Он вздрогнул от резкого вороньего крика.
Поднял голову — и от неожиданности остановился. Оказывается, он шел, глядя себе под ноги. Или и под ноги не глядел? просто шел, не замечая ничего вокруг?..
Перед ним был холм. Тот самый. Отсюда дот был не виден, но угадывался по светлой проплешине: снаряды и мины искромсали бетонный купол, сожгли мох и камуфляжную краску. Ничего грозного и неодолимого в этой проплешине не было. Одна тяжелая бомба, очень тяжелая — и все. Но тогда ты не сможешь перейти со сцены в зрительный зал. Чтобы окопная война для тебя сегодня закончилась — ты должен исполнить это сам. Не бомбой — сам. Своим умом, своей волей. Своими руками.
С этой стороны (майор Ортнер видел только тыл и восточный склон холма) убитых было мало. С десяток; может — чуть больше. Считать не хотелось, да и какой смысл? Все правильно, подумал майор Ортнер, ведь наши наступали с запада и с юга, от шоссе. Там они лежат.
Вороны прилетели только что. Их было трое или четверо… Четверо. Они еще не начали трапезу, только приглядывались. Двое топтались на валуне и что-то громко обсуждали; еще один молча ходил между тел и сильными ударами клюва проверял — нет ли западни; четвертый тяжело перелетал с места на место и тоже подавал реплики. Разведка.
Карканье только подчеркивало покой прозрачного, созревающего утра.
Что-то зрело в душе. Стоило это заметить, как майор Ортнер понял — с чем имеет дело. Желание. Желание прямо сейчас, не раздумывая, по наитию — подняться на холм. Просто пойти, не спеша; подниматься, поглядывая по сторонам, на раскрывающуюся панораму, выйти на вершину, походить между обломков железобетона…
Безумие.
Кстати, среди обломков торчал какой-то штырь, и на нем что-то болталось. Был бы бинокль — можно было бы разглядеть, но бинокль остался в машине…
Майор Ортнер услышал приближающийся гам, и вдруг из-за холма, который он только что обошел, вылетела огромная стая ворон. Крупные птицы были близко, и потому казалось, что они летят стремительно. Ядро стаи было плотным; за ним, как за кометой, тянулся бесконечный, редеющий шлейф. Стая взмыла над дотом, сделала неожиданный пируэт — и лишь затем спикировала на холм, рассыпаясь на множество особей. Миг — и птицы исчезли на противоположном склоне, лишь последние, тяжело шевеля крыльями, поодиночке проплывали над головой майора Ортнера.
И в этот момент — наконец — по вершине холма ударило солнце. Наверное, в его лучах была какая-то сила, потому что лучи смогли шевельнуть то, что висело на штыре. Кусок красной материи. Знамя. Это майор Ортнер понял без бинокля. Теперь мой выход, подумал он. Теперь мой выход… Фраза не имела продолжения. Очевидно, в продолжении не было нужды, потому что в этих трех словах было все.
Теперь мой выход…
В памяти возникли разведчики — как они стояли гурьбой в его горнице, слабо освещенные закопченной керосиновой лампой. Передних трех-четырех еще можно было разглядеть, остальные только ощущались массой. Но я не запомнил и тех, кого мог разглядеть, только лейтенанта… Впрочем, и лейтенанта майор Ортнер уже не помнил, помнилось только впечатление.
А ведь сейчас меня — даже и без бинокля — видят из дота так же хорошо, как я вижу эту красную тряпку на штыре и каждый крупный обломок бетона…
Как в тире…
Стало трудно дышать. И ноги вдруг стали деревяшками на шарнирах. Майор Ортнер физически ощутил на себе чужой взгляд; представил себя со стороны, сверху, с вершины холма, через оптику; как его разглядывают: щегольскую форму, выражение лица… Да тут и оптика не нужна — все рядом…
И почему до сих пор не пристрелили?..
Вряд ли не видят. Что-то другое. Какое-то равновесие. Очевидно, есть какой-то неизвестный мне фактор, который это равновесие поддерживает. Допустим. В таком случае я не должен ни одним движением — даже взглядом, даже мыслью — это равновесие нарушать.
Отсюда майор Ортнер уже видел своих солдат. Как и было решено, они окапывались сразу за шоссе. Они тоже были на виду, но по ним тоже не стреляли…
Неужели русские все же ушли?
Расправились с разведкой… но поняли, что теперь за них возьмутся всерьез…
Поверьте: когда в вас целятся… когда в вас целятся — это не лучшее время, чтобы думать. Все цепенеет. Даже эмоции застывают. И время останавливается. А значит — и память. Это потом — после пули — возможно — (так говорят) — память мгновенно, как сорвавшуюся кинопленку, прокрутит фрагменты твоей жизни. Кстати: а если от пули разлетелись мозги — значит, нечему прокручиваться, — тогда и не вспомнишь ничего? Бульк — и в темноту? Но ведь вспоминают не мозги, а душа…
И вот о таких глупостях человек думает в последние мгновения своей жизни?..
Майор Ортнер продолжал идти все с тем же прогулочным видом, разве что цветочки не собирал, — а выстрела все не было. О том, чтобы побежать или спрятаться, даже думать нечего: солдаты уже видят его. Нет, нет…
Думай о другом. Отвлекись. О чем угодно думай — только о другом. Например — о любви. Ты споткнулся об эту мысль; споткнулся — а думать не захотел. Вот и подумай сейчас. Может — другого случая тебе не представится.
Ничего не получилось.
Это тоже понятно: если ни разу не любил — то нет и критерия; не на что опереться. Не распробовал — не суди… К тому же — как известно — наш мозг доминантен: уж если в нем застряла какая-то мысль — для другой мысли в нем места нет. Вот попробуйте поразмышлять о чем-то абстрактном — когда в вас целятся. То-то и оно! Если знаешь, что стрелку достаточно чуть прижать указательным пальцем спусковой крючок — и приехали…
Он больше не взглянул в сторону холма.
Дошел до шоссе. Перешел на другую сторону. Никогда бы не подумал, что шоссе такое широкое. Только сейчас он заметил, что рубашка прилипла к спине. И перед глазами навязчивый образ: как пуля проламывает, раздробив кости, его позвоночник… Осталось совсем чуть-чуть: два-три шага, спуститься с обочины, а там — уже в безопасности — сесть на траву — или хотя бы на тот вон камень, так офицеру приличнее — и все…
Его солдаты были рядом; пыль от их работы оседала тончайшим слоем на сапоги майора Ортнера, которые даже после прогулки сохранили свой первозданный блеск. Солдаты старательно долбили кремнистую, пересохшую землю.
Если не обернусь и теперь… Вот теперь я должен это сделать.
Майор Ортнер обернулся — и взглянул на склон холма.
Это было ужасно.
