сравнению с его тоном на суде. В общем нового от него я услышал мало. После его засыпали записками, подчас острыми и подряд критическими. Он лавировал и хитрил, отвечая на них. Ему помогал Михалков. Зал ворчал и иронизировал. Мы с Колей Панченко сошлись на том, что в пользу Смирнова было настроено едва четверть зала, еще четверть была настроена рьяно против и рвалась к скандалу[,] и едва дело до него не дошло[,] и половина мрачно, но неодобрительно молчала. <…> У Ильи Григорьевича пробыл 4 часа [далее — о впечатлениях АКГ от разговора с Эренбургом за «ужином с вином»: о процессе Синявского, о 37-м годе и о Сталине].

<…>

Забыл записать, что узнал от Пинского, что Померанец, автор статьи, ходящей по рукам, «Нравственный облик исторического деятеля», сидел в Ерцеве [93] и я могу его знать, хотя и не помню в лицо. Его знают Мелетинский и Фельштинский [94]. Статья острая и сильная, хотя и развяз [н] ая [95].

5 марта. [АКГ узнает, что умерла Ахматова[96]] Ей было 76 лет. <…>

7 марта. Эмму снова мучают в театре уговорами и внушениями. Работа для нее почти пытка.

9 марта. Непонятное, темно-серое время. Все в противоречиях. Ничего нельзя и все можно.

Скоро XXIII партийный съезд, но вряд ли он что-то прояснит и определит.

Как рассказывал Р.[97] — даже цензоры тяготятся неясностью и сбивчивостью установок и ждут, что съезд внесет определенность. <…>

Но всего опаснее незнание и непонимание настроени [я] собственной интеллигенции, что так выявилось на реакциях на процесс С[инявского] и Д[аниэля].

Бесспорно, что интеллигенция во всех отношениях зрелее, умнее, глубже мыслит, чем многоярусный аппарат руководства, настроенный охранительски.

10 марта [АКГ пересказывает и цитирует письма Д. Я. Дара из Крыма, где тот восхваляет его, доходя при этом чуть ли не до самоуничижения[98]]

Меня он конечно здорово идеализирует, а сам прибедняется, впрочем, без всякой позы, искренне. А в общем — хороший он человечек.

Я выписываю сюда в дневник такие вещи, потому что в частые (о, слишком частые!) минуты сомнений в себе мне полезно это перечитывать и набираться самоуверенности.

11 марта. Я приобрел за последние годы много новых и интересных друзей (Л. Я. Гинзбург[99], Н. Я. Берковский, Дар, Панова, Максимовы[100], Адмони [101] и др.), но с моим феноменальным неумением поддерживать и сохранять отношения, с непобедимой склонностью к бирючеству, наверно многих скоро растеряю. <…> Мог бы назвать еще десятка два людей, которые ко мне отлично относятся, хотят встречаться, готовы поддерживать и помогать, но обижаются и недоумевают на мои постоянные исчезновения с их горизонта. М. б. это объясняется тем, что я давно уже живу кое-как, без телефона, без возможности позвать к себе.

[далее — о книжке Б. Дьякова о лагере[102]] Если отделить слащавые риторические пассажи, то в чисто описательной части — все правда. И немного странно, что книга вышла сейчас, когда, как все считают, дан отбой в разоблачении культа Сталина. <…> Перечитывал ее с волнением, все время останавливаясь и вспоминая свою лагерную эпопею. Конечно, Шаламов пишет лучше, глубже, острее, правдивее, но и это пригодится.

12 марта <…> Вчера в Комарове похоронили Ахматову. Я не поехал на похороны. [АКГ все еще болен.] По словам Максимова все было неважно и достаточно фальшиво. Достаточно уже того, что речи говорили Михалков, Ходза [103] и др.

[из письма Левы о «Встречах с П.»: ] «Дорош от Вашей рукописи в восторге». <…> И еще он говорил, что Вы показываете Б.Л. так, что сквозь рассказ о нем, даже только о нем, сквозит и просвечивает время, еще никем как следует не описанное. <…>

21 марта. <…>

Неожиданное письмо (вернее, два в одном конверте) от Р. Орловой[104] и Л. Копелева. Они как-то достали и прочитали рукопись «Встречи с Б. П.» и у кого-то узнали, как меня найти. Письма трогательно сердечные и чрезмерно хвалебные.

<…> «Вот это «электромагнитное» пастернаковское поле очень здорово получилось, читатель и сам словно в него попадает…» <…> [Орлова]

<…>

И она и он, соглашаясь по существу с оценкой романа, советуют изменить категоричность «тона» оценки. Пожалуй, это верно. <…>

22 марта. <…> После писем Орловой, Копелева и пересланного Левой отзыва Дороша захотелось еще раз прочесть рукопись о Б. Л. П., чтобы посмотреть — что там им всем так нравится? Я о ней куда более скромного мнения, чем другие, хотя конечно мне приятно, что хвалят.

О том, как умерла Ахматова (из письма Л[евы]). Утром 5-го к ней пришли <…>[105].

25 марта <…> С Эммой тяжело. Она почти все время в полуистерическом состоянии и жаждет какого-то «поступка». А сейчас нужно только терпение. Но этого она не умеет.

<…>

Совсем нет денег. Живу на 40 коп. в день и до смерти не хочется ездить обедать на Кузнецовскую. Обещают на буд. неделе заплатить в Ленфильме.

С утра правил и делал вставки в экземпляр воспоминаний о Пастернаке, вдохновившись письмами Орловой, Копелева и отзывом Дороша. А в общем — никому это не нужно, кроме безответственных московских интеллигентов.

27 марта. <…> Лева пишет, что Дувакина изгнали из университета за заявление на суде над Синявским и Даниэлем в их пользу (он был свидетелем)[106].

Сижу без денег, почти ничего не ем (чай и хлеб) и не езжу на Кузнецовскую. Эммы тоже не видно.

28 марта. Никуда не выхожу, только за хлебом и чаем. Целый день ломаю голову над поправками к кассил [евскому] сценарию, результат плоховат.

В голову лезет много мыслей, но все не о том. Даже рассказ придумал про одного актера, знаменитого в годы сталинского культа, живущего с обидой на то, что забыли. Он играл волевых, положительных героев той эпохи. И вот его приглашают играть злодея той эпохи, тоже волевого, и выясняется, что он должен играть все тот же образ. Но — опять успех, встречи со зрителем и т. п. Короче — история одной […].

