Цезарина Бобийо живет на уединенной ферме у подножия Ризу, неподалеку от озера Мертвых. Ближайшая деревня называется Бельфонтен. Цезарина отправляется туда раз в неделю, чтобы купить себе хлеба у Луизоны. Ей она оставляет список продуктов, которые Рене, — это муж Луизоны, он служит на таможне, — привозит ей из Мореза. Уже больше четырех лет, как она живет одна, и ничего, оказалось, можно привыкнуть. Лапша, маниока, одна-две плитки шоколада, килограмм муки два раза в год да еще время от времени кулек апельсинов и пакетик инжира. Это лакомство, его она растягивает надолго. Масло и сыр она берет прямо на сыроварне, куда относит молоко.
Она спускается в Морез только один раз в год, на осеннюю ярмарку. Покупает там сабо и какие-то хозяйственные мелочи. Добирается она пешком меньше чем за два часа, но на обратном пути всегда находится добрая душа, чтобы подвезти ее на машине.
Автомобиль немного пугает ее, но все-таки она получает от езды удовольствие.
Морез для нее — край света. Никогда в жизни она не забиралась дальше. Правда, пока был жив муж и у них имелись лошадь и машина, летом они иногда перебирались через Ризу, чтобы навестить одного из кузенов в Буа д’Амон, на берегу Орб.
Не считая этих путешествий, она даже не помнит, чтобы хоть раз выбиралась дальше Лукового ущелья. Если скотина на тебе одной, не очень-то отойдешь от хлева.
Когда муж умер, их семнадцатилетний сын сказал ей:
— Да распродала бы ты все это. Уехали бы в город. Там и платят лучше и нет всей этой скукотищи.
Она смерила сопляка мрачным взглядом и бросила:
— Коли тебе так скучно, ты не на привязи. Можешь сматываться. Что касается заработка, через пару месяцев мы посмотрим. Если разбогатеешь, приходи рассказать.
Задетый за живое, мальчишка, характером точь-в-точь, как у матери, собрал манатки и уехал назавтра же, с почтовой машиной.
У Цезарины было тяжело на душе, но она замкнулась в своей гордыне. Унижаться перед этим бездельником, чтобы удержать его? Уж лучше подохнуть от тоски в одиночестве. Все распродать? Еще чего! Очень современная идея. Ничего, скоро увидим, как заговорит о городе этот недоросль, никогда не притрагивавшийся ни к вилам, ни к топору! Даже коров ни разу не выгнал на выпас! Этот бездельник не только не смог в школе добраться до удостоверения слесаря, он даже паять не научился! Чтобы выпендриться, он надумал провести от источника воду к мойке, вот так строительство! И потекло отовсюду так, что бедная Цезарина сама же вынуждена была вызвать и оплатить работу настоящего слесаря, который заделал все утечки.
Нет, Цезарина ничего не сделала, чтобы удержать сына. В день его отъезда она даже смогла скрыть навернувшиеся на глаза слезы.
С тех пор она держит не больше четырех коров. Этого как раз хватает на жизнь вместе с садом и огородом, засаженным картошкой. Куры, несколько кроликов, этого только-только хватит, чтобы им прокормиться — ей и старому полуслепому псу Рено.
Гора Ризу нависает над домом, почти раздавив его темной массой своих елей. Она дает Цезарине дрова для тепла и музыку нескончаемого перешептывания с ветрами всех времен года.
Мальчишка продержался шесть месяцев, не подавая о себе вестей. Но затем ему понадобились бумаги от местного мэра, и он написал. Цезарина ухмыльнулась, проворчав:
— Ну, начинается! Сначала просят свидетельство о рождении, а потом денег!
Она выслала метрику с маленькой любезной припиской. Парень ответил, и они продолжили изредка переписываться. Леон — так зовут ее сына — нашел работу в Антони, под Парижем, куда он частенько наведывается по субботам и воскресеньям. От всего этого не очень-то спокойно его матери, она говорит, что города — это скопища подонков.
Он присылает почтовые открытки с видами Эйфелевой башни или Триумфальной арки. Этого как раз достаточно, чтобы, выйдя из себя, старая женщина сказала почтальону:
— А все-таки надо совсем рехнуться, чтобы променять все это на городскую помойку.
И она широким жестом обводит гору, озеро и все вокруг.
Почтальон отвечает, что не надо мешать молодым жить в своем времени.
Молодым! В свои шестьдесят два года Цезарина не чувствует себя такой уж старой. Это правда, что она родила его поздно, этого мальчишку, зато она не оставила его расти самого по себе, как часто поступают немолодые матери. Она его не избаловала и не была с ним чересчур строга. И если он все-таки смылся, так потому, что в него с детства бес вселился.
Однажды сын прислал такое письмо:
«Большая новость, мама: я пою. Я написал песни. Я не хотел тебе об этом говорить раньше времени, не зная, как пойдет дело, но дело идет. Я пел на танцах и имел успех. Меня собираются прослушать у Патэ и на радио».
Ну и ну, все это, конечно, не затем, чтобы пустить пыль в глаза Цезарине. Петь? Отец здорово пел на танцах и банкетах пожарников всю свою жизнь. Прекрасное дело! Но он не собирался раздувать из этого целую историю.
Спустя несколько недель в другом письме сообщалось:
«Сходи к Луизоне послушать радио, я выступаю в пять часов вечера, в следующий четверг по программе „Европа-1“.»
Пять часов, да еще время на возвращение, так можно не успеть к дойке коров. Поначалу Цезарина ограничилась тем, что, пожав плечами, проворчала:
— Радио! Вздор… Я не брошу мою скотину ради песенки этого психа!