И это видят его солдаты, которым… (Майор Ортнер глянул на часы; до появления бомбардировщиков оставалось двадцать семь минут) — которым через полчаса по этому склону идти в атаку…
Не десятки — сотни тел. Даже сейчас по некоторым из них угадывались стремительность и ярость, которые гнали их на дот. Они так и лежали — головами вперед, руками вперед, словно и после смерти хотели если не добежать, то хотя бы доползти до врага. Но многие были опрокинуты пулями, даже отброшены, и как ни мал был практический опыт майора Ортнера, он сразу узнал (приходилось видеть) специфический почерк крупнокалиберных пулеметов. Склон был похож на кочковатое поле, нет — на огромный труп, почти неразличимый от множества копошащихся на нем черных паразитов… Один выстрел в их сторону, подстрелить сейчас хотя бы одну птицу — и остальные исчезнут, подумал майор Ортнер, но дальше мысль не пошла. В этом прозрачном воздухе, в этой тишине, которую не мог нарушить даже скрежет лопат, было что-то такое… Выстрел мог нарушить равновесие, дать старт событиям… даже думать не хотелось — каким событиям. Все, что угодно, только бы эта тишина, этот покой длились и длились. Ничего, подумал он, первая же бомба прогонит птиц, но это будет естественный порядок вещей. И еще он попытался представить, что сейчас на душе его солдат. Но из этого ничего не вышло. Разве можно представить переживание человека, который живет последние минуты? И смерть для них — не абстракция. Поднял глаза, взглянул на склон — вот она. Сейчас прикажут — он пойдет туда — и все кончится… Рядом была мысль: а ты бы сам смог? — но майор Ортнер не впускал ее в себя. Чувствовал ее присутствие — но не впускал.
Посреди склона темнел сгоревший танк. Он был какой-то плоский, словно его разрезали по брюху и развернули изнутри. Еще два изувеченных танка перегораживали шоссе метрах в трехстах от холма. Очень ловко сработано. Профессионально. Вдали — отсюда не посчитаешь — до самой реки — виднелись остовы сгоревших машин.
— Пока не рассвело — мы убрали тела, которые были поближе к дороге. Но рассвело так быстро…
Это командир первой роты. Ему — как условились еще ночью — и атаковать первым… Если сейчас повернусь к нему — придется что-то говорить…
— Что сообщили разведчики, господин майор?
Майор Ортнер прикрыл на миг глаза… но только на миг. Смотри… смотри… Ты должен привыкнуть к этому зрелищу — чтобы больше не замечать его. Чтобы оно не мешало тебе думать, не мешало работать.
Не поворачиваясь к обер-лейтенанту, он достал из кармана сложенный вчетверо лист слоновой бумаги. Лист недовольно хрустнул, когда командир роты его разворачивал.
— Ага, это уже что-то…
Майор Ортнер не хотел глядеть на него, но периферическому зрению не прикажешь. Обер-лейтенант глядел то на схему, то через бинокль на склон.
— Вижу, вижу… Если знаешь, где искать… Так ведь это бронеколпаки! — Пауза. Думает. — Очевидно, задний склон очень крутой, иначе они и там бы поставили пулеметы… — Наконец он принял решение. — Я считаю, господин майор, что Клюге должен нанести удар всеми пушками по восточной огневой точке. — Обер-лейтенант показал рукой. — Тогда — при удаче — мы будем иметь метров сто, неприкрытых пулеметами. Это уравнивает шансы.
Оптимист. Он сам это выбрал — и тем упростил мне задачу, — подумал майор Ортнер. Скажу, чтоб и он был там, на восточном склоне. (Там и трупов поменьше, значит — и наступать веселее.) Поглядим, что из этого выйдет.
Вот теперь можно повернуться. Но в глаза не глядеть, — мне его душа ни к чему. Не глядеть ни в глаза, ни в лицо. Другое дело — если уцелеет… Когда это закончится — выкину из памяти к чертовой матери. Все, все выкину. Оставлю только рассвет, и тяжесть темной воды, и как шел по плотному, влажному песку.
Майор Ортнер повернулся — но так и не взглянул на командира роты. Неторопливо спустился по крутой насыпи. Хорошо получилось: все (а самое главное — солдаты) убедились, что ты не трус. Возможно, некоторые решили, что ты позер. Пусть. Пусть позер — но не трус!
Командир роты нагнал его внизу.
— Господин майор, если вы не против, я бы сейчас, перед атакой, позволил им, — командир роты мотнул головой назад и вверх — в сторону своих солдат, — отдохнуть. Они практически не спали этой ночью.
Естественное предложение — но не в армии. Не на войне.
— Нет, — сказал майор Ортнер. — Пусть долбят.
Простецкое лицо командира роты изнутри затвердело. Как приятно общаться с человеком, который перед тобою такой, какой он есть, который не пытается приспособиться и говорит то, что думает! Мне бы его проблемы! — подумал майор Ортнер, и эта нелепая мысль позабавила его. Размечтался!..
— Если вам не трудно…
— Мне не трудно обосновать свою точку зрения, — перебил майор Ортнер. — Мне только удивительно, обер-лейтенант, что вы запамятовали азы нашей профессии.
Майор Ортнер наконец-то смог вздохнуть всей грудью. И даже почувствовал всей грудью, каждой альвеолой (может быть — где-то рядом клевер зацвел?) сладкую плотность воздуха. Как хорошо, когда знаешь, что в тебя никто не целится!
— Во-первых, обер-лейтенант, солдат должен быть всегда занят, всегда при деле. Тогда у него не будет времени переживать то, что ему предстоит. Во-вторых, перед тем, что ему предстоит, он должен быть зол на весь белый свет, а этот глетчер, — Майор Ортнер пнул носком сапога каменистый склон, — раскалит их до нужной кондиции. В-третьих — и это самое главное, обер-лейтенант, — вынужден вам напомнить, что мы с вами должны делать все — каждый наш шаг — делать не так, как хочется, а так, как надо. Это гарантия, что потом — как бы ни повернулось дело — нам не придется ни о чем сожалеть…
Хорошо, что рядом никого не было. Репутация зануды майору Ортнеру была вовсе ни к чему. Правда, шансы выжить у обер-лейтенанта ничтожны… Ничего, злее будет, а злость, говорят, отводит пули.
От нежданной выволочки лицо командира роты изнутри еще больше затвердело. Настолько, что ему трудно стало говорить.
— Если позволите, господин майор, я распоряжусь выдать солдатам перед атакой по пятьдесят грамм.
— Вы собираетесь атаковать всей ротой?
— Конечно.
— В этом нет смысла. Вы же сами понимаете: если наши пушки и пулеметы не смогут подавить хотя бы одну огневую точку — чтобы для нас образовалось окно, — атака провалится. Независимо от числа атакующих. Повторять вчерашнюю бойню… — Голос майора Ортнера пресекся. Об этом не то, что говорить — об этом даже подумать было страшно. — Короче: пошлете один взвод. Лезть в лоб на пулеметы ни к чему. Смотрите на это, как на разведку боем. Выдайте им по сто пятьдесят, остальным — зрителям — по сто.
«Пошлете один взвод…» Командир роты понял, что ему велено остаться.
— Я хочу сам пойти с первым взводом.
Только теперь и до майора Ортнера дошел смысл фразы, которую он произнес автоматически. Ведь он думал совсем о другом… Думал одно, а — выходит — хотел совсем иного. Здравствуйте, господин Фрейд!
— Успеете.
— Но…
— Я сказал: успеете. У меня всего три командира рот.