29 марта <…> Смотрю в кино «Перед судом истории» — фильм Эрмлера с Шульгиным. Он интересен, но конечно морально и психологически в нем победитель старик Шульгин, а не его молодой оппонент. За Шульгиным мудрость истории <…>. Как не подсказали режиссеру, что грубо неприятен самодовольством и бурбонистостью старый большевик Петров, тоже играющий роль «победителя»[107]. <…>[108]

Прочитал недурную книжечку Л. К. Чуковской о «Былом и думах». Надо бы написать ей письмо[109].

30 марта <…> Сырой, пасмурный день. После дневного спектакля приезжает Эмма с пирожками с капустой. Сегодня день моего рождения.

31 марта. <…> Сломалась на «Эрике» буква «к» и продолжаю на новой Эрике…

Ездил обедать на Кузнецовскую. Письма от Н. Я. <…> и от Левы <…>

Видел Генн. Моис.[110] Говорит, что он взял мои книги в библиотеке Н. Д. Волкова[111], которую он разбирал. Тот их зачитал у меня еще в 48-м году.

1 апр. <…> Днем у меня прошлогодний мастер по ремонту машинок Лев Маркович. Он знает многих ленинградских писателей и здраво судит о них. Починил в моей старой Эрике сломавшийся вчера рычажек буквы «к» и почистил[112].

<…> На съезде выступал Шолохов, будто бы обрушившийся на молодое поколение литературы. <…>

2 апр. <…> Прочитал в газетах речь Шолохова. Сквозь его обычную ораторскую клоунаду сквозит подлинка [113]: он бичует не только героев недавнего процесса, но и тех, кто предлагал взять их «на поруки» (по слухам, это 40 человек молодых писателей).[114] <…> О «культе личности» никто больше не говорит. Зато о «преодолении субъективизма» — почти все. Нетрудно угадать, что это псевдоним Хрущева.

Неожиданное письмо от Ю. Короткова[115]. Сообщает, что в план серии ЖЗЛ включена книга о Мейерхольде: автор — я. Просит сообщить согласие для высылки договора. Размер — 15 листов. Без аванса (ввиду моей задолженности). Нужно сдать рукопись к марту 1967 года. И тема, и автор согласованы во всех инстанциях. Я телеграфирую согласие.

7 апр. <…> Лева статью о книге Лебедева не сдал еще и находится в миноре. Люся получила однокомнатную квартиру и теперь ему предстоит производить обмен и окончательно съезжаться с ней, что видимо его все-таки пугает, ибо в каждом из нас живет Подколесин [116].

8 апр. <…> Прочитал сценарий Гребнева и Хуциева «Июльский дождь» в «Искусстве кино»[117]. Очень современное соединение пижонства, смутного недовольства всем на свете, искренности и позы, и не без таланта. Так пишет и модный Радзинский[118]. В чем-то это симпатично, в чем-то раздражает. И, видимо, вполне интернационально: на этом же замешан был и фильм Карне [119], но там было резче, грубее и правдивее по краскам. А здесь голубовато и неопределенно.

9 апр. 1966. <…> Слух о снятии Твардовского и т. п.[120] Прочитал текст письма о «поруках» — 40 человек — лучшая часть московских писателей, от И. Г. [Эренбурга] и Каверина и Славина, и очень много знакомцев. Почему-то нет Балтера и Слуцкого и Коржавина. Но список характерный. Документ этот, бесполезный практически, — исторически — веха. <…>

10 апр. <…> Утром лежит выпавший снежок. Сегодня Пасха.

Под вечер звоню Эмме и еду к ней — первым после ссоры. Она все еще в смятеньи, в колебаниях. У меня другой характер и я так не могу[121].

11 апр. 1966. <…> Следовало бы записать подробности любопытной истории ссоры хозяйки Марьи Ивановны Панна с любовником ее дочери художником Сашей <…>[122].

13 апр. <…> Утром у Фрида. Я не соглашаюсь с текстовыми поправками, придуманными им и Жежеленко [123]. Постепенно все становится плоскостнее, примитивнее, беднее. Пора, наконец, остановиться. И так уже все упрощено до предела.

Вчера взял билеты на «Сольвейг», обедал на Кузнецовской. Эмма держится так, словно я в чем-то виноват, но она решила не объясняться. Женские штучки[124].

15 апр. <…> Просмотрел, правда довольно бегло, «Воспоминания» Р. Роллана[125]. Малоинтересно! Вот уж кто устарел!

На стр. 168 говорится, что драму «Волки» Р. Роллан написал в 1893 году за 15 дней, а на стр. 486, что она написана менее чем за 6 дней, в 1898 году. Что это — склероз автора или небрежность перевода и редактуры?

16 апр. Вчера после «Трех сестер» в машине ночью Э[мма] сказала, что согласилась ехать в поездку и остаться в театре за обещанную квартиру. Я сначала сержусь и волнуюсь, потом беру себя в руки. Ночует у меня. Странное утро.

Это многое меняет в моих планах, но не хочу все перерешать сгоряча. Надо остыть и подумать[126]. <…>

Лева сообщает мне, что В. П. Некрасов[127] прочитал где-то мои «Воспоминания о П.» и «от них в восторге» <…>

18 апр. В Лен-де ходит слух, что вместо Твардовского уже назначен К. Симонов. Это мне сказал Д. Я. [Дар] по телефону.

Письмо от Л. К. Чуковской в ответ на мое о ее книжке.

19 апр. В. Некрасов еще сказал Леве, что он очень хотел бы иметь у себя рукопись «Встреч с П.», потому что это книга, которую надо перечитывать. <…> [АКГ перечисляет 30 фамилий тех, кто высоко оценил его воспоминания о Пастернаке, среди них — и Шаламова.]

Писал я эту работу осенью 1963 года вперемежку со статьей для «Нов. мира» о Платонове в Загорянке. Так что это время — осень 1963 г. следует считать началом моей работы в области литературной критики и эссеистики. Правда, этому предшествовали главы книги о Мейерхольде.

Работаю над статьей об Олеше. <…>

21 апр. <…> Под вечер приходит неожиданно Рубашкин[128]. Он уже знает о новых ленинских премиях: писателям — никому, Райкин и Козловский не получили, получили два киноактера и два художника и еще кто-то. Это удар для Ю. П. Германа[129], который был уверен в получении. <…>

22 апр.[130] Да, ленинские премии по литературе не присуждены никому. Это не останется без влияния на характер разных руководящих речей на предполагающемся осенью съезде <…>. Уже невозможно будет говорить о «новом подъеме» и т. п. И в общем — это полезно и, пожалуй, справедливо. <…>, но в целом год был серый, а дать премию Ю. П. Герману — значит назвать искусством ту читабельную беллетристику, которую он так обильно сочиняет. Обиднее, что не дали премию А. Райкину — уж он-то ее заслужил.

