Насчет «у меня есть, что сказать», он, разумеется, приврал. Приврал без умысла. Мол — и мы не пальцем сделаны. Что он скажет обер-лейтенанту (если разговор все же состоится), майор Ортнер не думал, тут же забыл о своих словах. Когда в вашей душе (или в теле? — вот это действительно достойный размышления вопрос) поднимается такая волна, и вы с изумлением ощущаете, как превращаетесь в иного человека… Нет, не превращаетесь; вы выползаете из прежней своей сущности, как змея из прошлогодней кожи, и возникаете в своем истинном (возможно — идеальном!) облике. Прежде ни о чем подобном — в приложении к себе — вы не думали, довольствовались тем, что имеете, а раз не думали — то и не представляли, что такое возможно. И вдруг это случилось. Волна поднимается, преображение происходит на ваших глазах, и вы с изумлением думаете: так вот, оказывается, каков я на самом деле!..
Майор Ортнер и об этом сейчас не думал. Пока он это только чувствовал. Чувство было таким мощным, что сквозь него не могли пробиться никакие мысли. Это потом, потом он все проанализирует и все назовет своим именем, а пока… Если вы представляете, любезный читатель, что такое любовная страсть, когда ты не принадлежишь себе, когда тебя несет неведомая сила, может быть — к счастью, а может быть — и к гибели… когда ты осознаешь это, но повлиять на процесс не можешь, потому что ты — всего лишь щепка на гребне волны, — так вот майор Ортнер был сейчас такой щепкой. Ему было хорошо. Он не думал о предстоящей атаке. Не думал ни о чем! — просто был. Рана не беспокоила. Совсем забыть о ней он не мог: если вашу согнутую в локте руку поддерживает косынка, и каждое неловкое движение… Да ерунда все это! По сравнению с прекрасностью жизни — просто мелочь пузатая.
Он быстро прошел через кусты, спрыгнул в траншею (рана легким упреком напомнила о себе), быстро пошел по траншее, поглядывая на дот, но заметил в глазах солдат тревожное удивление — и спохватился. Командир должен быть невозмутим и нетороплив; что бы ни происходило — окружающие должны чувствовать, что на него, спокойного и уверенного, всегда можно опереться. Пришлось задержаться, улыбнуться, даже пошутить. Он не искал слова — они возникали сами; не контролировал свое поведение — это было бесполезно, ведь его несло. Он смотрел в лица, в глаза, солдаты видели, что он их видит, и у них возникало впечатление, что он думает о каждом из них, к тому же им передавалось его состояние. Но тут уж натура не подвела майора Ортнера. Да, он смотрел в лицо каждому зряче, видяще, каждое лицо впечатывалось в его память, но стоило ему перевести взгляд на другое лицо, как оно занимало в памяти ту же ячейку, а прежнее лицо при этом исчезало из нее навсегда. Не стиралось — просто исчезало. Никакого груза, никаких обязательств. Без малейшего усилия. Очень удобно.
Так он прошел почти всю траншею.
Прошел бы и всю, но что-то щелкнуло в мозгу, внутренние часы напомнили — пора. Опять взглянул на «Тissot» — от восемнадцати минут осталась одна. Как раз, чтобы успеть вернуться на КП.
КП не был рассчитан на такое количество людей. Хотя унтер-офицеров уцелело не много, они заполнили все пространство под накатом свежеспиленных бревен. Бревна были хвойные, незнакомой майору Ортнеру породы, — и не сосновые, и не еловые. Убитые два дня назад, бревна еще жили, еще источали из ран, на месте которых прежде были ветви, прозрачную, медово-желтую живицу, а уж как благоухали!.. Ночью этот аромат пропадал, но едва утреннее солнце наполняло вроде бы уже мертвые бревна теплом, аромат возникал вновь, как бессмертные души убитых деревьев. Метафора понравилась майору Ортнеру, он представил, что вот завершатся третьи сутки, и души деревьев покинут это место навсегда, улетев туда, где остались их пни и корни. А потом куда? Канонов религии майор Ортнер не знал, о язычестве до сих пор вовсе не задумывался, а гадать не любил. Улетят куда надо, куда положено, подумал он. Жаль только, что не оставят мне даже малой толики своего чудного аромата. Хотя я его не забуду. Никогда. Nevermore, повторил он по-английски, вспомнив Эдгара По, но эта ассоциация явно не совпадала с его настроением, и слава Богу, подумал он, слава Богу, потому что давно уже мне не было так хорошо…
Унтер-офицеры почуяли приближение командира — оборачивались, расступались. Немного бочком, оберегая раненую руку, майор Ортнер прошел к амбразуре, мельком взглянул на дот — доброжелательно, как на старого приятеля, — затем повернулся к подчиненным. Вот капитан. Вот обер-лейтенант. Вот его унтеры; некоторых он уже узнавал, хотя по именам-фамилиям конечно же не помнил. Все здесь. Радость жизни вытекала из майора Ортнера через его раскрытое улыбкой лицо, вытекала щедро, наполняя КП, — сперва пространство между людьми, а затем и проникая в них, в их сердца. Но конечно же не в мозги. Ведь их мозги были заблокированы тем, что им сейчас предстояло. Они старались не думать об этом, но оно сидело в них, ширилось пустотой, — и вот в эту пустоту хлынула улыбка майора Ортнера. Что-то в ней было такое. Нет, им не передался его кураж, но они ощутили легкость в теле, и пропала необходимость зажимать, не выпускать мысли, которые, получив нежданную свободу, потеряли стимул к агрессии.
— Ну, что могу сказать вам, господа? Сами знаете — дела хреновые.
Он говорил медленно; он поднимал слова, как тяжесть, но при том играючи, мол, нам все нипочем. И это сочетание радости и тяжести… Что-то в этом было! Может быть только так, убивая улыбкой ужас смерти, он возвращал их на праздник жизни. Победим не ненавистью, а любовью!..
— Мы оказались между жерновами. Вы воевали замечательно. Делали, что могли, что было в человеческих силах. А чего добились? Вон какое кладбище у нас за спиной. Это один путь. Другой, за который счастливцы заплатили продырявленными легкими, разорванными кишками и раздробленными костями, увечьями на всю жизнь, — другой путь в госпиталь. И если мы не сломаем ситуацию, не доберемся до этого проклятого дота, не перегрызем им глотки…
Радость, радость жизни лилась из него.
Он обвел их неторопливым взглядом, поглядел каждому в лицо. Не в глаза, потому что это бы задержало его собственный взгляд, раздробило, измельчило его внимание, а так получилось в самый раз. Он чувствовал себя большим и сильным, он чувствовал, как его энергия переливается в них, причем в нем энергии не убывало. Прекраснейший день моей жизни! — еще раз подумал он.
— Может быть, у кого-то от усталости зародилась малодушная мыслишка, мол, после таких потерь, не сегодня — так завтра свежая часть сменит нас. Не обольщайтесь! Этого не произойдет, потому что вас невозможно заменить. Потому что каждый из вас уже побывал там. — Не оборачиваясь, он показал за спину, в сторону холма, большим пальцем здоровой руки. — Потому, что вы уже знаете на этом склоне каждый камушек, каждую воронку, все подходы. Поэтому и с пополнением вас пустят впереди всех!..
Нужна пауза.