Но мысль эта так и эдак вертелась в ее голове. Она поговорила об этом с почтальоном, и тот ей сказал:
— Надо туда сходить, это важно. Рене вас отвезет, вы быстро доедете.
Цезарина еще поворчала, тем не менее в четверг она пришла к Луизоне на целый час раньше, бормоча:
— С этими переводами часов я все путаю. Разбазаривать время на глупости, да где это видано?
Луизона не дала себя провести и тут же стала крутить ручки своего приемника, чтобы успеть найти нужную волну и настроиться на нее как можно лучше. Старательно напуская на себя чуть насмешливый вид, старуха притворялась, что наблюдает за детьми, играющими на лужайке неподалеку.
— Знаешь, твои дети растут прямо на глазах. Малышка глазастенькая и за словом в карман не полезет. Да и у твоей невестки дочка не хуже. Обе прямо лопаются от здоровья. Когда я думаю, что находятся дураки, которые уезжают в города!..
Час настал. По мере его приближения старую женщину охватывало возбуждение. Она ходила от окна к столу, на котором стоял приемник. Она не осмеливалась спросить: «Ты уверена, что там все правильно?»
Она напрягала слух. Так как радио ей доводилось слушать, только бывая у Луизоны или у других жителей деревни, то с непривычки ей трудно было все понять. Когда Леон жил дома, у него был приемник, но он никогда не выносил его из своей комнаты. Его мать не стерпела бы подобный шум у себя на кухне.
Когда диктор объявил, что Боби, новое имя в песне, сейчас исполнит одно из своих произведений, ни Луизона, ни Цезарина не подумали о Леоне. Прозвучало несколько аккордов гитары, затем чей-то неузнаваемый голос принялся поминать Ризу, сосны, снег, свежесть воды. После первого куплета Луизона воскликнула:
— Это он! Конечно, это он… Ризу и все остальное, вы слышите?
— Парень же сказал: Боби…
В это время Рене влетел как ураган. Он сиял:
— Вы слышите… слушайте… это он…
Все замолкли. Даже дети, которые вслед за отцом взбежали по лестнице.
Песня кончилась, и Рене объяснил:
— Я услышал в машине, по пути…
— Но, черт возьми, — недоверчиво проворчала Цезарина, — Боби… Боби…
— Ну да, — сказал Рене, — Бобийо — это несовременно. Чтобы петь, он должен был сменить имя.
Цезарина задумалась на некоторое время, потом, нахмурив брови, проворчала:
— Несовременно! Ну, я ему покажу! Вот засранец, ему теперь своего имени стыдно! Черт побери! Был бы жив отец, он бы точно добрался до него, чтобы надавать ему затрещин.
Рене снова попробовал втолковать старухе причины, которые могли заставить ее сына сменить имя. Но то были напрасные усилия: она заранее отказывалась слушать и уже направилась к дверям, говоря:
— Ну, ты отвезешь меня? Я уже опоздала к скотине. Достаточно я потеряла времени на всякие пустяки!
Всю неделю старая крестьянка не переставала сердиться. А потом два-три письма от сына, и она немного отошла. В них он писал о пластинке, о гастролях, которые должны были вот-вот состояться вместе с большой знаменитостью, имени которой он не уточнял.
Луизона, которой старуха рассказала об этом, тут же пустилась в догадки, которые быстро вывели Цезарину из себя.
— Я думаю, если бы речь шла о твоем сыне, у тебя заболела бы голова. Она бы у тебя так распухла, что ты уже и шляпы бы себе не нашла!
Голова Цезарины не распухла, но сердце ее билось неровно.
Она стала поджидать почтальона. Но чаще всего маленькая желтая машина проезжала мимо, не сворачивая на ухабистую дорогу, которая ведет к ее дому.
А вот в это утро почтальон приехал.
Цезарина вручила ему конверт, который приготовила три дня тому назад, а рослый Ренуйе отдал ей письмо, которое она распечатала далеко не сразу.
Что-то удерживало ее. Она говорила себе:
— Да что это с тобой, чего ты так трусишь? Это обычное письмо. Неужто ты станешь бояться листочка бумаги, еще и не узнав, что там написано?
Наконец она решилась.
А сейчас давно уже миновал полдень, а Цезарина даже не поставила суп на огонь.
В двадцать пятый раз, никак не меньше она перечитывает письмо:
«Дорогая мама,
ну вот, меня берут на гастроли. Я ною в первом отделении с Шилем Виньо. Мы выступаем в большом муниципальном театре в Безансоне, в среду восьмого октября вечером. Я оставлю пять билетов на твое имя в кассе. Попроси Шарля и Рене подвезти тебя и пусть сами приходят с женами. Увидимся после спектакля. Надо приехать, мама, рассчитываю на тебя. Это, можно сказать, начало гастролей. Скажи всей деревне, чтобы приехали меня поддержать. Мне это очень важно.
Целую тебя. Твой любящий сын.
Боби».
И опять это «Боби» при первом чтении возмутило ее. Затем она уже старалась не читать самой подписи. Теперь она и вовсе не читает. Она пересказывает письмо себе, бормоча, как молитву, когда доит коров, пропалывает сад или собирает хворост.
Мало-помалу она стала и комментировать:
— Безансон, это же не за углом! Что это он себе думает?
Она посмотрела карту в почтовом атласе. Его там даже не оказалось, ведь это в департаменте Ду. Тогда она спросила почтальона. Тот поразился. Он сказал:
— Что это у вас за дела в Безансоне?
— Никаких дел. Просто хочу знать.
Великан посчитал в уме, прежде чем сказать:
— Ей-богу, это больше ста километров отсюда.
