У приехавших в столицу Клары и Бланки вид был жалкий. Лица распухли, глаза покраснели от слез, а одежда помялась за время долгого путешествия в поезде. Бланка, высокая и статная, была все же слабее, чем мать. Она вздыхала днем и непрерывно рыдала во сне начиная с того самого дня, когда отец избил ее. Но Клара не хотела привыкать к несчастью. Когда они вошли в «великолепный дом на углу», пустой и мрачный, подобный склепу, она решила, что довольно хныканья и жалоб, что настал час сделать жизнь веселой и приятной. Она заставила Бланку помочь ей в поисках новых слуг, а также открыть ставни, снять простыни, покрывавшие мебель, чехлы с люстр, отворить двери, вытрясти пыль и распахнуть окна, чтобы впустить свет и воздух. Этим они и занимались, когда послышался ни с чем не сравнимый запах лесных фиалок, по которому они узнали о визите трех сестер Мора. Они проведали о приезде Клары и Бланки то ли с помощью телепатии, то ли просто из симпатии к ним. Их веселая болтовня, их холодные компрессы и их неподдельное очарование сделали свое дело. Мать с дочерью освободились от телесных ран и душевной боли.
— Нужно будет снова купить птиц, — сказала Клара, увидев через окно пустующие клетки и запущенный сад, где возвышались обнаженные статуи богов Олимпа, кое-где покрытые голубиным пометом.
— Я не понимаю, как вы можете думать о птицах, если у вас не хватает зубов, мама, — заметила Бланка, которая не могла привыкнуть к новому облику матери.
У Клары на все было свое время. Через две недели старые клетки уже были полны птиц, и она заказала себе фарфоровый протез, который держался на своем месте с помощью хитроумного механизма, крепившегося к коренным зубам. Правда, система оказалась такой неудобной, что она предпочитала носить фальшивые зубы на ленточке, одетой на шею. Вставляла их только во время еды и иногда — для общественных собраний. Клара вернула дому жизнь. Она приказала кухарке постоянно поддерживать огонь в печи и готовить еду на самое разнообразное количество гостей. Она-то уж знала, почему так говорила. Через несколько дней стали приходить ее друзья из Красного Креста, спириты, теософы, иглоукалыватели, телепаты, фабриканты дождя, перипатетики,[37] адвентисты седьмого дня, нуждающиеся и бездомные художники — в общем, все, кто обычно составлял ее окружение. Клара царила среди них как маленькая верховная правительница, у которой недоставало зубов, но не доброты и внимания. К этому периоду относятся ее первые серьезные попытки связаться с внеземными существами, и, как она записала, тогда появились первые сомнения по поводу происхождения духовных посланий, которые она получала, наблюдая за маятником или столом о трех ножках. Слышали, как она часто говорила, что, возможно, это были не души усопших, которые блуждали в другом измерении, а существа с других планет, пытавшиеся установить связь с земными созданиями, но, поскольку они состояли из неосязаемой материи, их легко было принять за умерших. Это предположение увлекло Николаса, но не было принято тремя сестрами Мора — они были очень консервативны.
Бланка жила в стороне от этих сомнений. Существа с других планет, по ее мнению, относились к той же области, что и души умерших, и она не могла понять страстное увлечение своей матери непременно различить одних и других. Она была очень занята по дому, потому что Клара отказалась от домашних дел под предлогом того, что у нее никогда не было к этому склонности. «Великолепному дому на углу» требовалось целое войско слуг, чтобы поддерживать чистоту, а свита ее матери обязывала к постоянному надзору за кухней. Одним нужно было готовить каши и зелень, другим — овощи и отварную рыбу, фрукты и кислое молоко для трех сестер Мора и аппетитные мясные блюда, сласти и прочую отраву — для Хайме и Николаса, у которых был неутомимый аппетит. Со временем оба брата пройдут испытание голодом: Хайме из солидарности с бедными, а Николас — чтобы очистить душу. Но в тот период они еще были здоровыми, молодыми и жаждали испытать радости жизни.
Хайме поступил в университет, а Николас все еще искал свою судьбу. У них был доисторический автомобиль. Братья купили его на доходы от продажи серебряных блюд, которые похищали из родительского дома. Автомобиль окрестили «Ковадонга», в память о дедушке и бабушке дель Валье. «Ковадонгу» много раз разбирали и снова собирали с помощью уже других деталей, так что обычно на ходу он держался недолго. Автомобиль срывался с места под шум заржавленного мотора, выплевывая дым и гайки через выхлопную трубу. Братья поделили его, прибегнув к соломонову решению: в четные дни им пользовался Хайме, а в нечетные — Николас.
Клара была счастлива оттого, что находится вместе со своими сыновьями, и стремилась жить с ними в дружбе. Она мало бывала с ними во времена их детства и в стремлении сделать их «настоящими мужчинами» вынуждена была не слишком их нежить. Теперь они стали почти взрослыми, истинными кабальеро, и она хотела доставить себе удовольствие баловать их, как следовало бы делать, когда они были маленькими. Близнецы выросли без ее ласк и привыкли обходиться без них. Клара поняла, что они оба не принадлежат ей. Она не потеряла голову от отчаяния, оставаясь в прежнем добром расположении духа. Приняла юношей такими, какими они стали, и радовалась общению с сыновьями, ничего не прося взамен.
Зато Бланка без конца ворчала, потому что ее братья превращали дом в помойку. За ними по пятам шел беспорядок, ералаш и суматоха. А девушка полнела на глазах и с каждым днем становилась все более вялой и унылой. Хайме обратил внимание на изменившуюся талию сестры и побежал к матери.
— Думаю, что Бланка беременна, мама, — сказал он без обиняков.
— Я это предполагала, — вздохнула Клара.
Бланка ничего не отрицала, и, когда эта новость подтвердилась, Клара записала о ней в дневнике своим круглым каллиграфическим почерком. Николас оторвался от практических занятий по китайскому гороскопу и подсказал, что нужно сообщить отцу, потому что недели через две этого уже нельзя будет скрыть, и все обо всем узнают.
— Я никогда не признаюсь, кто отец! — твердо ответила Бланка.
— Я имею в виду не отца ребенка, а нашего отца, — сказал ей брат. — Папа имеет право узнать новость от нас, прежде чем ему кто-то об этом расскажет.
— Пошлите телеграмму в деревню, — грустно распорядилась Клара, понимая, что когда Эстебан Труэба узнает, что Бланка ждет ребенка, это станет трагедией.
Николас составил послание как истинный специалист по тайнописи, ведь у него в этом был опыт: сочинение стихов для Аманды. Он не хотел, чтобы телеграфистка поселка прочитала телеграмму и пустила бы сплетню: «Пришли инструкции на пустой ленте. Точка». Как и телеграфистка, Эстебан Труэба не смог расшифровать телеграмму и вынужден был позвонить домой в столицу. Давать разъяснения пришлось Хайме, и он добавил, что беременность имеет немалый срок и думать о каких-либо решительных мерах невозможно. По другую сторону провода воцарилось продолжительное и мрачное молчание, а затем отец повесил трубку. В Лас Трес Мариас Эстебан Труэба, мертвенно бледный от возмущения и бешенства, схватил трость и разбил телефон во второй раз. Никогда раньше ему не приходило в голову, что его дочь могла бы совершить столь ужасную ошибку. Поскольку он знал, кто отец ребенка, ему было достаточно секунды, чтобы раскаяться в том, что он не пустил пулю тому в затылок, когда представилась такая возможность. Он был уверен, что скандал произошел бы и в случае рождения внебрачного ребенка, и в случае замужества его дочери с сыном крестьянина: общество подвергло бы ее остракизму при любых обстоятельствах.
Два часа Эстебан Труэба кружил по дому, на каждом шагу нанося удары тростью по мебели, стенам, бормоча сквозь зубы проклятья и строя несуразные планы, начиная от заточения Бланки в какой-нибудь монастырь в Эстремадуре[38] до убийства ее с помощью его крепкой трости. В конце концов, когда он немного успокоился, ему пришла в голову спасительная мысль. Он приказал седлать коня и помчался в поселок.
Он нашел Жана де Сатини, которого не видел с той злополучной ночи, когда граф разбудил его и рассказал о любовном свидании Бланки; француз потягивал сок дыни без сахара в единственной кондитерской поселка вместе с сыном Индалесио Агиррасабаля, начищенным до блеска щеголем, который говорил высоким голосом и декламировал Рубена Дарио.[39] Без всякого почтения Труэба поднял графа за лацканы его безупречного пиджака из шотландской шерсти, протащил того через всю кондитерскую, почти по воздуху — к изумлению остальных клиентов — и опустил посередине тротуара.
— Вы мне подкинули немало проблем, молодой человек. Сперва с проклятыми шиншиллами, а потом с моей дочерью. Я устал от этого. Собирайте чемоданы, поедете со мной в столицу. Вы женитесь на Бланке.
Он не дал ему опомниться от удивления. Прошел вместе с ним в отель, где ждал его с хлыстом в одной руке и с тростью в другой, пока Жан де Сатини собирал свой багаж. Затем привел его прямо на вокзал и без церемоний посадил в поезд. Во время путешествия граф пытался объяснить ему, что не имеет ничего общего с этим делом и что никогда даже пальцем не дотронулся до Бланки Труэбы; вероятно, ответственность несет бородатый монах, с которым Бланка встречалась на берегу реки. Эстебан Труэба испепелил его свирепым взглядом.
— Не знаю, о чем вы говорите, это вам приснилось, — бросил он ему.