Бывают моменты — ключевые, решающие моменты в жизни, — когда нужно услышать со стороны то, что тебе и так было известно, но ты неосознанно сопротивлялся, не давал этому знанию материализоваться в действие. Теперь они услышали эти слова.
Майор Ортнер закрыл глаза. Я их наполнил, думал он, они созрели. Еще несколько мгновений. Яблоко, у которого отсох черенок, не думает о смерти.
— Ведь гибли не только наши товарищи… — Майор Ортнер открыл, нет, распахнул глаза — и увидал сразу всех. — Ведь гибли и те, кто защищает дот! Может быть, их уцелело всего двое, может — всего один человек! Представьте себе такое: всего один!.. Вспомните, где захлебывались наши атаки. Последние — в нескольких метрах от дота! Даже мальчишка там смог бы добросить гранату. Вас не хватало на последнее усилие!.. Теперь вы это осознали. Я верю: теперь вы сможете совершить последний рывок…
Он видел: у него получилось.
— В атаку идет весь батальон. Все МГ — в цепь. Снайперы и станковые пулеметы прикроют таким огнем, что ни одна голова не высунется. Атакой будет руководить самый опытный наш офицер, обер-лейтенант…
При словах «обер-лейтенант» майор Ортнер вдруг понял, что не помнит, как обер-лейтенанта зовут, однако не растерялся, сообразив, что будет достаточно, если он с акцентом, четким жестом подчеркнув свое уважение, укажет на обер-лейтенанта рукой. Но не успел.
— Я не пойду туда, — сказал обер-лейтенант.
Майор Ортнер как раз смотрел на него, видел, как шевелятся губы обер-лейтенанта, слышал каждое слово, но смысл слов застрял где-то между слуховым центром и тем местом в мозгу, где память идентифицирует значение слов. Он слышал, но до него не доходило. Наконец дошло.
Унтер-офицеры замерли.
Бунт на корабле.
Два десятка минут назад, когда обер-лейтенант, ковыряясь в пальцах сопревших ног, сливал в майора Ортнера мутный осадок со дна своей опустошенной усталостью души, — тогда был еще не бунт. Был доверительный разговор. Исповедь. Да — исповедь. В которой всегда только двое: ты — и Господь. А исповедник… его можно не брать в расчет, ведь он всего лишь канал связи, гарантирующий, что Господь услышит тебя. Но сейчас обер-лейтенанта слышал не только Господь, но и младшие чины…
Бунт уговорами не погасишь.
Тут нужна сила. И сталь.
Покажем шпагу.
— Вы осознаете — что вы сказали, обер-лейтенант? — Голос майора Ортнера звенел.
— Вполне, господин майор.
Оказывается, он умеет отвечать по форме.
— Вы отказываетесь выполнить приказ?
— Я не могу его выполнить, господин майор.
— Что вы можете, а чего нет — это мы увидим во время атаки.
— Я не пойду туда…
— Трус!
— Какой же я трус, господин майор? Я вчера трижды водил своих людей на пулеметы, и они знают, — обер-лейтенант кивнул на унтеров, — я ушел со склона последним.
Все правда. Каждое слово. Но эта правда уже убила праздник в душе майора Ортнера, и уже гасила свет, которым был наполнен КП. Еще несколько… нет, не минут — мгновений!.. еще несколько мгновений — и эта правда, не получив отпора, убьет репутацию майора Ортнера в батальоне, а неотразимую атаку превратит в жалкую имитацию.
— Ты предпочитаешь погибнуть здесь? Сейчас же?
Царапнув по кобуре, со второй попытки майор Ортнер выдрал свой «вальтер» и направил в грудь обер-лейтенанта.
— Он у вас на предохранителе, господин майор, — улыбнулся обер-лейтенант.
— Негодяй!
От резкого движения по левой руке от плеча к пальцам ударил ток, но пальцы слушались отменно. Отщелкнули предохранитель. Передернули кожух.
— Не посмеете, господин майор. Я — ваш последний офицер.
— Ты забыл обо мне!
Рука с «вальтером» сама взлетела от грудины обер-лейтенанта к его лбу, кисть руки сама повернула «вальтер» из вертикального положения в горизонтальное (зачем?..), палец сам нажал на спуск. Выстрела майор Ортнер не услышал. Он глядел в глаза обер-лейтенанта, может быть — хотя бы в последнее мгновение хотел увидеть в них страх, но стекла очков отсвечивали, глаза за ними только угадывались. Это было самоубийство, подумал майор Ортнер, самоубийство моею рукой. Или он считал меня ничтожеством, не способным на мужской поступок?..
Тело обер-лейтенанта на глиняном полу КП казалось большим, чем было на самом деле; оно занимало добрую треть пола, но унтеры потеснились… теперь тем, кто был ближе к амбразуре, придется переступать через тело, иначе не выйдешь.
Как же это случилось?..
Я убил человека… Убил…
Но ведь у меня и в мыслях этого не было! Ни после разговора с обер-лейтенантом, ни после его «Я не пойду туда», ни даже за мгновение до выстрела. Все происходило как-то само по себе. Кризис проявился еще там, на обрыве. Майор Ортнер так и квалифицировал ситуацию: это кризис, — но дальше мысль не пошла, следующего шага он не сделал, как из кризиса выберется — не думал. Просто отодвинул эту мысль — и все. О чем же он думал?..
Майор Ортнер попытался вспомнить — и не смог.
Значит, еще в ту минуту, на обрыве, этот выстрел был предрешен, а майор Ортнер не думал, как решить конфликт, вернее — не думал ни о чем, потому что начни он думать — и ситуация выродилась бы в слова, обескровилась, погасла, и он пришел бы на КП пустой, без решения, и все бы увидели, как он растерян… В самом деле, ведь другого решения — кроме выстрела — не было, и он это сразу знал. Знал — но не мог себе в этом признаться, не мог перевести это знание в слова, закрепить в словах. Ведь как представишь такое: вот он решил, что застрелить обер-лейтенанта — вскрыть нарыв — это единственный выход; и с таким решением является на КП… Тогда на КП пришел бы не командир, а палач, и все поняли бы сразу, что пришел палач…
В душе было пусто. Никаких эмоций. Майор Ортнер никогда не думал, что он почувствует, если придется вот так — в упор — убить человека. И если б его спросили: как вы представляете — что при этом происходит? — он наверняка бы ответил: убив человека — вы убиваете что-то в себе, в своей душе, и эта боль останется с вами до конца ваших дней. Теперь же он знал, что при этом не чувствуешь ничего.
Он обвел унтеров неторопливым холодным взглядом. Не для себя — для них.
— Подготовьте людей. Через десять минут буду готов и я.
Зачем он идет к своей палатке — он не знал. Идет — и все. Может быть — ему нужна была пауза? Или возможность побыть наедине с собой? Но разве и так он не был одинок среди этих людей? Уж чего-чего, а одиночества он наелся среди них — дай Бог когда-нибудь переварить.
Душа быстрее мысли, думал он. Душа все знает наперед, вот почему тело верит только ей. Прав был обер-лейтенант…
У плохих вестей быстрые крылья. Возле палатки ждал сюрприз: Харти уже достал из дорожного брезентового мешка новенькую, пока ни разу не одеванную камуфляжную форму майора Ортнера (прежняя, которой майор Ортнер пользовался в Испании и на Балканах, пришла в негодность после того, как ему пришлось под перекрестным огнем югославских пулеметов продираться через заросли карликовой акации; он и сейчас не представлял, как смог уцелеть в той переделке; единственный, кого даже не задело), тут же была его каска и облегченные бутсы горно-егерского типа.