Опять не спалось ночью, вдруг придумал сделать в статье эпиграфом строки Ахматовой о портретах, которые изменяются после смерти человека. Вскочил, сел за машинку, но вдруг решил ввести это прямо в текст начала статьи[131]. И снова долго не мог уснуть.

Все еще «крутятся шарики», как говорит Эмма.

Сегодня сяду переписывать набело.

24 апр. <…> Днем в Ленфильме у Киселева. Опять этот горе-сценарий. Кассиль прислал бог знает что и снова просят меня[132].

Потом у меня Эмма. Она получила письмо от Н. Я. с тревожными вопросами обо мне: — Что случилось с А. К.? Не понимаю. Может быть, опять какой-то московский психоз: у кого-то был обыск и все решают, что что-то возвращается?

25 апр. <…> Все хорошо, но нет денег. Т. е. не все хорошо, но все может быть хорошо, но деньги. Деньги…[133]

28 апр. [со слов Л. Левицкого, в разговоре по телефону] Виль Липатов[134], которого я терпеть не мог и спорил о нем с новомирцами, выступил на пленуме РСФСР с доносной речью о том, что его в «Новом мире» толкали на путь «очернительства». А. И. Стаднюк [135] прочитал список писателей будто бы морально убиенных «Новым миром» — от С[о] фронова до Долматовского. Статью о книге Лебедева он [Левицкий] сдал, она понравилась, но он сомневается: пойдет ли.

30 апр. Устал вчера за день и не отдохнул за ночь. Утром у Фрида. Он попрежнему сияет. Рассказы о пробах актрис. Письмо Быстрицкой. Мосфильм не дает костюмов из «Войны и мир», так как только в июне будут снимать пожар Москвы. И т. п.

Итак, завтра я расстаюсь с этой комнатой, где мне сначала понравилось и где потом оказалось жить так неудобно. Из-за ее сквозняков я прохворал полтора месяца и за зиму сделал меньше, чем мог, т. е. совсем мало сделал. <…>

Не знаю еще, как получилась статья об Олеше. Она слишком близка, не остыла. Так или иначе — это то, что я о нем думаю и думал все время. Не упрощаю ли я его? Но он таков, что легче уйти в противоположную крайность. Мое отношение к нему сложно, но мне хотелось в самой сложности этой разобраться и все уяснить.

Вот, у меня с конца 63-го года написано 13–14 листов о литературе (Пастернак, Олеша, Платонов, Кин [136], о вымысле и истории) но напечатано листа 4 из этого. Это сделано исподволь за 3 с половиной года.

[о том, что пользуется услугами машинистки — Натальи Николаевны]

<…> Мой закадычный друг Е. Сурков[137] сейчас самый главный в кинокомитете (разумеется, после лидеров: его обычная специальность быть «серым кардиналом»). Но м. б. он уйдет к будущему году — ведь он долго нигде не держится.

Сейчас буду укладывать вещи.

5 мая. Пишу это в Загорянке. <…>

Ночевал у Левы. Прочитал пресловутую повесть Катаева «Святой колодец» в верстке. Написано хорошо и чем-то похоже на фильм Феллини.

<…> В новом томе А. Платонова, выпущенном «Моск [овским] рабочим», в предисловии некто Ф. Сучков[138] ссылается дважды на мою статью о писателе.

<…>

Друг Синявского Голомшток [139] приговорен к 6 месяцам условно. Жигулина и Панченко таскали в ЦК из-за письма о взятии на поруки. <…>

Не хочется болтаться в городе, а хочется сидеть и писать.

8 мая. <…> Днем и вечером у Н. Я. Потом приходит Коля Панченко с Варей, ее подруга биолог Оля, какая-то филологичка Марта[140], американец Кларенс, занимающийся в ун-те, славист, переводчик Мандельштама[141]. Обычная болтовня.

Характерное: испуг Н. Я., когда он [Браун] запоздал…

Рассказ Панченко о вызове Жигулина [142] в ЦК по поводу подписанного им письма (того, где говорится, чтобы взять «на поруки»). Начало разговора: — Ты что, Толя, еврей, что ли?.. Ему объясняют, что письмо организовали евреи. Предлагают написать заявление, что он снимает свою подпись и тогда «зеленая улица» его книгам, пошлют за границу и пр. <…>[143]

14 мая <…> Надо бы записать рассказ Арбузова о том, как в Ялте (в Доме творчества) читали речь Го Мо Жо [144], да лень, приезд Садовского сбил меня [о переделках в сценарии фильма по Кассилю] и испортил настроение.

<…>

Начал читать в «Иностр. лит-ре» роман Макса Фриша «Гомо фабер»[145].

Китайские газеты вдруг стали поносить Шолохова, объявляя его предателем революции за то, что он принял Нобелевскую премию, «чем уравнял себя с белогвардейцем Буниным и клеветником Пастернаком». Все смешалось в доме Облонских.

В тени прохладно, на солнце жарко. Зацвел каштан и начала цвести сирень[146].

15 мая. В «Правде» и «Комс. правде» репортажи о Ташкентском землетрясении: в «Правде» бездарный — Грибачева, в «Комс. правде» — талантливый — Б. Пескова [147]. Любопытно, что оба приводят разные цифры разрушенных домов: Грибачев — 26.000, а Песков — более 28.000.

<…>

Прочитал роман Фриша. Хорошо написано, очень человечно, умно и волнует, хотя и начал читать с предубеждением (прочитав статью Затонского). Современная проза и без всяких штук и красивостей: манера высококлассного репортажа, это видимо и есть самая современная из всех манер. И вовсе нет приевшейся стилизации бессвязности, которая должна симулировать подлинное изображение психического, или мыслительного процесса[148]. Содержание романа больше и шире сюжета и хочется думать о нем, уже закрыв последнюю страницу.

