Пашка, вставай! Иди очередь за хлебом займи, — сквозь сон услышал я сердитый голос матери.
Пусть Ванька, — возразил я, увидев, что в эту ночь он почему — то спал со мной. Я не слышал, когда он пришел ко мне.
Тогда телка гони.
А коров — то прогнали? — надеясь полежать еще с полчасика, спросил я.
Только что.
Я быстро встал. В нашем поселке такой порядок: сначала пастух гонит коров, а потом уже всей улицей провожают телят до самого леса. Заправляя холщовую рубашку под брюки, я поглядел на Ванюшку. Он лениво потягивался.
«Прозевает очередь. И опять паевую книжку забудет. Мать ему уши накрасит», — подумал я.
На лицо Ванюшки через щель в ставне упал яркий луч солнца. Ванюшка сморщил усыпанный веснушками нос, смахнул со лба темную прядь волос, потянул на себя одеяло. Мелькнули грязные пятки.
Я спустился в дедову комнату взять кнут. Дед редко давал его, но уж если кнут оказывался у меня, все мальчишки начинали завидовать. Кнут был с кисточками, кольцами, а ручку его украшал узор из меди.
На столе горела керосиновая лампа. Дед сидел спиной ко мне в самодельном кресле и тихонько посапывал в бороду. Он любил спать сидя.
Я на цыпочках пробрался к стене и снял с гвоздя кнут.
Стой! — встрепенулся дед. — Думаешь, я не слышу? — От неожиданности кнут выпал из моих рук.
А ну, брысь под лавку! — крикнул дед, сердито взглянув на меня зелеными глазами.
Это под какую лавку? — будто не понял я и окинул взглядом комнату. Дед грозно поднялся.
Печь в нашем доме была такой большущей, что занимала половину кухни и даже угол дедовой комнаты. Я шмыгнул под эту печку и притих. Огромные сапожищи прошаркали по скрипучим половицам и подошли к кнуту. Толстая волосатая рука подняла его. Коричневые сапожищи приблизились ко мне.
Ах ты, пострел! — проворчал дед. — А ну, вылазь, чего там, — дед застучал ручкой кнута о пол.
«Еще выпорет», — подумал я и забился глубже.
Вылазь, говорю!
А вот и не вылезу, — упрямился я.
Тогда оставайся один, пусть тебя крысы там едят, а я пошел.
Сапоги стали удаляться. Я высунулся:
А бить станешь?
Ну, ну, вылезай, — пробасил дед.
Взаправду — не станешь?
Не стану, вылезай. Слышишь, уже телята мычат. Опоздаешь…
С опаской поглядывая на дедову руку с кнутом, я вылез из — под печки до пояса. Дед поглаживал темно-серую бороду, похожую на куделю, из которой мать пряла пряжу.
А ты мне, деда Никандр, кнут дашь, а?
Ладно, ладно.
Не обманешь?
Экой ирод, прости господи! Говорю — дам, чего еще?
С юркостью мышонка я проскочил между дедовых ног, выдернул у него кнут и выскочил из комнаты. Потом приоткрыл дверь и сказал:
Попробуй еще раз кнута не дать, так я тебе ягоды приносить не стану.
У деда дернулся ус, зашевелились густые брови.
Ладно, бери, когда понадобится, да не забудь к чаю земляники набрать.
У ворот, помахивая хвостом, крутолобый Борька пил из деревянного ушата пойло.
В конце улицы, у речки, появились телята. Самых маленьких, не привыкших к стаду, мальчишки и старики вели на поводках.
Наш Борька был самым сильным. Завидев стадо, он вытаращил глаза, выпрямил хвост и с задиристым мычанием бросился в самую гущу. Телята бодали друг друга до самого леса, а там притихли. Те, которые родились весной, настороженно принюхивались к незнакомому запаху молодой травы и, не срывая ее, только причмокивая, мяли толстыми губами, будто сосали у матери вымя. Годовалые же срывали ее с сочным треском.