Цезарина знает, сколько надо времени, чтобы дойти до Мореза. Она считает. Это займет не меньше 15 часов пешего пути. Это ее не пугает, но чтобы так надолго оставить свой дом, да ни за что.
— Скажи это всей деревне! Ну, конечно! Чтобы они пошли в театр смотреть, как ты там паясничаешь. Как после этого на меня посмотрят? Да на сыроварне все пальцами станут показывать. Будут говорить: вот мать того дурака, который стыдится своего имени и придумал себе кличку Боби, как для собак у богачей. Ни за что в жизни… И потом, что мне там делать, в этом Безансоне! Нет. Да он спятил, этот мальчишка.
Она долго злится, но постепенно слово это начинает будоражить ее.
— Мальчишка. Ну конечно, мальчишка. Тут и думать нечего. Не взрослый же он… Что он подумает, если я туда не поеду? Хоть бы туда поезд ходил.
Она размышляет. О поезде сын всегда говорил, что это совсем неудобно. Все жалуются. Чтобы на него сесть, нужно добраться до Мореза, а потом эта бесконечная узкоколейка. Стыдно за наши места. Леон добирался иногда в Понтарлье. Автостопом. И если попутная машина подбрасывала его до Муш, то там он мог сесть на автобус.
Неужели люди, которые ездят на машинах, не сжалятся над такой старухой, как она, оставят на дороге?
Она погружается в расчеты времени. Вечером, это должно означать около семи или восьми часов. Значит, отправившись поутру, она, должно быть, поспеет. Густав не откажет присмотреть за скотиной. Тут она моя£ет быть спокойна. Под каким же предлогом она его попросит? Неважно, папаша Густав не любопытен. Ему можно сказать, что она должна сходить к нотариусу по семейным делам.
— Так. С этим решено. Но вернуться — другая проблема. Да ездят ли по ночам машины в этих краях? Да и вообще ездить по ночам, какое безумие!
Ее снова разбирает злость. Конченый шалопай, не мог стать ни пастухом, ни лесником, ни слесарем, как все нормальные люди. Или почтальоном! Она ворчит:
— Вот это дело. А я ему, между прочим, говорила. Золотое место, и пенсия обеспечена. А если ты к этому не способен, ну, тогда — дорожный обходчик. Сейчас уже никто этим не хочет заниматься. А работа, между прочим, не пыльная. И столько народу видишь. С каждым поговоришь, все новости знаешь. А услужишь кому-то, сделаешь подъезд к дому, и пожалуйста, подарок на праздник.
А сейчас, что будет с ее сыном? Луизона уверяет, что на песенках можно зарабатывать миллионы. Ну конечно, откуда бы ей это знать! Да она всегда берет сторону молодых. И Леона она всегда поддерживала.
— Знай она, что он будет в Безансоне, наверняка захотела бы его послушать, да и Рене, и все остальные. И, конечно, отвезли бы меня на машине. Даже, быть может, в ресторане бы поели по дороге.
У нее аж слюнки потекли. Она представила себя в большой мягкой машине Шарля, на заднем сиденье, среди двух молодых женщин.
— Да нет же. Никогда я не попрошу ни о чем подобном. Они согласятся. А назавтра вся деревня будет насмешничать. Ну, нет. Надо все-таки иметь чуточку больше гордости.
Она попробовала представить, что сделал бы муж, будь он еще жив. Его дубленое лицо цвета завядших листьев покрывается тысячью морщин. Она строит гримасу, ухмыляется.
— Да ничего! Он ровным счетом ничего бы не сделал, потому что я бы даже не показала ему письмо… Еще не хватало, чтобы он надавал мальчишке подзатыльников прямо в театре, на глазах у всех, и пинком под зад отправил домой.
Так Цезарина проводит четыре дня, проев себе все мозги, от ярости переходя к лихорадочному ожиданию, словно бы сын не мог доставить ей ничего, кроме радости или горя.
В конце концов она решается. Она идет к Густаву и рассказывает ему невразумительную историю про бумаги, которые надо подписать у нотариуса в Лоне. Она говорит ему, что вернется ночью, и Густав обещает, что он переночует в хлеву. У него ни забот, ни скотины. У него маленькая пенсия от лесного ведомства. Но он умеет ухаживать за скотиной и доить коров. И даже может снести молоко на сыроварню.
Никому больше Цезарина не говорит ни слова. Даже почтальону. Как только он проедет, она тронется в путь. Вот так. Решено, и нечего к этому возвращаться.
Цезарина не передумала. И до этого утра дни ее шли спокойнее.
Небо ясное. Погода будет прекрасной, и это уже хорошее предзнаменование. Она подоила коров и, как обычно, с плетенкой на спине, отнесла молоко на сыроварню. Потом она отвела коров на луг, откуда Густав заберет их к вечеру.
В девять часов, едва увидев, как по дороге проехал фургончик почтальона, она спешит переодеться. Она все приготовила заранее на своей кровати перед зеркальным шкафом. Она натягивает черное воскресное платье, в котором последний раз была на ярмарке, надевает темно-синюю фетровую шляпу с серой ленточкой. Она считает, что к этому очень подходит белый вышитый корсаж, к которому она прикалывает свою золотую брошку в виде пальмы. Остается решить с обувью, но по размышлении она приходит к выводу, что в городских туфлях не сможет пройти больше шести километров. Она положит их в плетеную сумку, а сама наденет те башмаки со шнуровкой, в которых ходит на сыроварню. Начищенные и надраенные, они выглядят как новые. Конечно, она найдет где переодеть обувь перед Безансоном.
