СВАДЬБА

Анриетта Буассон замуж не выйдет, нечего и рассчитывать. Она несёт впереди себя круглый животик семи месяцев, который не мешает ей ни мыть плиточный пол в кухне, ни развешивать бельё на верёвке и на бересклетовой изгороди. В наших краях не принято играть свадьбу с таким животом. Госпожа Помье и госпожа Леже уж сколько раз внушали маме: «Не понимаю, как вы можете терпеть в доме, где такая взрослая девочка, как ваша, прислугу, которая… прислугу, у которой…»

Но мама решительно заявляла, что скорее позволит «показывать на себя пальцем», чем выставит за дверь мать с ребёнком.

Значит, Анриетта Буассон замуж не выйдет. А вот наша горничная Адриенна Сетманс, хорошенькая, живая, уже с месяц что-то много поёт. Например, когда шьёт. У горла она прикалывает брошь – камень под лучистый колчедан в обрамлении банта из сатина с кружевом, в чёрные волосы втыкает гребень с бисером, а проходя перед зеркалом, всякий раз одёргивает блузку из виши,[32] облегающую её грудь, затянутую в корсет. Подобные приметы меня, опытную в таких делах, не обманывают. В свои тринадцать с половиной лет я знаю, что такое горничная, у которой завёлся ухажёр. Так выйдет Адриенна Сетманс замуж или нет? Вот в чём вопрос.

Сетмансы – четверо дочерей, трое сыновей, их двоюродные братья и сёстры – живут в доме под живописной соломенной крышей, что стоит на обочине дороги.

Ох и погуляем! Узнав о свадьбе, мама с неделю будет жаловаться, ворчать по поводу моих «подозрительных знакомств» и «дурных манер», станет угрожать тем, что отправится туда вместе со мной, а затем всё же по своей природной нелюдимости и из-за усталости откажется от своего намерения.

Я не упускаю Адриенну Сетманс из виду. Она поёт, то и дело откладывает работу, выбегает на улицу и громко ненатурально смеётся.

Вокруг неё витает аромат духов, которыми торгует у нас парикмахер Момон; он напоминает запах изо рта при больных миндалинах или сладковатый запах испарений конской мочи на дорогах…

– Адриенна, от вас пахнет пачулями![33] – изрекает мама, понятия не имеющая, что это такое.

Наконец я застаю в кухне черноволосого парня в белой соломенной шляпе: он молча сидит, прислонившись к стене; по всему чувствуется, что он пришёл сюда с каким-то добрым намерением. Я ликую, а мама мрачнеет.

– Кем её заменить? – спрашивает она за ужином у отца.

Интересно, заметил ли отец, что Адриенна Сетманс пришла в своё время на смену Мари Барден?

– Мы приглашены, – добавляет мама. – Естественно, я не пойду. Адриенна попросила, чтобы Малышка была подружкой невесты… Так некстати.

«Малышка» вскакивает и разражается заранее приготовленной тирадой.

– Мама, я поеду с Жюли Давид и дочками Фолле. Пойми, в этом случае тебе не о чем беспокоиться, мы отправимся – и туда и обратно – все вместе в повозке госпожи Фолле, она сказала, что позволит дочерям танцевать только до десяти вечера…

Я краснею и умолкаю на полуслове, так как мама, вместо того чтобы жаловаться, окатывает меня полным насмешки презрением.

– Мне тоже было тринадцать с половиной лет. Не утруждай себя понапрасну. Просто скажи: «Обожаю бывать на свадьбах прислуги».


Белое платье с пурпурным поясом, золотисто-коричневые туфли – слишком мелкие, надо бы поглубже, – белые чулки, тёплая волна распущенных волос – двое суток пришлось терпеть папильотки, от которых болели корни волос, – всё было подготовлено заранее.

Пора свадеб в деревнях, прекрасная погода, жара. Венчание не затянулось, сынок Фолле шёл со мной в паре и держал меня за руку, ну а после… на что ему сдалась дама тринадцати лет?.. Госпожа Фолле сама управляет повозкой, в которую набились все мы с нашим смехом: я, четыре дочки Фолле, одинаковые в своих голубых нарядах, и Жюли Давид в розово-лиловом платье из ангорской шерсти. Повозки подпрыгивали на дороге, близилась минута, которую я люблю больше всего…

Откуда у меня пристрастие к деревенским свадебным застольям? Кто из предков, при том что мои родители умеренны в еде, наградил меня неким религиозным отношением к соте из кролика, бараньей ножке с чесноком, икре с красным вином, подаваемым в стенах какого-нибудь амбара или гумна, задрапированных небелёной тканью, в которую воткнута красная июньская роза? Мне только тринадцать лет, но меню, обычное для этих растягивающихся на часы пиров, меня не пугает. По всему столу расставлены стеклянные вазы для фруктов с кусковым сахаром: каждому ясно – если при перемене блюд пососать кусочек сахара, обмоченный в вине, развязывается язык и возобновляется аппетит. Буйу и Лаббе, местные достопримечательности, деревенские Гаргантюа,[34] на свадьбе у Сетмансов, как и на всех других свадьбах, штурмуют горы пищи и питья. Лаббе с помощью ведра, что впору лишь для дойки коров, предаётся возлияниям, Буйу подносят баранью ногу, от которой вскоре остаются лишь косточки.

