Андрей проснулся, но на этот раз сон не освежил его. А ведь он спал больше восьми часов. Иногда и во сне человек разговаривает сам с собой — тяжко и серьезно. Андрей знал: его мучило что-то важное, что-то, в чем он не успел разобраться с вечера. Но что же все-таки, не вспоминалось.
Он умывался долго и шумно — жена ушла на работу совсем рано, еще до рассвета. Эти ее ранние уходы всегда причиняли ему боль. И не оттого, что ей приходилось рано вставать, — невыносимо было то, как она едет в самых первых автобусах среди тягостного молчания мрачных, невыспавшихся людей. Жена любила свою работу, наверное, любила и эти уже ставшие для нее привычными утренние рейсы, но в его воображении постоянно вставала картина, о которой он никогда не рассказывал ей: дом с огромной, невиданно огромной неогражденной террасой, даже и не с террасой, а просто с такой открытой звенящей площадью, жена выходит из стеклянных дверей на эту площадь и долго, может, пять, может, десять минут идет до самого края. То, что она должна увидеть потом, представлялось ему не совсем ясно, все его фантазии вдруг начинали казаться недостаточно красивыми. И все же он знал: там обязательно должно быть небо без солнца, роскошное, усталое, бескрайнее небо, заливающее все вокруг сумеречным сиянием; он воображал себе это небо и огромную террасу и сколько раз, оказавшись на открытом месте, измерял взглядом пространство, но горизонт всегда виделся ему слишком близким. А ему хотелось далекого, очень далекого горизонта, не того, обычного — до леса, до поля, а совсем-совсем другого, объединившего красотой плавных неправильных линий странно разбросанные среди трав и цветов деревья. Хотелось, чтобы земля дышала темной прохладой…
В этих мечтах он никогда не представлял себя рядом с женой, не думал: а где же будет он? Терраса появлялась в его воображении и тогда, когда он видел жену усталой, с покрасневшими от выжатого белья ладонями или с нервным, неспокойным взглядом, после того как она проверяла уроки их капризной дочери.
Сейчас дочь спала, шум в ванной не мешал ей. Девочка отличалась здоровым сном, но во всем остальном была своенравной и упрямой. Она заканчивала третий класс, и Андрей иногда тихо разговаривал по ночам с женой о том, что пройдет еще несколько лет — и характер их дочери, наверное, станет более уравновешенным. Он даже спрашивал об этом научного работника, философа, регулярно читавшего лекции у них на заводе. Философ ответил, что обычно такое поведение — признак сильной воли и что ребенок может несколько стеснить родителей, но зато в итоге добьется в жизни многого. Лектору и в голову не приходило, что, возможно, девочка попросту избалована. Когда он смотрел на грубо очерченные лица мужчин в испачканных спецовках, ему казалось невероятным, чтобы эти люди баловали своих детей.
Андрей собрал и сложил в сумку рабочую одежду, порылся в карманах, проверяя, не забыл ли он талоны для столовой и билеты на автобус, внимательно прочел длинную записку с различными наставлениями, которую жена оставила дочери, наскоро поел и вышел из дому.
В ожидании автобуса он немного рассеялся, но все равно чувствовал себя так, будто ему предстояло улаживать какое-то неприятное дело. Может, это вчерашний лектор заморочил ему голову? Толковал о смысле жизни и прочих серьезных вещах и, — на то он и философ — отклонился в сторону… Забыл, что перед ним простые рабочие. Сказал, например, такое: «Человек должен жить так, чтобы ему казалось — с его смертью мир осиротеет!» Эти слова очень смутили Андрея. Не то чтобы мысль была неясна, но как-то не воспринималась, не мог он почувствовать ее правоту. С детства ему внушали, и сам он не раз повторял привычное: будь скромным, пусть другие тебя оценят… Но в словах лектора была какая-то влекущая сила — глядите, каким может быть человек! Глубокая мысль, даже голова заболела от напряжения… Андрею казалось, что он бы чувствовал себя так же, стоя перед бесконечно высоким зданием: голова все запрокидывается, запрокидывается — без памяти упадешь, а крыши не увидишь… Философия! Наверное, ученые пытаются все осмыслить по-новому, каждый раз придумать новые объяснения; а вот ведь тяжело ему сейчас, и сам он не знает отчего.