Майор Ортнер произнес это ровным голосом, без малейшего нажима, но так, чтоб услышали и остальные офицеры. Они уже подходили — его единственная опора. Они старались держаться свободно, только ведь природу не угнобишь: где взять силы, чтобы выбросить из головы, из глаз, результат вчерашнего пиршества смерти? А как представишь, что придется туда идти самому…
Одного офицера — маленького рыжего гауптмана, который то и дело смешливо морщил нос, отчего становился похожим на кролика, — майор Ортнер видел впервые. Очевидно — это и есть Клюге. Вилли Клюге. Командир приданной батареи. Впрочем, для меня он никогда не станет Вилли, понял майор Ортнер. Чтобы понять — нет, чтобы почувствовать это — не нужно много времени. Не требуется конкретного конфликта, выяснения отношений. Обычно это становится ясным с первого же мгновения. Если, конечно, прислушиваешься к своей душе. Увидал — и понимаешь (понимаешь без аргументов, нутром), что нельзя подпускать этого человека к себе; необходима дистанция. Тогда — возможно — обойдется без конфликта…
Гауптман Клюге выделялся среди офицеров. Не Железным крестом 2-го класса и серебряной пристежкой к нему (значит, отличился не однажды), а чем-то особенным в его облике. Особенным и в выражении глаз, и в том, как он носил форму. С его формой было все в порядке, но она была… незаметна. Да, незаметна, — это самое подходящее слово. Глядя на Клюге — видел его, а не форму. Форма ничего не прибавляла ему; впрочем — ничего и не убавляла. Наверное, и в гражданском костюме, и в одежде мастерового он производил бы такое же впечатление. Впечатление свободного человека. Но не только это. Свободный человек дистанцирован от остальных; он есть — и в то же время его как бы и нет. Нечто неуловимое. А Клюге был вполне материален, круто замешан. Если требуется сравнение, то этот маленький гауптман (он был значительно ниже остальных офицеров) напоминал катящийся чугунный шар. Поэтому прежде, чем обратиться к нему, требовалось преодолеть внутреннее сопротивление: ведь что-то спросишь или скажешь — и этот шар покатится на тебя…
— У вас, гауптман, пушки на механической тяге или на конской?
Нужно было бы дождаться, чтобы Клюге представился, но тогда у него будет достаточно времени, чтобы выкатиться и набрать инерцию.
— Лошадки, — ответил Клюге.
Он опустил «господин майор», — отметил майор Ортнер. Шар качнулся — но остался на месте.
— Очень хорошо. Значит, я могу рассчитывать на вашу маневренность.
— Я всегда успеваю.
Он опять обошелся без «господина майора».
— Ваша задача, гауптман, подавить вот этот пулемет. — Майор Ортнер показал на схеме. — Придется работать прямой наводкой. Вы должны попасть! Если сможете…
— Смогу. Но я бы предпочел бить по амбразуре дота. Мои наводчики…
Клюге увидал, как заледенел взгляд майора Ортнера — и запнулся. И только теперь сообразил, что майор — не тот человек, которого можно перебивать посреди фразы. Это поняли и остальные офицеры, привыкшие за эти дни к совсем другому командиру. Они переглянулись и подтянулись. Каждый из них — в их числе и Клюге — сейчас предпочел бы оказаться в другом месте, пусть даже не таком безопасном — но другом. От майора Ортнера зависела жизнь каждого из них, и если вдруг такой милый, такой лапочка майор Ортнер прямо сейчас закроет свою душу и станет воспринимать их, как фигуры на шахматной доске… не как живых людей, а как носителей определенных функций… помилуй Бог!..
Едва всплыв, лед в глазах майора Ортнера тут же растаял, но на его месте не образовалось ничего. Ни гнева, ни презрения, ни равнодушия — ничего. Даже мысли в них не было! Пустота. И эта пустота была, была, длилась…
Немая сцена.
Перед боем — провоцируя потребность действовать — совсем неплохо…
Искусство держать паузу (а вот господин генерал этого не умеют! думают, что умеют — да не дано!..), — так вот, искусство держать паузу, — сколько раз оно меня выручало! — подумал майор Ортнер. Подумал с удовольствием — но без самодовольства. Такая пауза напрягает нервы окружающих. Она натягивает нервы, как натягивает струны скрипач: едва уловимым поворотом колков — еще чуть-чуть, еще… — чтобы струна была готова ответить на прикосновение смычка именно тем, единственно необходимым звуком. Надо бы поразмышлять на досуге, успел еще подумать майор Ортнер, чем отличается такая мастерская пауза от молчания. Задал себе эту задачу — и тут же понял ответ. Молчание — это отход в сторону, в темноту; это знак осознания — и признания — своей пустоты. А рукотворная пауза — это знак силы, знак уверенности, что ты сильней окружающих, и можешь играть на них, как на…
Тут майор Ортнер вспомнил флейту в руках принца Гамлета — и улыбнулся. Улыбнулся своему далекому юношескому прошлому, но лейтенанты (и гауптман Клюге) приняли это на свой счет — и перевели дух. И расслабились. Удачно это у меня получилось! — отметил майор Ортнер. Главное — естественно. Именно — улыбка, и именно в момент наивысшего напряжения. Такое не придумаешь, это интуиция. Интуиция — и умение быть естественным, когда голова не поспевает за процессом (и слава Богу!), и все происходит как бы само собой.
Еще он успел подумать: ах, я не там, где я должен быть. Мысль была не новая; она всплыла в который уже раз за последние дни. Я среди людей, которые мне чужды, подумал он. Я занимаюсь делом… Опять с ходу он не нашел слова, не нашел, с чем сравнить свое отчуждение, хотя чувствовал, что это необходимо сделать, чтобы еще раз утвердиться в мысли: я другой. И те, кто здесь на своем месте, например — этот коротышка гауптман, — они это нюхом чуют. И не впустят меня в свою душу никогда.
Майор Ортнер убрал с лица улыбку и жестко сказал, глядя не в глаза Клюге, а сквозь его глаза, куда-то в его затылочные кости:
— Во-первых, гауптман, прошу впредь не перебивать меня. Во-вторых, вспомните, как стоят на шоссе те два сгоревших танка. Их подбили идеально. В единственном месте, которое никакая техника, кроме танков, объехать не может. Вы что же думаете — их не пытались сбросить с шоссе? Конечно пытались. Но русский наводчик этого не дал сделать. Отсюда вывод: вы имеете дело с мастером высокого класса. Может быть — высочайшего. К тому же у него позиционное преимущество: вы перед ним — простите за банальность — как на ладони. И для их пулеметчиков вы будете как на ладони. Поэтому ваша позиция должна быть не перед дотом, а сбоку. Чтобы ни пушка вас не достала, ни центральный пулемет. — Майор Ортнер поглядел на схему и ткнул пальцем. — Вот где-то здесь. Здесь против вас будет только один пулемет. Вы и ваши парни будете перед ним на виду. По сути — голые. Но ничего другого нет. У вас четыре пушки; как меня уверяли — замечательные наводчики. Так попадите хотя бы одним снарядом! — ничего больше от вас не требуется.
Клюге хмуро посмотрел на схему, затем снова на майора — и через силу кивнул.
— Вас что-то не устраивает, гауптман?
— Да нет…
Опять без «господин майор». Ну и терпение у меня…
— В таком случае не теряйте время. Идите — и пока по нам не стреляют — присмотрите позицию для батареи. Сами понимаете, бомбежка продлится всего несколько минут. Тогда будет не до рекогносцировки, дай Бог успеть выкатиться на точку.
Это было самое главное: чтобы гауптман успел. Чтоб он начал стрелять первым. Пусть даже первыми снарядами не попадет, пусть хотя бы ослепит. Это даст ему время спокойно завершить дело.
Клюге молча отдал честь, повернулся — и покарабкался наверх, туда, где солдаты вгрызались в обочину шоссе.
Увижу ли я его еще раз?..