Майор Ортнер постоял над приготовленной одеждой. Стоял и смотрел на нее. Вот ради чего он сюда шел. Хотя и не знал об этом. Все правильно — и все же что-то не так. Не так! Майор Ортнер чувствовал это, но понять не мог, потому что мозг заклинило (или точнее сказать — мозг буксовал?) — и ни единой мысли не всплывало на поверхность сознания.
Ноги не держали.
Их словно не стало вовсе. Были — и исчезли, как у инвалидов, которых он видел и в госпиталях, и на колясках — обрубки человеческого тела. Это всегда происходило мельком: увидал — и отвел глаза, и стараешься отгонять от себя мысли, каково оно — вдруг оказаться на месте этого несчастного. Ведь и судьбу можно накликать…
Ноги исчезли, но и время остановилось, и обрубок тела майора Ортнера повис в воздухе. Сейчас время сдвинется, масса возвратится в тело, как змея в свой выполз, руки метнутся в пустоте, пытаясь найти опору, но тело уже устремилось вниз, уже опрокидывается…
Где-то за спиной должно быть сиденье, Харти вырубил его в стенке промоины, вырубил для себя. Для господина майора он возит в багажнике раскладной походный стульчик, тоже французский.
Майор Ортнер сделал шаг назад, ощутил: оно, — и опустился в земляное кресло. Взглянул на ноги — ноги были на месте. Шевельнул пальцами ног. Он знал, что это сделать непросто, потому что головки сапог облегали ступню плотно, как кожа облегает тело. Но ведь мы не чувствуем своей кожи (пока тело здорово), вот так и майор Ортнер не чувствовал облегающего ступню хрома. Когда делаешь вещь — не поленись найти для этой работы лучшего мастера, потом столько раз похвалишь себя за неравнодушие!.. Короче говоря, он шевельнул пальцами ног, испытал от этого нежданное удовольствие — и улыбнулся. Порядок.
Взглянул на Харти.
Взглянул не потому, что хотел ему что-то сказать, просто взгляд на чем-то же должен задержаться, а Харти вот он, стоит напротив. Вариантов было несчетно: гляди на небо, на камушки под ногами, гляди на свои сапоги, на свою защитную форму… Взгляд достался Харти. В этом взгляде не было смысла, не было энергии. Просто взгляд. Был бы он наполнен какой-то мыслью — взгляд тотчас бы прилепился, чтобы высосать из предмета (в нашем случае — из Харти) некую информацию, чтобы накормить ею мысль. Но мыслей не было. Вообще ни одной. Возможно — шоковая реакция. Но Харти-то этого не знал! Он видел, что хозяин смотрит на него как-то странно, смотрит и смотрит, хотя до сих пор, слава богу, даже общаясь, глядел как бы насквозь, практически не видя. Харти забеспокоился. Затем почувствовал, что сейчас усрется. Ведь еще минуту назад его жизнь была… Да что там говорить! — прекрасная была жизнь. И вот, в одно мгновение…
— Вы хотите, господин майор, чтобы я пошел с вами?..
Он это не выговорил, он это прошелестел. Одними губами.
Но этот шелест разбил пузатую ампулу. Вакуум исчез. Гомункулус смог наконец вдохнуть воздух — и стал майором Ортнером.
Он сначала не понял, что именно сказал Харти, но потом пустые шарики слов наполнились смыслом. И майор Ортнер стал самим собой и рассмеялся.
— Помилуй Бог, Харти! Война — не место для подвигов. — Он видел, что Харти все еще не пришел в себя, и чтобы помочь ему — добавил: — Давай договоримся, ефрейтор: мы делаем только то, что необходимо. Тебе нет нужды лезть под пулемет. Я начал привыкать к тебе, поэтому избавь меня от необходимости искать нового денщика.
Что-то не так…
Слишком буднично.
Словно ничего не случилось…
Но ведь это моя последняя атака! Первая — и последняя…
Не ты ли, Иоахим Ортнер, только что заявил, что ты — офицер? Ты никогда не думал о себе, как об офицере, не думал, к чему это тебя обязывает. Но вот случилось… Дело не в унтерах и не в солдатах, которых ты поведешь на пулеметы; их мнение… да пусть они думают о тебе, что хотят! Дело в тебе самом. Сейчас ты должен назвать истинную цену себе…
Он вдруг вспомнил отца — и сказал:
— Убери все это.
Глаза Харти округлились и наполнились интересом. Но он пока ничего не понял.
Майор Ортнер снял кепи и рукавом куртки стер со лба пот.
— Где моя выходная фуражка?
Эта фуражка ему нравилась: с взлетной тульей, с серебряным шитьем. В ней он чувствовал себя праздничным, как балерина, исполняющая на пуантах партию в «Жизели». Жаль, что кители отменили; для такого случая китель пришелся бы в самый раз. А если бы на китель еще и Железный крест, да с орденской лентой в петле второй пуговицы… Впрочем, подумал майор Ортнер, чего вдруг я сейчас вспомнил о Железном кресте? Разве я его действительно хотел? Железный крест был мне нужен. Как опора моей репутации, как ступенька к моей свободе. А теперь эта нужда отпала. Еще несколько минут — и я получу свободу просто и без ухищрений. Естественно. И это будет свобода не только от людей, от их лицемерной морали, — это будет свобода от всего. Как блудный сын, я вернусь к Богу, о котором все зрелые годы почти не вспоминал…
Он осмотрел себя. Чего-то недоставало… какой-то малости — но чтобы она задавала тон…
— Достань мой новый ремень с портупеей.
Уже теплее. И все же… Вдруг понял:
— И серые перчатки достань. Парадные.
Харти только головой покачал.
Осталось последнее — пройтись бархоткой по сапогам. Чтобы сияли! Враги этого не разглядят на расстоянии, но ведь это не для них делается, а для себя… Нет, своих врагов он не презирал. Напротив! — он чувствовал к ним любовь и необъяснимую тягу. Это мой праздник, думал майор Ортнер, энергично идя по зигзагу овражка к траншее. Те парни в доте дали мне возможность узнать себя, и пусть я приму от них смерть, важна не моя смерть, а то, как я ее приму. Ах, отец! И почему ты не видишь меня сейчас!..
Он специально не подгадывал, но получилось пунктуально: он уже шел по траншее, когда громом прокатился первый залп. Уши слегка заложило и земля вздрогнула от неожиданности. Со стенок траншеи срывались мелкие камушки. Как всегда.
Не доходя до КП, майор Ортнер остановился возле ступенек, вырубленных в земле. Не имеет значения, где он поднимется наверх. Можно и здесь.
Любопытно, с каким чувством в душе какой-нибудь мой предок — если так сложилась его судьба — поднимался на эшафот? — подумал майор Ортнер. С улыбкой на публику или с улыбкой потому, что его счастья жить хватило и для этих, самых последних минут? Но ведь скорее всего он не считал эти минуты последними, ступени на эшафот были для него ступенями к Господу, которого он любил, а Господь, как известно, снисходителен к нашим делам, Он смотрит не в биографию, а в сердце: сохранилась ли там хотя бы капля любви?..
Дот был уже неразличим в клубах дыма и всплесках пламени, дрожь земли поймала свой ритм; ее трясло, как при малярии.