Спустя некоторое время Труэба перешел к изложению статей брачного договора, что весьма утешило француза. Приданое Бланки, ее месячный доход и перспективы наследовать состояние делали ее завидной партией.
— Как видите, это предприятие понадежнее торговли шиншиллами, — заключил будущий тесть, не обращая внимания на хныканье растерянного графа.
Вот таким образом в субботу Эстебан Труэба приехал в «великолепный дом на углу» с мужем для своей обесчещенной дочери и отцом для внебрачного ребенка. Гнев его не знал удержу. Одним ударом он сокрушил вазу с хризантемами у входа, дал пощечину Николасу, когда тот пытался кое-как объяснить ситуацию, и крикнул, что не желает видеть Бланку, которая должна сидеть взаперти до дня свадьбы. Клара не вышла его встречать. Она оставалась в своей комнате и не открыла ее даже тогда, когда он стал ломать дверь ударами серебряной трости.
По дому гулял вихрь неотложных дел и ссор. Казалось, этим воздухом невозможно дышать, и даже птицы умолкли в своих клетках. Слуги бегали, выполняя приказания этого беспокойного и грубого хозяина, который не допускал ни малейшего промедления в исполнении своих желаний. Клара продолжала жить своей жизнью, не замечая мужа и не удостаивая его даже словом. Жениха, по существу пленника своего будущего тестя, устроили в одной из комнат для гостей, где он проводил дни, меряя шагами комнату и ничего не предпринимая, не видя Бланку, не понимая, как его угораздило стать участником этого фарса. Не знал, жаловаться ли ему, жертве этих варваров, или радоваться тому, что исполняется его мечта — вступить в брак с какой-нибудь южноамериканской наследницей, молодой, богатой и прекрасной. Однако, будучи оптимистом в здравомыслящим человеком — истинным представителем своей нации, он предпочел второе и в течение нескольких дней успокоился.
Эстебан Труэба назначил дату бракосочетания через две недели. Решил, что пышная свадьба будет лучшим способом избежать скандала. Он хотел, чтобы его дочь венчал епископ, хотел видеть ее в белом платье со шлейфом в шесть метров, который несла бы пажи и юные барышни, хотел, чтобы ее фотографию поместили в газетах, хотел праздника времен Калигулы, чтобы в глаза бросались блеск и траты, лишь бы никто не обратил внимания на живот невесты. Единственным, кто помогал ему в его планах, был Жан де Сатини.
В тот день, когда Эстебан Труэба позвал дочь, чтобы примерить свадебный наряд, он увидел ее впервые после той страшной ночи. Он пришел в ужас. Бланка вся расплылась, лицо было в пятнах.
— Я не выйду замуж, отец, — сказала она.
— Замолчи! — прорычал он. — Ты выйдешь замуж, потому что я не хочу незаконнорожденных в своей семье. Слышишь?
— Я полагала, у нас они уже были, — ответила Бланка.
— Не болтай! Знай, что Педро Терсеро Гарсиа мертв. Я убил его своими руками, так что забудь о нем и постарайся стать достойной супругой того, кто поведет тебя к алтарю.
Бланка заплакала и проплакала все последующие дни, не переставая.
Бракосочетание с благословения епископа состоялось в соборе. Невеста была в сказочном наряде, выполненном лучшим портным страны, который совершил чудо, скрыв выступающий живот невесты гирляндами цветов и греко-римскими складками. Свадьба завершилась эффектным празднеством, куда были приглашены пятьсот человек, заполнивших «великолепный дом на углу», где вдохновенно играл оркестр из наемных музыкантов. Подавали сногсшибательные блюда из дичи, приправленные острыми травами, свежих креветок, балтийскую икру, норвежского лосося, фаршированную птицу, лился водопад экзотических ликеров и нескончаемый поток шампанского. Всевозможные сласти, безе, наполеоны, эклеры с сахарной пудрой, огромные хрустальные чаши с замороженными фруктами, земляника из Аргентины, кокосовые орехи из Бразилии, чилийские папайи, кубинские ананасы и другие деликатесы — всех не перечислить — громоздились на длинном столе, который извивался в саду и увенчивался невероятных размеров тортом в три этажа, сооруженным специалистом из Неаполя, другом Жана де Сатини. Этот кудесник превратил обыкновеннейшие продукты: яйца, муку и сахар в копию Акрополя, увенчанную меренговым облаком, на котором покоились двое мифологических возлюбленных, Венера и Адонис, выполненные из миндального поджаренного теста с розовым оттенком кожи, рыжеватыми волосами и глазами цвета синего кобальта, а рядом с ними восседал пухлый Купидон, тоже съедобный, которого разрезали серебряным ножом гордый жених и безутешная невеста.
Клара, с самого начала противившаяся намерению выдать Бланку замуж против ее воли, решила не присутствовать на торжестве. Она оставалась в комнате для рукоделия, составляя печальные прогнозы для новобрачных, которые в точности исполнились, в чем можно было убедиться впоследствии, пока ее муж не пришел умолять ее переодеться и появиться в саду, хотя бы на десять минут, дабы предотвратить пересуды приглашенных. Клара неохотно выполнила его просьбу, и из любви к дочери вставила зубы и попыталась улыбнуться всем гостям.
Хайме появился к концу торжества, потому что не мог оставить работу в больнице для бедных, где началась его первая практика студента медицинского факультета. Николас явился с прекрасной Амандой, которая только что открыла для себя Сартра. На ее лице читалась фатальность, свойственная европейским экзистенциалистам, она казалась бледной в своем черном одеянии. Ее арабские глаза были подведены, темные распущенные волосы доходили до пояса, а звенящие бусы, браслеты и серьги вызывали волнение при ее приближении. Николас же, словно санитар, был одет в белое, на грудь свисали амулеты, с которыми он не расставался. Отец вышел ему навстречу, схватил за руку и силой затащил в ванную, где, невзирая ни на что, сорвал талисманы.
— Ступайте в свою комнату и повяжите приличный галстук! Возвращайтесь к гостям и ведите себя как кабальеро! Не вздумайте проповедовать приглашенным какую-нибудь еретическую религию! И скажите этой ведьме, которая пришла с вами, чтобы закрыла декольте! — приказал Эстебан сыну.
Николас подчинился, хотя и пришел в ужасное настроение. Он исповедовал трезвость, но от злости выпил несколько рюмок, опьянел и в саду прямо в одежде бросился в фонтан, откуда его вскоре извлекли, но достоинство уже было подмочено.
Бланка провела весь день, сидя на стуле и смотря на торт растерянным взглядом, она плакала, в то время как ее новоиспеченный супруг порхал среди гостей, объясняя отсутствие тещи приступом астмы, а слезы невесты свадебным волнением. Никто ему не поверил. Жан де Сатини целовал Бланку в щеку, брал за руку и пытался утешить шампанским и крупными креветками, заботливо выбранными им и поднесенными его собственной рукой, но ничего не помогало, она, не переставая, вытирала слезы. Несмотря ни на что, праздник оказался событием, как и предполагал Эстебан Труэба. Ели и пили без конца, а на рассвете танцевали под звуки оркестра. В это же время в центре города группы безработных грелись у небольших костров, где горели газеты, банды молодых людей в коричневых рубашках приветствовали встречных поднятой рукой, подобно тем, кого они видели в фильмах о Германии, а политические партии окончательно отрабатывали детали избирательной кампании.
— Победят социалисты, — говорил Хайме, который так долго находился рядом с простыми рабочими, что поверил в мечту.
— Нет, сынок, победят те, кто и раньше побеждал, — отзывалась Клара, читавшая это по картам, да и здравый смысл подсказывал то же самое.
После праздника Эстебан Труэба увел своего зятя в библиотеку и вручил чек. Это был его свадебный подарок. Он распорядился о том, чтобы супружеская пара поехала на север, где Жан де Сатини собирался удобно устроиться и жить на ренту своей жены, подальше от пересудов наблюдательных соседей, которые не преминули бы заметить ее преждевременное интересное положение. У графа появилась идея заняться коммерцией, связанной с мумиями и предметами индейского племени диагитов.[40]
Прежде чем новобрачные покинули праздник, они отправились попрощаться с матерью. Клара отвела в сторону Бланку, не прекращавшую плакать, и поговорила с ней наедине.
— Перестань плакать, доченька. Обильные слезы причинят вред младенцу, и, возможно, от этого он не будет счастлив, — сказала Клара.
Бланка ответила рыданием.
— Педро Терсеро Гарсиа жив, дочка, — добавила Клара.
Бланка всхлипнула и вытерла кружевным платком нос.
— Как вы это узнали, мама? — спросила она.
— Я видела сон, — ответила Клара.
Этого было достаточно, чтобы совершенно успокоить Бланку. Она вытерла слезы, подняла голову и уже ни разу не заплакала вплоть до смерти своей матери, спустя семь лет, несмотря на то что ей выпало и горе, и одиночество и многое-многое другое. Расставшись с дочерью, с которой она всегда была так тесно связана, Клара почувствовала растерянность и странную подавленность. Она продолжала жить прежней жизнью, дом всегда был полон людей, устраивались собрания спиритов и литературные вечера, но Клара утратила способность легко смеяться и часто устремляла свой взор в пространство, погружаясь в тайные размышления. Она попыталась установить с Бланкой систему прямой связи, что позволило бы ей обходиться без почты, которая то и дело задерживалась, но телепатия не всегда помогала. Она смогла убедиться в том, что ее сообщения искажались неконтролируемыми помехами и воспринимались иначе, не так, как она предполагала. Кроме того, Бланка не была склонна к подобного рода опытам и, несмотря на то что всегда была рядом с матерью, никогда не проявляла любопытства к возможностям духовной деятельности. Она была практичной, земной и недоверчивой, и ее современная, прагматичная натура противилась нетрадиционным способам общения. Клара вынуждена была отказаться от телепатии. Мать и дочь писали друг другу почти ежедневно, и их обильная переписка заменила Кларе на несколько месяцев ее дневники. Таким образом Бланка была в курсе всего, что происходило в «великолепном доме на углу», и могла тешить себя иллюзией участия в жизни семьи, считая свой брак дурным сном.