Капельки росы на траве и листьях горели разноцветными огоньками. Вовсю заливались, трезвонили птицы. Я брел по лесу, собирая в кепку душистую землянику. Корни сосен змеями лежали поперек тропинки…
Когда я вернулся, на кухне уже собрались завтракать. В щель приоткрытого ставня падал свет на чисто выскобленный стол. Места за ним занимали по старшинству, и упаси боже, если кто — нибудь сядет вперед отца или деда, да еще на чужое место!
Первым у окна сел дед, за ним отец, за отцом Ванюшка, потом я, а уж после меня семилетняя Лизка.
В ожидании еды мы с Ванюшкой начали говорить о ягодных местах, где часика за два — три можно с верхом набрать ведерную корзину.
Мы вчера с Сашкой Тарасовым на ежевичник напали, — сообщил Ванюшка. — Ну, заприметили, чтобы потом, когда поспеет, обобрать его.
А я знаю облепиховые места, — похвалился я.
Отец строго поглядел на нас, и мы умолкли. Все встали, а отец начал молиться, сложив на груди руки:
Дорогой наш Иисус, творец наш небесный. Ты питаешь нас духом святым, но и плоть свою мы должны подкреплять, дабы не быть немощными и ревностно прославлять имя твое. Дай нам силы дойти до конца пути нашего, во всем принимаем твое благословение. Аминь!
Аминь! — хором повторили мы.
По длине молитвы я узнавал, как голоден отец. Короткая — сильно проголодался, длинная — совсем не хотел есть.
Отец стукнул ложкой по краю большущей алюминиевой чашки. Это означало, что можно начинать.
Окрошка была вкусной, и мы, ребятня, норовили зачерпнуть со дна кусок яйца или мяса. Но второго сигнала еще не было, а без него это не разрешалось. Кто осмеливался это сделать, того выгоняли из — за стола и целый день не давали есть.
И вот, наконец — то, два долгожданных удара. И ложки задвигались быстрее, вылавливая вкусные кусочки.
Мать подложила еще немного гущины и села на лавку к шестку, где ела отдельно из своей чашки. Тут вдруг Ванюшка, незаметно для старших, выпустил на стол большого черного муравья со связанными передними ножками. Бедняга закувыркался по столу, а Ванюшка шепнул нам:
Зарядку перед завтраком делает.
Лиза и я захихикали, глядя на муравья, и даже позабыли про гущину. Ванюшка успел съесть добрую половину ее, а мы получили от отца ложкой по лбу. Морщась от боли, мы все же хихикали, и отец всех нас поставил возле стены на колени.
На коленях мы стояли недолго, так как я стал громко просить господа, чтобы он простил Ивана за допущенный грех.
Ябеда! Трепач! — прошипел Ванюшка и залепил мне оплеуху.
Я же для того, чтобы нас простили и дали нам снова есть, — захныкал я.
Убирайтесь все из дому! — разозлился отец. — А ты, мать, не давай им жрать целый день! Пусть запомнят, как за столом надсмехаться над божьим даром!
После завтрака дед с лопатой на плече отправился в сад окапывать ранетки, отец занялся делами молельного дома, Ванюшка куда — то исчез, а я незаметно улизнул на улицу. Солнечный день ослепил меня, будто я только что вышел из темного погреба.
Перед нашим домом широченный голубой луг. Каждый день на него опускается самолет.
Я радостно вдыхаю запах цветов и полыни, к нему примешивается запах меда. Иногда накатываются волны густого тепла, точно кто — то порой открывает дверь невидимой жарко натопленной бани. Много на лугу всяких веселых трав. На белых цветах, особенно пахнущих медом, сидят охмелевшие бриллиантовые жуки. На красных — бабочки, хлопающие желтыми крыльями. На фиолетовых — свекольного цвета мотыльки.
Я прибегаю на этот луг, ныряю, как в воду, в его пахучие травы, и они укрывают меня. Лежу на спине и смотрю в небо. Кивают, будто здороваются, колокольчики и васильки. Они кажутся большущими, величиной прямо с дерево, а усатые жучки и паучки похожи на сказочных чудовищ. В гуще травы стрекочут кузнечики, где — то трещат дрозды, высоко в небе, как в гору, взбирается жаворонок. Сначала он тирликает, потом стихает и летит вниз…
Солнце обдает землю потоком пылких лучей.
