23

Пол Ситон закончил свое повествование, и в комнате наступила тишина. Ночь прошла спокойно. Девушка в спальне над их головой впала в глубокое наркотическое забытье. За это время она ни разу не шелохнулась. Мейсон, слушая рассказ гостя, беспрерывно курил и лишь иногда хмурился, ничем более не выражая своих эмоций. Они сидели в комнате с дорогой стереосистемой и миленькими пейзажами на стенах, написанными учениками школы колористики Сент-Ив. Ночью полотна казались просто темными прямоугольниками. Теперь, когда утренний свет начал просачиваться сквозь деревянные ставни, на картинах уже можно было разглядеть отдельные детали. Шторм, еще недавно швырявший песок и камни в окна дома и грозивший разнести рамы в щепы, наконец утих. И к счастью, когда они вышли из машины и вернулись в дом, им больше не докучали посторонние мелодии. Все это время Ситон ждал, что из динамиков вот-вот польются зловещие, издевательские звуки непрошеной музыки. Но все было тихо.

— Ну, что скажешь? — спросил он.

Мейсон посмотрел на часы, затем — на потолок, словно хотел разглядеть сквозь доски спящую сестру. Потом опустил голову и уставился на Ситона:

— В Танкертоне в гараже у меня стоит лендровер. Мне понадобится минут двадцать, чтобы собрать кое-какое снаряжение, и еще примерно тридцать пять, чтобы все погрузить и замаскировать. На пароме мы немного рискуем, ибо оружие — вещь тяжелая, а машину иногда загоняют на весы. Впрочем, надеюсь, дело выгорит, если только нам крупно не повезет. Но, думаю, хватит с нас непрухи. Чутье мне подсказывает, надо поступить с этим так же, как я поступил тогда в Африке. Правда, сдается мне, я еще не получил всей информации. Чего-то мне так и не рассказали. Как говорится, врага надо знать в лицо. И это чистая правда, черт побери, если хочешь остаться в живых. Если хочешь выиграть забег.

— Я тебе все рассказал, — произнес Ситон.

— А Малькольм Коуви? Само его имя похоже на треклятую анаграмму!

— О, это вполне реальная фигура.

— И это он послал тебя ко мне?

— Да.

— Тогда не мог бы ты объяснить почему?

— Нам нужно поговорить со священником, — ответил Ситон. — Коуви считает, что, прежде чем мы начнем действовать, было бы не худо потолковать с твоим иезуитом.

— Ты никогда не думал, что этот Коуви не до конца с тобой откровенен? — спросил Мейсон.

— Именно так я и думаю.

— Кто он?

— Не знаю. Видит бог, понятия не имею. Но прошлой ночью я проговорил с ним целый час в баре рядом с собором Святого Георгия. И он настоятельно советовал поговорить с твоим священником, если мы действительно хотим спасти жизнь тем девушкам.

— Почему он считает, что ты должен туда вернуться? Положа руку на сердце, как думаешь?

— Он мне всегда это говорил. Он не раз уверял меня, что однажды мне придется туда вернуться.

— Зачем?

Воздух в гостиной так пропах сигаретным дымом, что даже, казалось, пожелтел. Тусклый свет, проникавший сквозь ставни, обещал один из тех неярких осенних дней, которые угасают, не успев начаться. Даже волны, бьющиеся под окнами о прибрежную гальку, казались утомленными. Ситон вздохнул. Воспоминания его утомили.

— Малькольм Коуви убеждал меня вернуться туда, ибо мертвые не хоронят сами себя.

— Это что, психиатрическая головоломка? — насмешливо фыркнул Мейсон.

— Не думаю. Судя по всему, он просто констатировал прискорбный факт.

Мейсон на мгновение притих. Ситон знал, что такие люди, как он, редко позволяют себе расслабиться. Наконец Мейсон шевельнулся и моргнул. Он снова поднял глаза к потолку, к одной из спален своего фамильного дома, где, как он надеялся, спала, не видя снов, его сестра.