Теперь — командир первой роты…
Майор Ортнер вспомнил, как обер-лейтенант пытался настаивать на своем личном участии в этой атаке. Что это — глупость? или ответственность? или усталость души, которая после долгого тоскливого ожидания (ведь этот обер-лейтенант еще несколько часов назад узнал, что будет атаковать первым) торопит события, стремится поскорей узнать свою судьбу?..
— Итак, — сказал майор Ортнер командиру первой роты, — надеюсь, вы четко представляете задачу. По фронту наступает не больше половины взвода. Редкой цепью. Цель — разведка боем и отвлечение внимания. Пока эти солдаты будут тянуть одеяло на себя — основной удар вы нанесете в тылу, где нет пулеметов. Пока что только там мы имеем реальные шансы на успех.
— А где быть мне?
Вопрос изумил майора Ортнера. Ведь офицер опытный!.. Хотя — может быть — это в нем говорит обида…
— Как где? — на своем КП. Вы должны не только видеть — но и чуять, как складывается бой. И если почуете, что случилось чудо и наметился успех, — вот тогда все карты вам в руки.
— Вы считаете, господин майор, что мы можем рассчитывать только на чудо?
Вот так. Урок. Рядом с этими людьми ты не имеешь права расслабляться ни на миг. Сорвалось слово, проявляющее твое истинное отношение к ситуации, и твоя конструкция в один миг потеряла равновесие.
— Мы можем рассчитывать только на мужество и сноровку наших солдат.
Хорошо отбрил. С подтекстом: не будешь задавать дурных вопросов — не получишь тупого ответа.
— Теперь о поддержке атаки, — сказал майор Ортнер. — Что снайперы?
— Ждут, господин майор. Думаю поставить по одному против каждого бронеколпака, и одного — чтобы контролировал амбразуру дота. Как только она откроется… Через оптику — все рядом.
— Пулеметы?
— Поставлю по два МГ против каждого бронеколпака. Чтобы залили их амбразуры свинцом.
— Хорошо. Теперь самое главное. В вашем распоряжении, обер-лейтенант, все наши минометы. Немедленно перебросьте их сюда, к реке. — Майор Ортнер показал на схеме то место за восточным холмом, где стоял бронетранспортер разведчиков. — Как только начнется фронтальная атака — пусть ударят в тыл доту. Подчеркиваю: не по самому доту — это бессмысленно, — а по пространству позади него. Мины должны падать рядом с дотом, вплотную к нему. Это тридцать-сорок квадратных метров; минометы должны их перепахать. На каждый квадратный метр должна упасть мина, а лучше — если и не одна. Там не должно выжить ничто живое. И пусть минометы бьют до последней минуты, пока по склону будут подниматься солдаты, которых вы пошлете для удара в тыл.
Самолеты появились в оговоренный срок, минута в минуту. К сожалению (ведь требовалось пробомбить не площадь, а точку), это были не «юнкерсы», а «фокке-вульфы». Прислали то, что оказалось под рукой. И бомбить будут тем, что имелось в наличии. Разве я этого не знал? — подумал майор Ортнер. — Так что нечего брюзжать.
Самолетам ракетами указали дот: с трех сторон к вершине холма устремились, тормозя у цели, красные искрящиеся точки. «Фокке-вульфы» на полуторакилометровой высоте сделали широкий круг, затем вытянулись в длинную цепочку и пошли в атаку с востока, точно по солнцу. Предосторожность не лишняя, ведь крупнокалиберные пулеметы в бронеколпаках могли быть приспособлены и для стрельбы по самолетам. Где-то за километр до цели «фокке-вульфы» поочередно соскальзывали вниз по наклонной, как на салазках. В какой-то момент от них отделялись поблескивающие на солнце бомбы — не много, три-четыре штуки за раз. Сначала бомбы летели почти вровень с самолетом, словно старались не отстать от него, но убедившись, что из этого ничего не выйдет, нехотя меняли траекторию, поворачиваясь носами вниз. Инерция продолжала тащить их вперед, казалось, еще секунда-другая — и вершина холма окажется позади, однако расчет не подводил: бомбы падали точно на цель. Взрывная волна встряхивала самолет, это даже издали было видно; наверное — для летчиков не самая приятная минута. Но самолет выравнивался, плавно взмывал, слегка заваливаясь на развороте, и неторопливо летел на исходную точку, чтобы с нее опять заскользить вниз. Такая вот карусель.
При виде взрывов на вершине напрашивалось сравнение с вулканом. Пусть это банально, пусть никто из солдат и офицеров никогда не видел настоящего вулкана, но картинки-то с вулканами видел в школьных учебниках, почитай, каждый. К тому же — так устроены наши мозги: они думают не абстрактно, а известными данному человеку словами. Словно на каждом предмете и явлении, которые человек видит, слышит или обоняет — висят бирочки с наименованием. Есть слово — есть мысль, нет слова — нечем и мыслить. Вершина холма разбухала взрывами, зарницы пламени были едва заметны в ярком солнечном свете, волна дыма и коричневой пыли неохотно поползла вниз по склону. Вот сейчас накроет едва различимые бронеколпаки…
Последние мгновения перед атакой…
А в душе — ничего. Пустота. Как будто и нет души. В мозгах какое-то шевеление происходит, но и оно неразличимо, не конденсируется в слова. Ожидание. Тупое ожидание. Если бы сейчас можно было бы где-нибудь прилечь — и уснуть… не потому, что недоспал… просто это было бы естественно, да, естественно: только сон мог бы сейчас освободить майора Ортнера от оцепенения…
Интересно, что он ни разу не подумал: а каково было бы мне, если бы мне самому сейчас предстояло подняться в атаку…
Жили только глаза.
Они видели все, одновременно — все; казалось — видели каждую мелочь; но эти зрительные сигналы не доходили до сознания. Как будто все это — и вулкан на холме, и кочковатый от трупов склон, и себя на пересохшем суглинке — видишь со стороны; но не сбоку, а как бы из иного мира, из иного измерения. Из детства ему запомнилась такая картинка: земной шар — совсем небольшой, как арбуз, даже поменьше — как резиновый мяч, но это именно земной шар, Земля, а не глобус, — и двое детей, мальчик и девочка, склонились к нему и разглядывают эту Землю величиной с мяч. Какой-то смысл в этом был… И тут же, следом, он вдруг вспомнил, что много позже видел подобную по сюжету картинку, только на ней Землю разглядывали двое старцев, причем старцы были изображены не целиком, а только верхней частью тела: лохматые головы, большие по размеру, чем земной шар, и крупные складки хитонов, совсем как на картинах Эль-Греко. Вот и я сейчас смотрю на этот мир, подумал майор Ортнер, словно нахожусь не здесь, словно я все это выдумал… или вижу из иного, параллельного мира.
Резкий звук свистка разбил запаянную колбу, в которой майор Ортнер находился, — и сразу отовсюду на него хлынули звуки: хруст грунта под сапогами солдат, глуховатый, нестройный рокот бомб, вой моторов (самолеты заходили на цель, пролетая над его головой).
