Однажды — думаю, в начале 1915 г. — я сидел на верхней площадке автобуса <…> погруженный в собственное тщеславие. Из Англии мне прислали подборку вырезок, в которых меня именовали величайшим поэтом, философом, мерзавцем, альпинистом, магом, дегенератом и святым всех времен. Я думал о том, что в них не сказано и половины — как в истории о посещении Царя Соломона Царицей Савской.
Легкое прикосновение к плечу вывело меня из состояния задумчивости, в котором признательность перемешалась с разочарованием. Голос извинился за беспокойство. Его обладатель, увидев вырезки с лондонской «шапкой», решил, что читающий их как минимум говорит по-английски — в городе, где романтика изъясняется на идише. Если так, спросил он, стою ли я за честное отношение к Германии и Австрии? «Да», — ответил я. Я часто Думал, что немцы и австрийцы были бы куда лучше, если мелко покрошить их в суп, но не стал говорить об этом собеседнику, поскольку интуиция приучила меня к осмотрительности. Незнакомец, с чисто ирландским добродушием назвавшийся О'Брайеном, сказал, что выходит на 37‑й улице, но если я буду любезен взять его визитную карточку, готов продолжить беседу у себя в конторе. <…>
Я отправился к О'Брайену, но его там не было. Думаю, я его больше не видел. Контора оказалась редакцией еженедельника «Fatherland». К моему изумлению, обо мне там знали, кажется, всё. О'Брайена заменяло необычное создание — наполовину крыса, наполовину кролик, если я что-то понимаю в зоологии, — по имени Джозеф Бернард Рети[63]. На эту Божью тварь я смотрел со смешанными чувствами, склоняясь к пессимистическому атеизму, особенно когда узнал, что передо мной светоч Поэтического общества — как любой в Нью-Йорке, кто мог сплести вместе дюжину слов без мелодии и смысла. (Вообще он был довольно славным малым).
Должен признаться, я не знал, как с ним разговаривать. Быстрота еврейской смекалки подсказала ему, что я пришел к хозяину, за которым он послал с помощью загадочных жестов, составляющих подлинный язык евреев и других человекообразных. К моему удивлению, хозяин узнал меня и бросился навстречу с протянутыми руками, выпученными глазами и ртом, выражавшим запоздалое раздумье. Человека звали Джордж Сильвестр Вирек.
По-своему, я восхищался им. Он обладал необыкновенным даром вызывать у большинства людей инстинктивное отвращение, похожее на ощущение при взгляде на жабу. Он низок и труслив до психологически необъяснимой степени, однако его трусость настолько скрыта хитростью, что он способен до конца идти к безнадежной цели. Рискуя вызвать бурю возмущения, я считаю его, в основе своей, храбрейшим из храбрых. Он все время пускается в бегство, но никогда не забывает «сразиться в другой раз». Однажды он хвастался, что приходится внуком первому германскому кайзеру, от его союза с актрисой Аделью (так — В. М.) Вирек. Заявление уязвило Америку в два самых больных места. Оно утверждало превосходство и игнорировало приличия. Вирек попытался загладить свою похвальбу, но я уверен, что в глубине души он при каждой трудности утешал себя, тайком говоря: «Я не из отбросов, как эти американцы».
Его манеры были приятны — слишком приятны для джентльмена. В душе он гомосексуалист — уверен, что не на практике — и знает о своей неполноценности, которая делает его робким. Это подчеркивается нервной натурой. Он наделен выдающимся талантом к отточенным фразам, сильным чувством ритма и большим критическим даром, который спрятан под оппортунизмом. Его «Признания варвара», возможно, самая умная книга, написанная американцем о Европе. Некоторые его стихотворения настолько отличаются простотой и прямотой, что, если им не хватает возвышенности, то в этом виновата опасная еврейская черта сознательной искусности, почти Уничтожившая величие Гейне.
Вирек напомнил о себе, сказав, что мы встречались у Остина Гаррисона[64], редактора «English Review» (в Лондоне — В. М.). Я давно выработал себе правило не замечать современников. Мои спутники — великие люди прошлого, мои дети — великие люди будущего. Я не помнил его, но другим моим правилом была вежливость, даже по отношению к поэтам. Я сделал вид, что узнал его и проявил воодушевление, какое счел уместным.
