Распрощавшись с учительницей, я вприпрыжку понеслась домой. То ни одной мечты не было, а тут сразу две. Одна — дорога, которая приплывает, как корабль! Другая — стать учительницей, как Иоланта!
Она говорила так, как никто и никогда еще не разговаривал со мной. А я смотрела ей прямо в рот и думала: вот бы мне когда-нибудь стать такой, как наша учительница! Тогда и ко мне прибегут девочки с горячими, как огонек, мечтами… И я тоже скажу им: давайте мечтать вместе, ладно?..
А может быть, Иоланта понарошку, не всерьез это сказала? Нет, нет, она обрадовалась моим словам. Ее лицо светилось и голос ломался от волнения, как в тот раз, когда она рассказывала о крыльях человека. И еще она обмолвилась, что ей некуда ехать… Почему? Жила в таком большом городе, и не к кому в гости съездить? А может быть, она сирота?
Мне было жаль, что учительница одинока, но жалость меркла перед нашей с нею тайной. Да, тайна! Ведь носить в себе мечту — то же самое, что хранить тайну. Ой, нелегко мне будет носить такую живую тайну! Мечта блекнет от чужих, равнодушных взглядов, как цветная ткань от солнца. Так еще зимой объясняла нам Иоланта.
«Буду молчать как рыба!» — дала я себе клятву, но рыбе легко молчать, она без языка. А мой язык не слушается меня, возьмет и заговорит…
О сахарной свекле, которую придется полоть, пока приплывет наш корабль, я почти не думала. Не очень-то она меня волновала. Полоть я умею, даже люблю. Каких только разговоров, каких рассказов не наслушаешься от женщин, ползая вдоль борозд! Но, может, другие ребята не согласятся? А если ребята и захотят, так, может, их родители не пустят? Меня-то пустят, я не сомневаюсь.
«Раз надо, так надо», — скажет отец.
«Что поделаешь, одна против всех не пойдешь…» — вздохнет мать.
Мечты и свекла… Не вяжутся у меня эти две вещи в один узел, да и только. Но, видать, так нужно, если учительница велела и без этой свеклы не обойтись.
Велела? Да ведь я вроде сама вызвалась… Может, и не совсем сама, но так уж вышло, будто мы вместе эту свеклу придумали.
Посмотрим!
Быстрее ветра бегу я домой, совсем не думая, что наша изба полна дыму. Нет, ничего не горело. Даже в печи не трещал огонь. И все-таки глаза защипало, едва я сунулась в дом.
Наверное, нет ничего хуже, когда ругаются не чужие, не соседи, а родители.
Вы небось слыхали, как люди говорят: нет дыма без огня. Слушала я, слушала и только диву давалась. Опять Улите? Представляете, она тот огонек, который надымил так, что я за этим дымом отца с матерью не узнала… Не она сама, конечно, а ее отъезд. И не столько отъезд ее, Улите, сколько ее родителей, Мединскасов.
Ни Мединскасов, ни их города мать с отцом не поминали во время ссоры, однако, хотите верьте, хотите нет, эти Мединскасы так и стояли между ними. Они видели, как Мединскасы заколачивают окна досками, как перекатываются их узлы в телеге, как их выгружают в городе на тротуар… До Улите им, возможно, и дела не было — только Мединскас да Мединскене, — но у меня Улите стояла перед глазами… Стояла и еще кривлялась.
Ах, эта Улиёна! Из-за нее вконец запуталась моя жизнь. И не только моя, но и родителей. Зажглись оба как поленья, а ведь обычно почти не ссорились. Даже люди завидуют, что они так ладят, называют их в шутку молодоженами. Я понимаю, что это, значит, одобряют! А у нас в Гургждучай не скроешь, бывает, и подерутся муж с женой, когда Анупрас свежего пива наварит. Кружит головы это свекловичное пиво! Другие, выпив, дерутся, ругаются, а наш отец прощения просит, что-то бормочет ласково, кажется, готов сердце из груди вынуть. А тут отец кричит, хоть и капли в рот не брал, а жилы на шее набрякли, как веревки.
— Не твое дело! — кричит он. — Сиди и ешь, что зарабатываю!
Представляете, отец на маму такое!
Никого нет, меня отец с матерью не видят, а надсаживаются так, будто их целая толпа обступила.
— Копейки, да свои. Молчала бы уж лучше!
— Почему же другие люди ищут где лучше?
Понимать это надо так: почему Улите, то есть Мединскасы, не сидели и нашли?
— Какие люди? — выходит из себя отец. — Ветрогоны не люди… Цыгане и те уже не кочуют нынче…
— А разве я зову все бросить и бежать? — гнет свое мать. — И в Гургждучай можно устроиться. Что тебе стоило к лесу приписаться? Соток меньше выделят, зато каждый месяц наличными получай… Девчонка вот босая, смотри! Мне в воскресенье не в чем выйти, а у других женщин по два, по три платья висит…
Тут отец заметил меня, но я не рада была его вниманию.
— Будут! И туфельки и платья будут! Голым-босым ходить не придется — куплю! — весь дрожит от ярости отец.
— Папа, мне не нужно, — осмеливаюсь вставить я, но мой голос, как керосин на сырые дрова.
Мать хватает меня за руку и вытаскивает на середину избы. Она тычет в меня пальцем, словно мне нужна не одна пара ботинок, а по пять пар на каждую ногу. И платье на мне дергает — мол, давно пора новое купить. Отец, не выдержав, вырывает меня из рук матери. Он-де сам лучше знает, что нужно дочери, нечего глаза колоть. Только воровать он не станет — будет в колхозе, будет и у него. Можно сказать, самым первым в колхоз вступил, а теперь, вишь, в город податься, хвост поджав…
— Да кто сказал — в город? Я, что ли? — понемногу отступается мама. И в самом деле, про город она не говорила. — Хоть бы к лесу приписался…
— Не дождутся они, слышишь? Не дождутся! — не думает сдаваться отец.
Я не знаю, кто эти «они», но знаю, что всякое отступление позорно. Когда мальчишки налетают таскать за косы или забрасывают снежками зимой, я всегда даю сдачи. А если не сумею отбиться, лучше прийти домой с «фонарем», чем заплакать и убежать… Мне нравится, что отец такой настойчивый — он даже председателям не спускал, когда был бригадиром. Не спускал, потому и не бригадир уже. Но его все люди уважают, а председатели эти каждую зиму, как снег, приходят и уходят. Я поддерживаю отца, однако боюсь обидеть маму. То она кричала в голос, а тут сразу притихла. Молчит, понурясь, а платье на ней и правда старенькое, линялое, даже прохудилось кое-где. У мамы никогда не было такого платья, как у нашей учительницы Иоланты, которая чуть ли не каждый день меняет юбки и платья.
— Будет, Теклю́те, хватит, — успокаивает отец, но и ему трудно успокоиться. Руки у него дрожат, как после тяжкой работы.
Улите, Улите, что ты натворила!