Когда он украл её году этак в 1853-м у семьи, состоящей из неё и двух её братьев – французских журналистов, обосновавшихся после женитьбы в Бельгии, – а также у друзей – богемной кучки молодых французских и бельгийских художников, музыкантов и поэтов, – ей было восемнадцать. Белокурая, не слишком красивая и привлекательная, большеротая, с маленьким подбородком, серыми весёлыми глазами, со сколотыми на затылке гладкими волосами, проскальзывающими меж шпилек, юная, независимая, привыкшая к честным и открытым отношениям с мужским полом, братьями и друзьями, – такой она была. А ещё невысокой, крепкой, с покатыми плечами и плоской талией, с подвижным изящным бюстом над широкими юбками. И бесприданницей: ничегошеньки-то у неё не было.
Дикарь увидел её в тот день, когда она приехала из Бельгии во Францию к своей кормилице-крестьянке на несколько летних недель, он как раз объезжал свои земли, расположенные по соседству. Привыкший иметь дело со служанками: соблазнил – бросил, он возмечтал об этой раскованной девушке, без улыбки, твёрдо взглянувшей ему в глаза. Чёрная борода наездника, бледное и точёное, как у вампира, лицо, его красная, словно черешня, лошадь не оставили её равнодушной, но, когда он стал наводить о ней справки, она и думать о нём забыла. Он узнал её имя и что зовут её Сидо, сокращённо от Сидони. Формалист, как и многие «дикари», он растолкал нотариуса и родню, и в Бельгии стало известно, что этот отпрыск благородного дворянского семейства, владеющего стекловаренным делом, имеет фермы, леса, прекрасный дом с крыльцом и садом, а также наличные деньги…
Испуганная, притихшая Сидо, перебирая свои белокурые локоны, слушала, что говорилось вокруг. Однако что остаётся юному существу без состояния и профессии, живущему на содержании братьев, кроме как безропотно принимать выпавшую на её долю удачу и благодарить Бога.
И покинула она уютный бельгийский домик с кухней в подвальном этаже, где стоял запах газа, тёплого хлеба и кофе, покинула пианино, скрипку и большое полотно Сальватора Розы,[2] завещанное ей отцом, горшочек с табаком и тонкие глиняные трубки с длинным мундштуком, печи, работающие на коксе, раскрытые книги и смятые журналы, чтобы посреди суровой зимы, характерной для лесных стран, войти молодой хозяйкой в дом с крыльцом.
Там неожиданно для себя она обнаружила на первом этаже отделанную белым золотом гостиную, а на втором, заброшенном, словно чердак, – едва оштукатуренные стены. Две добрые лошади в конюшне, две коровы в хлеву вволю наедались сеном и овсом, в службах сбивалось масло и вызревал сыр, но в ледяных спальнях не было места ни любви, ни спокойному сну.
Вдоволь было фамильного серебра с выгравированной на нём козой, стоящей на задних копытах, вдоволь было хрусталя и вина. По вечерам в кухне при свете свечи сумрачные старухи пряли пряжу, трепали и сматывали пеньку, чтобы полнились амбары, застилались постели тяжёлым, холодным и носким полотном. Забористая трескотня бойких кумушек-кухарок то нарастала, то стихала в зависимости от того, дома ли хозяин, взгляды бородатых фей предрекали новобрачной недоброе, а иная прекрасная прачка, соблазнённая и покинутая Дикарём, стоило тому отправиться на охоту, заливалась горючими слезами у источника.
Сам Дикарь, большей частью человек воспитанный, поначалу неплохо обходился со своей просвещённой благоверной. Однако Сидо, окружённая в новом доме лишь слугами, фермерами себе на уме да пропитанными вином и кроличьей кровью егерями, за которыми по пятам стлался волчий дух, испытывала потребность в друзьях, в весёлом дружеском общении. Сам Дикарь мало и свысока общался с подчинёнными. От полузабытого дворянства в нём остались надменность, манерность, грубость и желание иметь слуг; прозвище его свидетельствовало лишь о пристрастии к одиноким прогулкам верхом, к одинокой, без собаки и компаньонов, охоте и о немногословности. Сидо же была болтушкой, шутницей, егозой-непоседой, нежной и деспотично-самоотверженной в доброте. Она украсила большой фамильный дом, приказала побелить тёмную кухню, сама приглядывала за приготовлением фламандских блюд, начиняла пироги виноградом и ждала своего первенца. В перерыве между двумя охотами Дикарь улыбался ей и исчезал. Возвращался к своим виноградникам, сырым лесам, задерживался в придорожных кабаках, где всё черным-черно вокруг длинной свечи: и балки, и прокопчённые стены, и ржаной хлеб, и вино в железных кружках…
Но всему приходит конец – нововведениям в меню, борьбе за чистоту и терпению; исхудавшая от одиночества Сидо стала плакать; Дикарь заметил следы слёз, в которых она ему не признавалась.
Он смутно ощутил, что она скучает и что в доме не хватает некоего комфорта, чуждого всей его дикарской приверженности к меланхолии, некоего шика. Но чего именно?..
Однажды утром он вскочил на лошадь, рысью одолел сорок километров до главного города департамента, объехал его вдоль и поперёк, а на следующее утро вернулся; весь сияя как медный грош, он вручил ей две изумительные вещицы, способные утолить запросы молодой женщины: небольшую ступку из очень редкого известково-ракушечного мрамора, чтобы толочь миндаль, и индийскую кашемировую шаль.
Облезлой с зазубринами ступкой я бы ещё могла толочь смешанный с сахаром и цедрой миндаль. А вот за шаль вишнёвого цвета я себя упрекаю: разрезала её на лоскуты для подушечек и сумочек. Ибо моя мать, которая и была той самой Сидо без любви и упрёка,[3] чьим первым мужем был ипохондрик, берегла и лелеяла и ступку и шаль.
– Вот видишь, – говорила она, – он ведь подарил их мне, этот Дикарь, не умеющий давать. Привез-таки, приторочив свёрток к седлу своей кобылы Мустафы, хоть и не просто это было. Стоит передо мной, в руках держит подарки, гордый такой и неловкий, ни дать ни взять здоровенный пёс с крошечной тапочкой в зубах. И я поняла: для него это не просто ступка и шаль. Для него это «подарки» – редкие и дорогие предметы, за которыми ему пришлось ох и неблизко съездить. Это был его первый и – увы! – последний бескорыстный поступок, совершённый с тем, чтобы развлечь и утешить молодую женщину, горевавшую в одиночестве и разлуке с близкими…