Па — а — а — ве — е — л! — густо послышалось издали.
«Дед зовет, — и я плотнее прижался к земле. —
Еще заставит чего — нибудь делать!..»
Варнак, поди сюда! — не унимался дед. — Я ведь знаю, что ты здесь, — уже послышалось ближе.
«Что он? И сквозь траву видит?!» — удивился я и осторожно выглянул. Мне показалось, что по лугу шел великан.
«Еще не разглядит, да раздавит сапогом», — и я вскочил
А! Вот ты где, басурман! Пойдем — ка со мной, — дед схватил меня медвежьими лапами и посадил к себе на плечо.
Плечо у деда широкое, как на скамье сидишь. От удовольствия я засмеялся.
…Мы уже кончали поливать яблони, как вдруг над нашими головами затрещало: пролетел самолет и, как стрекоза, опустился на луг.
Опять зеленый дьявол свалился с неба, — засмеялся дед, с любопытством проследив за посадкой самолета.
В нем же дядя сидит, — возразил я, соображая, как бы поскорее удрать к самолету.
И пошто это он, летчик — то, на жизнь с высоты смотрит? — удивился дед. — Свой век на земле проживешь и то мало чего увидишь. Надо кажной минутой услаждаться, надо увидеть, как комар живет, как лягушки — квакушки любятся, как трава — мурава за одну ночь вырастает… Тяжело с ней, с землей — то, расставаться, когда час придет… Немало я походил по ней, по заросшей цветами…
И правда, дед ходил по земле как — то гордо, непохоже на остальных. Бывало, пройдется он босиком по росным травам и так доволен, что по всему лицу растекается радость. Казалось, он никогда не устанет ощущать под ногами землю…
В такие минуты отец смотрел на него с сердитой укоризной. Тогда, мальчишкой, я не понимал — почему. И только повзрослев, понял, что в такие минуты дед вступал в противоречие с баптистами. Дед был по натуре художник, великий жизнелюб. А баптисты учили, что человек должен чувствовать себя всего лишь странником в земной жизни, всего лишь прохожим, идущим в вечное небесное царство.
Я вспоминаю, как отец упрекал деда:
Мир полюбишь — тебя он сгубит. А твои глаза пышут похотью при виде лживых земных радостей, ты трясешься при виде их, как пьяница при виде рюмки.
Не суесловь, — смущенно ворчал дед. — Я природу божью люблю. Травы, цветы, леса, все земные дары, все земные плоды, а все это получено от творца нашего. Я божье люблю, а не сатанинское. Бог все это взрастил. Он управлял ветрами, и дождем, и солнечным светом.
А Фенька?! — отец так и жег деда неистовыми глазами. — А Фенька?!
Ну, что, Фенька, Фенька! — дед смущенно крякал. — Фенька тоже плод господень.
Не кощунствуй! — шипел отец…
Тогда смысл этих стычек оставался для меня неясен, и только вот теперь я начинаю понимать что к чему…
Улизнув от деда, я, наконец, подобрался к самолету, спрятался в высокой траве и начал глазеть на загадочного человека — дьявола, спустившегося с неба.
Мальчишки не боялись самолета, подходили к нему, трогали руками, просили летчика, чтобы он покатал их. Осмелел и я, вылез из травы, остановился в отдалении.
Летчик выбрался на землю. Он, и впрямь, не очень — то походил на человека. Одет он как — то чудно — и страшно, и непонятно. Хорошо, что подбежал ко мне Ванюшка и стал рассказывать об очках — консервах, о шлеме с наушниками, о комбинезоне с разными блестящими пряжками. Я глазел на перчатки с крагами, на меховые сапоги, на большой квадратный мешок за спиной. Зачем он ему?
И самолет такой же необыкновенный, как и сам хозяин. Какие — то провода, перекладины, подпорки, поддерживающие верхние крылья. Все сооружение напоминало этажерку.
Вот летчик снова залез в кабину.
Мотор затарахтел, что — то хлопнуло, клуб дыма поднялся к небу, и я отбежал в сторону. Но самое страшное было то, что самолет шевелил хвостом, и даже половинки крыльев — и те шевелились!