Как добрался до завода, Андрей не помнил, это была серия автоматических движений, автоматических восприятий: две автобусные ступеньки, толчок в спину, теплота прикосновений чужих тел, кислый запах одежды столпившихся людей, две автобусные ступеньки, бодрым шагом — через проходную (независимо от твоей воли ноги будто видят вокруг себя чужие торопливые штанины и подражают им), двадцать ступенек на второй этаж, по-собачьи чуешь свою кабинку-раздевалку, не глядя на номер, входишь, раздеваешься, оставляешь одежду, облачаешься в синие доспехи, запираешь кабинку и никогда не путаешься, хотя она четырнадцатая слева между тремя десятками кабинок-близнецов. Потом начинается дорога в цех — широкое пространство, в котором люди теряются, выглядят маленькими, как бы распыленными, разбросанными, а соленый утренний ветер одаривает тебя силой… Конец минутам размышления, минутам, которые тело так добросовестно предоставляет мозгу, — минутам между домом и заводом.
Андрею необходимы были такие минуты. В это короткое время он отделял действительно дурное от панического страха перед ним, а хорошее очищал от напыщенности, и скопившиеся в памяти еще не осмысленные события обретали смысл. Ему казалось, что он приводит в порядок самого себя.
— Каждый человек нуждается в мгновениях созерцания, — сказал как-то их философ. — Созерцать самого себя и окружающее. Иначе, какой бы яркой ни была его жизнь, тысячи мелочей все равно затопят его. Он никогда не сможет уловить какие-то поворотные моменты, те моменты, когда надо что-то изменить в своей жизни. Жизнь его будут направлять механические толчки извне, а не он сам… Желание задуматься должно возникать перед вами, как те таблички у железнодорожных переходов: «Оглянись, прислушайся и тогда переходи». И вы должны спокойно, не спеша оглядываться, а не бросаться вперед очертя голову, не зная, что вас ждет — тишина или грохот удара.
Андрей с удивлением наблюдал за людьми: глаза их блестели от азарта, когда они болтали в утреннем автобусе о выпивке или о футболе. Это казалось ему таким поверхностным, что он пугался за них. Он мечтал об автобусе, в котором царило бы мудрое и глубокое молчание. Андрей был скромен и только смутно догадывался, что постиг то умение размышлять, о котором говорил философ. Но даже самому себе он не признавался в этом. Может быть, считал, что ему и не нужно что-либо менять в своей жизни, совершать какие-то особенные повороты, что переживания его мелки. Наверное, философ просто из вежливости сказал «каждый человек», а имел в виду совсем других людей. Вот, например, Андрей: пятнадцать лет проработал на одном месте, любит только одну женщину — свою жену, за границей не бывал. О каких еще поворотах может идти речь? То, что он уже несколько лет бригадир и получает награды, — не поворот, а скорее, как выразился лектор, «механический толчок». Пришло время, вот и все. И другие становились бригадирами, и других награждали. Андрей знал, что всегда будет хорошо работать и вряд ли будут у него столкновения с директорами и инженерами. Но тогда что же особенного может с ним произойти?
Взошло солнце, но казалось, по-настоящему освещал завод лишь нарастающий человеческий гул. Андрей давно уже заметил связь между заводским оживлением и светом. Доковая камера была полна пущенной с ночи воды, и огромный некрашеный корабль из листового железа, стоявший до того на дне, теперь поднялся высоко над головой Андрея. Вода в камере лежала неподвижная и покорная, воспринявшая цвет корабля, — красная вода, которую ему захотелось показать своей дочери.