Пора.
Майор Ортнер не заметил, как оказался на бруствере. А ведь он поднимался по земляным ступеням, ступал на них. Очевидно — смотрел, куда ступает… Выпало. Стерлось из памяти. Это не дело, сказал он себе. Ведь эти минуты — последние в моей жизни, и потому каждую из них я должен использовать до предела, выжать досуха. Все видеть, все слышать, все обонять. Чувствовать каждый флюид. Как эфемерида, которой отпущен всего один день жизни, и она за этот день должна успеть все, успеть всю жизнь. А мне отпущен даже не день, мне отпущено всего несколько мгновений. Неужели я так и не пойму — даже теперь — этот секрет: уметь жить?..
Он взглянул на небо, на землю возле сапог. И ничего не почувствовал. Не было сродства. Глаза видели — но не пускали в себя. Он был как бы отделен от окружающего мира. Уже отделен. Как после последнего причастия. Тело еще дышит и способно на какие-то действия, но душа уже покинула его. Она освободилась от тела, как от заношенной рубахи, и готовится к новой жизни. Может быть, душа пока где-то рядом, — кто знает! — но она уже не думает о тебе, потому что думала она мозгом, а мозг ею тоже брошен. Тело еще не поняло, что произошло, ему кажется, что оно засыпает, только без хоровода неясных видений, а значит и без обычно следующих за ними снов. И только мозг осознает, что это конец; но что он может сейчас, всеми покинутый?..
А что, если я сплю? — вдруг подумал майор Ортнер. Сплю — и все это мне только снится? Снится дрожь земли, снится припекающее солнце, на которое в такую рань уже невозможно смотреть, снятся эти солдаты… Солдаты смотрели на него из траншеи, по их глазам было видно, что они что-то ждут от него… Ну что ж, сон так сон. По крайней мере, будет интересно досмотреть его до конца.
Майор Ортнер поправил косынку, поддерживающую раненую руку (боль опять ушла), улыбнулся солдатам, и сделал правой рукой в серой лайковой перчатке легкий, приглашающий жест, совсем как дирижер, который, уже удовлетворенный овацией, предлагает музыкантам встать, чтобы и они ощутили себя допущенными к барскому столу.
— Пора!
Он сказал это негромко, но его услышали все, во всяком случае — увидели все, весь батальон. А он повернулся — и неторопливо зашагал вверх по склону, совсем как в первое утро, может быть — след в след. Он шел прямой и расслабленный, и пытался вспомнить, каким он был в то первое утро. Но вспомнить не мог. Прямой? — возможно; и даже наверное прямой (для самоутверждения); а вот расслабленный — вряд ли. Ведь он так реально ощущал тяжесть взгляда снайпера! И взгляды сотен глаз своих солдат. Взгляды, в которых не было для него опоры. Как он был в те минуты одинок! Впрочем, рядом был Господь. И это знал снайпер. А потом это поняли и солдаты. Возможно — поняли, уточнил майор Ортнер, хотя наверное он этого не знал тогда, и теперь уж точно никогда не узнает. Единственного человека, который меня понимал, я убил, и это неспроста, думал майор Ортнер, в этом что-то есть. Какой-то ключ от самого потаенного в моей душе, от моей сути. Но думать об этом поздно, да и бессмысленно. Конечно, мозг смог бы найти объяснение — он всему может найти объяснение! дать трактовку, подобрать простые и точные слова, — но это был бы суррогатный кофе: вкус и цвет вроде бы тот же, а по сути — самообман…
Он не оглядывался, но ощущал присутствие солдат. И конечно же слышал их. Слышал, хотя не слушал: рассыпное многозвучие их шагов было как бы фоном; фоном на подмалевке канонады. Он слышал их слева и справа, и позади. Потом на периферии зрения стали возникать их фигуры. Вот теперь майор Ортнер поглядел на них. И влево, и вправо, и через плечо. Солдаты шли неторопливо. Несли свои карабины, как сумки с рынка: кто в опущенной руке, кто на плече, уравновешенным, едва придерживая в цевье одной рукой; а кто и вовсе как коромысло, через оба плеча, придерживая одной рукой за ствол, а другой за цевье. Сейчас карабины не были оружием. Оружием они станут потом, посреди склона, когда придет время бежать, а может быть и стрелять…
С каждым шагом приторный смрад разлагающихся тел становился все тяжелей, волны тротиловой вони не могли его заглушить. Как же я не подумал, что последним моим ощущением в этой жизни будет не боль, а отвращение от каждого вдоха?..
Обоняние убило праздник.
Майор Ортнер опять взглянул на солдат. Похоже, смрад не влиял на их настроение. Ну конечно же! — вспомнил он, — ведь это же я распорядился, чтобы в них влили все наличное пойло. По ним не скажешь, что они пьяны, но ведь наверное и по мне нельзя сказать, что у меня сейчас на душе…
Он никогда не задумывался, как его воспринимают солдаты, и теперь это был не интерес и даже не любопытство, а — как бы вернее назвать — самоирония. Вот. Самоирония. Средство, избавляющее от необходимости думать. Позиция, которой не требуется фундамент, база; корабль, непотопляемый при любой волне. Ничего не принимай всерьез — и ты неуязвим…
Дрожь земли становилась все ощутимей, еще немного, думал майор Ортнер, и земля станет уходить из-под ног. Он знал, что это не так, но ему нравилось так думать, нравилось представлять, что вот настанет момент — и придется каждый шаг делать осознанно, каждый раз смотреть, куда ступаешь, чтобы земля в последний момент не ускользнула.
Вблизи взрывы 150-миллиметровых снарядов были куда грандиозней и завлекательней. Какая-то сила влекла к этим взрывам, влекла войти в них. Влекла войти в них, как в храм, войти — и поглядеть, что там, за завесой багровых клубов и пламени. Моя душа уже там, думал майор Ортнер, и она манит за собой мое тело: иди! не бойся! ведь именно там то, что ты ищешь — тишина и покой…
Не представляю! — думал он, — не могу представить, как эти парни в доте выдерживают такой ад. Может быть, они уже давно оглохли и отупели от нескончаемых ударов по мозгам? И уже не понимают толком, что происходит? Пока канонада — сидят на полу, уткнув лицо в поднятые колени, стиснув руками голову, а лишь только канонада утихает — выскакивают наружу с безумными глазами и стреляют во все, что движется. Наверное, они ощущают себя внутри наковальни, на которой огромным молотом отводит душу злой колосс. Я бы не смог…
Рядом — впереди, в одном шаге от него — что-то шлепнулось в жухлую траву. Слабо стукнуло, и даже пыль не поднялась. И почти сразу — еще; тоже спереди, но на полтора метра левее и на голое место, так что удалось разглядеть. Осколки. Второй был большим, с половину ладони. Ну, может не с половину, но большой, с одного бока оплавленный, напоминающий обломанную раковину.
Рядом кто-то вскрикнул и выругался.
Майор Ортнер взглянул на солдат. Свои карабины они уже несли как оружие. Близость опасности пригнула их. И каждый шаг требовал воли. Солдаты выдавливали ее по капле: капля — шаг, еще капля — еще шаг. Так их надолго не хватит. Унтеры — да и не только унтеры, все солдаты, сотни глаз, — поглядывали на него. Опять они чего-то от него ждали. Ах, да! — ведь он должен руководить атакой…
К этому майор Ортнер сейчас был не готов.