<…>

Все думаю о встрече в ЦДЛ с Арбузовым. <…> такие друзья в прошлом, мы не сумели сохранить эту дружбу и стали друг другу не нужны. И все — и Плучек, и Шток — тоже. Начало этому было положено в 37-м году, кажется, в их общем отношении к моей беде — отношении не то чтобы подлом, а легковесном[149]. Потом это забылось и затянулось, но это все же было начало. <…> Арбузов хвастливо говорил о том, что его пьесы идут в Японии и Англии, но пьесы-то плохи и свой несомненно большой талант он продешевил[150]. Мельком он сказал о том, что Женя Симонов[151] теперь ему враг и это все, не назвав больше ничьего имени, сказал как о разумеющемся (хотя я обо все узнал недавно и в сущности бегло). За столиком сидел Лева, который слушал нас с любопытством, а потом почему-то заметил, что он завидует моему умению держаться.

16 мая <…> А Китай начал бурно бранить Шолохова, хотя у нас Шолохов считается вместе с Кочетовым [152] представителем идеологической китайщины. <…>

<…> Вчера смотрел свои дневники 29–30 гг. Любопытно, что помню я все несколько иначе, чем тогда записывал: какие-то факты сместились, что-то сгруппировалось, что-то забылось. Пожалуй, произошло то, что все получившее дальнейшее развитие в биографии вспоминается как более крупное и яркое, хотя тогда оно шло или наравне, а иногда и позади чего-то другого, что не получило развития. Наверно, это закономерно[153].

Два дня работал в саду: починил сломанный забор и уничтожал сухие сучья. Это пустяки по сравнению с тем, что нужно бы сделать.

А вообще — в Загорянке очаровательно. Цветут каштаны и вишни, зацветает сирень, поют соловьи. Вот так бы и жить тут все время.

19 мая. <…>[154]

Литинский подтверждает то, что рассказывал мне художник К. Ротов: его посадил Лебедев-Кумач, ревновавший к нему свою жену, которая была влюблена в Костю. Сам Литинский тоже сидел какое-то время.

<…> Первый выигрыш Локомотива у Зенита.

20 мая. Вчера Сарнов рассказал о демонстрации баптистов у здания ЦК. Будто бы было человек 2000. Несмотря на уговоры, не уходили. Вышел Семичастный и стал угрожать.[155] <…> Они требовали легализации баптистского движения <…>[156].

<…> В ЦДЛ идет пленум правления ССП РСФСР и полно разных говнюков.

<…> Купил интересную переписку Горького с Груздевым, только что вышедшую.

Приехала Эмма, усталая.

22 мая. Эмма здесь три дня. Не выходя с участка, с упоением возится в саду.

<…>

[о Горьком] Как он у нас непонят. Он и лучше и хуже своей репутации: он просто — не такой…

+++++++++++++(Окончание следует.)

26 мая. Почти два дня в Москве. 24-го с Э. поехали к Н. Я., пошли с ней на выставку «шестерки» — Вайсберга [1] и его друзей, потом опять к Н. Я. — пришли Шаламов, американец Кларенс Браун, потом Браун ушел и появилась Майя Синявская, Голомшток и некая Вика Швейцер, работающая в ССП, приятельница Майи[2]. Эмма осталась ночевать у Н. Я., а я уехал на дачу, вчера вернулся в город, получил за Платонова в редакции «Произведения и мнения»[3] гонорар (69 рублей), который более чем кстати, и поехал к Н. Я. Там другой американец Вилли. Забрав Эмму, еду к Леве, а от него уже поздно возвращаемся на дачу.

[далее о чтении женой Синявского «Майей» лагерных дневников ее мужа — в их осуждении АКГ и Н. Я., совпадают: они им не нравятся[4]]


30 мая. Вчера днем поехали в город с Эммой. Сначала у Ц. И. Кин, потом заходим за Левой и едем к Н. Я. Она нас сразу утаскивает к Н. И. Столяровой, где находятся приехавшие из Швейцарии Вадим Леонидович Андреев с женой (падчерицей Чернова[5]). У Н. Я. были Амусины[6]. У Н. И. еще какой-то репатриант Алекс. Алекс. (?), п отом приходят Пинский, Кома Иванов, Шаламов, Рожанская и еще какая-то дама[7]. Мы сидим до половины десятого, потом я отвожу Эмму на вокзал. Она уезжает поездом № 38.

Разговоры довольно интересные: рассказы Андреева о разных деятелях зарубежья, споры о Платонове и Бабеле и т. п. <…>

Главное, пожалуй, — это подарок, полученный мной от Кларенса Брауна (в ответ на подаренные мною ему «Тарусские страницы») — первый том превосходного американского издания двухтомника Мандельштама, вышедший под его редакцией. Я просто зашатался, взяв книгу в руки. Бывает же такое везенье! В книге много опечаток и отдельных неточностей, но это не важно: все-таки это весь стихотворный Мандельштам. Впрочем, т. е. конечно не весь, но почти весь. Нет, например, песенок в неаполитанском духе, написанных в Воронеже для радио, нет многих шуточных стихов, нет важных вариантов, хотя бы к «Квартире» и пр. Но это уже не так существенно.

<…> Целый день бездельничал и читал Мандельштама.


31 мая <…> Днем еду в город. Книжные магазины, Лева, звонок на улицу Грицевец, потом у Н. Я. с Амусиными, Шаламовым, Аренсами, Левой. Аренсы [8] подкидывают меня на машине и около 12 ночи я возвращаюсь.

Рассказы Шаламова о том, как он сидел в 29–32 гг. и о Колыме и о судьбе героев его рассказов. Спор о Солженицыне, к которому Ш. относится скептически и совсем не принимает «Ивана Денисовича», как неверную картину лагеря. Из присутствующих его поддерживаю один я, хотя и с оговорками. Нападает он и на «Новый мир».

При всех его крайностях, это замечательный человек. Талантлив, умен, любопытен, бездну знает всего и как никто — историю лагерей…


3 июня. Вчера целый день в городе <…> [у Эренбурга]

Аксенова написала еще три главы своих мемуаров[9]. И. Г. [Эренбург] их читал и очень хвалит. Шаламова он не читал.

Сидим долго за ужином. <…>

В ВУАПе мне дали немножко денежек.

С Левой спор о том, нужно ли отвечать на циркулярное письмо, разосланное ССП всем подписавшим письмо в защиту С[инявского]. и Д[аниэля]. В споре неприятные нотки с его стороны. Я как всегда не подаю виду, что рассердился, но внутренне раздражен. Терпеть не могу жестов и стадных эмоций.


6 июня. <…> После последнего спора с Левой чувствую, что против него у меня осталось глухое недовольство. Пустяк, но из-за такого же пустяка, на который потом напластовалось что-то еще, я расходился со многими (с Б. Н. в том числе)[10]. Обещал сегодня приехать в город, чтобы пойти с ним к Н. Я. и не хочется. Не поеду.