На дно сумки она сунула кожаный бумажник с деньгами, свидетельство о браке и сберегательную книжку. В последний момент она добавляет туда кусок булки и сыра, яблоко и фляжку водки, настоянной на горечавке. С этой своей сумкой и голубым зонтиком она чувствует себя способной пойти на край света.
Она закрывает дверь кухни и прячет ключ в стене конюшни, которая останется открытой. Ее старый пес, весь в соломе, поднимается навстречу ей и, прихрамывая, подходит, чтобы обнюхать ее башмаки и подол. Он еле шевелит хвостом. Она говорит очень громко:
— Ты останешься здесь, Рено!
Она прекрасно знает, что этого можно не говорить. Уже семнадцать лет, как этот пес здесь и покидает дом, лишь чтобы проводить коров на луг, дальше он не рискует отлучиться. Точно в срок он будет у ворот загона и вернется с Густавом. Он почти ничего не видит и глух, как сова, но умудряется еще передвигаться сам, несмотря на паралич.
Цезарина треплет его по загривку и твердым размашистым шагом, не оборачиваясь, уходит по тропинке, которая огибает озеро и выводит на дорогу возле Шапель-де-Буа. Не столько, чтобы сократить путь, а скорее, чтобы избежать риска: пойди она ближней к Бельфонтену дорогой, наверняка кто-нибудь из деревни предложит подвезти и не преминет осведомиться о цели ее путешествия. Конечно, риск остается и после Шапель-де-Буа, но выбора нет, иначе потратишь слишком много времени. Тем хуже, услышав шум машины, она даже не обернется. Одета она так, что люди могут пройти мимо и не узнать ее.
Она твердо решила, что не проголосует ни одной машине, пока не выйдет на департаментскую дорогу, которая ведет от Сен-Лорана на Муш. Там ей скорее повезет на незнакомых людей.
Она едва взглянула на озеро Мертвых, над которым плывут паруса из тумана и путаются в ветках берез. Она шагает, словно совсем чужая этому миру, который, однако, не покидала никогда. Она отдает себе отчет, что потеряла голову, но что поделаешь, где взять другую, ту разумную, настоящую голову Цезарины. Все-таки это что-нибудь да значит, коли этот мальчишка заставил ее до такой степени потерять себя!
Подгоняемая яростью, она прибавляет шаг. Достаточно пустяка, чтобы она повернула обратно. Вернулась бы домой, где, как кажется, она снова станет той благоразумной крестьянкой.
Но нет, Цезарина продолжает свой путь. Пройдя Шапель-де-Буа, где, по счастью, не встретилось никого из знакомых, она идет по левой стороне дороги, с сумкой в одной руке и зонтиком в другой. Дует приятный ветерок с востока, настоянный на запахах луга и леса.
В какой-то момент в воображении Цезарины проносятся все дела, которые она могла бы переделать за этот день, но тут же она заставляет себя забыть об этом. Днем больше, днем меньше, какая разница? Она идет, чтобы повидать своего мальчишку. Даже если его закидают гнилыми яблоками, все равно это ее мальчик.
— Если разобраться, Боби, может, и правильно сделал, что выбрал другое имя. Если его осмеют, так хоть никто не догадается, что это Леон Бобийо!
На какое-то время она успокаивается. Она проходит несколько километров молча, как будто сжившись с дорогой, которая неспешно разворачивается перед ней. Сейчас перед ней — Луковое ущелье во всю длину.
Внезапно какая-то сила нахлынула на нее и заставила крепко сжать ручку зонтика.
— Осмеют! А почему это над ним будут смеяться больше, чем над другими?
Она слышала, как он пел в своей комнате. Это было нисколько не хуже тех, других, которые горланят по радио у Луизоны.
— Хотела бы я увидеть тех негодяев, которые додумаются запустить в него гнилыми яблоками. Еще чего, ишь ты!
Цезарина совсем разворчалась, когда рядом с ней остановился грузовичок для перевозки скота. У водителя толстое лицо, рассеченное густыми черными усами. Он высовывает голову и кричит:
— Далеко идете, мамаша?
Она колеблется. Нет, эту физиономию она не знает. Из-под козырька фуражки светится насмешливый глаз. Цезарина говорит:
— Безансон!
— Тысяча чертей! Это не близко. Садитесь, я еду в Лабержеман. Это приличный кусок дороги.
Цезарина обходит грузовичок сзади и садится справа от торговца скотом, на сиденье, из которого торчит конский волос.
— Не больно роскошно, — говорит он, посмеиваясь.
Машина трогается. Мотор и кузов сильно гремят.
Выждав, пока машина одолеет подъем, мужчина спрашивает:
— Однако в вашем возрасте такие прогулки это не пустячок.
— Меня это не пугает. И потом, вы же сами видите, свет не без добрых людей. К тому же из Муш, кажется, ходит автобус.
— Это верно. Но, по-моему, раньше двух пополудни он не ходит. Вдобавок он только до Понтарлье.
Цезарина чувствует, этот человек очень хотел бы знать, что она собирается делать в Безансоне. Он долго молчит и только время от времени украдкой бросает на нее взгляды. Она не говорит ничего. Она смотрит за дорогой и очень хотела бы, чтобы торговец тоже следил только за дорогой. Он едет не так быстро, как Рене или Шарль, или почтальон, но тем не менее при таком беспокойном нраве стоило бы уделять дороге побольше внимания.
Как только они оказываются на департаментской дороге, машины все чаще обгоняют их, все чаще попадаются навстречу. Между Шо-Неф и Муш есть небольшой уклон. Мотор шумит меньше, и мужчина пользуется моментом, чтобы спросить:
— А все-таки что там, в Безансоне? Распродажа?