Земля под ногами еле слышно содрогалась. Как же он раньше этого не заметил…
Пора было убираться. Не в смысле — куда подальше, а так, чтобы исчезнуть из поля зрения вражеских пулеметчиков. До этой минуты майор Ортнер знал, чувствовал, что они видят его, но что-то между ним и пулеметчиками было, скажем — какая-то игра, или — негласный уговор. Но вот началась атака — и это нечто исчезло. Теперь ничто его не хранило. Теперь — смотри в оба…
Был бы у него НП — прошел бы туда, но соответствующего распоряжения ни начштаба, ни командиры рот этой ночью от него не получили. Не подумал. Да если б и подумал — как они могли бы в темноте, не зная местности, выбрать подходящее место для НП? Да и есть ли здесь такое место? Ведь из дота ближайшие два-три километра видны — лучше не надо. У их пушки, должно быть, такой калибр, что от нее никакими бревнами не закроешься. Обнаружат — разнесут в щепу первым же снарядом.
Майор Ортнер прошел вплотную к насыпи, чтобы наверняка быть невидимым с холма, вспомнил об офицерах, обернулся — и резким коротким жестом обеих рук показал: мол, брысь отсюда.
— Не маячьте…
Кустарник был единственным местом с этой стороны дороги, откуда можно было наблюдать за атакой с наименьшим риском. На ходу майор Ортнер оторвал несколько мелких веточек, закрепил на фуражке. По одной веточке закрепил на погонах. Получилось удачно. Еще бы лицо чем-нибудь намазать, но земля была сухой, да и как потом с вымазанной физиономией явишься на глаза подчиненных? Репутация — штука хрупкая; одно неловкое движение — и как потом ни склеивай — никогда не станет прежней.
Тут с ним случился казус: он наступил на ногу снайпера. Ну — не заметил. Ни снайпера, ни его ногу. Снайпер в последний момент попытался ногу убрать, но не успел и закряхтел от боли; это он мог себе позволить, хотя, должно быть, предпочел бы выматериться. Ладно, ладно, сказал майор Ортнер, не смертельно. Молодец, хорошо маскируешься.
Что-то с ним происходило. Он был не здесь. Или скажем так: его тело было здесь, в этой долине, и это тело видело и слышало все, что здесь сейчас совершалось по его воле, но сам он (уточним: может быть — его душа?) наблюдал это (в том числе и себя) как бы со стороны. Как во сне. Может быть — меня уже нет?..
Майор Ортнер сделал еще несколько шагов — и увидал двоих пулеметчиков. Один курил (его ворот был расстегнут, каска кверху дном лежала рядом), второй, явно нервничая, пытался соединить патроном две металлические ленты (простейшая, доложу вам, операция), но пальцы у него дрожали и из-за перекоса ничего не получалось. Они поглядели на майора Ортнера (их глаза были пустыми, словно перед ними был не командир их батальона, а нечто не заслуживающее внимания) — и опять повернули лица в сторону вулкана. Ясно, что идти вдоль дороги не было смысла. Ведь этот кустарник — единственное укрытие; значит, все пулеметчики и снайперы рассредоточились по его кромке. И если из бронеколпаков им ответят, то здесь будет самое горячее место.
Майор Ортнер повернул влево и углубился в кусты. Нужно отойти по меньшей мере метров на тридцать. И найти такую точку, чтобы все видеть, а самому быть незаметным. Бой будет скоротечным, минут десять — не больше. И все станет ясно: получилось — не получилось. Может и боя не будет — если русские ушли. Ведь никто не стрелял по нему, никто не стрелял по его солдатам и офицерам… Он не мог понять, чего ему хочется больше: чтобы оказалось, что русские ушли, или все-таки — чтобы этот бой случился. Пожалуй — пусть будет второе. Да, второе. Ведь если этот бой так и не случится, — думал майор Ортнер, — он останется в моем сознании черной дырой. Я буду думать о нем, проигрывать его в своем воображении снова и снова; я буду думать, как бы этот бой отразился на моей судьбе. Он останется так и не открытой мною дверью в какую-то иную жизнь. И конечно же — несбывшееся всегда привлекательней того, что имеешь. Нет — пусть этот бой произойдет. Я готов отразить удар меча, нацеленного мне прямо в лицо. Я не отвернусь и не закрою глаза. Ведь это моя судьба…
Он не услышал над головой рокота моторов очередного «фокке-вульфа» и глянул через плечо. Последний самолет, празднично отсвечивая на солнце, набирал высоту, уходя в сторону гор. Остальные бомбардировщики, с расстоянием теряя блеск, уже выстраивались в походный порядок. Отбомбились.
Сейчас ударят минометы.
Едва подумал, как от холма зачастило: бах! бах! бах! — словно мальчишки балуются пиротехникой. Звуки были приглушенные, значит — бьют куда следует: не по доту, а по позиции в его тылу. Если там есть такая позиция. Ведь дот не приспособлен для круговой обороны, он явно замышлялся, как часть чего-то большего, как форпост, как опора обороны, скажем, полка. Обход, заход с тыла исключался. В тылу у дота речка, причем глубокая. Окопается на берегу небольшое прикрытие с сорокапятками и хрен эту речку кто с ходу сможет форсировать. Вот почему и на тыльном склоне лежало несколько трупов: ума не надо, чтобы понять, что это место — самое уязвимое. Не сомневаюсь: как и я — вчера туда направили тоже лучших…
Пора и пулеметам вступать в дело.
Вот и они.
Сначала один, а затем и пять остальных МГ, ловя общий ритм, зачастили… нет, «зачастили» — не то слово. Ведь у МГ не различаешь выстрелов, ухо не успевает их фиксировать. Это не древний «максим» и даже не «браунинг». Выстрелы МГ так плотно пригнаны один к другому, что звук льется непрерывной струей. Хотя и «струя» здесь тоже неуместна. Если находишься в тридцати метрах от стреляющего МГ — это такой грохот! Впрочем, и «грохот» — тоже не то… Точное слово было где-то рядом, но майор Ортнер не мог его ухватить. Вот был бы я поэтом, — с привычным сожалением подумал он, — я бы не знал таких проблем. Истинный поэт не мучится над словом, оно само — без натуги — стекает с его пера, идеально точное, единственное. И сколько же радости оно дарит автору! Ведь он первым из людей увидал это слово таким, в таком контексте, и уж наверное он единственный, кто может по-настоящему оценить это слово. Потом его прочтут любители поэзии, и скажут — «ах, как хорошо!», — но им никогда не познать незабываемого ощущения первой ночи, им никогда не понять, что это слово той же породы, что и первое Слово, которым Господь создал наш мир…
Это переживание длилось всего несколько мгновений, а может — только одно мгновение, но это мгновение майор Ортнер находился где-то в другом месте, потому что не слышал пулеметов, не видел окружающих его кустов орешника, не чувствовал ничего. И когда очнулся — его первой мыслью было: нет, не будет из меня толку. Ни в чем. Это же надо! — начинается мой первый самостоятельный бой, мой первый бал, решается моя судьба (впрочем, «решается судьба» — это не только банальность, но и глупость: решается судьба в каждое мгновение нашей жизни; или точнее будет сказать не «решается», а «складывается»?), — так вот, решается моя судьба, а я все не могу сосредоточиться именно на этом, самом важном для меня…