Дело, конечно, не в самом споре, а в том, что Лева стал говорить «личности», чего я лично никогда себе не позволяю. И это уже не первый раз. Наверно, виноват я сам — слишком близко к себе его подпустил.

[АКГ читает «Историю русской философии» Зеньковского[11], она его удивляет: ] Я никогда не мог понять, как можно всерьез считать, что с одной стороны речки люди такие-то, а с другой стороны — другие.


7 июня. <…> В последний раз у Эренбургов еще говорили о рукописи Н. Я. Сначала И. Г. сказал, что она ему не нравится. Потом выяснилось, что все о Манд- ме ему нравится, но не нравится то, что Н. Я. слишком резка в отзывах о людях: без серьезных оснований называет людей стукачами (Длигач, поэт Бродский, какая-то Паволоцкая [12], которую Люб. Мих. [Эренбург] знала, и др.). Доля истины здесь есть. И. Г. и Л. М. о мании преследования, которая издавна свойственна Н. Я. Л. М. считает рассказы Шаламова слишком «страшными». И. Г. их еще не читал и лучшими в этом жанре находит мемуары Аксеновой, которая продолжает их писать, переехала в Москву и пр. Слухи о напечатании их за границей И. Г. опровергает.


8 июня 1966. Жара. Духота.

Утром из Валентиновки звоню Храбровицкому [13]. Он прочитал в Малеевке рукопись мою о Б. Л. [Пастернаке] и по его словам, был в таком восторге, что впору ночью давать мне телеграмму. <…>


9 июня. С утра в городе: у А. Храбровицкого и еще в др. местах. Спор с Х-м об Эренбурге. Он мне рассказывает страшную историю, как в Пензе избили до полусмерти его жену, как она сошла с ума, как убила детей и покончила жизнь самоубийством, и винит в этом… Эренбурга, только потому что тот приезжал в Пензу в 49 г., встречался с Х. а после этого за Х. будто бы стали следить из НКВД, и избиение жены — их провокация. Это все ужасно, если правда, но при чем тут Э. понять трудно. Начинаю думать, что и сам Х. не совсем нормален. Он читает мне черновик письма ко мне (посланного на Леву — я его еще не получил) с самыми пышными похвалами воспоминаниям о Пастернаке. Говорю по телефону с Н. П. Смирновым: ему писали о рукописи из Харькова. Х[рабровицкому] давали читать рукопись в Малеевке.

У букиниста встреча с молодым человеком (забыл фамилию), который говорит, что знает меня и тоже читал мои воспоминания. <…> Сейчас по рукам ходит бездна рукописей и особенно много рассказов Шаламова. Будто бы некий Медведев (брат того, кот. н аписал о Вавилове) написал большую работу о Сталине и она тоже бродит по рукам[14]. Еще бродят «Три встречи со Сталиным» Джиласа, Померанец, протокол обсуждения книжки Некрича [15] и многое другое. После разговора с ним [букинистом] чувствую себя провинциалом, почти ничего из этого не читал.

<…> Не звоню Леве: не могу победить в себе сильного раздражения против него.

<…> Надо бы записать слышанные рассказы о смерти Сталина, развивающие известный рассказ Хрущева <…>


10 июня. Странное оцепенение. Никого не хочется видеть, ничего не хочется писать. Брожу по дому и думаю. Или лежу у себя и читаю.

<…> Мне нужно побывать у Н. Я., отдать Леве Зеньковского и взять у него свои книги, многим позвонить, повидаться — и не могу себя заставить. Так бы все сидел и сидел у себя в саду или на террасе.


13 июня <…> З ахожу на ул. Грицевец.

Звоню к Петру Якиру[16] (телефон мне дала Ц. И. Кин), с которым познакомился в конце января 1951 года на Мостовицах [17], когда там собирали этап на Воркуту и о котором много слышал с тех пор. Он зовет меня приехать. Еду на Автозаводскую. Полуслепая мать — вдова И. Якира. Он сам понравился: умный, живой, любопытный. Работает в ин-те мировой истории. Говорили о лагерях и о деле его отца, о 37-м годе и о многом, связанном с этим.

Человек, организовавший убийство Троцкого, пресловутый Этингтон (Котов), приговоренный в 53-м после ареста Берии к 10 годам, вышел и живет в Москве и работает главным редактором «Международной книги»[18] <…>


15 июня. <…> [АКГ рассматривает письмо из газеты от 1926 г. с отказом напечатать его стихи]

Вот с этого все и началось. Я смотрел на себя как на будущего поэта всерьез до 1930 года или даже, пожалуй, до зимы 29-го (разговор с Маяковским), хотя и после писал стихи много, а временами и запойно: особенно в 1931 году, потом в 1935, 36, 37, 38 гг. и дальше до начала войны и потом в 45–46 и особенно в лагере. Но после 1930 я напечатал только одно стихотворение (в конце 50-х в журнале «Театр. ж изнь» — из лагерного цикла «Девчонка-трубочист») — если конечно не считать пьесы в стихах и текстов песенок.

<…> Записать рассказ П. Якира о том, как Буденный ушел обедать с москов. партконференции в 37 году и Сталин ему позвонил и сказал, чтобы тот шел на конференцию, а то уже распространились слухи об его аресте <…>


16 июня <…> Встреча на площади Дзер ж [инского] с Паперным[19], который с места в карьер начинает хвалить мои воспоминания о Б. Л., которые он недавно прочел. <…> Говорит, что сейчас в редакциях с Пас т[ернако]м легче, чем с Цветаевой. Я его спрашиваю, чем объясняется задержка публикаций Манд- ма. Он говорит: — Порядок живой очереди…

<…> [в «Перевале»[20] — со слов Н. П. Смирнова[21], сексотом был Павленко[22]] <…> Почти откровенно в те годы работал в органах Ермилов[23]. Все это знали. Нынешний секретарь московской организации ССП Ильин в 37–38 гг. непосредственно занимался в органах писательскими делами — у него руки в крови по плечи[24]. У Н. П. [Смирнова] хорошая, со вкусом подобранная библиотека и видимо все интересы в книгах. Он раньше слышал обо мне от Н. Д. Волкова.