— Вовсе нет.
— А!
Он, кажется, огорчен, и Цезарина, которая не жалует любопытных, втихомолку торжествует. Спустя некоторое время мужчина спрашивает:
— Вы едете к родственникам?
Ей хочется ответить, что это его не касается, но что-то неожиданно заставляет ее сказать:
— Нет. Я еду повидать сына.
— А, понятно. Он живет там?
Она хотела было сказать, что он поет в театре и что она специально пустилась в дорогу, чтобы послушать его, но что-то снова побуждает ее противоречить самой себе:
— Нет. Надо уладить вопрос с наследством.
За ними долго тащится грузовик, которого ей не видно, но чей мотор производит адский шум. Для нее это удобный случай погрузиться в молчание, так ей лучше. Она и будет молчать. Решено. Да что этот красномордый торговец коровами может понимать в песне. Ровным счетом ничего. Так что, когда грузовик обогнал их и с адским грохотом удалился, Цезарина ограничивается по возможности короткими ответами на расспросы любопытного:
— Вы оттуда?
— Да.
— Откуда именно?
— Бельфонтен.
— Я там нечасто бываю…
— Я чаще бываю внизу.
— Да.
— Это ваш муж умер?
— Да.
— Сами-то по хозяйству?
— Да.
— Скотину держите?
— Да.
— На молоко, на мясо?
— На молоко.
— А ваш сын?
Она колеблется. Какой-то голос ей кричит: расскажи правду, будь гордой. Пусти пыль в глаза этому невеже. Но она отвечает:
— Слесарь.
Скорость наводит на нее ужас, но она готова пересесть хоть на комету, лишь бы поскорее оказаться в Лабержеман Сент-Мари.
Наконец они доехали, и, прежде чем повернуть направо после моста через Ду, мужчина высадил Цезарину, которая поблагодарила его, счастливая, что вновь обрела землю под башмаками. Счастливая, что осталась одна, без любознательного попутчика.
Она долго шла по обочине дороги, но здесь в этом было мало приятного. Машины проносятся мимо на бешеной скорости. Ей кажется, что они ее задевают, и она забирается на склон, едва заслышав мотор. Она говорит себе, что, в конце концов, в машине меньше рискуешь, чем когда бредешь вот так вот. И потом рано или поздно придется останавливать машину, если она хочет попасть в Безансон до спектакля, а раз так — нечего тянуть.
Там, где на обочине дороги устроен съезд для машины, Цезарина останавливается, кладет сумку у ног и поднимает правую руку каждый раз при приближении машины. Она ждет недолго: три машины, и четвертая — останавливается. Худой молодой человек тянется открыть дверцу. Он спрашивает, куда она едет.
— Безансон.
— Вам везет, это по пути. Садитесь.
Она благодарит и усаживается:
— Пристегните ремень.
— Вот уж не люблю.
И этот, как Шарль, обязательно хочет привязать людей.
— Может быть, — отвечает он, — но я дорожу своими правами. Я этим зарабатываю на жизнь.
Парень пристегивает ремень пассажирки, кидает зонтик на заднее сиденье и трогается. В его машине удобнее, чем в том фургоне. Да он и не любопытен. Только и сказал:
— Видите ли, я коммивояжер. Если у меня отберут права, я погиб.
И он замолкает. И, может, из-за его молчания Цезарине хочется говорить. Она крепится довольно долго, потом — с бухты-барахты — бросает:
— У вас в машине есть радио?
Парень протягивает правую руку и нажимает на кнопку. Тут же начинают играть скрипки.
— У меня есть даже кассеты, видите? Вивальди, вам нравится?
— Чего-чего?
— То, что вы слышите, это Вивальди.
— Знать не знаю. Но это красиво.
Он немного прибавляет звук.
— Это очень громко, — говорит Цезарина. — От этого раскалывается голова.
Длинная худая рука возвращается к кнопкам, и звук делается очень нежным. Цезарина повторяет:
— Это и впрямь красиво.
Она долго слушает молча, и вдруг, — даже не продумав своего вопроса, даже не почувствовав, как он в ней созрел:
— Боби, такого знаете?
— Что — Боби?
— Боби! Молодой певец.
— Нет. Не припомню. Может, и слышал. Но в песне я не силен.
Цезарина смотрит на профиль юноши, сосредоточенного на дороге. Большой заостренный нос, широкий, открытый лоб, не слишком длинные коричневые волосы. Он ей вполне по душе. И выглядит серьезно. Она решается сказать:
— Это мой сын.
Коммивояжер быстро взглядывает на нее и спрашивает:
— Что он поет?
И вот она очень смущена. Она колеблется, прежде чем сказать:
— Песни, черт возьми! Свои песни… Про Ризу, например.
— Нет. Тогда и в самом деле не припомню.
Цезарина объясняет, что ее сын будет петь сегодня в Безансоне, в большом театре.
— Вот почему я туда еду. Он мне написал, чтобы я приехала, понимаете?
— Понимаю. Вы правы, что поехали. Это важно.
Проходит время. Они проезжают деревню. Цезарина не успела прочесть ее название. Она спрашивает:
— Где мы?
— Мальбюисон.
Внизу вспыхивает озеро, все в белых точках парусов. Водитель спрашивает:
— Он поет один, ваш парень?
— Конечно, да.
— Весь спектакль?
— Нет. После него есть еще какой-то Виньо.
— Жиль Виньо?
— Вот, вот. Вы знаете?
— Его, конечно. Это большой певец. Если он согласился, чтобы сын ваш пел первым, это хороший знак, понимаете?