Когда он видел что-то необыкновенное, такое, чего не встретишь каждый день, ему сразу хотелось показать это дочери. Сам он казался себе очень заурядным, ничем не отличающимся от других, и его мучила мысль, что и девочка вырастет такой же — незаметной и неинтересной для людей. Он мечтал, чтобы дочь выросла уверенной в себе, чтобы совершала необычные поступки и говорила необычные слова и повсюду вызывала восхищение и чтобы все понимали, что ее слова и поступки очень умные, редко встречающиеся. Если бы у нее был такой отец, как лектор-философ, это получилось бы само собой… Подобные мысли заставляли Андрея неизвестно почему чувствовать себя виноватым, он напряженно вглядывался в жизнь, в людей и неожиданно для себя научился открывать такое, чего люди обычно не замечают. Когда он ходил с дочерью на пляж, то показывал ей странную светлую полоску, оставленную на его загорелой руке ремешком от часов (он даже нарочно не снимал часы, чтобы получилась такая полоска); показывал лицо сторожа, ставшее похожим на морду гончей собаки, потому что тот целыми днями гонялся за мальчишками, норовившими перескочить через ограду, и кричал на них охрипшим голосом; предлагал девочке вслушаться в крики маленьких продавцов мороженого, в ударения, в особенные интонации, особое построение слов (для остальных эти крики были просто сообщением о том, что можно купить мороженое). Мальчишки выкрикивали: «Моро-о-женое!», «Кому моро-о-женое!», «Эскимо-о!»… Постоянно вслушиваясь в эти возгласы, он проникся их красотой. И представлял, как в послеполуденные часы смуглые мальчишки со своим дневным заработком погружаются в какой-то чудесный мир пыльных городских киношек, каруселей и тиров. Он не рассказывал дочери об этом мире, хотелось, чтобы она сама вообразила его…
Стоян из его бригады — он еще и в армии не служил, а уже был отцом двоих детей, двойняшек, — обнял его за плечи и оторвал от красной воды.
— Шеф… Опоздаешь — дурной пример нам подашь.
Андрей рассмеялся и шагнул вперед, чувствуя, что утреннее его настроение испарилось, исчезло, как тяжкое, но несбывшееся предчувствие. Трудно сохранить плохое настроение, когда видишь цеховые ворота, и стальные листы, разложенные в углу, отведенном для твоей бригады, и лицо Стояна. Он никогда не говорил в бригаде о прогулках с дочерью, а рассказать о своих воображаемых беседах с лектором или о любви к жене представлялось ему совершенно невероятным. Его считали очень добрым, но скучноватым, лишенным воображения человеком. Никто не догадывался, что истинной доброте тоже нужно воображение, ведь она окрашивает мир в свои особенные цвета, по-особому воспринимает его звуки. Впрочем, мнение Андрея о себе самом не отличалось от мнения товарищей. Он восхищался Стояном, всегда находившим интересные слова, не стеснявшимся показать свои чувства и умевшим выражать их так, что никто не считал их сентиментальностью. Стоян открыто говорил о своей любви к жене, и когда холостяки, из тех, что гуляют с несколькими девушками зараз, подтрунивали над ним, отвечал:
— Тебе этого не понять. Она просто параллельна моей душе.
На такие слова ответить было нечего.
Пока готовили листы, Стоян рассказывал, как вчера вечером они с женой оставили детей на бабушку и отправились в ресторан и там официант здорово обсчитал их.
— Не бог весть что съели, а заплатить пришлось больше, чем если бы в покер продулся.
Все засмеялись. Никто не знал, как играют в покер, и Стоян — меньше всех, они предпочитали стучать костяшками домино, и само слово «покер» казалось им каким-то чуждым, напыщенным и смешным. Явно было, что, произнося это «покер», Стоян съязвил по чьему-то адресу.
Андрей привстал на носки у края красного стального листа, потом нагнулся. Лист раскинулся перед ним — пустой, безликий. В первый момент это всегда вызывало раздражение. Чуть ли не дрожащими руками он развернул тетрадку, в которой вычислял размеры деталей. Положил тетрадку перед собой, вынул линейку и резец и начал водить им по листу. Он чертил детали корабля и обводил прочерченное белой краской. Бригада принимала расчерченный лист и вырезала детали.