Майор Ортнер повернулся к холму, чтобы посмотреть, как струи свинца обливают бронеколпаки, как солдаты редкой цепью бегут вверх, но ничего не увидел: ветви кустарника закрывали почти весь склон. Но дот был виден. И разрывы мин позади него были видны. Хороши минометчики, удовлетворенно отметил майор Ортнер и поглядел по сторонам, выискивая прогалину, с которой можно было бы наблюдать всю картину боя. Кусты росли свободно, а потому были высоки и плотны. Хоть к дороге возвращайся…
Ему понравилось, что он не чувствует в себе ни суеты, ни спешки. Состояние мудреца. Я сделал все, что в моих силах, и теперь могу подождать… Майор Ортнер прислушался к себе: чего я хочу? Он хотел помочиться. Последний раз это случилось еще ночью, в селе. Он собирался сесть в машину, и, как человек предусмотрительный, вспомнил: а ведь неплохо бы перед поездкой освободить мочевой пузырь. Не очень-то и хотелось, но надо. Темень была такая, что он не видел струю (впрочем, «струя» — это сильно сказано; так — лилось…), и звук был не убедительный — стук влаги, смачивающей пыль. Но удовлетворение осталось. С тех пор прошло не так уж и много времени, но в это время вместилось столько!.. Во-первых — сильнейшее переживание (сейчас уже можно себе признаться: самое сильное переживание за всю прожитую им жизнь), когда он шел по ложбине между холмами, физически ощущая на себе (сперва это был правый бок, а потом — уже возле дороги — шея) взгляд снайпера через оптический прицел. Столько энергии сгорело в нем за эти несколько минут! — поэтому позыв на мочеиспускание не удивил майора Ортнера: ведь нужно удалить внезапно возникшие в теле шлаки… Кстати — тех минут под снайперским прицелом он не ощутил. Они не растягивались и уж тем более не промелькнули. Их просто не было. Было время. Оно стояло. Время стояло, а майор Ортнер протискивался сквозь него. Он был, был, был (возможно, эти импульсы яркого чувства — «я живой… живой… все еще живой…» — совпадали с его шагами), а потом вдруг увидал пыль на своих сапогах — и осознал, что он уже среди солдат, и эта пыль — от их долбежа, от их работы. Только тогда он поднял голову, повернул ее — и взглянул на склон… о, Боже!.. Это было второе потрясение, второе подряд. Удивительно, что его прямо там не стошнило, но сейчас он вспомнил, что сильнейший позыв помочиться прямо там, на месте, среди долбивших пересохшую землю солдат — тогда этот внезапный позыв и возник. Еле удержался. Конечно — удержался не из-за солдат. Из-за снайпера. Это был бы такой вызов снайперу! — скажем, такой же, как если бы я помочился на его, снайпера, башмаки. На его месте я бы прихлопнул наглеца, — признал майор Ортнер. И это было бы справедливо: не выпендривайся. Короче говоря, хочешь жить — терпи. И майор Ортнер стерпел боль в паху, хотя это было ох как не просто. Может быть, он вдруг понял, что снайпер не выстрелит, и почувствовал такую слабость… которую тоже надо было скрыть от окружающих. Тело стало ватным; вот тогда и полегчало в паху. Должно быть, вяло подумал он, вместе с остальным телом расслабилась и мышца мочевого пузыря? иначе говоря, причиной боли было не переполнение, а спазм от страха?.. Спускаясь с насыпи (исчезая из поля зрения снайпера) майор Ортнер прикидывал, где сейчас помочится, но уже подходили офицеры. Проявить перед ними свою слабость (а иначе этот демократический жест они бы не поняли) майор Ортнер позволить себе не мог. Вот тебе и различие: то, чему солдаты не придали бы значения, для офицеров было бы знаком, что он — вопреки его очевидной породе — плебей.
Теперь все это было позади. И струя была что надо. А уж ощущение… Майор Ортнер даже глаза прикрыл — так ему было хорошо. Но счастье, как известно, это не длительное состояние, не процесс, — это фиксация. Осознал: я счастлив, — и на этом оно кончилось. Вот так костер — полыхнет от охапки соломы на нежданную высоту — и уже нет пламени, только память о нем в голубых огоньках между мерцающими головешками… К тому же и чистота ощущения нарушилась: напомнила о себе прямая кишка. Это только так говорится — «напомнила», на деле же она заявила о себе в полный голос. Майор Ортнер когда-то знал из курса физиологии (посещал его факультативно) о связи — то ли мышечной, то ли нервной — мочевого пузыря с прямой кишкой. Сейчас выкапывать из прошлого — как это происходит на самом деле — было не время. Кишечник уже требовал: опорожни меня немедленно. Пришлось прервать мочеиспускание, присесть где стоял… Запах ему не понравился. Это естественно: последние дни — так сложилось, вернее, таковы были вкусовые предпочтения Харти, — основой его питания было жареное мясо и колбаса, тоже поджаренная. Майор Ортнер чуть напрягся — и вспомнил местное словечко: «подсмаженная». Именно так: не поджаренная, а подсмаженная. Княжна Екатерина была бы довольна моими лингвистическими успехами, подумал он. А Харти следует втолковать, что овощей должно быть больше, чем мяса. Здоровая пища — здоровые мысли.
Сидеть на корточках поначалу не составляло труда, и пулеметный грохот ближе к земле слышался куда глуше. Ну вот, — опять осознал майор Ортнер, — опять я умудрился забыть, что рядом происходит бой, мой бой. Мой первый бой. Но теперь-то мне ничто не мешает сосредоточиться на нем — ни мочевой пузырь, ни прямая кишка. (Его опять отвлекла посторонняя мысль: а где, кстати, находится кал до опорожнения: в прямой кишке или в сигме? А может быть даже — в нисходящей ободочной? Но вот этого он уж точно никогда не знал, и потому отбросил вопрос, даже не попытавшись справиться с ним самостоятельно.) Первоначальное опорожнение не принесло удовлетворения. Может, там ничего уже и не было, но кишечник все еще был возбужден. Спешить некуда, рассудил майор Ортнер, так почему бы не дать кишечнику возможность угомониться? От непривычной позы ноги слегка затекли, поэтому майор Ортнер, чтобы дать импульс крови, сжал-расслабил икры, уселся поудобней и стал слушать бой.
Его слегка беспокоило, что до сих пор молчат пушки гауптмана Клюге. А ведь пора. Пулеметы бьют, значит, пыль уже осела и бронеколпаки заметны (если знаешь, где их искать). Что же там могло произойти?
Вот затихли минометы. Нетрудно догадаться: атакующие с тыла уже приблизились к доту.
И тут он услышал новые звуки, едва различимые за ревом пулеметов. Звуки были как бы округлые, они скатывались призрачными шариками по склону холма небольшими сериями: три-четыре, три-четыре, а вот и пять. ДШК, понял майор Ортнер, русские крупнокалиберные. Ты хотел свой бой — ты его получил…
Из-за холма опять послышались взрывы. На этот раз гранаты. Хотелось бы знать — чьи… Майор Ортнер был не настолько сведущ, чтобы различать по звуку взрыва свои «эмки» (скажем, старушки М24, которые так далеко летят благодаря своим длинным деревянным ручкам, или новейшие М39) и русские РГД («лимонки»). Если повоюю подольше, думал он, возможно, постигну и это. Только вот какой мне прок от этого знания?
Гранатный бой краток. И этот не затянулся: четыре взрыва — и конец… Нет, вот еще одна граната взорвалась, но ее звук был иным, он чем-то неуловимо отличался от прежних. Звук точки. Что это означает… конечно же ясно, что это означает, но перевести это понимание в слова, назвать своим именем… Нет, нет. Ведь был же какой-то шанс… Майор Ортнер знал, что его хлопоты пусты — но цеплялся…
А пушки все не стреляли.