— Этот священник сейчас, должно быть, уже дряхлый старик. Он и в Африке-то был совсем старым. А в Африке я служил семь лет назад. К тому же его сначала надо разыскать, а это работа не из легких. Господи!

— Он живет во Французских Альпах, — сказал Ситон. — Уединился в бывшем монастыре близ города Шамони. Так говорил Коуви. Это он сказал, где его можно найти.

— В тиши уединения укрылся, примирившись с миром, чтобы спокойно умереть, — прокомментировал Мейсон. — Кто он, этот Коуви?

— Я уже сказал. Не знаю. И никогда толком не знал.

Мейсон кивнул и предложил:

— Давай-ка поспим. Соснем пару часиков, а потом сделаем пробежку. Надо проветрить мозги перед поездкой.

— Пробежку?

— Ты ведь когда-то тренировался?

— Так ты не хочешь выехать немедленно?

— Я вообще не хочу ехать. Что-то подсказывает мне, лучше было бы остаться с Сарой. Вот только здесь ей от меня, похоже, никакого толку. И вообще, важные дела в спешке не делаются. И, честно говоря, если я сейчас не посплю, а потом не израсходую часть напряжения, то непременно кому-нибудь вмажу. А ты — самая хорошая мишень.

— У меня с собой нет ничего для бега.

— Я тебе дам. Жутко не хочется бежать в одиночку. А спортивная форма, приятель, — самая малая из твоих проблем, — подытожил Мейсон.


В Эшфорде они сели на поезд до Франции, а там пересели в скоростной поезд, забитый лыжниками. По пути Мейсон рассказал Ситону о состоянии остальных выживших девушек с курса этики. После похорон он связался с семьями двух пострадавших англичанок. Обе находились в больницах, на седативных препаратах и под контролем на случай попыток самоубийства. С американской студенткой, которая была их старше, все оказалось сложнее. В самолете по пути домой она на высоте шести миль над Атлантикой попыталась открыть аварийный люк. За этим занятием ее застали стюарды. В результате ее поместили в Бельвью, где держат в смирительной рубашке. Перепуганные родители посменно дежурят у дверей ее палаты.

Поезд шел быстро, но Альпы есть Альпы. В Шамони продрогшие путешественники сорок пять минут искали такси, пока один из водителей не согласился доставить их в горную деревушку по адресу, указанному Малькольмом Коуви.

— Но кто знает, примет ли он нас?

— Коуви сказал, что он нас ждет.

В такси было холодно, но снаружи — еще холоднее. Чем выше они поднимались в горы и чем разреженнее становился воздух, тем больше запотевали стекла машины. Ситон вытер со своей стороны изморозь лыжной перчаткой. Мейсон одолжил ему пару для путешествия. За окном среди деревьев мелькали снежные сугробы, поблескивавшие в свете фар. Ситон снова откинулся на сиденье. Ноги и спина побаливали после утренней пробежки, долгой и довольно изнурительной. Мейсон оказался выносливым не только с виду. Но непредвиденная тренировка, вопреки ожиданиям, придала Полу бодрости. Машина тем временем начала подъем по крутому склону, и Ситона прижало к спинке сиденья. Изморозь понемногу затягивала очищенный им кружок на стекле, и вскоре от него осталось лишь туманное пятно. Они теперь пересекали пояс лесов с плотной стеной хвойных деревьев. За ветровым стеклом в желтых лучах фар медленно падали, кружась, густые хлопья снега. В салоне вдруг затрещало радио. Цыганский музыкант Джанго Рейнхардт[71] из парижского квинтета «Хот клуб» виртуозно перебирал проворными пальцами гитарные струны.

— Дерьмо! — выругался шофер, тыча пальцем в светящиеся кнопки панели.

Пассажиры на заднем сиденье молча переглянулись.