Ведь он уже отделился от земных забот, его душа, прихватив всю наличную энергию (душе после смерти тела предстояли немалые хлопоты, а возможно и неблизкое путешествие к Господу; впрочем, путешествие может быть и не понадобится, если вдруг окажется, что Господь рядом, и всегда, все время был рядом), — так вот, душа покинула его на этом склоне, и он так остро чувствовал пустоту в себе и вокруг, и что он остался один… И вот оказывается, что это не так, оказывается, что он еще не все здесь сделал, он еще не отдал какой-то долг…
Из равнодушного любопытства (а на самом деле — чтобы выиграть время и успеть возвратиться на этот склон, к этим людям) майор Ортнер взглянул на того солдата, которого рядом с ним ранило. Это был обер-ефрейтор, крепыш со злым от боли, усыпанным крупным потом лицом. Он уже сидел на земле, разрывая зубами индивидуальный пакет. Его МГ стоял на сошках рядом.
Так что же я должен сделать? Ах, да!..
(Опять он подумал «ах, да», потому что и слова его покинули, остались только звуки, эхо эмоций.)
Майор Ортнер повернулся вправо и здоровой рукой (как пригодились перчатки!) показал: «ложитесь»; затем повернулся влево и повторил жест. Батальон неспешно залег. Но сам майор Ортнер остался на ногах, только поставил ноги пошире и наискосок, чтобы быть устойчивей. Если бы хотел — он тоже лег бы; это естественно и, возможно, разумно. Однако он… Ну не хотел он ложиться! — только и всего. Позы в этом не было. Произвести впечатление?.. Вот только этого недоставало!
Осколки продолжали шлепаться. И рядом, и подальше. От одного осколка майор Ортнер даже чуть посторонился. Не отошел, а только перенес тяжесть тела на другую ногу — и этого оказалось достаточно: осколок упал свободно, не зацепив куртку.
Этот случай его поразил. То есть — сперва случилось, и лишь затем до его сознания дошел смысл произошедшего. Оказывается (хотя майор Ортнер не прилагал для этого и малейшего усилия), сейчас он видел, слышал, чувствовал все, что происходило рядом с ним. А может быть и дальше — кто знает! Его тело стало антенной (нет, все же не тело, а душа, ведь тело только исполнитель). Значит, его душа (она все же вернулась!) опять с ним, и по какой-то причине она раскрыла ему свою способность настолько сливаться с окружающим пространством, что сейчас он ощущал все происходящее вокруг — каждую мельчайшую подробность! — как себя. Если б ему сейчас нужно было — он бы услышал плотный звук крыла капустницы, подминающего воздух…
Он опять осмотрелся.
И от изумления даже дышать перестал.
Впрочем, в дыхании и не было нужды, потому что, оказывается, время майора Ортнера замедлилось, да так основательно, что течение времени стало почти незаметным. Словно оно перешло с обычного голоса на едва различимый шелест. Теперь одного вдоха, пожалуй, могло бы хватить, скажем, на сутки, а то и больше. Ведь это замедление относилось не только к окружающему миру, но и к тому, что происходило внутри майора Ортнера, к каждой клеточке его тела. Ведь если в этой клеточке замедлились все жизненные процессы, то и нужда в кислороде уменьшилась соответственно. Значит, такое состояние не россказни, не фантазии, и буддийские святые (и йоги) в самом деле способны погружаться в анабиоз, который длится годами.
Вот такие нелепые мысли на голом склоне, среди трупов и прилетающих ошметков стали.
А видел он вот что.
Очередной взрыв на вершине холма, застигнутый новым мироощущением майора Ортнера на взлете, натолкнулся на воздух, как на помеху. Для взрыва это было сюрпризом. Взрыв не понимал, что именно ему мешает, только чувствовал сопротивление. Поначалу силы были не равны, и взрыв, уверенный в себе, напирал, напирал, языки пламени, сжигая преграду, ползли вверх, оставляя позади себя слои прогоревшего, мертвого воздуха. Казалось, еще немного — и огонь прожжет преграду, и раскроется навстречу космосу огромным ртом. И тогда пламя, обретя наконец свободу, расползется по небу во все стороны, слизывая несчетными розовыми языками пространство. Но майор Ортнер видел, что сила взрыва уже иссякла, он живет только инерцией. Сейчас умрет пламя, сгоревший воздух похоронит его, а затем и он упадет вниз, чтобы не мешать небу затянуть рану.
Какой урок — этот взрыв! Урок, замечательный своей простотой. Если б я был учителем, подумал майор Ортнер, я бы находил такие уроки на каждом шагу. И кормил бы ими — научая искусству думать — своих учеников. Но, слава Богу, меня миновала чаша сия; слава Богу — потому что я не способен к подвигу. Потому что я и с собственным сердцем не знаю, что делать, а уж направлять сердца других людей, тем более — жить их жизнью… Куда мне!
Думалось легко.
Он и не заметил, когда способность думать вернулась к нему. Такая приятная способность! — как бы подтверждающая: ты пока живой. (Ведь после смерти — без тела, без мозга — чем думать? Душа только чувствует — любовь или боль…) Мысли слетались свободно. Мозг выхватывал их из пространства, как обезьяна цапает мух собранными в щепоть пальцами.
А взрыв — все еще тот же — все еще рос, ему еще только предстояло и торжество, и разочарование.
И что удивительно — в абсолютной тишине.
Впрочем — нет. Какой-то звук был, какая-то нота. Но поскольку она звучала ровно и непрерывно — звук был незаметен.
Падали осколки.
Осколки возникали в воздухе отчетливые и неторопливые (сначала след в воздухе, как след на воде, и лишь затем из спрессованного движением воздуха возникал осколок). Они летели по ниспадающей дуге. Их было не много, и майор Ортнер — было бы желание — мог бы без труда проследить каждый. Куда глядит корректировщик? — подумал он. — Этак я скоро останусь без солдат…
Он едва не выругался, что в общем-то было ему не свойственно, но уже в следующее мгновение потребность в эмоциональной разрядке отпала: взрыв все еще рос, но что-то подсказало майору Ортнеру, что этот взрыв — последний. Причем он это не почувствовал (чувство — живая реакция, поэтому оно не имеет четкой формы, поэтому оно всегда подсолено — или подперчено? — сомнением), — он это знал. До сих пор ясновидение никогда его не посещало. Вот такие чудеса — одно за другим. Жаль, что это открылось мне только перед смертью, — подумал он, хотя сожаления, как такового, не было. Стандартный словесный блок. Употребляется, чтобы заполнить пустоту.
Но как — в таком заторможенном состоянии — он будет командовать своими людьми?..
Растерянность возникла — и тут же умерла. Даже умерла прежде, чем возникла, — еще до рождения. Но она рождалась, майор Ортнер успел это осознать, и тут же получил ответ: с чего я решил, что я заторможен? напротив, я ускорен предельно. Кто-то сорвал во мне предохранители, и я живу на скорости, словно должен успеть прожить многолетнюю жизнь за один день. Или даже за час. Или за те несколько мгновений, которые отделяют меня от смерти. Все, что я сейчас вижу: взрыв, осколки, солдат, бабочку-капустницу, — живет в прежнем режиме. Человек видит только то, что готов увидеть. Никто и не заметит, что я сейчас другой.
