Когда мне было восемь, девять, десять лет, моего отца захватила политика. Позже я поняла: рождённый, чтобы увлекать и завоёвывать, прекрасный импровизатор и рассказчик, он мог бы преуспеть, околдовав своими чарами палату депутатов, как он очаровывал женщин. Его детская доверчивость ослепляла его, а безграничная щедрость разорила нашу семью. Он верил в искренность своих единомышленников, в лояльность своего противника, в данном случае господина Мерлу. Именно господин Пьер Мерлу, недолго удержавшийся позднее на посту министра, удалил моего отца из генерального совета и вывел его из кандидатов в депутаты. Вечная ему за то благодарность!
Уважения департамента Ионна было недостаточно, чтобы удерживать в состоянии покоя и благоразумия капитана полка зуавов с ампутированной ногой, живого как ртуть и страдающего филантропией. Как только слово «политика» коснулось своим губительным звоном его ушей, он решил:
«Я завоюю народ, просвещая его; я обращу детство и юношество в веру в святая святых науки, приобщив их к основам естествознания, физики и химии, я отправлюсь, потрясая проекционным аппаратом и микроскопом, по деревенским школам, раздавая методические пособия и разнообразные наглядные таблицы, на которых увеличенный в двадцать раз долгоносик поражает уменьшенного до размеров пчелы стервятника… Я буду читать популярные лекции о вреде алкоголизма, с которых закосневшие в пьянстве жители Пюизе и Фортера выйдут умываясь слезами и обращёнными в новую религию!..»
Он сделал, как обещал. Когда пришло время, в потрёпанную открытую коляску, запряжённую гнедой кобылой в летах, погрузили проекционный фонарь, рисованные карты, пробирки, изогнутые трубки, будущего кандидата, его костыли и меня; холодная спокойная осень выбелила безоблачное небо, кобыла вставала на каждом пригорке, а я спрыгивала на землю и собирала тёмно-синий тёрн, коралловые плоды бересклета и белые шампиньоны с розоватым, как у ракушек, исподом. Из поредевших лесов, вдоль которых пролёг наш путь, доносился запах свежих трюфелей и луж, настоянных на листве.
Для меня наступили расчудесные времена. Деревенские школьные классы час спустя после окончания занятий встречали нас рядами облезлых скамеек, чёрной доской, мерами весов и единицами измерений на стенах, а также невесёлым запахом грязных детей. Керосиновая лампа, свешиваясь с потолка и покачиваясь, освещала лица тех, кто недоверчиво, без улыбки приходил причаститься знаний. От усилий морщились лбы слушателей, мученически приоткрывались рты. Меня, отрешённую от всего, занятую на возвышении важными обязанностями, распирало от гордости, подобной той, что испытывает статист-ребёнок, подающий жонглёру гипсовые яйца, шёлковый шарф и ножи с голубым лезвием.
В конце очередной «поучительной беседы» сосредоточенное оцепенение аудитории сменялось робкими аплодисментами. Обутый в сабо местный мэр поздравлял моего отца с таким видом, словно только что избежал позорного приговора. Дети ждали на пороге класса, когда пройдёт «господин, у которого только одна нога». Холодный ночной воздух лип к моему разгорячённому лицу, как влажный платок, пропитанный резким запахом дымящейся пашни, стойла и дубовой коры. Чёрная в черноте запряжённая кобыла, завидя нас, издавала приветственное ржание, её рогатая тень маячила в ореоле света вокруг уличного фонаря… Но мой замечательный отец не покидал своих угрюмых новоиспечённых адептов, не предложив выпить, ну хотя бы членам муниципального совета. В ближайшем питейном заведении на печи кипело горячее вино, а на его пурпурной зыби кружились ломтики лимона и хлопья корицы. Стоит мне вспомнить всё это, моих ноздрей вновь касаются дурманящие пары… Отец, истый южанин, пил лишь «шипучее», тогда как его дочка…
– Капельку горячего вина для согрева барышне!
Капельку? Если хозяин слишком рано отнимал графин с носиком от моего стакана, я умела и скомандовать: «До краёв!», и добавить: «На здоровье!», и чокнуться, и отставить локоть, и хлопнуть по столу пустым стаканом, и утереть тыльной стороной ладони оставшиеся от бургундского усы, и проговорить, поставив стакан рядом с графином: «Хорошо пошло!»
Я была обучена манерам.
Моя деревенская учтивость расправляла морщины на лицах присутствующих, в моём отце они начинали видеть такого же, как они сами, человека – за исключением отнятой ноги; по их мнению, он «ладно, да уж больно гладко говорил». Мучительная лекция заканчивалась смехом, дружелюбным похлопыванием по плечу, невероятными историями, рассказанными глухими низкими голосами, какие бывают у собак пастухов, что весь год проводят в поле… Совершенно пьяная, положив голову на стол, я засыпала под благожелательный гомон. Грубые руки работяг наконец поднимали меня и нежно укладывали в коляску, завёртывая в шотландский плед, пахнущий ирисами и мамой…
Десять, а то и все пятнадцать километров – настоящее путешествие под мерцание зимних звёзд, под рысь наевшейся до отвала кобылы… Кто может остаться равнодушным и не ощутить в горле комок детского рыдания, заслышав на сухой от мороза дороге стук лошадиных копыт, взвизг вышедшей на охоту лисицы, хохот совы, по которой полоснуло светом фонаря?..
Первое время маму удивляла моя блаженная прострация по возвращении; упрекая отца за мою усталость, она укладывала меня в постель. Затем как-то однажды она – увы! – распознала в моём взгляде излишнюю бургундскую весёлость, а в моём дыхании – секрет моей смешливости.
На следующий день коляска уехала без меня, вернулась вечером и больше не уезжала.
– Ты отказался от своих лекций? – несколько дней спустя спросила мама у отца.
Он бросил на меня грустный и льстящий мне взгляд и ответил, двинув плечом:
– Чёрт побери! Ты лишила меня моего лучшего доверенного лица…