Вирек — большой мастер вести беседу. Он хорошо знает мир. Его не вводят в заблуждение притворство людей общества и проститутские ужимки прессы. Он способен видеть обе стороны проблемы. Его точка зрения отмечена здравомыслием, которое происходит от ощущения необходимости компромисса, присущего второсортным натурам. Я мог говорить с ним, как говорил бы с англичанином, получившим такое же образование.
Однако его ум оказался недостаточно тонок, чтобы осознать моральный парадокс во мне. Я восхвалял Германию, я симпатизировал Германии, я оправдывал Германию — и он ошибочно заключил, как сделал бы любой средний англичанин, что я настроен прогермански. Он не мог понять мою позицию. Не виню его, поскольку сам бы удивился, если бы позволил себе беспокоиться на этот счет. Я могу быть или не быть грабителем; но если я грабитель, то продырявлю домовладельца, который помешает мне заниматься делом. Такова моя позиция, но Виреку не постичь ее. Я могу быть возвышенным космополитом, вроде Ромена Роллана, ирландским фанатиком, вроде Роджера Кейсмента, грязным предателем, вроде Маты Хари. Но Виреку не уразуметь, что я способен искренне думать, как Бернард Шоу (если бы он мог думать), и при этом столь же искренне действовать, как сэр Эдуард Грей (если бы он мог действовать).
По ходу беседы до моего ленивого ума дошло, что здесь — штаб германской пропаганды. У Вирека учтивые и вкрадчивые манеры, немалый политический опыт и огромные умственные способности, усиленные хитростью человека, который долго учился в тяжелой и беспощадной школе жизни, каковой мир является для гомосексуалистов. Бедняга, его нескромность выдала его неопытность! Гомосексуалист комически невинен и не может понять, что отвращение, с которым на него смотрит обычный человек, является естественным позывом. Сорвав фиалку с могилы Оскара Уайльда, он поместил ее под стекло в рамку вместе с автографом одного их сонетов лорда Альфреда Дугласа. Кому придет в голову, что выставляя напоказ свои сексуальные предпочтения столь явным образом, он не привлечет внимание людей, подверженных самым грубым сексуальным предрассудкам? Но Вирек усвоил урок. Он научился всё отрицать. Он ни в чем не признался бы даже мне, знаю мою репутацию — совершенно незаслуженную — в связи с аналогичными отклонениями. Это особенно примечательно, поскольку преследование данной страсти превратило ее адептов в своего рода масонов, которые до нескромности откровенны, когда чувствуют симпатию в собеседнике. Инициация Вирека должна была быть жестокой, если научила его настолько экстравагантной осторожности; но она же сделала его пригодным для управления германской пропагандой.
Ставлю себе в заслугу, что с самого начала распознал в нем мастера своего дела, противника, способного на любую хитрость. До сих пор не могу согласиться с капитаном (ныне коммодором) Гонтом[65] (в то время главой британской разведки в Нью-Йорке), который оценил его в письме ко мне как «одного из мелких шакалов вокруг фон Папена». Я также ставлю себе в заслугу, что понял ограниченность возможностей Вирека. При всем блеске ему не хватало зрелости, основательности, бескорыстия и возвышенности духа, чтобы заслужить доверие, необходимое для ведения пропаганды, от которой зависит судьба целого народа. <…>
Моей немедленной задачей было укрепить Вирека во мнении, что я настроен прогермански. Но тут вышла загвоздка: в ноябрьском номере «English Review» за 1914 г. появилось мое стихотворение «Призыв к Американской республике», агитировавшее за англо-американский союз. Я написал его еще в 1898 г. и просто поменял «русского предателя» на «прусского предателя», чтобы соответствовать моменту. К счастью, мне не составило труда убедить Вирека, что это всего лишь маскировка, рассчитанная на глупость британской публики в целом и Остина Гаррисона в частности. Помогло то, что он лично знал Остина Гаррисона.
Но сам-то я выглядел страшно по-английски! Выговор выдавал меня, как когда-то выдал Петра. Мои костюмы были определенно с Сэвил Роуд. Не потрудившись замаскироваться под иностранца, я даже не заплатил за них. Тогда я, как за соломинку, уцепился за свою фамилию. В древних мифах фигурирует какой-то призрачный Кроули из-под Килкенни (откуда приходят коты), и хотя мои предки Кроули — после носившего это имя епископа, который публиковал озорные эпиграммы при королеве Елизавете, — вели себя в Англии вполне благонравно, в Америке было полно Кроули, происходивших прямо из Ирландии.