Цезарина очень растрогана. Ее грудь вздымается от чудной радости, в то время как коммивояжер рассказывает об этом самом Виньо, которого она никогда не слышала.
— Если бы я знал, — говорит парень, — я устроился бы так, чтобы переночевать в Безансоне. Так я мог бы пойти их послушать.
— Вы не можете?
— Нет, я как раз должен повидать одного клиента, а потом ехать в Дижон, чтобы встретиться с двумя другими, они предупреждены, что я проездом.
Цезарине хочется настоять, сказав коммивояжеру, что иногда не надо спешить. Живешь не одним днем. Она, по крайней мере, могла бы сказать сыну, что привела ему почитателя. Но она не смеет. Вот какая жутко трусливая мысль вдруг западает ей в голову: а что, если с этим молодым незнакомцем они окажутся в зале одни?
Словно угадав ее беспокойство, коммивояжер говорит:
— Во всяком случае, с Виньо ваш сын может быть спокоен: публика пойдет.
И как будто для нее он прибавляет:
— Боби! Странно, это мне ничего не говорит.
Цезарина задумывается, потом спрашивает:
— Виньо, это его настоящее имя?
— Да, я думаю. Это канадец. Из Квебека.
Цезарина не представляет, о чем идет речь, тем не менее она ворчит:
— С таким именем мог бы быть и из наших. Ему и в голову не пришло его менять!
— Что вы говорите?
— Ничего… Я думаю кое о чем. В моем возрасте уже не умеют думать молча.
Они пересекли Понтарлье, и коммивояжер, воспользовавшись остановкой у светофора, нажал кнопку. Маленькая серая коробочка упала ему на ладонь. Он перевернул ее и сунул обратно в щель, из которой она выскочила. Музыка заиграла снова. Он сказал:
— «Осень».
— Да, начинается. Но в этом году листья покраснеют не сразу. В сентябре было много дождей.
Нарень, рассмеявшись, сказал:
— Я говорю не об осени, которая на дворе. Это Вивальди, «Времена года». А то, что сейчас звучит — «Осень».
Цезарина пожала плечами:
— Ну и пожалуйста.
Сейчас они едут быстрее по очень широкой и хорошо асфальтированной дороге. Мелькают пастбища и леса. Цезарине не страшно. Она все ближе к своему сыну, и ничего не может произойти прежде, чем они увидятся. Она спрашивает:
— Вы представляете, где театр?
— Я проеду мимо. Я вас довезу. Но мы там будем до полудня. Так что если это вечером, считайте, что вы не опоздали.
— Я люблю приезжать раньше.
Путешественник высадил ее перед самим театром, и какое-то время она рассматривала его. У еще закрытого входа — афиши, на которых изображен худой человек с большими глазами и длинными волосами. Он широко улыбается. Она говорит:
— У него хорошая физиономия, у этого Виньо.
А ниже, на той же афише, имя, напечатанное более мелко:
— Боби.
Ей не верится, что это ее сын. Все-таки, чтобы его имя напечатали, надо что-то собою представлять.
Цезарина медленно отошла от театра и остановилась на маленькой площади, засаженной деревьями. Сев на скамейку, она вынимает из сумки хлеб и сыр. Медленно, не думая ни о чем конкретно, она принимается есть. Магазины закрыты. На улицах мало народу. Она думает, что ее сын, быть может, уже здесь, но у кого спросить? Откуда он приехал? Каким образом? Этот господин Виньо должен, конечно, иметь машину. Возможно, это он его подвезет. Но что им делать в Безансоне за восемь часов до спектакля? Ничего. Восемь часов. Вдруг ей кажется, что еще целая вечность отделяет ее от той минуты, когда она увидит своего Леона.
С таким водителем, как коммивояжер, который ее привез, у нее почти хватило бы времени вернуться к себе и успеть обратно.
— И что бы это дало? Нет. Не стану я рисковать только для того, чтобы глянуть на свой сарай!
Теперь, когда она увидела имя Боби на афишах, она подумала, что зря не сказала в деревне. Она еще была бы дома. И во всяком случае, могла бы быть уверена, что спокойно вернется после спектакля. У Шарля есть телефон. А что, если она им позвонит? Они приедут, это точно.
Долгое время эта мысль не дает ей покоя. Однажды она уже звонила. Она могла бы найти номер и позвонить. Номер можно найти в справочнике.
— Но на кого бы я оказалась похожа? Нет… А если зал будет пустой? А если этот дурень поет так, что хоть святых выноси?
Нет. Этого решительно не стоит делать.
А, вот и снова в ней поднимается эта глухая злость. Яблоко доедено, она закрывает сумку, поднимается, подхватывает ее и зонтик и говорит себе, что сначала выяснит дорогу на Понтарлье. Чтобы, по крайней мере, знать, в какую сторону идти домой.
Она спрашивает у первого же встречного. Человек, похоже, изумлен. Это пожилой господин, вежливо приподнявший свою шляпу, чтобы ответить ей. Он говорит:
— Вы пешком?
— Да… Это, чтобы знать дорогу.
— Это очень просто. Вы идете по этой улице, проходите под аркой и в конце — направо.
Цезарина благодарит. Она могла бы этим и удовлетвориться, но предпочитает увидеть. Пешком все иначе. Она с трудом узнает дорогу, по которой приехала.
На некоторых дверях магазинчиков наклеены афиши спектакля. Господин Виньо, кажется, узнает ее. Перед каждой афишей она останавливается и читает ее всю до Воби. И тут ее сердце екает. Она приосанивается.
— Однако жалко, что люди из деревни не видят этого. Я сваляла дурака. Леон на меня обидится, это уж точно.
Она идет дальше. У каждой афиши ее сердце екает:
— Боби!