Взрыв еще жил, еще взбухал, но ведь следующего уже не будет…
Майор Ортнер взглянул налево, поискал своих унтеров, встретился с ними взглядом и кивнул им. Затем тот же знак подал правым. Взрыв уже признал свое поражение и сейчас начнет опадать. Глядя на него, майор Ортнер развел руки в стороны (левая не болела; может быть — болевой сигнал не поспевал?) и сделал ими короткий жест: всем подняться. А затем — так и не взглянув на солдат (пусть его вера в них передастся даже самым робким) — пошел к доту.
Он не спешил (его дело не воевать, а думать, думать за всех, и быть опорой для каждого), и потому уже через несколько шагов солдаты стали обгонять его. Они бежали, привычно пригибаясь, внутренне зажатые, ведь каждый ждал удара осколком. Ничего, думал майор Ортнер, сейчас они поймут, что взрывов больше не будет, и это их сразу расслабит. И тогда они покажут все, что умеют.
Неслышный грохот последнего взрыва скатился по склону в долину — и майор Ортнер расслышал слабое эхо, отразившееся от ближайшей гряды. Звук получился коротким, хотя майор Ортнер надеялся, что он прокатится затихающим громом, ведь гряда уходила на юг к самому горизонту. Но не получилось.
Вслед за первой цепью майора Ортнера обогнала вторая, затем третья. Дым и пыль над дотом уже рассеивались, уже стали видны очертания дота. Обер-лейтенант говорил, что чувствует противника; чувствует не только его взгляд, но и мысли. Майор Ортнер пока ничего не чувствовал. Может — там уже и нет никого?..
И тут по атакующим ударил МГ. Не из дота — откуда-то сбоку. А вот и второй. Тоже МГ. Засверкал вспышками выстрелов из-под сгоревшего на склоне среднего танка, изуродованного взрывом так, что даже в бинокль было невозможно определить его модификацию.
Засевшие в кустах снайперы и станковые пулеметы только этого и ждали. Светящиеся трассы потянулись к вершине, огонь собирался в жгуты, и как только МГ перемещались в новое место — сливали свой свинец туда. Веера трассеров скрещивались, бродили по склону, шедшие в атаку пулеметчики с комфортом (русские пока не обращали на них внимания) добавили свои огненные строчки в коллективную вышивку. Есть! есть эстетика в воинском деле! Разумеется — не в окопных буднях, которые и в мирное время убивают любую эстетику, а вот в такие краткие моменты, когда на миг сливаются красота и смерть. Все, кто видел атаку кавалерийской лавы, говорили, что это самое захватывающее и прекрасное зрелище. Не только потому (повторимся), что оно кратко, как жизнь, но и сплавом красоты и смерти.
Цепи снова залегли.
Превосходство атакующих было столь очевидно, что здравый смысл подсказывал: к чему лишние жертвы? Вот сейчас наши пулеметы угомонят русских (ведь их всего двое!) — тогда и двинемся вперед; и если у русских кто-то уцелеет и опять начнет стрелять — наши пулеметы угомонят и его. Какие вопросы!..
Но майор Ортнер (он один остался на ногах) видел ситуацию иначе. Когда цепи залегли, пулеметы русских перенесли огонь на своих оппонентов. Сначала майор Ортнер подумал: что за глупость? ведь они и двух минут не продержатся… Но затем понял, что это другая стрельба. Не прицельная. Словно пулеметчик — не выглядывая — высунет один только ствол, пальнет по кустам — и переползает в другую воронку, меняет позицию. Чтобы оттуда опять пальнуть по кустам не глядя. Зачем? Ответ мог быть только один: это провокация. А зачем провокация? А затем же, зачем и любая провокация: чтобы отвлечь от истинного действия. Смотри, сказал он себе. Для этого нужно было сосредоточиться. Он сосредоточился. И только тогда понял (замедление позволяло), что у русских кроме пулеметчиков стреляет и снайпер. Выстрелы его винтовки для обычного уха были неразличимы за пулеметной пальбой, но майор-то его слышал, слышал каждый выстрел, и слышал, что после каждого выстрела в кустарнике замолкал еще один пулемет. Скоро и солдаты заметят, что огневая поддержка тает на глазах…
Тоска…
Рядом столько людей! а ты так одинок… Так мал — и так одинок…
В эти мгновения он даже о смерти забыл.
Нет — не забыл. Но не ощущал ее рядом. Словно где-то внутри его сознания звучал голос судьбы: не сейчас, еще не пришло твое время… Будь ты проклят! — подумал он о снайпере, который рассматривал его в свой прицел, как паучка на паутинке жизни. От дыхания снайпера паутинка раскачивалась, паучок вращался вместе с нею…
Нужно было что-то делать.
А что он мог? Только одно — идти вперед.
Он перенес тяжесть тела на ногу, которая была выше по склону (это была правая нога), — и пошел.
Прошел заднюю цепь.
Здесь были трупы, но вчерашние. Солдаты поворачивали головы, поглядывали на него. Они и до этого на него оглядывались, ведь он был единственным, кто не лег под пулями. Весь батальон лежал, и весь батальон видел, что он стоит в полный рост, пережидая вместе с ними, когда умолкнут русские пулеметы. Это его личное дело, как себя вести, но он не понукал их, не заставлял подниматься и идти на верную смерть — и за то спасибо.
Пули летели густо, посвистывали и пофыркивали — так ему казалось — над самой головой. Майор Ортнер слышал приближение каждой, потом гаснущий звук ее удаления, но не видел ни одной. Видел только трассеры, но ведь трассер — не пуля, это ее след. Странно, думал майор Ортнер, ведь если я слышу, как она приближается — я должен ее видеть!.. Но увидеть пулю не получалось.
В средней цепи были раненые и несколько только что погибших. Тяжелым помогали, легкие сами справлялись с перевязкой, но пока никто не спешил вниз. Спешить было незачем, ведь солдаты уже знали, что пока они не идут вперед — по ним не будут стрелять.
Головная цепь была редкой. Теперь она стала такой редкой!.. Другие слова у майора Ортнера были — его богатый, великолепный словарь; но сейчас майор Ортнер не хотел им пользоваться. Не забыл; все слова были рядом. Вот не хотел — и все.
Он опять был впереди.
Впереди всех своих солдат.
Выше лежали только погибшие вчера. Интересно, подумал он, ну а что было бы, если бы я продолжал идти вверх — и подошел бы вплотную к пулеметчикам? что? ведь тогда б у них не было выбора, потому что я бы достал из кобуры свой «вальтер»…
Дальше мысль не пошла.
Если б он мог свое невосприятие смерти передать солдатам!.. Ведь осталось так мало! Всем разом рвануться, добежать на бросок гранаты…
Но он уже знал — ничего не выйдет. Ничего не выйдет из этой атаки, все будет, как и в предыдущих. Но самое ужасное, что и русские это знали, и теперь знал каждый уткнувшийся в землю солдат…
А ведь если сейчас скомандовать отступление, то все, кто пока выжил, останутся живыми…
Майор Ортнер повернулся к своим солдатам (спиной к русским пулеметчикам), обвел их неторопливым взглядом, увидал каждого, и каждый почувствовал на себе его взгляд. В этом взгляде не было магнетизма, но неодолимый магнетизм был в фигуре майора Ортнера, в том, как он держался, в том, как смерть обходила его. Он развел руки в стороны и сделал приглашающий жест: поднялись! Они поднялись и пошли, а он все стоял, пропуская их мимо себя, кивая на каждый встреченный взгляд и призывно шевеля пальцами, словно играя сразу на двух струнных инструментах.