В том году дороги Хайме и Николаса разошлись окончательно, ибо натуры братьев были несовместимы. Николас в эти дни страстно увлекся танцами фламенко, которым, как он говорил, выучился от цыган в пещерах Гранады.[41] В действительности он никогда не выезжал из своей страны, но сила его убеждения была такова, что даже в лоне его собственной семьи стали в этом сомневаться. Недоверчивым он демонстрировал танец. Он прыгал на огромный дубовый стол, который послужил в свое время последним ложем Розы и который перешел в наследство Кларе, и начинал хлопать в ладоши как безумный, судорожно выбивать дробь ногами, прыгать, пронзительно кричать, пока не сбегался весь дом, слуги и соседи, а однажды даже примчались полицейские с вынутыми из чехлов дубинками и перепачкали своими сапогами ковры, но закончилось представление аплодисментами и криками «оле». Стол героически выдерживал танец, правда, через неделю стал напоминать прилавок в мясной лавке, который служит для разделывания туш. Фламенко не имел никакой практической ценности для столичного общества того времени, но Николас поместил скромное объявление в газете о своих услугах в роли учителя этого зажигательного танца. На следующий день у него уже была одна ученица, а через неделю распространился слух о его невероятном обаянии. Девушки прибывали целыми группами, на первых порах они стеснялись и держались робко, но он кружил их в воздухе, бил дроби, придерживая их за талию, улыбался им соблазнительно, в своем духе, и спустя какое-то время они приходили в восторг. Успех был полный. Стол в столовой готов был разлететься в щепки. Клара стала жаловаться на головные боли, а Хайме закрывался в своей комнате и пытался заниматься, заткнув уши двумя шариками из воска. Когда Эстебан Труэба узнал о том, что происходит в доме в его отсутствие, он впал в дикий, но праведный гнев и запретил своему сыну превращать дом в академию фламенко или чего-либо другого. Николас должен был отказаться от своих кривляний, но этот опыт сослужил ему службу: он стал самым популярным молодым человеком сезона, королем праздников и всех дамских сердец, потому что, пока другие учились, облачались в серые дорожные костюмы и отращивали усы в стиле героев болеро, он проповедовал свободную любовь, цитировал Фрейда, пил перно и танцевал фламенко. Успех в обществе, тем не менее, не умалил его интереса к сверхъестественным способностям матери. Но напрасно он пытался соревноваться с ней. Он изучал эту науку неистово, экспериментировал с опасностью для здоровья и посещал собрания по пятницам, где присутствовали три сестры Мора, несмотря на запреты отца, упорствовавшего в своем убеждении, что это неподобающее занятие для мужчин. Клара пыталась утешить сына в его неудачах.
— Этому нельзя научиться и это нельзя унаследовать, — говорила она, когда видела, что Николас напрягается так, что вылезают глаза из орбит, в несоразмерном усилии сдвинуть солонку с места, не притрагиваясь к ней.
Три сестры Мора очень любили юношу. Они приносили ему тайные книги и помогали найти ключ к гороскопам и картам судеб. Они садились вокруг него, взявшись за руки, чтобы наполнить благотворными флюидами, но и это мало помогало Николасу в постижении тайной мудрости. Они защищали его любовь к Аманде. Вначале девушка была очарована и столом о трех ножках, и блистательными художниками в доме Николаса, но вскоре она устала вызывать духов и читать наизусть Поэта, стихи которого передавались из уст в уста, и пошла работать репортером в газету.
— Жульническая профессия, — высказался Эстебан Труэба, узнав об этом.
Труэба не испытывал симпатии к Аманде. Ему не нравилось видеть ее у себя в доме. Он считал, что она плохо влияет на сына, и думал, что ее длинные волосы, подведенные глаза и звенящие бусы являются проявлением какого-то скрытого порока, а ее привычка снимать туфли и садиться на пол, скрестив ноги подобно туземке, выдает в ней грубую натуру.
Аманда отличалась весьма пессимистичным видением мира и, чтобы подавить депрессию, курила гашиш. Николас присоединялся к ней. Клара видела, что ее сын временами бывал не в своей тарелке, но даже ее удивительная интуиция не давала объяснения странному поведению, сопровождавшемуся бредом, тяжелым сном и неоправданной веселостью, ведь она никогда не слышала ни об этом наркотике, ни о каком другом. «Все дело в возрасте, это у него пройдет», — думала она, увидев, что Николас шагает словно лунатик. В такие моменты она забывала, что Хайме родился в тот же день и не страдал ни одним из этих недугов.
Безумства Хайме были совсем иного рода. Он чувствовал в себе призвание к самопожертвованию и умерщвлению плоти. В его шкафу висели только три рубашки и две пары брюк. Клара зиму напролет вязала для него шерстяные вещи, но он носил их, пока не встречал кого-нибудь другого, более нуждающегося в защите от холода. Все деньги, которые давал ему отец, он рассовывал по карманам нищих, поступавших в больницу. Если какая-нибудь отощавшая собака шла за ним, он давал ей приют, а если узнавал о существовании брошеного ребенка, одинокой матери или несчастной старушки, нуждающейся в защите, он приходил с ними домой, чтобы мать занялась их устройством.
Клара превратилась в эксперта по социальной защите, она знала все государственные и церковные службы, куда можно было отвести страждущих, а если все кончалось неудачей, она оставляла их у себя. Ее подруги стали бояться ее, потому что всякий раз, когда она появлялась у них, она обязательно просила о помощи. Так пополнялись ряды подопечных Клары и Хайме, которые не вели счет тем, кому помогали, и искренне удивлялись, если кто-либо вдруг являлся к ним с благодарностью за услугу, о которой они и не помнили. Хайме относился к своим занятиям медициной как к религиозному призыву. Он считал, что любое дело, которое отдалило бы его от книг и похитило драгоценное время, было изменой человечеству, которому он поклялся служить. «Этот мальчик должен был стать священником», — говорила Клара. Однако Хайме, который с легкостью принял бы обет смирения, бедности и нравственной чистоты, религия представлялась причиной половины несчастий человечества, и поэтому, когда мать сравнивала его со священнослужителем, он злился. Он говорил, что христианство, как и другие религии, делает человека слабым и покорным и что не следует ожидать вознаграждения на небесах, а нужно бороться за свои права на земле! Подобные разговоры он вел только с матерью, с отцом это было невозможно, тот мгновенно терял терпение, переходил на крик и хлопал дверью. Он восклицал, что ему надоело жить среди безумцев и единственное, чего он хотел, это немного нормальной жизни, но злая судьба заставила его жениться на женщине с причудами и породить трех чокнутых, ни на что не годных детей, которые отравляли его существование. Хайме не пускался в дискуссии с отцом. Он проходил по дому точно тень, рассеянно целовал мать, когда замечал ее, и шел прямо на кухню, где, стоя, съедал остатки семейной трапезы, а затем запирался в своей комнате, читал книги или штудировал учебники. Его спальня напоминала скорей библиотеку: все стены от пола до потолка были уставлены деревянными стеллажами, полными книг. С них никто не сметал пыль, потому что Хайме закрывал двери на ключ. Книжные ряды служили великолепными гнездами для пауков и мышей. Посреди комнаты стояла убогая кровать новобранца, освещенная лампочкой без абажура, свешивавшейся с потолка над изголовьем. Во время одного из землетрясений, которое Клара забыла предсказать, послышался точно шум поезда, сошедшего с рельсов, и когда дверь в комнату Хайме смогли открыть, увидели кровать, погребенную под грудой книг. Из-под них извлекли Хайме, он был без единой царапины. Пока Клара убирала книги, она вспоминала о землетрясении и думала, что подобный момент уже пережила раньше. Случай помог избавиться от пыли в этой лачуге и вымести метлой всех букашек и прочих тварей. Лишь в тех случаях Хайме открывал глаза и был способен увидеть, что происходит вокруг, когда под руку с Николасом приходила Аманда. Несколько раз он заговаривал с ней и ужасно краснел, если она к нему обращалась. Он недоверчиво относился к ее экзотической внешности и был убежден, что если бы она одевалась как все и не подводила глаза, то была бы похожа на жалкую зеленоватую мышь. Несмотря на это, он не мог оторвать от нее глаз. Погремушки на ее браслетах, которые она не снимала, отвлекали его от занятий, и он вынужден был прилагать все усилия, чтобы не следовать за нею по дому подобно загипнотизированной курице. Когда он оставался один, в постели, или когда ему не удавалось сосредоточиться на чтении, он представлял себе Аманду обнаженной, окутанной черными волосами, и подобно идолу, увешанной звенящими украшениями. Хайме был одинок. В детстве он был нелюдим, а с возрастом оказался робким. Он не нравился самому себе и, может быть, поэтому думал, что не заслуживает любви других. Малейшее проявление внимания или благодарности приводили его в смущение и заставляли страдать. Аманда представлялась ему квинтэссенцией женственности и, будучи подругой Николаса, навсегда запретной. Свободная, живая и ищущая приключений молодая женщина пленяла его, а ее внешность замаскированной мышки вызывала в нем мучительное желание покровительствовать ей. Он жаждал ее до боли, но никогда не осмелился признаться в этом, даже себе самому в своих тайных мыслях.