Андрей двигался по листу в каких-то причудливых, на первый взгляд беспорядочных направлениях. Бросался то в один, то в другой конец. Но через час-два можно было с изумлением увидеть, как плотно прилегают один к другому обведенные белой краской участки, как многочисленные, различной формы детали располагаются на листе в стройной необъяснимой системе и совсем не остается незаполненных мест. Разве что какой-нибудь маленький уголок…
Андрей не мог объяснить, как он все это делает. «Отличный работник, но не умеет делиться опытом», — говорили инженеры. Он самозабвенно двигался по листу, с наслаждением составляя разнообразные комбинации; обычно он начинал заполнять лист с края и продвигался к центру, мгновенно определяя, какую вычертить деталь, чтобы не осталось пустого места. Когда он был молод, от его листов оставалось много металла. Со временем работа увлекла его, он открыл для себя, какой она может быть интересной, если в нее углубиться. Быстро двигаясь по листу, он не думал о словах директора на собрании, не думал об инженерах, все убеждавших, что металл надо беречь. Они говорили об этих вещах напыщенно, приводили огромные, государственного масштаба цифры, и это не могло взволновать Андрея, казалось ему далеким. Зато он испытывал просто ненависть ко всякому строптивому, оставшемуся вне белых линий куску металла, нарушавшему глубоко укоренившееся в сознании чувство гармонии, разрушавшему уже достигнутые красивые сочетания (никто не знал, каким красивым видится ему расчерченный лист); волновало Андрея и удовольствие, доставляемое неожиданными удачными комбинациями. Случалось, он в глубине души даже пугался своего волнения, своей радости… Все вокруг думали или по крайней мере заявляли, что работа — это серьезно, очень серьезно. А он торопился в цех, как будто ему предстояла замысловатая, но интересная игра. Наверное, многие не боялись бы так работы, если бы о ней говорили какими-то иными, более точными словами… Он все собирался посоветоваться об этом с лектором, но потом стал сомневаться, что когда-нибудь решится. Он был уверен, что не сможет ясно выразить свои мысли и лектор не поймет его.
Оклик Стояна заставил Андрея вздрогнуть.
— Пошли, шеф… Обед…
Андрей вышел в проход, оглядел работу своих ребят. Неплохо, хотя нет ни одного листа, похожего на его. Непонятно почему, но это не раздражало его. Он ненавидел лишний металл только на своих листах, а о чужой работе честно говорил себе, что расчерчено неплохо и что не все такие одержимые, как он.
Вышли наружу. Солнце стояло высоко. Только сейчас Андрей ощутил накопившуюся в пояснице усталость. Вот уже пятнадцать лет сгибается он над листами…
— Шеф, обедать вместе будем? — спросил Стоян.
Андрей кивнул, но тут кто-то тронул его за плечо, и обернувшись, Андрей увидел главного инженера.
— Мне надо с тобой поговорить, Андрей… Давай прокатимся на лодке…
Андрей удивленно посмотрел на инженера, но молча пошел за ним. Бригада смотрела вслед. Они влезли в одну из моторок, и инженер направил ее но каналу вдоль кораблей к бухте. Вышли из бухты, завод остался позади, но Андрей не оглядывался, просто всем телом ощущал этот беспорядочный лес труб, кранов и антенн, ставший как бы частью всего его существа. Показалось море, и оба загляделись, потому что море было прекрасно. Возбуждающая летняя жара уже уходила. Небо в солнечном свете выглядело таким прозрачно чистым, таким добрым, несущим покой и радость. Природа словно отмерила все идеальными для человека дозами: солнце не обжигало, а грело, морской ветер нес не холод, а прохладу. Море, отражая лучи солнца, искрилось светлыми бликами, люди на пляжах казались озаренными благодатью счастливцами, купающимися в солнечной воде. Невозможно было представить их озабоченными, бранящимися, нечистоплотными… Горизонт затеняла нежная красноватая дымка, далекие корабли с дымящими трубами были как ожившие миражи из странных юношеских романов. Андрею казалось, что такими их видит только он, а инженер видит что-то совсем другое, но тоже прекрасное.
— Хорошо здесь… — нарушил молчание инженер. — Не место для серьезных разговоров.