У монастырских ворот Мейсон подергал шнурок звонка. Дежурный служка впустил их и оставил дожидаться в мощеном внутреннем дворике. Тем временем снегопад усилился, и мокрые хлопья плотным слоем оседали на плечах и непокрытых головах посетителей. Темные арки и высокие стены навеяли Ситону мысль о равнодушии камня, выстуженного за долгие зимы, похожие на нынешнюю. Древний монастырь произвел на него гнетущее впечатление. Здание нависало темной громадой. И только кое-где мерцали желтоватые огоньки. Это горели свечи в кельях и на галереях. Пола знобило, но лишь от холода и сырости. Никакой опасности он не чувствовал. Все было спокойно. Здесь у Пола не возникало чувства смутной тревоги, как в собственной квартире или в корпусе гуманитарного факультета университета в Суррее и даже на берегу океана, в доме Ричарда Мейсона. Монастырь был настоящим убежищем. Как же далеко надо было забраться, чтобы почувствовать себя в полной безопасности! Он снова поежился, увидев, что Мейсон с интересом его разглядывает.

Их провели в просторную комнату, стены которой были заставлены стеллажами с томами в кожаных и пергаментных переплетах. В камине за железной решеткой потрескивали сосновые поленья. В воздухе приятно пахло смолой, и у Ситона неожиданно от голода свело желудок. В поезде из Эшфорда они позавтракали, но с тех пор у них маковой росинки во рту не было. В комнату вошел служка в коричневой рясе, подпоясанной, по обычаю францисканцев, простой веревкой. В руках он держал поднос. Указав жестом на стулья по обеим сторонам деревянного стола, монах поставил перед ними миски, наполненные тушеным мясом в густой подливке, и тарелку с горкой нарезанного толстыми ломтями хлеба, и предложил:

— Угощайтесь. Прошу вас, господа, не стесняйтесь. — В его английском явно чувствовались гортанные звуки жителя гор. — Вы скоро встретитесь с монсеньором Ласкалем. Перед этим надо как следует наполнить желудок.

Довольный своей шуткой, он налил из кувшина воду в оловянные кубки и удалился.

— Рискую показаться неблагодарным, — заметил Мейсон, — но, если уж говорить о монахах, мне почему-то всегда больше импонировали трапписты.[72]

Ситон отхлебнул из кубка воды — такой холодной, что заныли зубы. Мейсон отломил кусочек хлеба, отправил его в рот и принялся жевать. Пол подумал, что ему следовало бы поддержать разговор, пошутить, попытаться разрядить обстановку. Но в голову как-то не шло ничего веселого. К тому же Мейсон, похоже, старательно избегал его взгляда. Ситона вдруг осенило: его спутник нервничал перед встречей со священником. И Пол оставил все попытки поддержать разговор. Они продолжили трапезу в полной тишине, нарушаемой иногда потрескиванием дров в камине. Когда же их миски опустели и они отложили ложки, дверная ручка повернулась и в комнату вошел Ласкаль.

Оба встали, и священник поприветствовал каждого коротким кивком. Отец Ласкаль был в сутане до пят, с непокрытой головой. Очень высокий, худой, с коротко стриженными седыми волосами. Ситон заметил, что его башмаки сильно поношены, но начищены до блеска. Пола вдруг захлестнула волна жалости к старому священнику. Его поразил контраст телесной немощи и силы духа этого человека.

Ситон задался вопросом, могут ли они втроем рассчитывать на победу. Их связала судьба, а возможно, даже предначертание. Было нечто готическое, очень странное, но в то же время смутно знакомое в их встрече на фоне полыхающего огня в камине и стен, заставленных учеными книгами, в уединенной католической обители. Ситону все это чем-то напомнило романы Райдера Хаггарда, Конан Дойля и Брэма Стокера. Трое сильных, хорошо воспитанных мужчин, вооружившись отвагой, знаниями и непоколебимой нравственной силой, собираются вместе, чтобы пойти в наступление на силы зла. Сюжет, хорошо знакомый Полу еще с детства, когда он читал подобные книги с фонариком под одеялом. За исключением одного: он уже побывал в доме Фишера. А потому действительность была до ужаса мрачной и безнадежной. Она не имела ничего общего с наивными детскими фантазиями. Невозможно сохранять непоколебимость в том неуловимом хаосе, что царит в заброшенном особняке посреди Брайтстоунского леса. Там ты беспомощен. Там ты обречен.