В то время Аманда часто бывала в доме семьи Труэба. В газете у нее было свободное расписание, и всякий раз, когда она могла, она приходила в «великолепный дом на углу» со своим братом Мигелем. Их приход не привлекал внимания в этом огромном жилище, всегда полном людей, бурлящем от самой разнообразной деятельности. Мигелю было тогда около пяти лет, он был скромным опрятным мальчиком, не шумел, его почти не замечали, воспринимая как рисунки на обоях или как мебель, он играл один в саду или следовал за Кларой по всему дому, называя ее мамой. Поэтому и еще оттого, что Хайме он называл папой, предполагали, что Аманда и Мигель были сиротами. Аманда не расставалась с братом, брала его на работу, приучала его есть все подряд, в любое время, и спать, прикорнув, в самых неудобных местах. Она окружила его страстной и бурной нежностью, почесывала и поглаживала как собачку, кричала на него, когда сердилась, и тут же бежала обнимать. Она никому не позволяла делать замечания или что-то приказывать своему брату, не допускала никаких толкований по поводу той странной жизни, которой она заставляла его жить, и защищала, как львица, хотя ни у кого не возникало желания на него нападать. Единственному человеку она позволяла судить о воспитании Мигеля — Кларе, которая смогла убедить ее в том, что мальчика следует отдать в школу, чтобы он не рос безграмотным отшельником. Клара не была сторонницей традиционного воспитания, но полагала, что в случае с Мигелем необходимы ежедневные занятия и общение с детьми его возраста. Она сама взялась записать его в коллеж, купила ему школьные принадлежности и форму и сопровождала вместе с Амандой в первый учебный день. У дверей коллежа Аманда и Мигель обнялись, плача, и учительница не сумела оторвать ребенка от юбки его сестры, в которую он вцепился зубами и ногтями, визжа и отталкивая ногой всякого, кто к ним приближался. В конце концов с помощью Клары учительнице удалось затащить мальчика в здание и закрыть двери коллежа. Все утро Аманда просидела на тротуаре. Клара осталась с ней, потому что чувствовала себя виноватой в их горе и даже стала сомневаться в правильности своего начинания. В полдень раздался звонок и открылись двери. Они увидели, как гуртом высыпали ученики и среди них спокойно и тихо, без слез, со следами карандаша на носу и спустившимися на ботинки носками вышагивал маленький Мигель. За эти несколько часов он научился идти по жизни без помощи своей сестры. Аманда исступленно прижала его к груди и под влиянием момента воскликнула: «Я отдала бы жизнь за тебя, Мигелито». Она не знала, что придет день, когда это обещание свершится.
Между тем Эстебан Труэба чувствовал себя с каждым днем все более одиноким и потерянным. Он смирился с тем, что его жена больше уже не обратится к нему ни с единым словом, и, устав преследовать ее по углам, умолять взглядами и проделывать дыры в стенах ванной, решил посвятить себя политике. Как и предсказывала Клара, на выборах победили те, кто всегда побеждал, правда, так неубедительно, что это насторожило всю страну. Труэба считал, что наступил момент, когда нужно выйти на защиту интересов отечества и Консервативной партии, поскольку никто, кроме него, не воплощал в себе с такой безупречностью честного и незапятнанного политика, как он не раз говорил. Он добавлял при этом, что поднялся своими собственными силами, предоставив работу и хорошие условия жизни своим рабочим, поскольку только в его имении для них строились кирпичные дома. Он чтил закон, родину и традиции, и никто не мог упрекнуть его ни в одном правонарушении, разве что порой в уклонении от налогов. Он нанял нового управляющего в Лас Трес Мариас вместо Педро Сегундо Гарсиа и поручил ему заботиться об урожае, курах-несушках и импортированных коровах, а сам окончательно обосновался в столице. Несколько месяцев он посвятил избирательной кампании, опираясь на консервативную партию, нуждающуюся в представительных людях на ближайших парламентских выборах, а также на собственные капиталы, которые он пустил на пользу дела. Дом наполнился политиками, пропагандистами и сторонниками консерваторов, которые буквально взяли особняк штурмом, смешавшись в коридорах с призраками, людьми из Красного Креста и тремя сестрами Мора. Мало-помалу двор Клары был вытеснен в задние комнаты дома. Установилась невидимая граница между территорией, которую занимал Эстебан Труэба, и владениями его жены. С легкой руки Клары и в связи с нуждами момента к благородной архитектуре дома со временем добавлялись комнатки, лестницы, башенки, плоские крыши. Всякий раз, когда нужно было дать приют очередному гостю, приходили все те же каменщики и пристраивали еще одну комнату. Так «великолепный дом на углу» стал напоминать лабиринт.
— Когда-нибудь этот дом превратится в отель, — предвещал Николас.
— Или в небольшую больницу, — добавлял Хайме, который мечтал о перемещении своих бедняков в богатый квартал.
Фасад дома оставался без изменений. Возвышались героические колонны, расстилался версальский парк, но далее общий стиль был нарушен. Задний сад представлял собой непроходимые джунгли, где буйно произрастали различные растения и цветы и где нарушали тишину птицы Клары, уживавшиеся с несколькими поколениями кошек и собак. Среди обитателей этой домашней фауны в памяти всех членов семьи сохранился бедняга-кролик, которого однажды принес Мигель. Собаки лизали его непрерывно, пока у того не облезла шерсть и он не превратился в единственного лысого представителя своего вида. Блестящая кожа придавала ему вид ушастой рептилии.
По мере того как приближалась дата выборов, Эстебан Труэба становился все более и более неуверенным. Он рискнул всем, что имел, ради политической карьеры. Как-то ночью он не удержался и постучался в двери Клариной спальни. Она открыла ему. Клара была в ночной рубашке, с фарфоровыми зубами во рту — ей нравилось покусывать галеты, пока она делала свои записи в дневнике. Эстебану она показалась такой молодой и красивой, как в тот первый день, когда, взяв за руку, он привел ее в эту спальню, обитую голубым шелком, и остановился у шкуры Баррабаса. Он улыбнулся, вспомнив об этом.
— Прости, Клара, — сказал он и покраснел как школьник. — Я чувствую себя таким одиноким и удрученным. Мне хочется побыть немного здесь, если тебе это не помешает.
Клара тоже улыбнулась, но ничего не ответила. Указала ему на кресло, и Эстебан сел. Какое-то время они молчали, похрустывая галетами и с удивлением смотря друг на друга, потому что уже очень давно, живя под одной крышей, они не виделись.
— Полагаю, ты знаешь, что меня терзает, — наконец произнес Эстебан.
Клара кивнула.
— Думаешь, меня выберут?
Клара снова утвердительно кивнула, и тогда Труэба почувствовал такое облегчение, словно она дала ему письменную гарантию. Он весело и звонко рассмеялся, встал, обнял ее за плечи и поцеловал в лоб.
— Ты великолепна, Клара! Раз ты это говоришь, я буду сенатором, — воскликнул Эстебан.
Начиная с этой ночи их враждебность пошла на убыль. Клара по-прежнему не разговаривала с ним, но он не обращал на это внимания и обычно общался с ней, воспринимая самые незначительные ее жесты как ответы. В случае необходимости Клара поручала слугам или детям передавать ему сообщения. Она заботилась о благополучии мужа, помогала ему в работе и сопровождала его в тех случаях, когда он просил об этом. Иногда улыбалась ему.
Десять дней спустя Эстебан Труэба был избран сенатором Республики, как и предсказала ему Клара. Он отметил это событие праздником для друзей и единомышленников, денежным вознаграждением для служащих и арендаторов в Лас Трес Мариас и изумрудным ожерельем, которое он оставил Кларе на кровати вместе с букетиком фиалок.
Клара стала посещать общественные приемы и политические собрания, где ее присутствие было необходимо, чтобы поддерживать образ мужа как добропорядочного человека и хорошего семьянина. Это нравилось публике и отвечало правилам хорошего тона в консервативных слоях. В таких случаях Клара вставляла зубной протез и украшала себя какой-нибудь драгоценностью, подаренной в свое время Эстебаном. Ее воспринимали как самую элегантную даму их круга, скромную и очаровательную, и никому в голову не приходило, что эта достойная женщина уже давно не разговаривает с мужем.
В связи с новым положением Эстебана Труэбы увеличился круг лиц, которых нужно было принимать в «великолепном доме на углу». Клара не вела счет ни ртам, которые ей нужно было накормить, ни расходам по дому. Счета шли прямо в контору сенатора Труэбы в конгрессе, а он платил, ни о чем не спрашивая, потому как еще раньше открыл, что чем больше он тратит, тем, кажется, больше становится его состояние, а кроме того, пришел к заключению, что вовсе не Клара с ее безбрежным гостеприимством и благотворительностью могла бы разорить его. Вначале он воспринимал политическую власть как новую игрушку. Он подошел к своей зрелости человеком богатым и уважаемым, как поклялся это сделать в своей бедной юности, без помощи родителей и без иного капитала, кроме гордости и честолюбия. Но он понимал, что так же одинок, как и раньше. Сыновья избегали его, а с Бланкой после всего случившегося он не стал возобновлять отношения. Знал о ней лишь то, что рассказывали братья, и ограничивался посылкой чека, верный соглашению, заключенному с Жаном де Сатини.