Пой сколько душе угодно, ешь не хочу, пей хоть залейся – свадьба Адриенны удалась на славу. Пять мясных блюд, три вида десерта, фигурный пирог, в котором дрожит искусственная роза. В течение четырёх часов через широко открытые ворота сарая видны зелёная лужа в обрамлении вязов и лоскут неба, медленно окрашивающийся в розовые вечерние тона. Адриенна Сетманс, опьяневшая и изменившаяся, в своём вихре тюля, томно прильнула к плечу мужа и вытирает лицо, на котором блестят бисеринки пота. Долговязый костлявый крестьянин горланит патриотические песни: «Спасём Париж! Спасём Париж!» – присутствующие с опаской поглядывают на него: голос у него звучный и печальный, а сам он нездешний, приехал издалека. «Подумать только! Он из Дампьерсу-Буи! От нас, почитай, километров тридцать, не меньше!» Над скотом на водопое с криками кружат ласточки. Непонятно, отчего плачет мать новобрачной. Жюли Давид запачкала своё платье; по мере того как темнеет, начинает фосфоресцировать голубое одеяние четырёх дочек Фолле. Свечи зажгут лишь для танцев… Блаженство не по возрасту, тонкое наслаждение пресытившегося гурмана пригвождают меня, притихшую, до краёв наполненную кроликом, цыплёнком и сладким вином, к месту…

Пронзительный звук скрипки Рупара вдруг словно пришпорил всех Фолле, Жюли, новобрачную и юных фермерш в плоёных чепцах. И понеслось! «Для кадрили становись!» Вместе с козлами и скамейками наружу вытаскивают и теперь уж ни на что не годных Лаббе и Буйу. Долгие июньские сумерки обостряют запахи, доносящиеся от близких поросятника и крольчатника. У меня отбило охоту хоть что-нибудь делать, танцевать тяжело, меня переполняют отвращение и высокомерие, характерные для обжоры. Кажется, для меня пирушка окончилась.

– Пошли пройдёмся, – предлагает Жюли Давид и тащит меня в сторону огородов.

Щавель, шалфей, зелёный лук-порей источают свои живительные ароматы, моя спутница без умолку стрекочет. Её завитые под барана и уложенные с помощью кучи двойных шпилек локоны растрепались, кожа на её щёчках блондинки лоснится.

– Сынок Кайона поцеловал меня… Я слышала всё, о чём говорили молодые. Он сказал: «Ещё один танец, и уходим не попрощавшись…» Армандину Фолле при всех вырвало…

Мне жарко. Потная рука моей спутницы приклеилась к моей, я высвобождаюсь. Мне не нравится касаться кожи других людей… Одно из окон с другой стороны дома открыто и освещено; вокруг коптящей керосиновой лампы водят хоровод комары и бабочки-бражники.

– Это спальня новобрачных! – вздыхает Жюли.

Спальня новобрачных… В комнате с невысокими потолками и белыми стенами над всем властвует огромный тёмный шкаф из грушевого дерева, соломенный стул между ним и кроватью по сравнению с ним просто пигмей. Два необъятных букета – из роз и из ромашек, перевязанных словно вязанки дров, – увядают на камине в вазах голубого стекла, до сада доносится их резкий сладковатый запах, тот же, что сопровождает похороны… Под кумачовыми занавесками стоит узкая, высокая кровать, с периной, распухшая от подушек из гусиного пера, ею, этой кроватью и заканчивается сегодняшний день, дымящийся от фимиама, человеческих испарений, дыхания скота, кухонных паров…

Шипит на пламени лампы и почти тушит его крылышко бабочки-пяденицы. Облокотившись о подоконник, я вдыхаю запах человеческого жилья, усиленный запахом мёртвых цветов и копоти лампы, оскверняющих сад. Скоро сюда придут молодые. Об этом я и не подумала. Погрузятся в бездну пера, за ними захлопнут массивные створки окон, двери, все выходы из этой удушливой могилы. Меж ними завяжется та непонятная борьба, о которой я благодаря отчаянному прямодушию мамы и наблюдениям над животными знаю слишком много и слишком мало… А что потом? Я боюсь этой комнаты, этой постели, о которой я и не думала. Моя подружка болтает и смеётся…

– А ты видела, как юный Фолле воткнул в петлицу розу, что я ему дала? А ты заметила, что Нана Буйу носит шиньон? И это в тринадцать лет! Когда я выйду замуж, я не постесняюсь сказать маме… Куда ты? Да куда же ты?

Я бегу, не разбирая дороги, по грядкам салата и холмикам спаржи.

– Подожди! Да что с тобой?

Жюли нагоняет меня лишь за огородом, в красном круге пыли, затопляющем свечи, зажжённые для танцев, возле сарая, гудящего от звуков тромбона, смеха, топанья и успокаивающе действующего на меня; здесь её нетерпение получает наконец самый неожиданный из ответов, проблеянный сквозь слёзы маленькой заблудшей овечкой: – Хочу к маме…

Загрузка...