Он еще раз посмотрел на священника. Тонкая пергаментная кожа обтягивала лицо. В свете пламени было видно, как пульсирует жилка у него на виске.

«Он живет только верой», — подумал Ситон. У священника уже не осталось ни сил, ни здоровья. Он одной ногой стоял в могиле.

Изможденный старик недоверчиво посмотрел на Мейсона, на его ладное, ловкое тело, словно перед ним был ангел накануне грехопадения. Мейсон и вправду был очень сильным, но это была грубая сила. Перед отъездом Ситон поинтересовался у Мейсона, каким образом он собирается держать сестру на успокоительных, пока их не будет.

«Морфий, — ответил Мейсон. — Я достаю его в Хернбей. Приручил там одного врача». — «Как же ты приручаешь врачей?» — не смог скрыть своего изумления Ситон. — «Услугой за услугу. У него были проблемы. Банда отморозков вымогала у него рецепты на метадон. Он сообщил в полицию, но стало еще хуже. Они избили его двенадцатилетнего сына, и тогда в отчаянии он обратился ко мне». — «И сколько коленных чашечек ты прострелил?» — рассмеялся Ситон. — «Всего одну», — ответил Мейсон. И Пол не знал, шутит он или говорит серьезно.

Он чувствовал, как в душу, словно вода из горного ручья, прокрадывается холодок. Пол представил себе извилистую заснеженную дорогу, ведущую вниз, к симпатичным домикам, где всего в миле от них лыжники спокойно попивают себе глинтвейн. Кругом простиралось царство кряжей и вьюг. Горные вершины, где лавины черпают свои губительные силы. Ситону стало очень одиноко. Знакомое состояние. По правде говоря, последние двенадцать лет он каждое утро просыпался с этим чувством в душе Даже по его скромным меркам, он жил очень замкнуто. Но дело было не только в его одиноком существовании. Он прекрасно понимал, что причиной его изоляции от общества был страх. Вот тот рубеж, где заканчивались его фантазии в духе Райдера Хаггарда. Ситон не был ни смелым, ни стойким И он еще раз это понял, оказавшись рядом с двумя отважными людьми. Он был трусом, загнанным в угол и одиноким.

Мейсон наконец нарушил молчание, повисшее в комнате.

— Мы с вами уже однажды встречались, святой отец, — обратился он к Ласкалю.

— Дважды, — улыбнувшись, поправил его священник.

— Дважды? — удивился Мейсон.

— В первый раз ты был еще слишком юн, чтобы помнить. Поэтому я не в обиде. Я же запомнил ту встречу благодаря радости и утешению, которые она мне доставила. Я крестил тебя, Николас.

Ласкаль широко улыбнулся и жестом пригласил гостей садиться. Они снова заняли стулья у стола, а сам он опустился в кресло лицом к ним.

— Я вижу, вы готовы меня выслушать, — продолжил священник. — Но мне кажется, нам следует начать с самого начала. Для меня, если уж на то пошло, отправной точкой стала встреча с Уитли. Это случилось на фронте осенью тысяча девятьсот семнадцатого года в местечке, вошедшем в историю под названием Пассендале.

Его вера подверглась суровейшему испытанию еще до войны. Ласкаль был простым послушником, когда в пятистах милях от Ньюфаундленда, в ледяных водах Атлантики ночью затонуло огромное пассажирское судно. Он читал газетные сообщения с недоверием, отказываясь понять, как милосердный Господь допустил гибель стольких юных невинных душ и при таких ужасных обстоятельствах.