Он был так далек от своих сыновей, что чувствовал себя неспособным поддержать с ними разговор, не кончив его криком. Труэба узнал о безумствах Николаса, когда было уже слишком поздно, иначе говоря, когда все уже судачили об этом. Он и о жизни Хайме ничего толком не знал. Если бы он подозревал, что Хайме видится с Педро Терсеро Гарсиа, с которым тот поддерживал теплые братские отношения, его, несомненно, хватил бы апоплексический удар, но Хайме сознательно остерегался говорить об этом с отцом.
Педро Терсеро Гарсиа покинул деревню. После ужасной встречи с Эстебаном на лесопилке его укрыл в приходском доме падре Хосе Дульсе Мария и лечил ему руку. Юноша впал в глубокую депрессию и неустанно повторял, что жизнь для него не имеет никакого смысла, потому что он потерял Бланку и не сможет уже играть на гитаре, что было единственным его утешением. Падре Хосе Дульсе Мария подождал, пока сильная натура молодого человека не возьмет свое и не зарубцуется рана на пальцах, а тогда посадил его в омнибус и повез в резервацию индейцев, где показал столетнюю старуху, слепую, с руками, скрюченными от ревматизма, но еще обладавшую волей плести корзины ногами. «Если она может плести корзины ногами, ты сможешь играть на гитаре без пальцев», — пообещал он ему. А после рассказал свою собственную историю.
— В твоем возрасте я тоже был влюблен, сын мой. Моя девушка была самой красивой в нашем селении. Мы собирались пожениться, и она начала вышивать приданое, а я экономить деньги на постройку домика, как вдруг меня призвали на военную службу. Когда я вернулся, она уже вышла замуж за мясника и превратилась в толстую сеньору. Я готов был броситься в реку с камнем на шее, но потом решил стать священником. В год принятия мною духовного сана она овдовела и пришла в церковь с потупленным взором.
Откровенный смех невозмутимого падре подбодрил Педро Терсеро и заставил его улыбнуться впервые за три недели.
— Видишь, сынок, — заключил Хосе Дульсе Мария, — не стоит отчаиваться. Ты снова увидишь Бланку в самый неожиданный день.
Залечив тело и душу, Педро Терсеро Гарсиа поехал в столицу с узелком одежды и небольшим количеством монет, которые священник выделил ему из воскресного подаяния. Еще он дал ему адрес одного руководителя-социалиста в столице, который приютил его в первые дни, а потом нашел ему работу певца в некой богемной группе. Юноша стал жить в рабочем поселке, в деревянной хижине, которая казалась ему дворцом. Мебель составляли пружинный матрац на ножках, тюфяк и стул, два ящика служили столом. Здесь он углублял свои знания о социализме и пережевывал замужество Бланки, отказываясь принять объяснения и слова утешения Хайме. Немного времени спустя он стал владеть правой рукой и пользоваться двумя оставшимися пальцами, продолжая сочинять свои песни о курах и лисицах. Однажды его пригласили на радио, и это стало началом головокружительной популярности, которой даже он сам не ожидал. Его голос часто можно было услышать по радио, а имя сделалось широко известным. Сенатор Труэба, однако, никогда о нем не слышал, потому что у себя в доме не терпел радиоприемников. Он считал, что они служат необразованным людям, являясь носителями опасных влияний и вульгарных идей. Никто не был так далек от народной песни, как он, и единственным, что он принимал в мире музыки, была классическая опера и труппа сарсуэлы,[42] которая каждую зиму приезжала из Испании.
Однажды Хайме пришел домой и сообщил, что решил изменить фамилию, потому что, с тех пор как его отец стал сенатором от партии консерваторов, его товарищи по университету относятся к нему с опаской, а в бедных кварталах ему перестали верить. Эстебан Труэба потерял терпение и готов был надавать ему пощечин, однако вовремя остановился, так как по взгляду Хайме понял, что сын на этот раз постоит за себя.
— Я женился, чтобы иметь законных детей, которые бы носили мою фамилию, а не ублюдков с именем твоей матери! — язвил он, побледнев от злости.
Через две недели он услышал, как в коридорах конгресса и в залах Клуба судачат о том, что его сын Хайме снял с себя брюки и отдал некому индейцу, а сам вернулся домой, прошествовав в кальсонах более пяти километров. Его сопровождали стайки ребят и любопытствующих, которые бурно аплодировали. Эстебан устал защищаться от сплетен и разрешил сыну взять любую фамилию, лишь бы она не говорила о родстве с ним. В тот день, запершись в своем кабинете, он плакал от разочарования и гнева. Он пытался убедить себя, что подобные чудачества у сына пройдут, когда он созреет и рано или поздно станет уравновешенным человеком, будет помогать ему в делах и служить опорой в старости. На другого сына он уже не надеялся.
Николас бросался от одного фантастического предприятия к другому. В эти дни он вынашивал мысль пересечь Кордильеры, подобно тому как много лет назад его двоюродный дедушка Маркос пытался сделать это на примитивном аэроплане. Николас решил подняться на воздушном шаре, в уверенности, что зрелище гигантского шара, зависшего среди облаков, станет уникальным элементом рекламы какого-нибудь газированного напитка. Он выполнил копию одного немецкого цеппелина довоенного образца, который поднимался с помощью системы нагретого воздуха, а внутри помещались один или два отважных человека. Подготовка к этому мероприятию, изучение тайных механизмов, предсказаний карт и законов аэродинамики долго занимали его. Он забыл о занятиях спиритизмом по пятницам и даже не заметил, что Аманда перестала приходить к ним. Когда летательный аппарат был закончен, он столкнулся с препятствием, о котором прежде даже не подумал: управляющий газированными напитками, гринго из Арканзаса, отказался финансировать проект, ссылаясь на то, что, если Николас разобьется на своей махине, снизится объем продаж его пойла. Николас попытался найти других покровителей, но проект никого не заинтересовал. Этого было недостаточно, чтобы Николас отказался от своих замыслов, он решил лететь в любом случае, даже бесплатно. В назначенный день Клара спокойно вязала, не обращая внимания на приготовления сына и на то, что все близкие и соседи пришли в ужас от нелепого плана пересечь горы на этой странной штуковине.
— Мне кажется, он не взлетит, — произнесла Клара, не переставая вязать.
Так и случилось. В последний момент в общественном парке, который Николас избрал в качестве стартовой площадки, показался пикап, полный полицейских. Они потребовали разрешение от муниципалитета, какового, разумеется, у Николаса не оказалось. Четыре дня он бегал из одной конторы в другую, в отчаянии стремясь выполнить необходимые формальности, но все разбивалось о стену бюрократического непонимания. Он никогда не узнал, что за пикапом с полицейскими и неподписанными документами стоял его отец, который не желал допускать подобную авантюру. Устав бороться, Николас убедился, что смог бы лететь только нелегально, а это оказалось невозможно ввиду размеров воздушного корабля. Им овладела тоска, наступил кризис, из которого его вывела мать. Она посоветовала использовать материалы воздушного шара для какой-нибудь практической цели, чтобы не потерять затраченные деньги. Николас задумал открыть предприятие по изготовлению бутербродов. В его планы входило изготовление бутербродов из куриного мяса, упаковка их в ткань от шара, нарезанную на кусочки, а также продажа служащим. Обширная кухня в их доме представлялась ему идеальной для подобного производства. Сады за домом наполнились птицами, привязанными за лапы, которые покорно ждали своей очереди, а два мясника, специально нанятые, обезглавливали их одну за другой. Весь патио был в перьях, статуи богов Олимпа обрызганы кровью, от запаха крепкого бульона всех тошнило, а от вынутых потрохов мухи разлетались по всему кварталу, когда Клара положила конец этой бойне. Нервный срыв чуть было не вернул ее к временам немоты. Этот новый коммерческий крах не слишком огорчил Николаса, потому что его самого тошнило от этой резни, да и совесть была неспокойна. Он смирился с утратой того, что вложил и в это предприятие, и заперся в своей комнате, чтобы придумать, каким образом ему теперь зарабатывать деньги и развлекаться.
— Уже давно я не вижу здесь Аманду, — подсказал Хайме, не в силах побороть нетерпение сердца.
В этот момент Николас вспомнил о девушке и подсчитал, что не видел ее вот уже три недели, что она не присутствовала ни на его провалившейся попытке подняться на воздушном шаре, ни на открытии домашнего производства бутербродов. Он спросил об этом у Клары, но его мать тоже ничего не знала о девушке и даже стала понемногу забывать ее. Ее память неизбежно должна была приспособиться к тому, что через ее дом проходило столько людей, что, как она говорила, сердца не хватило бы сокрушаться обо всех, покинувших его. Тогда Николас решил найти ее, так как почувствовал, что ему не хватает Аманды, этой беспокойной бабочки, и ее молчаливых и жарких объятий в пустых комнатах «великолепного дома на углу», где они предавались этому занятию всякий раз, когда у Клары ослабевала бдительность, а Мигель играл или засыпал в каком-нибудь углу.
Пансион, где жила Аманда со своим братом, находился в ветхом доме, который полвека назад, возможно, и обладал известным блеском, но утратил его, по мере того как город стал строиться на отрогах Кордильер. Его заняли сперва арабские торговцы, которые добавили ему претенциозные фризы из розового гипса, а позже, когда арабы сосредоточили свою торговлю в турецком квартале, владелец превратил его в пансион, разделив на плохо освещенные комнаты, тоскливые, неудобные, с низкими потолками — для съемщиков с небольшими средствами. В узких и сырых переходах вечно царил смрад от дешевых супов и тушеной кочанной капусты. Открыть дверь вышла хозяйка пансиона собственной персоной, рослая, огромная женщина с тройным величественным подбородком и восточными глазами, утопающими в окаменевших складках жира. На каждом пальце у нее были кольца и жеманилась она, как послушница.