Ей кажется, что она привыкает к этому имени. Поначалу ее все время тянуло сказать: Бобийо, теперь она находит, что Боби звучит все-таки лучше. Это более современно. А по сути, и хорошо. Бобийо, это от сохи. Парень был прав, нельзя одно имя на все случаи жизни. Имя, это как одежда. Никому не придет в голову разгуливать по Парижу в деревенских штанах и в сабо. Уже и в Морезе такого не увидишь.
Она идет своей дорогой, а в ней что-то зреет, как прекрасный плод, чему еще нет названия. Она видит, как люди проходят мимо афиши и не останавливаются, чтобы ее прочесть, ей хочется окликнуть их: — Эй вы! Вы не знаете Боби? Посмотрите на афише, это мой сын!
Конечно, она сдерживается. У нее своя гордость. Но она больше не внушает себе страха, что ее сына забросают помидорами и что ей поэтому надо помалкивать.
За все время после полудня Цезарина не остановилась ни на минуту. Уже запомнив дорогу, по которой ей возвращаться, она вернулась назад. Затем она принялась одну за другой обходить все улицы, чтобы увидеть все магазинчики, где вывешены афиши. И когда афиши нет, ей хочется войти и выговорить хозяевам. Спросить у них, что они имеют против Боби. Ей хотелось бы выяснить, сами ли они отказались от афиши или к ним не зашли ее предложить. И уж во всяком случае, если бы она собиралась что-то покупать, то заходила бы только в те магазины, которые приглашали послушать Боби.
В одном месте афиши, гораздо более крупные, были наклеены на стену. Какие-то дураки, развлекаясь, пририсовали бороду и очки господину Виньо. А возле Боби написали: «Дурака кусок». Цезарина до хруста в пальцах сжимает костяную ручку своего зонтика.
— Черт побери! — ворчит она. — Ну, попадись они мне!
Она подозрительно оглядывается, но прохожим нет дела ни до нее, ни до афиш.
Больше десяти раз она возвращалась к театру, затем на площадь, где съела сыр и яблоко. Она попила из фонтана. Набравшись отваги, она вошла в маленькое кафе, темное и узкое, где спросила стакан минеральной воды. Ей принесли крохотную бутылочку, которую она медленно и со вкусом пила. Минеральная вода Виши — это для нее наслаждение. В начале лета Шарль по ее заказу всегда привозит ей ящик. Двое мужчин вошли в бистро и стали громко разговаривать с хозяином, потом заспорили о футбольном матче. Так как она не любит людей, которые несут ахинею, она заплатила за воду и вышла, сказав себе, что за такую маленькую бутылочку здесь дерут чертовски дорого.
Было чуть больше шести часов, когда она направилась к театру. Теперь она все время ходит ровным шагом. На тротуарах много народу и ее, случалось, толкали. Время, начинает ей казаться, тянется медленно, и в этот момент она слышит крик:
— Цезарина! Цезарина!
Она оборачивается. К ней бегут Луизона и Шанина. В нескольких шагах за ними Шарль и Рене. Еще немного, и она бросится им на шею. В этом мире, таком равнодушном, где целый день с ней было только имя сына, ей вдруг кажется, что весь родной край встал перед ней. Она сдерживается:
— Вот это да, чего это вы тут делаете?
Молодые женщины смеются.
— Это у вас надо было бы спросить.
— Вы все скрытничаете.
Цезарина чувствует, что краснеет. Она бормочет:
— Я знала, что вы бы меня подвезли. Не хотела вас беспокоить.
Мужчины приблизились. Так как их группа загораживает тротуар, они переходят улицу и направляются на маленькую площадь.
— Как вы узнали об этом?
Отвечает Рене:
— Я возвращался в полдень. У меня в машине — радио. Дали объявление. Я тут же помчался к вам. И когда я увидел Густава, сидящего перед дверью и стерегущего пустую конюшню, не стоило большого труда догадаться, что к чему.
— Густав, это меня не удивляет. Он должен был прийти, чтобы загнать скотину в хлев, а он… ну, да ладно.
Она чувствует себя одновременно удовлетворенной и немного взволнованной оттого, что этот старик целый день охранял дом, а она даже не оставила ему еды, закрыла дверь кухни.
Они спрашивают, как она сюда доехала, потом Шарль говорит:
— Поскольку вы все равно не можете увидеть Боби до спектакля, мы приглашаем вас поесть с нами. Идемте, это рядом. Мы заказали столик в «Тузовом покере».
Повеселев, Цезарина пошла с ними, окрыленная радостью и сознанием счастья, что она больше не одна в этом городе, что предстоит ужин и что теперь она может быть уверена в быстром возвращении в Бельфонтен. Вместе они вошли в ресторан с тяжелыми дубовыми столами, где стены были украшены резным деревом и увешаны безделушками.
Она была немного удивлена, увидев здесь колокольчики для коров, воловье ярмо, старинные предметы с фермы. Она не осмеливалась ничего сказать, но подумала, что у этих людей, наверное, нет чердака, где все это можно было бы сложить. Во всяком случае, Цезарина с удовольствием ела то, что никогда не ела у себя. Морскую рыбу, розоватую под знаменитым щавелевым соусом, шоколадный мусс, такой же легкий, как иней. Молодежь и слышать не хотела, чтобы она расплачивалась за себя, но она найдет способ отблагодарить их за это.
И вот они в зале. Расположились по-королевски: в первом ряду, как раз посредине. Так близко к сцене, что Цезарина не смеет наклониться. И зал заполняется до отказа. Бог мой, а если пожар! Об этом Цезарина тут же подумала, потому что у нее перед глазами все время жуткая фотография праздничного зала, охваченного огнем и обрушившегося на людей.