17 июня. Опять в городе: у Н ад. Як- ны. Она завтра уезжает с Евг. Як. [25] с нова в Верею, но делает это с неохотой. Поссорилась с Оттенами [26] и читала мне письмо к ним. <…>


18 июня. Прочитал рукопись автобиогр. повести некоей Зинаиды Лихачевой о ее пребывании на Колыме «Деталь монумента»[27]. По содержанию это, так сказать, параллельно мемуарам Аксеновой, но уже по кругозору и менее ярко написано, хотя и не бездарно и вовсе не безвкусно. Якир мне говорил, что есть талантливые мемуары какого-то Газарьяна [28] (тоже о тюрьмах и лагерях), но я их не читал. Любопытно, что все ненапечатанное интереснее напечатанного (не исключая и «Ивана Денисовича»). Редакции, как к магниту, тянутся к посредственности. По словам автора [Лихачевой?] (я ее не знаю: мне передали) Алдан Семенов стукач, за которым много лагерных дел.

<…> И еще читал письма Левы[29] с Колымы за 42, 43, 44 и 45 годы. <…> — о н рвался на материк, к нам, в Москву, и добился этого с моей помощью — и погиб здесь, а там мог бы выжить, как выжил Валя Португалов [30]. Неужели ранние его письма погибли в недрах МГБ при моем аресте? Надо еще поискать в горах бумаг. Может быть, что-то и найдется.

<…> Т. и Т.[31] уже в Гаграх. Мне это приятно, хотя я и остался сам без гроша.


30 июня. Событие в жизни книжника. <…> Но вот Н. Д. [Волков] умер и я узнал, что Г. М. Рахлин разбирает по просьбе Зеркаловой знаменитую волковскую библиотеку[32]. Полушутя я попросил его сказать З-ой, что у Н. Д. остались такие-то мои книги. Он их нашел, сказал и она поручила ему их мне передать. И вот они у меня. И дело не только в том, что это редкость [трилогия В л. Крымова «За миллионами»], но и в том, что пропавшее вернулось…

Г. М. пишет нечто вроде мемуаров. По его словам, Зеркалова сожгла уйму писем Книппер — Чеховой к Н. Д., а в них были драгоценные подробности жизни Худож. театра[33].


1 июля. <…> Перечитываю Крымова[34]. Странная, но не бездарная книга — вернее — книги… Автор еще жив. Он богатый человек, живет под Парижем. Ему 88 лет. От эмиграции он всегда был в стороне. Недавно ездивший в Париж Зильберштейн[35] недавно виделся с ним.

Еще не привык к машинке и медленно пишу на ней. Люблю свою старую Эрику.


2 июля. <…> Купил, наконец, том А. Белого в Большой серии Библиотеки поэта в первые же часы в Лавке после открытия. Мое нетерпенье не вознаграждено: перелистывал, разочаровываясь. Белый-поэт меньше своей славы и меньше самого себя, в отличие от Мандельштама. Трудно оспаривать, что в его личности было нечто близкое к гениальности, но все это как бы выразилось случайными, необязательными, не единственными словами. Для современников он значил больше, чем для последующих поколений: для них стихи его были приложением к его личности, удивительной, захватывающей и оригинальной. Без нее — наедине с читателем — они теряют огромную долю колдовства, [если] не все колдовство. Многое читаешь с недоумением и почти сердясь на поэта за претенциозность. Конечно, есть блестки настоящего: поэтом Б. все-таки был, но небрежность и ломанье заслоняют их.

<…> Послал письмо Н. Я. Она уже в Верее. <…>

Все время чувствую себя полу — больным.


5 июля. Третьего дня утром на такси (когда мало денег, не стоит их экономить — такая примета у меня!) приехал в Загорянку. <…>

Загорянка великолепна, мила, волшебно красива.

Днем приезжают Лева с Люсей, жарится шашлык.

<…> Сейчас буду пить чай с собственной клубникой, которая еще каким-то чудом растет.


7 июля. Сегодня еду в Ленинград. Чуть не написал «возвращаюсь». В самом деле, я уже несколько лет живу там больше, чем в моей милой Москве.


[Между записями от 11 и 12 июля вложен листок с перечислением актеров для кинопроб к/ф «Зеленая карета» на худсовете «Ленфильма»: <…> Варя Асенкова — Э. Быстрицкая, И. Губанова и Н. Тенякова.]


18 июля. Написал «коротышку»- рецензию на сборник о Есенине для «Нов. мира». Две с половиной странички[36]. <…>


20 июля. Ночью после «Трех сестер» ссора с Эммой.

Бразилия выбыла из чемпионата. <…>

Доронина ушла из БДТ в МХТ и Товстоногов зовет Тенякову. Беспокойство Фрида. Днем вроде примирения, а к вечеру снова обострение с Э. Самое трудное, что мы оба не понимаем друг друга. Ночное примирение в постели. Надолго ли?


23 июля. Вчера ночью было 8 лет близости с Эммой. После нескольких дней ссор — сносный день. <…>


24 июля. <…>

Как Эмма может быть мила, когда ей этого самой хочется! Она читает роман Бека и замечания ее точны.

Все неплохо, пожалуй, но чтобы работать, нужно одиночество. Все не обязательно, кроме одиночества.


26 июля. <…> Начал писать последнюю картину «Молодости театра». Пишется подозрительно легко и это остонавливает.

Для вдохновения стал перечитывать «Театральный роман» Булгакова. Лучше прозы он не писал.


30 июля. <…> В «Лит. г азете» письмо в редакцию Твардовского, стихи Шаламова и перепечатка из китайской прессы об учении Мао Дзэ Дуня в применении к парикмахерскому делу.


9 авг. От машинки дым идет. Переписываю статью набело, чтобы отправить завтра с утра в редакцию. Назвал ее «Союз читателей». <…>

За месяц написал более листа критики, кое-что для пьесы и всякие наброски, которые не в счет. Если бы все пошло и сполна расплатились — недурно, пожалуй, хотя все время себя упрекал, стыдил, подгонял…

Почти и привык к новой Эрике.


16 авг. Д. Е.[37] сообщает, что будущей весной намечено провести еще одну конференцию, посвященную Блоку и после выпустить в Тарту сборник «Блок и его время». <…>. По его словам, «Библиотека поэта» все-таки будет выпускать Мандельштама и предисловие, вместо забракованного Македоновского [38] предлагают написать Л. Я. Гинзбург. <…>


18 авг. Сегодня, наконец, уезжаем.

Утром был у Киселева. Он рассказал мне, что при встрече с ним Е. Сурков не мог скрыть своего недружелюбия по отношению ко мне. Он меня ненавидит согласно психологическому закону, по которому человек не любит тех, кому он сделал плохо[39].