— Здесь не принимают посетителей противоположного пола, — сказала она Николасу.
Но тот расплылся в своей неотразимой улыбке, поцеловал ей руку, не отпрянув от облупившегося красного лака на грязных ногтях, пришел в восторг от колец и сообщил, что он двоюродный брат Аманды. Тогда она, побежденная, извиваясь и кокетливо хихикая, со слоновьей грацией повела его по пыльным лестницам на третий этаж и указала на дверь Аманды.
Аманда лежала в постели, укрытая полинявшей шалью, и играла в шашки с Мигелем. Она выглядела настолько бледной и похудевшей, что трудно было ее узнать. Аманда посмотрела на Николаса, не улыбаясь, и даже жестом не давая понять, что рада его приходу. Зато Мигель встал перед ним, подбоченясь.
— Наконец-то ты появился, — сказал ему мальчик.
Николас подошел к кровати и попытался вспомнить прежнюю смуглую Аманду, извивающуюся и пахнущую фруктами, Аманду их встреч в темноте закрытых комнат. Но в сбившейся шерсти платка на серых простынях лежала незнакомка с огромными блуждающими глазами, которая сурово смотрела на него. «Аманда», — пробормотал Николас, взяв ее за руку. Эта рука без колец и браслетов казалась такой беспомощной, словно лапка умирающей птицы. Аманда позвала своего брата. Мигель подошел к кровати, и она шепнула ему что-то на ухо. Мальчик попятился к двери, с порога бросил последний злой взгляд на Николаса и вышел, бесшумно закрыв дверь.
— Прости меня, Аманда, — пролепетал Николас. — Я был очень занят. Почему ты не сообщила мне, что больна?
— Я не больна, — ответила она. — Я беременна. Это слово хлестнуло Николаса, как пощечина. Он отступил так резко, что спиной почувствовал оконное стекло. С того дня, когда он первый раз снял с Аманды одежды, гладя в темноте ее тело и мечтая о его тайнах, он предположил, что у нее достаточно опыта, чтобы избежать неприятностей и не превратить его в отца семейства в двадцать один год, а ее в мать-одиночку двадцати пяти лет. У Аманды были возлюбленные и раньше, и она первая заговорила о свободной любви. Она придерживалась непреложного принципа, согласно которому они останутся вместе, пока будут испытывать симпатию друг к другу, без пут и обещаний на будущее, как Сартр и Бовуар.[43] Эта договоренность, которая поначалу шокировала Николаса, потом оказалась очень удобной. Беспутный и веселый, он пустился в любовное плавание, не думая о последствиях.
— Что же будем теперь делать! — воскликнул он.
— Разумеется, аборт, — ответила Аманда.
Николас испытал крайнее облегчение. Он еще раз избежал бездны. Как всегда, когда он играл на краю пропасти, кто-то другой, более сильный, появлялся рядом с ним, чтобы взять на себя все заботы; так было и в колледже, когда он сталкивал мальчиков во время перемен друг с другом, пока они не набрасывались на него, а в последнее мгновение, когда страх парализовывал его, прибегал Хайме и защищал брата, превращая ужас в радость, позволяя ему скрыться среди колонн в патио и выкрикивать оскорбления из своего укрытия, а сам пускал кровь из носа и раздавал тумаки с молчаливым упорством машины. А теперь Аманда приняла ответственность на себя.
— Мы можем пожениться, Аманда… если хочешь, — пробормотал он, стараясь показать себя с лучшей стороны.
— Нет, — возразила она, не колеблясь. — Я недостаточно люблю тебя для этого, Николас.
Чувства его резко переменились, потому что такая возможность не приходила ему в голову. До сих пор его никогда не отвергали и не покидали, и в своих увлечениях он проявлял возможную тактичность, чтобы ускользнуть, не слишком оскорбляя очередную девушку. Он вспомнил о трудных обстоятельствах, в которых оказалась Аманда, одинокая, ожидающая ребенка. Он подумал, что одно его слово могло бы изменить судьбу молодой женщины, превратив ее в супругу одного из Труэба. Эти соображения промелькнули у него в голове в какую-то долю секунды, и тотчас же он почувствовал себя пристыженным и покраснел, поймав себя на подобных мыслях. Аманда вдруг показалась ему великолепной. Ему пришли на память все чудесные мгновения, которые они пережили вместе, когда бросались на землю, выкуривая одну и ту же трубку, вместе испытывая головокружение. Смеялись от этой травы, пахнущей сухим конским навозом и вызывающей легкие галлюцинации. Вспомнил о занятиях йогой и о медитации вдвоем, когда они сидели друг против друга, в полной расслабленности, смотря в глаза и бормоча слова на санскрите, пытаясь достичь нирваны; о том, как они ускользали от чужих взглядов, затаившись среди кустарника в саду, неистово отдаваясь друг другу. Вспомнил о книгах, которые они читали при свете свечи, о бесконечных кружках, где спорили о философах-пессимистах, о неистовом желании сосредоточиться, чтобы привести в движение стол о трех ножках, в то время как Клара смеялась над ними. Он упал на колени у кровати, умоляя Аманду не покидать его, простить и остаться вместе, как если бы ничего не произошло, ведь это не более чем досадное происшествие, которое не может испортить неприкосновенную суть их отношений. Казалось, она не слушала его. Она гладила его по голове по-матерински и как-то отстраненно.
— Это бессмысленно, Николас. Разве ты не видишь, что душа у меня старая, а ты еще ребенок? Ты всегда будешь ребенком, — ответила она.
Они ласкали друг друга, не загораясь и мучая мольбами и воспоминаниями. Вкушали горечь разлуки, которую предчувствовали, но все еще не соглашались с ней. Аманда поднялась с кровати приготовить чай, и Николас увидел, что вместо ночной рубашки на ней была нижняя юбка. Она очень похудела, и ее икры казались трогательными. Она ходила по комнате босиком, с шалью на плечах, с распущенными волосами, хлопотала около газовой плитки на столе, который служил ей и письменным, и столовым, и кухонным. Он заметил беспорядок, в котором жила Аманда, и вдруг подумал, что до сих пор ничего не знал о ней. Он и раньше предполагал, что у нее не было семьи и что она жила на скудное жалование, но он был неспособен вообразить себе ее истинное положение. Бедность представлялась ему абстрактным и далеким понятием, касающимся арендаторов в Лас Трес Мариас или индейцев, которым помогал его брат Хайме. Аманда, его Аманда, такая близкая и знакомая, была чужой. Он смотрел на ее одежду, которая на ней казалась когда-то маскарадным костюмом королевы, а теперь, свисающая с гвоздей на стене, выглядела унылым тряпьем нищенки. Он видел ее зубную щетку в стакане на ржавом умывальнике, школьные ботинки Мигеля, много раз покрытые сапожным кремом, давно потерявшие первоначальную форму, видел старую пишущую машинку рядом с плиткой, книги среди чашек, разбитое стекло в окне, закрытое листами из журнала. Это был другой мир. Мир, о существовании которого он не подозревал. До сих пор для него по одну сторону находились нищие, по другую — такие люди, как он, а между ними он поместил Аманду. Он ничего не знал об этом молчаливом среднем классе, который бился между бедностью и желанием соперничать с богатыми негодяями, к каковым относился и он. Николас смутился и покраснел, думая о том, как она, должно быть, старалась казаться экстравагантной, чтобы не заметна была ее нищета в доме Труэба, а он, в полном неведении, не помогал ей.
На ум пришли рассказы его отца, когда он вспоминал свое детство и то, как стал в его возрасте работать, чтобы содержать мать и сестру. Впервые Николас смог сопоставить назидательные речи отца с реальностью. Он понял, что такой была и жизнь Аманды.
Они пили чай из одной чашки, сидя на кровати, потому что в комнате был только единственный стул. Аманда рассказала ему о своем прошлом, о семье, об отце-алкоголике, который был учителем в одной из провинций севера, о матери, усталой и печальной, трудившейся для поддержания своих шестерых детей, и о том, как она сама, едва смогла позаботиться о себе, ушла из дома. Она приехала в столицу пятнадцати лет в дом одной доброй женщины, которая помогла ей на первых порах. Потом, когда умерла мать, она ездила хоронить ее и взяла Мигеля, который был еще совсем крошечным. С тех пор она стала для него матерью. Об отце и об остальных своих братьях она ничего не знала. Николас почувствовал, как внутри него растет желание защитить ее и позаботиться о ней, возместить все, чего ей недоставало. Он никогда еще так сильно не любил ее.
В сумерках пришел Мигель, щеки у него разрумянились, он весело и таинственно вертелся, чтобы скрыть подарок, спрятанный за спиной. Это была сумка с хлебом для его сестры. Он положил ее на кровать, нежно поцеловал Аманду, пригладил ей волосы маленькой ручонкой, поправил подушки. Николас вздрогнул, потому что в поведении ребенка было больше внимания и любви, чем в его собственном. Тогда он понял, что хотела сказать Аманда. «Я должен многому научиться», — пробормотал он. Он уперся лбом в грязное оконное стекло, спрашивая себя, будет ли способен когда-нибудь дать столько, сколько хотел получить.
— Как мы это сделаем? — спросил он, не осмеливаясь произнести страшное слово.
— Попроси помощи у своего брата Хайме, — подсказала Аманда.