Уже и не выстрелят, понял майор Ортнер, и как бы в подтверждение этой нехитрой мысли его пулеметы один за другим стали умолкать. Только сейчас он обратил внимание, что в конце боя их хор был не таким густым, как в начале. И это тоже понятно.
Пора возвращаться.
Листья орешника не только свиду, но и на ощупь оказались жесткими. Их жилы, как склерозированные вены (а ведь до осени еще несколько месяцев), уже меняли качество: клетчатка превращалась в древесину. Но ничего другого под рукой не оказалось. Интересно, подумал майор Ортнер, а почему стены в солдатских сортирах — во всех странах! — измазаны говном? Ведь дома никто из них не подтирается пальцем, а едва попадает в общественный сортир — ничего лучшего придумать не может.
Харти он увидал сразу, едва вышел из орешника. Денщику на позиции делать нечего, его присутствие означало одно: кофе сварен. Слева переходили дорогу и спускались по насыпи вниз уцелевшие после атаки солдаты. Их движения были замедленными, они не глядели по сторонам, винтовки они несли так, словно не знали, что с ними делать. Двое были ранены, но легко. Понятно: их только зацепило; а где же те, кого пуля опрокинула на землю, пришпилила к земле? Ведь не всех же насмерть!..
Проклятое воображение тут же представило перед внутренним взором (на миг; но такой миг, случается, вмещает целую жизнь), как солдат с проломленной грудью лежит на спине, глядя в пустое небо, которое раскаляется, летит ему в глаза, и из этого клубка огня отчетливо формируется образ Господа. Ах, князь Андрей! князь Андрей… Такой прямой, такой зашоренный, не имеющий воли сломать глиняный панцирь, в который его заковали с детства. И все его муки только от того, что не было силы поверить голосу души — и пойти за ним. Это обо мне, это все обо мне, думал юный Иоахим Ортнер, глядя в страницы романа, как в зеркало, перечитывая именно эти страницы, где ставилась проблема, но не было ответа. Юный Ортнер знал ответ, и готовился к повороту, копил для этого силы. Однако год сменялся годом, а мечта оставалась все там же. До нее был всего один шаг, но она была так далеко…
Солдат, опрокинутый пулей…
Он еще живой. Воля оставила его тело, его душа смирилась с надвигающейся тьмой. Чуть повернув голову, скосив глаза, он смотрит на вяло вытекающую черную кровь. Вот это и есть моя жизнь? Не счастье, не любопытство, не дело, которое я люблю или терпеливо ненавижу — не, не, не, — а вот эта черная усталая кровь — она и есть моя жизнь?.. Остывающий, засыпающий мозг, даже в такую минуту исполняющий свою функцию блюсти комфорт, — мозг внушает телу: не двигайся, не шевелись, чтобы раздробленные кости не терзали невыносимой болью, чтобы уйти во тьму не с криком (защитная реакция), который отнимет последние силы, а тихо погаснуть…
Майору Ортнеру не потребовалось усилия: глаза, опрокинутые внутрь, опять повернулись к миру, опять снабжали мозг информацией для действия. Понятно, подумал майор Ортнер, что уцелеть от крупнокалиберной пули — куда бы она ни попала — мудрено; так ведь не всякая же рана смертельна! В таком случае — где же они, товарищи этих солдат, товарищи, которых еще можно спасти?..
Уже минуты три прошло, как умолкли крупнокалиберные; значит, едва атака выдохлась и солдаты повернули назад, — по ним перестали стрелять. Вот почему — на виду русских пулеметов — солдаты так неторопливо переходили дорогу. Русских можно понять: берегут патроны. Но что-то в этом было еще. Майор Ортнер чувствовал присутствие этого «чего-то», возможно, куда более важного, чем патроны, но материализовать это ощущение пока не мог — зацепиться было не за что. Ничего, думал он, день только начался, день будет длинным, столько еще всякого случится (и дай мне Бог разглядеть смысл этих событий), столько информации будет навязываться мне, тянуть на себя мое внимание, столько эмоций будут стучаться в мою душу, и будут кричать в меня, как в колодец, что я человек и должен вести себя, как человек, а не игрок в шахматы, который передвигает не людей, а деревяшки… Что-то я никак не додумаю про себя, думал он; вернее — чего-то никак про себя не пойму, а надо бы, давно пора. Понять — и сделать выбор. Если б еще знать — из чего…
Харти подошел и достал из когда-то черной сумки термос и кружку. Прежде эта сумка была переметной седельной сумой, от нее и от клочковатых остатков шерсти на ней до сих пор смердило буйволом и конским потом, и ко всему, что бы Харти в эту сумку ни положил, прилипала эта вонь. Но то ли для Харти эта вонь была чем-то сладостна, то ли напоминала ему о чем-то дорогом из прошлой жизни (а может из вредности, из самоутверждения с нею не расставался, — разве узнаешь?), — но майор Ортнер уже смирился с ее существованием. К счастью, в термос вонь не проникала, а кружку Харти очищал, помахав ею над травой. При этом движения Харти были такими, словно он загребает запахи травы. Удивительно — но это действовало. Мало того — аромат кофе приобретал новые оттенки. Реакция зрителей не смущала Харти. Ему был важен только результат.
Майор Ортнер терпеливо наблюдал эту процедуру. Куда спешить? Нужно подумать, как быть дальше. Провалившаяся атака задала темп, очень плотный; что важно — не банальный. Потерять этот темп грешно. Пауза сейчас недопустима. Пауза будет признанием: я растерян. А это не так. Я не знаю, что делать дальше, согласен, но я не дам русским скучать. Любой ценой. Я должен чем-то заполнять, заполнять и заполнять этот длинный день — чтобы выиграть время. Которое мне необходимо, чтобы понять, как разгрызть этот орех. Именно понять, а не придумать. Придумывать тут нечего; тяжелые бомбы — вот и вся придумка. А вот понять, где у этой неприступности уязвимая пята…
Кофе был хорош. Вкусный. Горячий. Ароматный. Харти оторвал от румяной паляницы большущий ломоть, отчего раскрылась наполненная воздухом ее нежная плоть, и положил на ломоть — тоже румяную — индюшачью ногу, но майор Ортнер жестом дал понять (слова могли разрушить его внутреннюю гармонию, его чувство, что вот сейчас, еще немного — и ему откроется… он знал, что это не произойдет, но чувство разрушать не хотел), — дал понять, что не сейчас, потом.
Пока пил кофе, начштаба доложил ему, что из группы, атаковавшей дот с тыла, не возвратился никто. Убит командир второй роты. (А этот каким образом подставился под пулю? — удивился майор Ортнер, но ничего не сказал. Он попытался вспомнить этого офицера, однако перед глазами были только привычные детали формы, а лицо — тоже отдельными деталями — пыталось выплыть из невнятицы, сложиться в цельный образ, но уже было понятно, что ничего из этого не выйдет. Теперь чего уж…) Убиты двое снайперов и половина пулеметных расчетов. Комендоров гауптмана Клюге крупнокалиберный пулемет русских буквально вымел с позиции, разбегались — кто как мог, но самого гауптмана вынесли; у него раздроблено бедро и разорвана артерия; фельдшер пытается его спасти…
— Как лошадки?
Начальник штаба запнулся и даже рот приоткрыл от растерянности: какие лошадки?.. Не надо было так цинично, подумал майор Ортнер, но тут же отказался от этого мнения. Может, как раз именно так и надо — жестко, без слюней…
— Какие лошадки, господин майор? — наконец выдавил из себя начальник штаба.