Выпучив стекла кабины и поблескивая ими, как глазами, самолет поехал прямо на меня!
Я бросился к своему дому, ворвался во двор, грохнул тяжелой калиткой.
Ты чего здесь без дела шляешься? — спросила мать, выходя из курятника с пустым лукошком.
Да я… я деду ранетки поливать помогаю, — ответил я, едва переводя дыхание.
Ври больше, дед вон дрыхнет в саду. Пойдем — ка со мной.
Мать привела меня на кухню и посадила за стол, на котором лежала толстенная Библия, а сама вытащила из — под печки пряселку с куделью, воткнула ее в донцы, уселась на них и сказала:
Почитай — ка мне.
Вздохнув, я открыл Библию и забубнил… Едва кончил одно, а мать снова просит:
Прочитай — ка там, сынок, еще от Иоанна вторую главу, — а сама все трещит веретеном. Многое в Библии мне было непонятным, и я спрашивал мать. А она, толком не умея объяснить, рассказывала долго и тоже непонятно. Я просто изнывал от скуки, читая то Библию, то баптистский журнал «Братский вестник», но вырваться из кухни не было возможности — неумолимая мать усердно пеклась о моей душе…
Закончив заданную главу, я с превеликим удовольствием захлопывал книгу и облегченно говорил:
Все, мама! Я пойду?
Но не тут — то было! Благостным, умиротворенным голосом она распоряжалась:
Почитай еще от апостола Павла пятое послание.
И я читал, читал до беспамятства…
Совсем одуревший от чтения, я вышел перед сном подышать свежим воздухом.
Звякнула щеколда. Пришла Феня. Беззвучной тенью скользнула она к деду в его мастерскую — сарай. Зачем она приходила к деду, я не понимал. И не понимал, почему она приходила так осторожно, крадучись. Дед встречал ее всегда обрадованно. Мне она тоже нравилась. Красивой была Феня. В красоте с ней могли поспорить только Фрося — жена пьяницы Фильки да Анюта — счетовод «Заготсырья»…
С реки несло прохладой, над поселком сгущались сумерки. На крыльце сидел сторож молельного дома Калистрат Нимчина. Сидел он в тулупе, в шапке и валенках. Он почему — то всегда мерз, может быть, оттого, что всю жизнь возился в воде, добывая рыбу и пиявок для продажи. Каждый вечер Калистрат Нимчина закидывал в озеро снасти, а утром проверял их, остаток же дня проводил за копчением или засолкой рыбы. И непонятно было, когда он только спал.
Кто тут? — сонно спросил меня сторож, брякнув колотушкой с привязанными к ней деревянными шарами.
Это я, Никандров внук.
А, ну ступай с богом, куда надобно.
Да я с тобой посижу.
Сиди, коль охота, — сторож тихонько сопел широкими ноздрями.
В проулке послышался пьяный голос, и скоро перед нами появился Филька Милосердов.
Здорово, дед!
Ступай мимо, — лениво попросил Нимчина.
Я по делу к тебе, а ты… Жрать я хочу, вот что, — проныл Филька.
А тебе чего здесь, харчевня, что ли? — рассердился сторож.
У вас, поди, после моленья чего осталось? А может, рассол капустный есть? Опохмелиться бы, — Филька сплюнул. — Аж в голове мутит. Со вчерашнего вечера не жравши. Жена — то в гости уехала, и некому накормить меня.
На водку — то нашел, небось…
Дай рассолу! — взмолился Филька.
Сейчас получишь. Сколько тебе, много?
Да хоть ковшик, — Фильку трясло.
Подай — ка вон палку — то, вишь, стар я, без нее как без ног.
Филька вмиг подал палку.
Дай бог тебе жить долго, Филька! — И сторож неожиданно поднялся и треснул его палкой по заду.
Да ты что, сдурел, старый?!
Вот тебе похмелка! Не проси, где не следует! Тут тебе не кабак, а молельный дом. Ступай своей дорогой, а помолиться с утра приходи, — старик опустился на крыльцо и, положив поближе к себе палку, забормотал:
Ишь ты, в святой дом опохмелиться пришел…
Я смеялся, видя, как Филька, пошатываясь, семенил к своей избе.