У нее странное ощущение, что все на нее смотрят. Во всяком случае, люди, которые сидят сзади. Разве они могут знать? Конечно, нет. Это смешно. Ее шляпа? С какой бы стати им смотреть на шляпу? Правда, она ни на ком не видела похожей. Но она тем не менее ее не снимет.
На некоторое время к ней возвращается опасение, что ее сын будет плохо принят, но это лишь мимолетный страх. Он длится всего мгновение, она едва успевает сжать ручку зонтика, который не захотела оставить в гардеробе.
Но вот свет медленно гаснет. Тревога сжимает горло. Она не могла бы сказать: то ли публика стала говорить тише, то ли она перестала слышать. Жарче не стало, но Цезарина чувствует, что пот покрывает лоб и течет по спине.
На мгновение наступает полная темнота, и вдруг — она даже подпрыгивает от неожиданности — единственным светлым пятном в этой ночи прямо перед ней возникает сын.
Она сразу же узнает его лицо. Его глаза, его длинные волосы, эту дурацкую бороду, которую она столько времени требовала сбрить. Конечно, это он! Но, черт побери, что он вырядился чучелом?
— Боже, какой нелепый наряд!
Сама того не желая, Цезарина сказала это так громко, что Луизона ее услышала, несмотря на аплодисменты. Она наклоняется и спрашивает:
— Что вы говорите?
— Ничего.
— Ну, так хлопайте же, наконец!
Старая женщина принимается хлопать в ладоши. На самом деле она не понимает. Этот молодец когда-то насмехался над своим отцом, который носил сабо, вельветовые штаны и старомодную рубаху; но отец, во всяком случае, в таком виде не в театре показывался! А в лесу!
Так вырядиться и предстать перед публикой, вот уж действительно, о какой гордости тут говорить!
Не успела Цезарина оправиться от своего изумления, а ее поджидает уже новый сюрприз. Надо же, пощипывая свою гитару, мальчишка запел:
Я — пахарь,
Всем сердцем я люблю
Землю края моего.
— Черт! И ему не стыдно!
Со всех сторон на нее зашикали:
— Ш-ш-ш! Тише!
Она замолчала. Но что там не говори, этот молодчик всегда бежал от земли; насмехался над крестьянской жизнью, клялся, что никогда не притронется к топору, вилам и бидону с молоком, это он-то позволяет себе петь о земле, о навозе и о славном молоке из Конте!
— Боже мой, конечно, если бы отец был здесь, он бы надавал ему по заднице.
На этот раз она действительно говорила про себя. Впрочем, за спиной ее сына прожекторы высветили еще четырех парней, одетых так же, как он, и громко игравших на своих инструментах. Они предстают только чтобы повторить припев:
Мы пахари,
Всем хором мы поем
Землю наших краев…
Как только они замолкли, зал взрывается. Казалось, что стены и потолок обрушатся. Луизона и Жанина лезли из кожи как сумасшедшие. Они не только хлопали, они кричали, срывая голос:
— Браво, Боби!
Луизона поворачивается к Цезарине. В ярости она ей бросает:
— Да хлопайте же!
И послушно, как осел, Цезарина захлопала.
А песни продолжают звучать, сменяя друг друга — все ближе к земле, все ближе к корням.
В них обо всем: о Ризу, о дровосеке, о стремительном потоке, об озере Мертвых, даже о быках.
Зал накален до предела, и Цезарину захватывает его энтузиазм. После третьей песни она уже кричит громче всех:
— Браво, Леон! Браво, Боби! Еще одну! Еще! Еще!
Когда мальчишка кончил кланяться и занавес упал, Цезарина была вся в поту. Мокрая, как после целого дня на сенокосе. Она спрашивает у Луизоны:
— Он будет еще петь?
— Конечно, нет. Его выступление кончилось. Сейчас антракт, а потом — Жиль Виньо.
— Ну до этого мне дела нет. Я хочу увидеть моего парня.
Они спускаются. Цезарина готова истоптать людей, из-за которых нигде нет прохода. Ей хочется накостылять им зонтиком по спинам.
Наконец они добрались до кассы. Там к ней подходит незнакомый человек:
— Это вы мама Боби?
Она выпрямляется от гордости.
— Я, конечно!
— Идемте, я проведу вас к нему. Если ваши друзья хотят идти с нами…
Она поворачивается. Остальные следуют за ними.
Удивительно, что надо пройти через туалеты, чтобы попасть в лабиринт коридоров и лестниц, подниматься и спускаться по ним и затем только очутиться в маленькой комнате, уже запруженной поклонниками. Проводник отстраняет их, приоткрывает дверь и отступает в сторону со словами:
— Заходите скорей.
Она входит и видит своего сына. В одних трусах, он цветастым полотенцем вытирает себя.
Минутное замешательство, и они оказываются в объятиях друг у друга. Цезарине хочется говорить. Рассказать от начала до конца все, что пережила, но из груди вырывается лишь громкое рыдание, которое раздирает слух сына.
— Мама… Мама… не плачь.
— Малыш… Малыш… если бы твой бедный отец был тут! Но тебе жарко, мой бедный малыш!
Так проходит довольно много времени, затем, отстранившись от сына, старуха вглядывается в него, укрывает, ласкает и, смеясь, произносит:
— Это ничего, что ты вырядился так перед людьми, хотя сам никогда не любил этого!
Она показывает на сваленную на стуле одежду, в которой он был на сцене, и они одновременно разражаются смехом. Тем смехом, который оба забыли с тех пор, как Леон распрощался с детством.