— Тягловые. Артиллерийские. Какие же еще?
Начальник штаба попытался вспомнить, но растерянность ему мешала.
— По-моему — все целы… Не могу сказать точно, меня больше волновала судьба людей…
Это было сказано без внутреннего противодействия — он на самом деле так думал.
— Распорядитесь, чтобы выяснили это.
— Слушаюсь, господин майор.
— Пулеметные расчеты — это я понимаю, — сказал майор Ортнер. — У них была дуэль с пулеметчиками русских — кто кого… Но снайперы! Но лейтенант!..
— Виноват, господин майор, я не успел уточнить. Командир второй роты, оба снайпера и пулеметчики были убиты русским снайпером.
— И никто не заметил, откуда он стрелял?
— О том, что это был снайпер — мы поняли только что. После осмотра погибших. Пули обычные, винтовочные. Калибр 7,8. И всех — наповал.
Может — мне все это снится? — подумал майор Ортнер. — И дот, и этот капитан (имеется в виду начальник штаба), и это утро, которое живет своей жизнью, параллельной моей, нигде не соприкасающейся со мною? Ведь этот снайпер мог убить меня сто раз! Я же чувствовал его почти физически. Да что я! — ведь еще до моего появления он мог настрелять здесь столько народу… Это не укладывалось в голове. И как жаль, думал майор Ортнер, что я так никогда и не пойму, что здесь на самом деле происходит. Я ведь сразу почувствовал, что здесь что-то не то, что я словно нахожусь в каком-то мистическом театре. Вроде бы и реальном, но на самом деле, как мираж, всего лишь запечатленном в воздухе. На сцене разыгрывается какая-то пьеса, я вроде бы и знаю ее, но каждый шаг сюжета и каждая реплика мне не то чтобы незнакомы, — они вообще не мне адресованы; они проплывают сквозь меня, словно меня и нет вовсе…
Тишина вдруг лопнула, как электрическая лампочка: звук был слабый и пустой. До этого момента тишина не ощущалась, а этот винтовочный выстрел ее материализовал. Выстрел послышался откуда-то сверху, от холма; затем — через неравные промежутки — как-то натужно и неубедительно хлопнуло еще и еще. Кажется — чего особенного? Война. На войне обыкновенно стреляют. Вот когда не стреляют — тогда гляди в оба, потому что так не должно быть. Но майора Ортнера эти выстрелы почему-то словно разбудили, и он, не думая, с неожиданной для себя прытью (капитан едва поспевал за ним) взбежал по насыпи к дороге и остановился на краю будущей траншеи; пока ее глубина не превышала и полуметра. Только здесь — еще не подняв голову — майор Ортнер сообразил, что ведь один из выстрелов (первый) мог быть сделан снайпером, и теперь, когда снайпер опять стреляет, появиться перед ним вот так… Но эту мысль майор Ортнер отбросил даже не рассуждая. Он чувствовал этого снайпера, чувствовал — и все. Он знал, что выстрел этого снайпера угадает среди тысячи других. Сейчас стрелял не снайпер.
Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что происходит. На вершине дота был красноармеец, и стреляли по нему то ли из орешника, то ли со склона холма, хотя трудно представить, что после попадания крупнокалиберной пули у человека могут откуда-то взяться силы, чтобы поднять винтовку, прицелиться и выстрелить.
Красноармеец вел себя странно. Хотя — чего странного? — если верить книжкам — именно так должен себя вести настоящий воин. (Ну конечно же — книжкам вообще верить нельзя, ни одному слову. Ведь их пишут не для того, чтобы сохранить и передать истину. Хотя бы потому, что истина у каждого своя, а чужую истину никто не знает, да и кому она нужна, если ею невозможно воспользоваться? Книжки пишут с единственной целью: развлечь. Или — что то же самое — научить обману. Здесь имеются в виду книжки о рыцарях, осмеянные еще Сервантесом, который уж точно знал, какова им цена в базарный день. Времена были простые и грубые, поэтому любой эпизод (подвиг), иллюстрирующий «кодекс чести», воспринимался, как забавная шутка. Еще яснее это видно в романах Дюма. Достоверно известно, что реальные дворяне (от слова «дворня», т. е. прислуга на побегушках) мылись разве что в чистый четверг, да и то обмывали лишь те части тела, которые были обнажены, не закрыты одеждой. Рубашек они никогда не снимали, пока те не истлеют у них на теле, то же и сапоги, в которых дворяне ложились спать, иначе ночью кто-нибудь непременно их стибрит. Оказавшись в Версале, нужду они справляли в том же помещении, где в данный момент находились, в углу или за портьерой. А что будешь делать? — ведь нужников во дворце не было, а носить с собою горшок… Что же касается шпаг и поединков («поднимите вашу шпагу, месье, я не убиваю безоружных»), то здесь очевидна тоска писателей, людей по большей части беззащитных и никчемных, о сатисфакции. Не могу в реальной жизни дать по морде, отметелить так, чтобы ни зубов, ни целых ребер не осталось, — ну так получи, сволочь, хотя бы в моем воображении. А пипла, как известно, схавает все. Ведь почти каждый человек беспомощен и слаб, в душе каждого живет затаившаяся детскость, живет едва теплящаяся память о пережитом в детстве счастье. Вот отчего так спасительны для души катарсис, творческий восторг и родительское чувство. И сопереживание герою, благодаря которому ты проживаешь несбывшиеся жизни, в которых ты настоящий, такой, каким себя знаешь только ты сам (вот она! — жизнь-мечта, жизнь, которая тебе впору, жизнь, в которой живешь как хочешь, ни на миллиметр не кривя душой), — Зорро без маски, без страха и сомнений.)
Однако — вернемся к красноармейцу.
Он держался так, словно не по нему стреляют. Неторопливо прошел по бетонному крошеву (дважды ему пришлось перепрыгнуть с глыбы на глыбу), потом исчез (как оказалось — искал), потом опять появился. Теперь в его руках был флаг, вернее, то, что осталось от флага. Но дело не в размере уцелевшего куска материи. Главное — он знал, что это флаг, и его враги знали это. Он укрепил прут, убедился, что сделал это хорошо, и так же неторопливо ушел.
— Куда смотрят снайперы? — сказал капитан. Это был не вопрос; это была мысль вслух.
— Наши снайперы, — сказал майор Ортнер, — тоже люди, и как каждый человек — хотят жить. — Майор Ортнер подумал и добавил: — Кроме того, если б они сейчас пристрелили этого парня — это было бы неправильно.
— То есть — как это? — удивился капитан. — Не понимаю…
Капитан и в самом деле не понимал.
— Если бы я понимал, — сказал майор Ортнер, — все было бы куда проще…
Вот что я должен был сделать еще до атаки, подумал он. Я должен был подняться на этот склон и пройти по нему, останавливаясь возле каждого убитого солдата. Я должен был сделать это, как это делал после каждого сражения мой великий предок Мольтке, как это делал (говорят) после каждого сражения Наполеон. И только после этого я получил бы право — моральное право — послать в атаку своих солдат. Мысль дикая, понимаю, и поезд уже ушел…
Или не ушел?..
Он с ужасом прислушивался к тому, что происходит в его душе, ум сопротивлялся, как мог — но что он мог…
Майор Ортнер допил кофе и протянул кружку капитану:
— Будьте любезны, передайте это моему денщику. И, ради бога, уйдите в укрытие. А то я скоро останусь совсем без офицеров.