Вот прошли все.
Если б они побежали, а не пошли — может быть и успели бы (хотя вряд ли), но где это видано, чтобы на пулемет бежали? Они шли только потому, что были заворожены своим командиром, заворожены его неторопливостью и каким-то особенным ритмом каждого его движения. И если б он догадался идти впереди всех (ведь ему было все равно), как мальчик с дудочкой, который заворожил и вывел из Гамельна полчища крыс, — возможно, на этот раз они добрались бы до дота. Но майору Ортнеру было все равно, где находиться, все равно потому, что открывшаяся ему феноменальная способность чувствовать и видеть недоступное остальным, лишила его, вытеснила из него такую привычную, такую естественную для него способность думать. Потом, возвратившись в привычное состояние, он поймет свою ошибку. Поймет сразу. Потому что снова начнет думать. Но шанс будет невозвратно утрачен.
Русские пулеметы перенесли огонь на солдат. Стреляли экономно. Не веером, а прицельно, каждый раз выцеливая конкретного солдата. Легкое касание спуска, два-три выстрела, редко — четыре-пять, белые жуки кусают то, что из человека стало телом, двух-трехсекундная пауза, опять приклад плотно прижат к плечу — и очередные жуки вылетают из гнезда, провожаемые вспышками дульного пламени.
Если на тебя положили глаз…
Смертоносная лотерея атаки.
Об этом забываешь (парадоксальная защитная реакция сознания), когда тебя заворожили, но теперь между солдатами и пулеметчиками не было никого. Солдаты еще продолжали идти, но магнетизм исчез, и оттаявшая мысль напомнила: если останешься на ногах — тебя наверняка убьют, а если ляжешь, где стоишь, просто ляжешь, то останешься живым. И сейчас, и потом…
Цепи залегли.
И теперь все знали, что никто больше не продвинется и на метр. На сегодня все кончилось. Остыло. Остыло сперва в душе, затем в сознании каждого из них, а затем это оцепенение всплыло и остановило время. Не замедлило — именно остановило. И потому остановилось солнце, остановился свет (все тени куда-то исчезли), остановились запахи и звуки. Даже смерть остановилась, и все ждали: она-то как решит? А она, вдруг оказавшись не у дел, должно быть, пожала плечами (ей-то все равно — косить или ждать; она ведь как повитуха — приходит лишь когда позовут принять роды души, покидающей тело) и ушла с холма.
Но мы чуть забежали вперед. Рассказали о солдатах — а что же майор Ортнер? Мы оставили его в тот момент, когда он опять оказался позади всех. И пошел следом. Но за те несколько мгновений, пока он пропускал мимо себя последнего солдата, а затем опять поворачивался лицом к доту, — с ним случился казус. Иначе и не знаю — как назвать.
Попробую объяснить на противопоставлении.
Если застреленный им обер-лейтенант осознанно мимикрировал, чтобы стать незаметным для снайпера и пулеметчиков, то майор Ортнер вовсе не думал об этом. Он знал, что его видят все, он чувствовал взгляды русских, он чувствовал и видел все, каждую мелочь! — но Некто дергал за веревочки — и он то шел вперед, то останавливался, то дирижировал батальоном. Он просто был. Присутствовал. Страха не было. Как под гипнозом. Был бы страх — майор Ортнер думал бы, как уберечься… Но, оказывается, в нем жил еще кто-то, ему неведомый (либо это его душа повернулась к свету доселе неведомой ему стороной). Короче говоря, в этот момент, в последней попытке его батальона добраться до дота, он вдруг поймал себя на том, что, оказывается, не просто идет следом за своими солдатами, — оказывается, он идет так, чтобы в каждый момент между ним и стреляющим пулеметом была чья-нибудь спина. Чтобы его защищало от пулемета тело этого солдата. Это было непросто. Ведь пулеметчики то и дело меняли дислокацию, били из разных точек, и, похоже, задались целью поражать в первую очередь именно тех солдат, за спинами которых прятался майор Ортнер…
Это открытие потрясло его.
Ведь он не трус! С той минуты, когда он крикнул в лицо обер-лейтенанту «ты забыл обо мне!» (это был не его осознанный выбор — это был выбор его души, которой была нужна эта атака, чтобы показать уму: не сомневайся, у тебя есть опора) и до этого мгновения он не дрогнул ни разу. Ни разу! Смерть так смерть. Мало того: он ведь не случайно, идя навстречу неминуемой смерти, вспомнил об отце. Не случайно пожалел, что отец сейчас не видит его. Кстати: ведь еще он вспомнил и о предках, которые, если так складывалось, с достоинством поднимались на эшафот. Никогда он о них не думал, а тут вот с гордостью вспомнил. И вдруг такое…
Майор Ортнер невольно выпрямился. Оказывается (опять «оказывается»! — но что поделаешь: эти прискорбные открытия он делал не сразу, они возникали чередой, одно за другим), он не только прятался за спины, но и шел пригнувшись…
Итак — он выпрямился. Смог. Теперь — приказал он себе — не гляди на пулеметы…
Увы! — проклятое зрение устроено так, что чем больше стараешься что-то не видеть, тем оно настойчивей цепляет глаз. Инстинкт самосохранения требовал информации, чтобы спасти своего хозяина — тело. Не в силах изменить прицел глаз, инстинкт воспользовался периферическим зрением, засекал им очередные вспышки дульного пламени, — и прятал свое тело за чужим. Когда пулеметчики убирали и эту преграду — инстинкт тут же находил следующее укрытие. Майор Ортнер попытался справиться с телом — ничего не вышло. Инстинкт был сильней его воли. Я перестал быть человеком, понял майор Ортнер, от меня осталось только жалкое, никчемное существо…
Он видел себя как бы со стороны (должно быть — глазами души), его переполняли отчаяние и стыд — но он ничего не мог с собой поделать.
Он перестал бороться. Перестал думать, как его действия воспримут оставшиеся в траншее, если поймут, что происходит, — на это уже не было сил. Он смотрел, откуда тянутся трассеры — и делал шаг в ту или иную сторону; или просто пригибался, если этого было достаточно, чтобы трассеры не видеть. И в то же время он шел вперед. Прятался — но шел; автоматически; шел только потому, что в ту сторону — вверх — шли другие; шел — уже не замечая ничего вокруг, кроме вспышек дульного пламени, трассеров и очередной спины…
И вдруг перед ним никого не оказалось.
Он даже испугаться не успел, потому что раньше пришло очередное осознание: пулеметы не стреляют…
Тишина.
Ведь это же что-то означает…
Угрозы немедленной гибели не было — и потому инстинкт притих, ведь у него реактивная сущность. Майор Ортнер опять был предоставлен самому себе; так сказать — свобода воли…
Он осмотрелся.
Слева и справа, и даже впереди несколько человек — лежали его солдаты. И если глянуть дальше — влево и вправо, до поворотов склона холма — лежали его солдаты, мертвые и живые. Слава Богу, живых было вроде бы больше. И все они глядели на него. Но не так, как глядели на него из траншеи, когда он стоял на бруствере, и не так, как глядели, когда умирал последний взрыв, а он развел руки в стороны, чтобы сделать приглашающий жест: «встали и пошли…» Они глядели иначе. Майор Ортнер не мог сформулировать, что говорили ему их глаза (ум еще не оправился от удушающих объятий инстинкта), но чувство ему подсказывало, что солдаты уже отделились от него, они уже не с ним, и что бы он ни предпринял — не пойдут за ним.