<…> Правительство недовольно тем, что наше кино никак не может завоевать мировые рынки: наши фильмы наставительны, скучны, не имеют успеха. Да, легко это признать, но трудно исправить. Для начала надо выгнать всех Сурковых!


19 авг. Рано утром приехали из Ленинграда.


21 авг. <…> Сегодня воскресенье и на дачу приезжают Володины[40] друзья и Лева с Люсей — празднуется Левин день рождения, который был на днях.


22 авг. <…> У Ц. И. Кин. <…> Она слышала об обиде Солженицына на «Нов м ир» в связи с отказом от «Раковой палаты» — о том, что он передал повесть в «Москву» и отказался взять в «Нов. мире» деньги.


23 авг. 1966. <…> Странный слух, что сын Б. Л. Пастернака решил починить скамейку у могилы и сломав ее перед этим, нашел в ней звукозаписывающий аппарат. Все возможно, конечно[41].


27 авг. 1966. <…> У Храбровицкого. <…> странный человек с «комплексами»[42]. Он мне рассказал, что повесть Л. К. Чуковской «Софья Петровна» напечатана в последнем номере нью-йоркского «Нового журнала» с предисловием от редакции, что это сделано без согласия автора[43]. По городу ходит ее открытое письмо Шолохову по поводу его речи на съезде[44]. Будто бы она вовсе не испугана тем, что повесть напечатана за границей, а наоборот, горда. Но может быть, она просто так держалась перед Х р [абровицк]им.

<…> Прочитал очерки и рассказы Олега Волкова[45] о лагерях. Интересно, но Шаламов лучше.

<…> Хочется работать, сидеть часами за машинкой, не болтаться в городе. Люблю осень на даче.


30 авг. <…> в № 8 «Юности» начало интересного романа А. Кузнецова «Бабий яр». Автор был в Киеве в годы оккупации и все видел своими глазами[46].


31 авг. Кажется, чуть теплеет. Но Трифоновы снялись и уехали.


1 сент. У Надежды Яковлевны. Она не то больная, не то раздраженная. <…>

Говорим о разном: о Солженицыне, о Шаламове, о стихах Максимова[47], о Коме Иванове. Он знает более 70 языков, а сама Н. Я. более 20.

У Н. Я снова народ и видимо лишний, от которого она устает. Некая Елена Алексеевна и какой-то Эдик[48].

<…> На последние деньги я купил бутылку вина и конфеты. Это было кстати.

Стало теплее, но все-таки это уже осень.

Думаю о Н. Я. Дело в том, что в ее жизни образовалась пустота, или как теперь принято говорить, вакуум. Рукописи О. Э. [Мандельштама] сбережены, собраны, изданы за рубежом и готовятся к изданию у нас. Написана замечательная книга о поэте и его времени. <…>[49]

Человек она замечательный: умница, свежая голова, образована — за всю жизнь я наперечет встречал равных ей.


3 сент. <…> Левины беды с сыном. <…>

Не приложу ума, где достать денег. <…>

Просмотрел записи Тарасенковым разговоров с Пастернаком[50]. <…> Среди записанного Тар. е сть поразительное высказывание о Вс. Иванове — дружески-резкое — сравнение с поводырем медведя и странное (впрочем, характерное) высказывание о «трагизме» как необходимом элементе жизни, и в связи с этим об аресте Мейерхольда. <…>[51]


6 сент. <…> Вчера едем в город. <…> Потом у Н. Я. вместе с Шаламовым, Нат. Ив. Столяровой и Мишей Андреевым, сыном Вадима Андреева. <…>

Шаламов продолжает писать рассказы: только что написал и принес Н. Я. 8 штук. Бранил пьесу Пановой в «Нов. м ире»[52], снисходительно хвалил (с упреком за отсутствие прямизны?) Домбровского[53] <…> Была еще Вика Ш[вейцер], изгнанная из Союза будто бы за активность в хлопотах вокруг Синявского. <…>

Вика принесла № 8 «Простора», где ее статейка и окончание репортажа Поповского о Вавилове. Надо обязательно его купить.

Денег нет. Утром ходил сдавать бутылки.

<…> Вчера утром делал выписки из своих старых дневников о всех упоминаниях Мандельштама по просьбе Н. Я. для какой-то картотеки Морозова[54] (биографической) и вдруг понял, что я могу написать о нем и начинаю понимать — как.


7 сент. <…> С утра в городе. Три часа у Шаламова. Разговор о многом. В нем есть одностороннесть и своего рода фанатизм, но человек он крупно талантливый и интересный. Кто-то говорит, что память это свойство таланта: у него удивительная память. Взял у него читать еще кучу рассказов и переписку с Пастернаком.

<…> Ночью читал Степуна[55]. Это одна из интреснейших мемуарных книг русской литературы этого века. Как мелок рядом с этим Набоков, не говоря уже о Бунине-мемуаристе. Выше я могу поставить только Цветаеву. Впрочем, мемуары Степуна более многословны.

[далее строка из точек]


8 сент.

Пол — ночи читал рассказы Шаламова (некоторые уже вторично)[56]. Есть вещи отличные, есть небрежно-беглые. Он пишет их в школьных тетрадях в линейку с одной стороны листа (на другой вносит поправки). Сходимся в том, что профессиональная школа перечеркиваний и помарок, возведенная в абсолют Фединым и даже Флобером и Толстым, в большинстве случаев обескровливает рукопись (как это было с Бабелем). Писатель должен неустанно работать над собой, а писать быстро, легко и почти импровизационно. Это высказываю я, а Ш. сказал, что это и его мысли и техника работы. Он получает 70 руб. пенсии «за стаж» и изредка (но очень редко) какой-нибудь гонорар и этим удовлетворен. Жалуется только, что не хватает денег на машинистку. Написано уже около полутораста рассказов о Колыме — это целая энциклопедия жизни, быта, истории этого самого огромного советского лагеря. У него цепкая память и интерес ко многому, что выходит из границ темы. Говорим с ним и о «Синей блузе»[57] и он верно указывает о незамеченном исследователями Брехта ее влиян < ии > на драматурга. Рассказы о молодежи вокруг ЛЕФа в конце 20-х годов: он ходил туда. Лихая, анекдотная, циническая атмосфера салона Бриков и его стиль, оттолкнувший его С. Третьяков и его взгляды[58]. Он отрицательно относится к «Ивану Денисовичу», хотя признает «полезность»: считает это «неполной правдой» и вообще не жалует Солженицына.