Я понял, что Вирек симпатизирует ирландской независимости, и выставил себя единственным и подлинным шинн-фейнером. Трудность была в том, что я ничего не знал об «ирландском вопросе» за исключением туманных общеанглийских представлений (впрочем, присущих даже знатокам), что это какой-то чертов балаган. Но Вирек хотел верить и верил, как тот католик, который боялся засыпать в темноте. Отрекомендовавшись ирландским мятежником и сторонником Германии, я ушел и принялся думать, что можно предпринять. Читая «Fatherland», я нашел немецкие доводы, изложенные с ученостью, логикой и умеренностью. Там доминировали наука, статистика и здравомыслие. С учетом особого настроения в Соединенных Штатах, народ которых, несмотря на невежество и индивидуальную непорядочность, странным образом жаждет знать правду и творить справедливость, такая пропаганда показалась мне адски опасной для британских интересов. Об этом я сказал друзьям. Они могли лишь ответить, что презирают Вирека. Некоторые, как капитан Гонт, подчеркнуто игнорировали значение «Fatherland». Другие (по-моему, еще худший вариант) думали, что могут заставить журнал замолчать, продолжая демонстративно не приглашать Вирека на обеды, не вызывающие ничего кроме скуки и несварения желудка.
Тогда я выбрал курс, казавшийся мне единственным возможным в ситуации, которая представлялась исключительно серьезной. Я буду писать для «Fatherland». Поступая так, я временно отрезал себя от всех друзей и от всех источников заработка, покрывал позором имя, обессмертить которое считал своей миссией. Более того, мне приходилось общаться и изображать дружбу с людьми, один вид которых вызывал у меня то, от чего наступает облегчение при пересечении Ла-Манша в бурную погоду. Но германская пропаганда велась так же хорошо, как британская — плохо. Не превосходя Вирека в морали, я мог испортить ему всю игру. <…>
Постепенно я разогрел Вирека от относительно разумных выпадов против Англии до нелепостей, которые достигли поставленной цели — возмутить любое мало-мальски вменяемое существо. Я доказывал, что «Лузитания» была военным кораблем. Я раскопал все зверства бельгийского короля Леопольда, от изувеченных негров в Конго до Клео де Мерод и Анны Робинсон[66]. Я возвел жестокость до уровня высокой морали, а не только военной необходимости. Я нарисовал нимб вокруг деревянной головы Гинденбурга. Но в целом я не давал немцам повода заметить иронию.
Однажды я был по-настоящему пьян, но не от вина, а от негодования. Это был день убийства Эдит Кэвелл[67]. За один присест я написал статью — сияющий витраж, изобразивший фон Биссинга[68] в виде Иисуса Христа, «добросердечного, простодушного и доверчивого немца». Он протянул ей руку и со слезами на глазах сказал: «Мисс Кэвелл, я верю вам!». Она повела себя как Иуда. Статью я завершил бурлеском о том, как в аду ее приветствуют Лукреция Борджиа, маркиза де Бринвильер[69] и прочие вампиры, имена которых я позабыл.
Мне было до слез жаль Германию, когда я думал, что Вирек без малейших колебаний публикует такую ужасную и откровенную иронию! Американцы совершенно не понимают иронии. Однако Вирек должен был понимать, числя среди своих предков еврейскую блудницу (Эдвина Фирек — В. М.) и старого хитрого барона-грабителя (Вильгельма I — В. М.). Но в каких слезах было бы достаточно боли за Англию, когда я думал, что никто из соотечественников не прочитает мою горечь и гнев за строками пародии на кощунство?
Поначалу журнал «International» был сугубо литературным, причем единственным авторитетным изданием такого рода в Соединенных Штатах. К несчастью, его редактором, а также владельцем, был Джордж Сильвестр Вирек. С началом войны он изменил характер «International», начал вести прогерманскую пропаганду и тем самым погубил его репутацию. Почтовое ведомство Канады занесло его в «черный список». Лучшие друзья отказали ему в поддержке, тираж упал почти до нуля, и журнал продолжал механически ползти из месяца в месяц без надежды на лучшее. За восемь месяцев я поднял его до такой степени, что он начал продаваться. Его купил профессор Кисби[70], выпустивший всего один номер, — настолько скучный, невразумительный и пустой, что журнал сразу отдал концы.
(перевод Василия Молодякова)
Источник: The Confessions of Aleister Crowley. An Autohagiography. London, 1969. P. 745–751,778–779.