Хайме встретил брата в туннеле из книг, лежа на своей солдатской постели, освещенной единственной лампочкой, свисающей с потолка. Он читал любовные сонеты Поэта, о котором тогда уже прошла слава по всему миру, как и предсказала Клара сразу же, едва услышала его на своем литературном вечере. Он подумал, что эти сонеты, возможно, были вдохновлены присутствием Аманды в саду семьи Труэба, где Поэт имел обыкновение сидеть в часы вечернего чая, когда был постоянным гостем «великолепного дома на углу». Хайме удивил приход брата, потому что в последнее время они с каждым днем все более отдалялись друг от друга. Чаще всего им не о чем было говорить, и здоровались они только кивком, изредка сталкиваясь на пороге дома. Хайме отказался от мысли привлечь Николаса к служению благородным идеям.
Он понимал, что легкомысленные похождения брата являются следствием его незаурядной личности, но не мог принять того, что он теряет время и растрачивает энергию на путешествия на воздушном шаре или бойню цыплят, в то время как нужно помогать бедным и нуждающимся. Однако он не пытался затащить его в больницу, чтобы тот своими глазами увидел страдания, в надежде, что чужая беда тронет его сердце перелетной птицы. Он перестал приглашать его на собрания социалистов в дом Педро Терсеро Гарсиа на последней улице рабочего поселка, где они сходились по четвергам, в то время как полиция следила за ними. Николас смеялся над его общественными тревогами, доказывая, что только глупец, подражая апостолам, может идти по свету в поисках несчастий и уродств со свечным огарком в руках.
Сейчас Николас стоял перед Хайме, смотря на него с виноватым выражением лица и мольбой в глазах, к которым прибегал столько раз, чтобы найти сочувствие другого.
— Аманда беременна, — сказал Николас без обиняков.
Он должен был повторить это, потому что Хайме не шевельнулся и ни одним движением не выдал то, что он его слышал. Мир для Хайме рухнул. Молча он повторял имя Аманды, как бы следя за нежным звучанием этого слова, силясь сдержать свои чувства. Потребность в иллюзии была столь велика, что он убедил себя, будто любовные отношения между Амандой и Николасом были по-детски наивны и ограничивались мимолетными поцелуями, подсмотренными им, да невинными прогулками, во время которых они держались за руки.
Он не принял эту горестную правду.
— Не говори мне ничего про это. Мне нет до этого дела, — ответил он, едва обретя голос.
Николас уселся у кровати, закрыв лицо руками.
— Ты должен помочь ей, пожалуйста! — умолял он.
Хайме закрыл глаза и глубоко вздохнул, силясь преодолеть безумное желание убить брата, бежать, чтобы самому жениться на Аманде, плакать от бессилия и разочарования. Образ девушки возник в его памяти, она предстала перед ним такой, какой являлась всякий раз, когда волна любви захватывала его. Он видел, как она появляется и исчезает из дома, словно вихрь чистого воздуха, ведя за руку своего маленького брата, слышал ее смех с террасы, вдыхал несравненный, нежный аромат ее кожи и ее волос, когда она проходила мимо него в солнечный полдень. Он видел ее такой, какой воображал в свободные минуты, когда мечтал о ней. И особенно остро представлял ее в тот единственный раз, когда она оказалась в его комнате и они были одни так близко друг от друга. Она вошла, не постучав, когда он читал, лежа на кровати, наполнила все вокруг беспорядком своих длинных волос и гибких рук, просмотрела книги без всякого почтения и даже осмелилась извлечь некоторые с полок, сдуть с них пыль, а потом бросить на кровать, непрерывно при этом болтая. В это время он дрожал от желания и испуга, не находя в своем обширном словарном запасе ни одного слова, чтобы удержать ее, пока наконец она не попрощалась с ним поцелуем в щеку, поцелуем, который горел как ожог, единственный и ужасный поцелуй, вызывавший в нем целый лабиринт снов, в которых они представали идеальными влюбленными.
— Ты ведь разбираешься кое-как в медицине, Хайме. Ты должен что-то сделать, — умолял Николас.
— Я студент, мне еще многого не хватает, чтобы стать врачом. Я ничего не понимаю в этом. И я видел много женщин, которые умирали из-за вмешательства какого-нибудь невежды, — ответил Хайме.
— Она верит в тебя. Говорит, что только ты можешь помочь ей, — настаивал Николас.
Хайме схватил брата за пиджак и поднял его в воздух, тряся, словно марионетку и выкрикивая все оскорбительные слова, которые приходили на ум, пока собственные рыдания не вынудили его отпустить брата. Николас судорожно вздыхал, успокаиваясь. Он знал Хайме и интуитивно почувствовал, что тот, как всегда, принимает роль покровителя.
— Спасибо, брат!
Хайме нехотя дал ему пощечину и вытолкнул из комнаты. Закрыл дверь на ключ и упал на постель, сотрясаемый хриплыми рыданиями, какими мужчины оплакивают свою любовь.
Подождали до воскресенья. Хайме назначил им время в консультации Квартала Милосердия, где работал как студент-практикант. У него оставался ключ, так как он всегда уходил последним. Он мог войти туда без труда, но чувствовал себя как вор, потому что в случае необходимости не смог бы объяснить свое присутствие в кабинете в столь поздний час. Вот уже три дня он старательно изучал все, что касается операции, которую собирался осуществить. Он мог повторить наизусть каждое слово из книги, точно, по порядку, но это не придавало ему уверенности. Он дрожал. Старался не думать о женщинах, которых в тяжелейшем состоянии привозили в больницу, и он помогал им спастись в этой самой консультации, и о других, мертвенно бледных, бьющихся в агонии, на этих самых кроватях, с реками крови, текущей между ног, когда наука оказывалась бессильна и жизнь уходила от них по этому открытому крану. Он знал эту драму не понаслышке, но до сих пор ему еще никогда не приходилось самому помогать отчаявшейся женщине. А уж тем более Аманде. Хайме зажег свет, надел белый врачебный халат, приготовил инструментарий, вновь называя вслух каждую деталь, которую запомнил. Он так хотел, чтобы случилось какое-нибудь грандиозное несчастье, катастрофа, которая сокрушила бы до основания всю планету, только бы не делать того, что он собирался сделать. Но до назначенного часа ничего не произошло.
Между тем Николас отправился за Амандой на своем старом «Ковадонге», который едва передвигался рывками в облаках черного дыма, но еще служил в чрезвычайных обстоятельствах. Она ждала его, сидя на единственном стуле. Они держались с Мигелем за руки, словно понимающие друг друга сообщники, и Николас, как всегда, почувствовал себя лишним. Аманда выглядела бледной и изможденной из-за плохого самочувствия в последние недели и неуверенности, которую испытывала, но была спокойнее, чем Николас. Он торопливо говорил, не мог оставаться на одном месте и пытался воодушевить ее притворным весельем и бесполезными шутками. Он привез ей в подарок старинное кольцо с гранатами и бриллиантами, которое взял в комнате у матери, в уверенности, что она этого никогда не заметит, и даже если увидит на руке Аманды, не способна будет узнать его, — ведь Клара не принимала во внимание такие вещи. Аманда мягко вернула кольцо.
— Вот видишь, Николас, какой ты ребенок, — сказала она без улыбки.
Когда они уходили, маленький Мигель надел пончо и схватил руку сестры. Николас вынужден был прибегнуть сперва к своему обаянию, а затем к грубой силе, чтобы сдать его на руки хозяйке пансиона, которая в последние дни была совсем очарована любимым двоюродным братом своей жилицы и, вопреки своим принципам, согласилась позаботиться о мальчике этой ночью.
Путь свой они проделали без разговоров, каждый был погружен в свои страхи. Николас ощущал враждебность Аманды как стену, вставшую между ними. В последние дни она думала о смерти и боялась ее меньше, чем боли и унижения, которые должна была перенести этой ночью. Он вел «Ковадонгу» по незнакомой части города, узкими и темными улочками, где мусор громоздился под высокими стенами фабрик, а лес труб мешал видеть небо. Бродячие собаки нюхали масляные пятна, а нищие спали, завернувшись в газеты, в нишах у дверей. Николаса поразило то, что именно здесь работал его брат.
Хайме ожидал их в дверях консультации. Белый передник и выражение сильной тревоги на лице делали его старше. Он провел их через лабиринт ледяных коридоров до палаты, которую подготовил. Он пытался отвлечь Аманду, чтобы девушка не разглядела этого безобразного места, не заметила желтоватые полотенца в глиняных горшках, ожидающие стирки в понедельник, ругательства, нацарапанные на стенах, отколотые облицовочные плитки, ржавые водопроводные краны, из которых непрерывно текла вода. В дверях палаты Аманда остановилась с выражением ужаса: она увидела инструментарий и гинекологический стол, и то, что до этого момента было абстрактной идеей и кокетством перед возможной смертью, в один миг превратилось в реальность. Николас посинел, но Хайме взял их под руки и заставил войти.
— Не смотри, Аманда! Я усыплю тебя, чтобы ты ничего не чувствовала, — сказал он.
Он никогда не вводил обезболивающие средства и не ассистировал во время операций. Как студент он ограничивался подсобными работами: вел статистический учет, заполнял карточки, помогал в лечении, накладывал швы и выполнял различные мелкие процедуры. Он боялся больше, чем сама Аманда, но напустил на себя солидный и вместе с тем беззаботный вид, который подметил у врачей, чтобы она поверила, будто все это для него не более чем повседневная рутина. Он хотел избавить ее от необходимости раздеваться при нем и самому избежать этого, и потому позволил ей лечь на стол в одежде. Пока он мылся и показывал Николасу, что тому нужно делать, он пытался развлечь ее историей об испанском призраке, который как-то явился Кларе на ее пятнице с сообщением о зарытом в фундаменте дома кладе, и попутно рассказывал о своей семье: об экстравагантных безумцах в каждом поколении, над которыми потешались даже привидения. Но Аманда не слушала его, была бледна как саван, у нее зуб на зуб не попадал.