10 сент. Вчера смотрели у вахтанговцев «Насмешливое мое счастье» <…>

Места нам Малюгин оставил хорошие (5-й ряд, середина)[59]. <…>

По ходу действия Ал-р Чехов говорит Антону Павловичу: — Поедем-ка в Китай! — и тот отвечает: — Нет, в Китай ехать уже поздно…. Тут раздался общий хохот в зале, длинный, долго не умолкавший … В от как в пьесу о конце прошлого века ворвался сегодняшний день.

Писал письмо Малюгину и в этот момент сломался рычажен буквы «Н»[60] <…> Эмма работает часами в саду. М. б. это и есть счастье и неважно, что нет денег и что болит спина?


14 сент. <…> Похоже, что слух о том, что Сережа Ларин женился на Гале Норниловой [61] — правда.


15 сент. <…> Снова заболела спина или бок — черт там разберет…


17 сент. Вчера рассказывал Н. Я. нечто из того, что я собираюсь писать о Мандельштаме. Ей все очень понравилось и особенно усмотренная мной закономерность его биографии и то, что я говорю о «Четвертой прозе». Посмотрел у нее статью Пинского. Она серьезна, но не во всем верна, особенно там, где он ссылается на Блона [62].

У нее были физини: молодая ученая дочна писательницы Грековой и ее франтоватый и видимо ловний [63] муж — тип ультрасовременного ученого-пижона, стоящего, впрочем, во всем на уровне века и даже кокетничающего с религией, как это ныне модно.

Когда мы пришли, Над. Як-на была утомлена и вяла и вообще плоха, потом после горячего крепкого чаю повеселела. В Самарканде только что прошел пленум языковедов, посвященный памяти Поливанова. Рассказ как физик-муж спасал Есенина- Вольпина [64], который работает у него. Впрочем, кажется, он не физик, а математик, а физик — она[65]. Вика Швейцер будет писать книгу о Марине Цветаевой. Н. Я. рассказывает, что М. Ц. была и лесбиянкой. «По широте натуры» — в начале 20-х годов и жила с Тих. Чурилиным[66] (после романа с Мандельштамом). Синявский прислал «отчаянное письмо», что ему трудно, что он не может заработать на хлеб, что его «доконают».

Просмотрел гору шаламовских стихов: несколько «Колымских тетрадей». Это очень слабее его прозы. Во-первых, все приблизительно-условно-поэтично, очень иносказательно и очень несвежо. Есть конечно и сильные стихи — он большой талант, но уж очень все лирично и нежно. Т. е. прямо противоположно его же прозе[67].

<…> Вчера поехал в скупочно — ювелирный пункт с несколькими мамиными безделушками. Денег нет и решил не занимать.


19 сент. <…> Вчера смотрели в «России» 3 части (2 серии) «Войны и мир». Это занимает больше 5 часов и утомительно. Я ждал скуки и что это хуже (по отзывам снобов-киношников). Конечно, фильм не конгениален роману, но этого и нельзя было ожидать. Это прекрасные фрески на тему романа. Совсем выпало то, что могло бы иметь наибольший успех у современников — тема духовного перерождения и поисков Пьера: от этого фильм на сто голов ниже романа, даже в замысле, а не только в исполнении. Но русская природа снята великолепно, интерьеры верны и отличны, как и костюмы и гримы. Актеры почти все играют хорошо. Из романа ушла его «духовность», но недурно передана его биологическая, чувственная сторона. Массовки превосходны — все эти сражения, балы. Мне показалось, что эпизоды, где сюжета меньше («Охота», например) удались лучше: т. е. фильм скорее эпичен, чем романичен. Жаль, что этого не увидела мама, которая так любила Толстого и всю эту эпоху.

<…> Перечитываю (кажется, в третий раз, если не в четвертый) рукопись Н ад. Яковл. Это замечательно при всей односторонности и субъективизме.

Когда-то я сокрушенно думал, что наша эпоха не оставит великих мемуаров. Оказалось, что оставит. Ведь и гигантский цикл рассказов Шаламова — тоже мемуары.


20 сент. <…> Под вечер едем в ЦДЛ.

<…> Эрасту [Гарину[68]] на съемке повредили правый глаз и он им почти ничего не видит. <…>

О «Рублеве» Кончаловского есть и отрицательные отзывы — напр. Блеймана [69]. Кончаловский на съемках обливал кур бензином и они летели, горя, а он снимал. Как убивали на съемках лошадь. Гарин возмущен и — прав.

Им давала читать мои воспоминания о Б. Л. Женя Ласкина [70] <…>

В газетах усилилась антикитайская компания. Поговаривают о строительстве укреплений на советско-китайской границе.


23 сент. Вчера ночью уехала Эмма. Завтра она уже играет на открытии сезона БДТ.

Расстались нежно. Мне грустно, потому что жду эпистолярных объяснений. Она — одна со мной и другая — с семьей своей. И ту, и другую я часто плохо понимаю.

Дождливо, холодно.

Читаю роман Сименона. Он очень хороший писатель.


24 сент. <…> Давно уже не видел Леву Л. В нем есть вещи, которые я не понимаю. Главная его беда — власть над ним кружковых представлений и мнений. Сейчас он превозносит как шедевр посредственную повестушку Искандера. Перед этим то же говорил о повести Володи Корнилова. <…>


25 сент. 1966. <…> Почти целый день привожу в порядок дневник за последние 5–6 лет. Есть в н<ем > и пропуски, но многое и сохранено. Почему я этим занялся? Не знаю. Перепечатал то, что было набросано карандашом на отдельных листочках. Три года даже сшил для порядка.

Мне кажется, что котенок Машка скучает по Эмме.

Мне с ним морока, но что делать? Жалко!


28 сент. [у П. И. Лавута [71] — с рассказами о Маяковском, Брике и др. Подробно: Шумихин 2000, стр. 576–577]


1 окт. [на открытии выставки Е. Фрадкиной] <…> Разные встречи. <…> Боря Слуцкий зовет в гости. Тоже и Н. Я., и Шаламов, и Мелетинские, и многие другие.


2 окт. <…> По настоящему с увлечением читаю только документальные и исторические книги.


9 окт. Письма Фриду, Эмме, Шаламову.


10 окт. <…> В послед. «Литер. г азете» статья М. А. Лифшица «Почему я не модернист?» Видите ли, тоталитаризм и реакция одно и то же, что и модернизм. Ну и ну! А еще он собирался прорабатывать Дымшица. Тот сам охотно подписался бы под этакой статьей. Типичная демагогическая спекулятивная талмудистика. <…>

Загрузка...