Настала третья ночь в Доме Утраченных Грез после того бдения Ким на горе, когда Манусос отвел ее назад. Луны не было. Майк сидел под виноградным пологом в круге тусклого желтого света от лампы-молнии. Тусклым свет был оттого, что стекло лампы почернело от копоти, а Майк не позаботился его отчистить. Геккон на побеленной стене у него за спиной поймал крупного мотылька и челюстями отдирал ему крылья.
Майк сидел молча со стаканом узо. Добавленная вода прочертила содержимое, как след самолета – небо, и медленно расплылась, отчего напиток стал молочно-белым и мутным. В море скользил яркий свет фонаря ночного рыбака, так невероятно близко, что казалось, лодка плывет через сад. Слышалось даже тихое движение весел в воде. В ту ночь лодок было в море две или три.
Они не обменялись и парой слов. Майк пробовал заговорить, но встречал лишь ледяное молчание. Наконец, разозлившись, он предложил ей уехать:
– Почему в таком случае тебе не уйти? Почему? Если тебе невмоготу говорить со мной, почему не уйти? Возвращайся обратно на гору – ну, что же ты?
На сей раз она ответила:
– Потому что это мое место. Потому что мне всегда хотелось жить здесь. Это ты хотел переехать. Так что почему бы не уехать тебе? Не проси меня расплачиваться за то, что сделал ты. Это мое место.
Он не совсем понял ее. Все слова были знакомы, но не соответствовали той страсти, с которой она заявляла о своем праве на это место, этот дом, эти окрестности, как если бы все это стало важней их отношений, как если бы их супружество было лишь приложением к ним, и никак иначе.
В ответ Майк напился. Напился до бесчувствия. Он сидел в тишине, пропитанной узо. Ким была в доме, спала или притворялась, что спит. Из всего странного, связанного с этим домом, не было ничего более противоестественного и мучительного, чем такое положение: физически она присутствовала здесь, рядом с ним, но душой была бесконечно далеко; они ели за одним столом, он то же, что и она, и не разговаривали; ночью лежали в одной постели и не касались друг друга. Это и заставляло его засиживаться до глубокой ночи в патио и пить.
Пьянство сделало свое дело: притупило нервы, одурманило, подавило чувства. Разум беспорядочно шарил во тьме, как сеть в холодной, непроглядной глубине. Безлунной. Он не спал и не бодрствовал. Какие-то мысли все же были там, в глубине, лежали на илистом дне, иногда пуская пузыри, поднимавшиеся на поверхность сознания Майка. Они там, конечно, были. Мысли, которые он пытался задушить алкоголем. Но как бы долго он ни сидел в ночи, в конце концов сеть что-то захватывала, тяжелела, и приходилось ему вытягивать ее на свет своей рыбацкой лампы, являвшей ему мысли-чудища морские, извивающиеся, мечущиеся, смердящие, поднятые его сетью, и среди них ту, которую он меньше всего хотел видеть: Я потерял ее. Господи, я потерял ее! Я это знаю. Уверен, вижу, наши отношения чудовищно изменились. Случилось ужасное, и мне не вернуть ее. Господи, я знаю, что это так!
Он знал, что это правда, как знает тело, которое опережает сознание в понимании происходящего. Он чувствовал стеснение в груди, кулак, сжимающий его нутро. Из всех неправдоподобных вещей, случившихся здесь, эта была самая немыслимая, самая невыносимая.
Он встал и добрел до конца бетонной площадки патио, оперся рукой о стену, на которой замер неподвижный геккон, испуганно следивший за ним выпученными глазами. И тут его вывернуло; скрючившись, он громко исторгал из себя мысли-чудища, выловленные ночью в леденящих, темных водах.