Андрей посмотрел на него и почувствовал, что мгла в воздухе начала сгущаться. Смутно возникло в памяти сегодняшнее утреннее настроение.
— В соседнем цеху иностранцы смонтировали большую машину, — сказал инженер. — Рабочие еще не знают, что это за машина, потому и тебе не говорили. Сегодня все закончено. Машина с разными там электронными устройствами, я в них не разбираюсь. Не моя это специальность. Сама вычисляет, что ей делать. А потом вычерчивает и режет корабельные детали.
Инженер замолчал, и тут Андрей заметил, что моторка идет обратно. Завод стал ясно виден, Андрей смотрел на него, хотел что-то сказать о нем и не мог, ничего не приходило на ум, двух слов не мог сказать о таком громадном заводе, где каждый день случается тысяча всяких событий. Нельзя было молчать, неудобно — ведь инженер его начальник, интеллигентный человек, но почему же ничего, совсем ничего не приходит в голову… Андрей словно и не догадывался, что, по логике, нужно говорить о машине, мысль его будто проскочила и машину, и завод, он подумал об автобусной толчее, но и здесь мысль не задержалась, вспомнил о нормах, которые должна выполнять его жена (им повысили нормы)… И все больше отвлекался, не сознавая своего безумного желания забыть слова инженера, сделать их ненастоящими. Моторка остановилась недалеко от цеха.
— Пойдем посмотрим, как работает машина, — сказал инженер мягко. — И еще… Это действительно тяжело… Обдумай, кого из ребят ты можешь отпустить. Двоих. Дадим им другую профессию. Машина будет выполнять не только их норму, но и гораздо больше…
Андрей поднял глаза, не сознавая, что смотрит на инженера так, будто тот совершил нечто страшное.
— Тебе и другим опытным рабочим пока нечего опасаться. — В голосе инженера послышалось смущение. — Производство будет увеличено…
Андрей покраснел от стыда перед этим человеком, который не понял его. Но разве можно его понять, если он ведет себя как глухонемой.
— Они любят свою работу, — сказал Андрей, машинально шагая вслед за инженером.
— Кто? А, да… — Инженер не обратил внимания на слова Андрея, вроде бы немного неуместные.
Вошли в цех, и Андрей неожиданно для себя очутился в толпе возбужденных людей, кто-то воскликнул: «А вот и наш главный мастер!» Подошел директор, улыбаясь, пожал ему руку. Было шумно, и директор улыбался не конкретно ему или кому-нибудь другому, а каким-то своим директорским мыслям.
И тогда Андрей увидел машину. Увидел и замер, изумленный, оглушенный. Она была огромна, наверх, в кабину, вела лесенка, за стеклянными дверями чернели кнопки и светились лампочки. Внизу двигалось тяжелое металлическое устройство, завершавшееся словно бы карандашом с огненным грифелем. Оно ползло медленно, безжалостно и самоуверенно, как ленивое животное. Огненный грифель вырезал на распростертом под ним стальном листе деталь за деталью. Лист казался маленьким, беспомощным и обреченным, совсем не таким, каким всегда был в бригаде Андрея. Там по листу двигался один человек, между человеком и листом велась нелегкая, но достойная борьба. А здесь… Впервые Андрей испытывал жалость к стальному листу. Машина работала непрерывно, с ужасающей методичностью, и он почувствовал, что ему может стать нехорошо. Растолкал окружающих и вышел…
После обеда он работал немного, без нужды прошелся несколько раз по цеху. Ребята были молчаливы, они тоже все поняли, только не подозревали, что двоим из них придется сменить профессию. Никто не обращался к Андрею — он привык ни с кем не делиться своими тревогами. Лицо его стало замкнутым, исчезло обычное приветливое выражение, и даже Стояну казалось неловко заговорить с бригадиром.
Только когда Андрей после работы вышел из проходной и впервые за много месяцев отправился домой пешком, ему пришло в голову, что, возможно, кое-кто из его ребят не так уж привязан к металлическим листам. Это казалось ошеломляющим в своей простоте открытием. Значит, достаточно было поговорить с бригадой и чувство вины у него исчезло бы?.. Глупо до сих пор предполагать, будто все только и мечтают расчерчивать листы. Вдруг вспомнилось, что в других цехах не хватает рабочих.