— Это произошло в апреле тысяча девятьсот двенадцатого, — напомнил Ласкаль Ситону и Мейсону. — Мне было семнадцать, когда произошла трагедия с «Титаником». И моя вера едва не погибла вместе с затонувшим кораблем.

Но в те дни он был молод. А молодости свойствен энтузиазм. И энтузиазм переродил его веру в нечто более возвышенное, чем мир наживы и удовольствий, чем даже имперские амбиции враждующих стран. Именно поэтому война в Европе не могла помешать его размышлениям, направленным на поиск сокрытой в Евангелии истины. Не могла омрачить ею радость от знакомства с поэзией собрата по вере, иезуита из Уэльса Мэнли Хопкинса.[73] Весной тысяча девятьсот шестнадцатого года в Риме сам Папа рукоположил его.

Вскоре выяснилось, что времени на постижение вечной истины и на теологические споры с учеными собратьями у него уже нет. Не осталось времени и на занятия поэзией. В начале лета Ласкаля назначили капелланом в пехотный батальон французской армии. А осенью он уже читал заупокойные молитвы над братскими могилами. В ходе битвы при Вердене французы за день теряли сотни бойцов и хоронили убитых во рвах, присыпанных гашеной известью.

— Кто-нибудь из вас имеет хоть какое-то представление, что там происходило?

— Полагаю, святой отец, Полу ближе Пасхальное восстание,[74] — ответил за обоих Мейсон. — Для него шестнадцатый год скорее связан с именами Патрика Пирса,[75] Майкла Коллинза[76] и с захватом почты на О'Коннелл-стрит.[77]

— Между прочим, тогда она называлась Сэквилл-стрит, — вмешался Ситон. — Впрочем, вы правы. Я ничего не знаю о Вердене.

— Это название целой системы укреплений, считавшихся неприступными, — сказал Мейсон. — Их построили французы, чтобы отражать атаки немцев. Но фортификации эти были чересчур громоздкими и требовали слишком много людей. Уже в тысяча девятьсот четырнадцатом все более-менее толковые немецкие военачальники знали, что Верден можно легко обойти мобильными пехотными подразделениями. Однако начальник генерального штаба Германии фон Фалькенхайн прекрасно понимал, что французы будут стоять до конца. Верденские сооружения были для них чем-то вроде национальной гордости. Массированное наступление должно было оттянуть на себя основную часть сил французской армии, что сделало бы ее легкой добычей. По мере того как отодвигалась линия фронта, Верден оказался словно на острие клина. Его можно было расстреливать тяжелой артиллерией с трех сторон. Французы до сих пор называют битву при Вердене последним решающим сражением. Хотя на самом деле это была самая обыкновенная бойня, печально прославившаяся лишь числом погибших.

— Осада началась в феврале, — сказал Ласкаль. — А к октябрю Верден бесславно пал. К тому времени около миллиона человек были убиты или ранены.

Он замолчал, вспоминая те события. И воспоминания эти были так тягостны, что лицо его омрачилось.

— Осенью я только и делал, что наставлял выживших, утешал раненых и отпевал бесконечное число убитых, уже не вкладывая в это души. Я утратил веру. Человеческими жизнями управляли жестокость, случай, порой даже нелепая случайность. Выжить можно было только за счет инстинктов или хитрости. Не было никакой загробной жизни. Не было надежды. А потому не было и Бога.

Ласкаль снова замолчал.

— Зачем же вас направили в Пассендале? — не выдержал Мейсон.

— Вы, должно быть, думаете, потому что из-за Фалькенхайна я свыкся с кровавой бойней? Или потому что ваш генерал Хейг[78] задумал продолжить ее? На самом деле у британцев хватало своих капелланов всевозможных конфессий. У них не было особой надобности во французском священнике, утратившем веру.

— Тогда зачем вы поехали? — спросил Ситон. — Почему вас туда послали?

— Из-за Уитли, — ответил Ласкаль.

Загрузка...