— Зачем эти ремни? Я не хочу, чтобы ты привязывал меня! — вздрогнула она.
— Я не буду привязывать тебя. Николас даст тебе эфир. Спокойно дыши, не пугайся и, когда проснешься, мы уже закончим, — улыбнулся Хайме глазами поверх повязки.
Николас поднес Аманде маску, смоченную анестезирующим раствором, и последнее, что она увидела, прежде чем погрузиться во тьму, было лицо Хайме, который с любовью смотрел на нее. Она решила, что ей это снится. Николас снял с нее одежду и привязал к столу, решив, что это хуже изнасилования, а брат его ожидал в перчатках, пытаясь видеть в Аманде не женщину, которая занимала его мысли, а лишь тело, подобное другим, чьи муки он наблюдал ежедневно. Он начал работу медленно и осторожно, повторяя для себя, что должен делать, бормоча текст учебника, вызубренный наизусть. Пот стекал ему на глаза, он прислушивался к дыханию девушки, постоянно наблюдая за цветом кожи и биением сердца, чтобы сообщить брату, добавить ли эфира, когда она стонала. Хайме молился, чтобы не вышло какого-нибудь осложнения, не переставая все это время в глубине души проклинать брата. Ведь, если бы этот ребенок был его, а не Николаса, он родился бы здоровым, вместо того, чтобы выйти кусками по водосливу этой жалкой больницы, он бы баюкал его и защищал, а не извлекал его из гнезда, вычерпывая ложкой. Через двадцать пять минут он закончил операцию и приказал Николасу привести девушку в порядок, пока отходит наркоз, но увидел, что брат шатается, опершись о стену, мучаясь от приступа рвоты.
— Идиот! — прорычал Хайме. — Ступай в ванную и, после того как извергнешь свою вину, жди нас за дверью, потому что мы еще задержимся здесь.
Николас вышел, спотыкаясь, а Хайме снял перчатки и маску и стал отстегивать ремни. Он осторожно одел Аманду, спрятал запачканные кровью простыни и убрал подальше инструменты. Затем взял ее на руки, наслаждаясь этой минутой, когда мог прижать ее к груди, и уложил на кровать, которую заранее застелил чистыми простынями. Он укрыл ее и сел рядом. Впервые он мог смотреть на нее, сколько хотел. Она казалась меньше и нежнее, чем в те времена, когда бродила по их дому в одеждах пифии, с погремушками из бус. В ее худеньком теле едва угадывался костяк, она выглядела пятнадцатилетней. Ее уязвимость казалась Хайме желаннее, чем все то, что раньше его соблазняло в ней. Он чувствовал себя в два раза больше и тяжелее и в тысячу раз сильнее, чем она, но считал себя заранее побежденным глубокой нежностью и желанием защитить ее. Он проклял свою непобедимую сентиментальность и попытался отнестись к ней как к возлюбленной своего брата, которой только что сделал аборт, но мгновенно понял, что это бессмысленно, и отдался радости и страданиям любви. Он гладил ее прозрачные руки и тонкие пальцы, чувствуя незаметный ток жизни в ее венах. Приблизился к ее губам и жадно вдохнул запах наркоза, но не осмелился дотронуться до них.
Аманда медленно отходила от сна. Сперва она ощутила холод, а потом ее заколотило от приступов тошноты. Хайме утешал ее, разговаривая на тайном языке, который приберегал для животных и самых маленьких детей в своей больнице для бедных, пока она не стала успокаиваться. Аманда заплакала, а он все гладил ее. Наступила тишина, она дрожала в полусне, корчилась от рвоты, тоски и боли в животе, которую стала ощущать, а он так хотел, чтобы эта ночь никогда не кончалась.
— Ты думаешь, у меня могут быть дети? — спросила она наконец.
— Думаю, да, — ответил он. — Только поищи надежного отца.
Оба облегченно улыбнулись. Аманда пыталась найти в смуглом лице Хайме, склонившемся над ней, какое-нибудь сходство с Николасом, но ей это не удалось. Впервые за время своего бродячего существования она почувствовала себя защищенной и уверенной, вздохнула, довольная, и забыла о грязи, что окружала ее, о растрескавшихся стенах, холодных металлических шкафах, пугающих инструментах, запахе дезинфицирующих средств и даже о тупой боли, разраставшейся внутри.
— Пожалуйста, ляг рядом и обними меня, — попросилаона.
Хайме робко вытянулся на узкой кровати, обняв ее. Он старался лежать неподвижно, чтобы не помешать ей и не упасть. Он был неловок в своей нежности, как тот, кого никогда не любили и не ласкали. Аманда закрыла глаза и улыбнулась. Они лежали в полном покое, как брат и сестра, пока не настало утро и солнечные лучи не заглушили электрический свет. Тогда Хайме помог ей подняться, надеть пальто и под руку провел в приемную, где на стуле спал Николас.
— Проснись! Мы отвезем ее к нам домой, чтобы о ней позаботилась мать. Лучше не оставлять ее одну в первое время, — сказал Хайме.
— Я знал, что мы можем рассчитывать на тебя, брат, — поблагодарил Николас.
— Я сделал это не для тебя, несчастный, а для нее, — проворчал Хайме, отвернувшись.
В «великолепном доме на углу» их встретила Клара, ни о чем не спрашивая, или, возможно, заранее зная обо всем случившемся. Им пришлось разбудить ее, потому что было еще очень рано и никто не вставал.
— Мама, помоги Аманде, — попросил Хайме, уверенный в ее согласии. — Она больна и останется здесь на несколько дней.
— А Мигелито? — спросила Аманда.
— Я схожу за ним, — пообещал Николас и вышел.
Приготовили одну из гостевых комнат, где Аманда легла в постель. Хайме измерил температуру и сказал, что она должна отдохнуть. Он собирался было уйти, но задержался на пороге комнаты в нерешительности. Появилась Клара с подносом, приготовив кофе для троих.
— Думаю, что мы должны Вам все объяснить, мама, — пробормотал Хайме.
— Нет, сын, — ответила Клара весело. — Если это грех, предпочитаю не слышать об этом. Давайте воспользуемся тем, что Аманда здесь, и побалуем ее немного, ведь ей этого так не хватает.
Клара вышла вместе с Хайме. Она шла перед ним по коридорам босая, с волосами, распущенными по плечам, одетая в белый халат, и он заметил, что она не была высокой и сильной, как ему представлялось в детстве. Он протянул руку и, дотронувшись до плеча, остановил ее. Клара повернула голову, улыбнулась, и Хайме внезапно обнял ее, прижал к груди, уколов ей лоб, потому что давно не брился. Он приласкал ее неожиданно, впервые с тех времен, когда был младенцем и рос у ее груди, и Клара, взволнованная и счастливая, удивилась, что этот великан с грудью атлета и руками-молотами, сжимавшими ее, — ее сын.
Спустя несколько дней у Аманды начался жар. Напуганный Хайме наблюдал ее каждый час и давал ей лекарства. Клара заботилась об Аманде. Она заметила, что Николас спрашивает о ней сдержанно, но не утомляет своими посещениями, тогда как Хайме надолго запирался с нею, приносил ей самые любимые книги и весь светился, болтая разные глупости. Он постоянно был дома и даже забыл в четверг о собрании социалистов.
Так случилось, что Аманда на какое-то время вошла в круг семьи Труэба, а Мигелито, благодаря удивительному случаю, спрятавшись в шкафу, стал свидетелем рождения Альбы. Он никогда не забывал этот грандиозный спектакль, когда в суматохе хлопочущих женщин под крики матери появился на свет младенец.
Между тем Эстебан Труэба отправился в Северную Америку. Устав от боли в костях и от таинственной болезни, которую замечал только он, Эстебан принял решение проконсультироваться у иностранных медиков. Он давно уже пришел к заключению, что латиноамериканские врачи — просто шарлатаны и похожи скорее на местных колдунов, чем на ученых. Он все уменьшался, но внешне это проявлялось столь незначительно, что никто пока этого не замечал. Он стал покупать ботинки на номер меньше, вынужден был укоротить брюки, приказал сделать складки на рукавах рубашек. Однажды он надел шляпу, которой не пользовался все лето, и обнаружил, что та совершенно закрыла уши. В ужасе он заключил, что уменьшается даже его мозг и мысли, следовательно, тоже станут мельче.
Врачи-гринго измерили его тело, взвесили его, расспросили по-английски, одной иглой что-то влили, а другой что-то извлекли, сфотографировали, вывернули наизнанку, как перчатку, а напоследок ввели лампочку в задний проход. И пришли к заключению, что все это его фантазии, что не следует думать об уменьшении роста, что он всегда был таким и, несомненно, ему приснилось, будто его рост равнялся метру восьмидесяти сантиметрам, а размер обуви соответствовал сорок второму. Эстебан Труэба в конце концов потерял терпение и вернулся на родину, решив не обращать на это внимания, поскольку все великие политики были маленького роста, начиная от Наполеона и кончая Гитлером. Когда он приехал домой, то увидел Мигеля, играющего в саду, и Аманду, еще более похудевшую, с темными кругами под глазами, но уже без бус и браслетов. Она сидела на террасе с Хайме. Эстебан ни о чем не спросил, потому что уже привык видеть посторонних людей, живущих под его крышей.