Андрей решил вернуться обратно и поговорить с кем-нибудь из бригады, например со Стояном. Но было уже поздно. Тогда ему стало очень обидно за себя, такого нелюдимого, упустившего сотни возможностей поговорить с самыми разными людьми, просто поговорить по-мужски, — сотни возможностей, которые уже не вернуть.
Ему стало так грустно, что он даже представил себе, как разговаривает со Стояном; он легко мог это представить, ведь он хорошо знал своих ребят.
«Стоянчо…»
«Тебе, мастер, самого себя жаль больше всех, — ответил бы тот, лукаво поглядывая на бригадира. — Конечно, ты жалеешь и нас, но разве ты можешь знать нас, как себя знаешь… Ты боишься, что когда-нибудь везде установят такие машины и придется тебе на старости лет переучиваться, менять профессию. Разве могут всего одну машину выпустить, кто знает, сколько их в той стране…»
Да, он боялся, теперь можно было признаться себе в этом. Боялся, что придет день, когда он уже не будет стоять на носках у края металлического листа, впиваясь глазами в его пустоту, забыв все на свете — вкус воды, лицо жены; боялся, что станут ненужными сложные комбинации, которые его мозг привык создавать на протяжении стольких лет; боялся, что уже нельзя будет испытывать чудесный трепет перед плотными фигурами, очерченными белой краской…
Поворот… Какой умный человек этот лектор, говорил про всякую там философию, подготавливал их. А он-то думал, что ничего в его жизни не может произойти.
Андрей поравнялся с католической церковью. Каждый день, сойдя с автобуса, он проходил мимо нее. В церкви бывали только иностранцы, и почему-то именно это подавляло в нем всякое желание увидеть ее изнутри, делало совершенно чужим здание, рядом с которым он прожил двадцать лет. Запомнилась одна лишь табличка с латинскими буквами. Ему казалось, что написано: «эклесия католика», но какая-то глубокая незаинтересованность мешала все эти двадцать лет спросить кого-нибудь из образованных людей, так ли читаются эти слова.
Только одно волновало его в этой церкви. Иной раз, проходя мимо, он замечал большеголового карлика, запирающего дверь. Карлик бросал на него быстрый взгляд и исчезал, тонул в каком-то своем мире — полутемном, загадочном и душевно нездоровом… Андрей был уверен, что карлик очень любит эту дверь, этот медленный ритм, с которым она затворяется…
И сейчас, вспоминая карлика, он постепенно осознал, какой поворот совершился в его жизни. Если он всем сердцем не примет эту машину, он станет похожим на карлика — его любовь к металлическим листам будет всего лишь маскировать его тайное нечистое озлобление. А почему бы не принять ее?..
В нем постепенно подымался восторг, сметающий все прежние ощущения; все отодвинулось, потому что прямо перед его глазами, зримая, работала она — машина. Уверенная в себе и прекрасная, совершенная, отлитая из металла, мечта всех на свете корабельных закройщиков, всех тех немногих, напрягающих свой разум над стальными листами. Рожденная их трудом, их горячим желанием увидеть свою работу исполненной в совершенстве. Теперь этот день пришел. Какое значение может иметь все остальное?.. Машина теперь странным образом станет причастна к его мечтам о жене, к тому необычайному миру, которым он окружал свою дочь…
Девочка, наверное, не поймет его. И не захочет увидеть машину… Андрей внезапно представил себе, как скажет дочери, что она умеет создавать маленькие озера, над неподвижной ярко-зеленой водой которых склоняются деревья; маленькие озера с висячими мостиками, под которыми плывут счастливые дети в маленьких светлых лодках с носами в виде жирафьих голов… И это совсем не будет ложью.
Андрею захотелось поднять девочку на эту машину и увидеть, как она улыбается сверху, высоко-высоко, на фоне бесшумно мигающих белых ламп.
Перевод Ф. Гримберг.