Русские не стреляли.
Майор Ортнер стоял, прямой и одинокий, вдруг ощутив спиной утешающий солнечный припек. Впрочем, пока это был не припек, а только теплая ласка; вот часа через три, поближе к десяти, солнце припечет по-настоящему…
Русские не стреляли, и лунный пейзаж вокруг дота, как и положено лунному пейзажу, был наг и пуст. И только в распахнутой амбразуре дота косое солнце высвечивало часть ствола и дуло пушки. Которая за эти дни так ни разу и не выстрелила.
Майор Ортнер расстегнул кобуру, достал «вальтер», левой рукой (спасибо — за всю атаку рана ни разу не напомнила о себе) передернул ствол, стал удобно, как на стрельбище, вытянул правую руку — и, старательно прицеливаясь, неторопливо, как на стрельбище, стал стрелять в амбразуру. Стрелял — и привычно считал выстрелы. К этому когда-то приучил его отец: «ты всегда должен точно знать, чем располагаешь». После седьмого выстрела боек ударил впустую. Неужели осечка? Дело обычное — но обидно. Майор Ортнер заглянул в казенник. Восьмого патрона не было. Ну конечно — обер-лейтенант… Майор Ортнер вложил «вальтер» в кобуру, застегнул ее, еще раз взглянул на дот, взглянул без какого-либо смысла, ничего не надеясь увидеть, да там и нечего было видеть, — затем повернулся и пошел вниз.
Такого опустошения он еще не испытывал никогда. Не было чувств, не было мыслей. Где-то около полудня он понял, чего хочет, и сказал Харти, что ему нужен белый флаг. Из ветки орешника Харти выстругал флагшток, двумя узлами привязал к нему салфетку. Можно было просто пойти с салфеткой в руке, с запозданием понял майор Ортнер, но так, пожалуй, лучше. Без двусмысленностей.
Он не думал о том, что будет говорить; думать не было сил. Но вот захотел, вернее, что-то ему велело: иди. И он пошел. Опять. Уже в третий раз. Три — хорошее число. Он уже не помнил, чем оно хорошее, но чувствовал, что это так.
Солнце жгло немилосердно. Майор Ортнер обратил на это внимание лишь посреди склона, когда ему стало припекать затылок. Оказывается, он забыл надеть кепи. Ладно, забыл и забыл. Чего уж теперь.
Амбразура была закрыта. До нее оставалось метров двадцать, сплошь изрытых воронками, так что приходилось петлять между ними, и все равно сапоги глубоко проваливались в рыхлую землю, потому что под нею не было тверди, — и вот в этот момент из-за дота появился крепкий парень с забинтованной головой и в куртке с галунами. Майор Ортнер с первого взгляда признал в ней драгунскую куртку времен Первой мировой войны, но почему-то это его не удивило. Парень прошел к амбразуре и присел на ее широченный полок. В сторону майора Ортнера он не глядел, и только когда увидал на своих немецких сапогах его тень, — поднял голову, сощурился на солнце, и указал рукой рядом с собою.
— Садись, майор.
Майор Ортнер сел. Бетон был горячим.
Так вот это кто, подумал майор Ортнер. Дальше мысль не пошла.
Они смотрели на долину. Воздух, плотный, как рапа, слоился; его восходящие и нисходящие струи медленно перемешивались, затем расслаивались и опять начинали свою карусель — одни вверх, другие вниз. У рапы была возможность стечь вниз по долине, по течению реки, вдоль гор; это обещало ей свободу. Но почему-то это не происходило. Должно быть, здесь, в коре земли, есть большая полость или тектоническая трещина, или колодец к сердцу земли, или геофизический узел, который как магнит притягивает и удерживает все, что попадает в его поле, подумал майор Ортнер. Вот и меня — еще в тот первый вечер — захватил и не отпускает… Господи, о чем я только думаю! — удивился он своему состоянию и сказал:
— Значит, Харти тебя не убил…
Парень повернул голову и взглянул на майора Ортнера. Тот же холодный, лишенный эмоций взгляд серых глаз, и на губах еще видны полоски соединительной ткани — следы недавних трещин. Да, это он.
— Говори: чего пришел.
— У тебя измученный вид, сержант…
«Измученный» — было одним из самых трудных слов, усвоенных майором Ортнером. Для Катюши оно было знаковым. Если ты с ним справишься, говорила она, считай, что любое русское слово тебе по зубам. И добилась своего. Теперь оно произносилось майором Ортнером легко и естественно; легче, чем самые простые русские слова: их все-таки нужно было вспоминать, а это стекало само. И столько удовлетворения, нет, столько Катюшиного тепла (ведь при этом рядом была она) разливалось в душе!
— Погляди на себя…
Майор Ортнер знал, что дот контролирует всю долину; это было знание из головы, плод элементарной логики. Но воочию оказалось, что его представление несопоставимо с тем, что было на самом деле. А на самом деле от оружия, которым был заряжен дот, в этой долине невозможно было укрыться. Нигде. Все как в тире. И траншея, которую солдаты так старательно углубляли, оказывается, просматривается почти насквозь. Какое счастье, что эти русские ведут счет каждому патрону! Если б у них было вольготно с боеприпасами… Об этом даже думать не хотелось.
— Почему ты не убил меня, сержант?
Сержант помедлил, пожал плечами.
— Не знаю…
— А все-таки?
— Ну — я признал тебя сразу, майор. Еще позавчера утром. Вон там. — Сержант кивнул на ложбину между холмами. — Оптика. Я видел тебя, как сейчас… Но ведь и ты меня не убил. Хотя мог.
— Как это по-вашему: долг платежом красен?
— Нет… Но что-то такое было… и вот не убил.
— Ну а потом?
— Но я же не мясник.
Господь удержал его руку, понял майор Ортнер, а потом и удерживать не пришлось, потому что этот сержант поверил своему первому чувству. И, наверное, — даже не пытался анализировать его. Возможно, он из тех простых людей (первым у него выскочило слово «примитивных», но майор Ортнер тут же поправился: простых), которым не знакома рефлексия.
— А эта пуля? — Майор Ортнер шевельнул раненой рукой.
— Неужто непонятно? — удивился сержант. — Как еще я мог тебе сказать: убирайся от греха подальше? Искушение все-таки. Я дал тебе шанс.
— Спасибо.
— Напрасно ты им не воспользовался. Я вот наблюдал за тобой все эти дни… Ты здесь не на своем месте, майор. Тебе здесь нечего делать. Пока не поздно — катись-ка ты домой.
Теперь мой ход, понял майор Ортнер, и сказал:
— Встречное предложение, сержант: я сниму свои секреты на той стороне реки, и ночью вы беспрепятственно уйдете.
Сержант удивился:
— Не понял…
— Объясняю. Завтра — самое позднее послезавтра — поступят тяжелые бомбы. Ты когда-нибудь видел бомбу весом в тонну? — вот такие. Они сковырнут этот дот, как гнилой зуб.
Сержант попробовал улыбнуться.
— Сделка? Я тебе, ты — мне?
— Ну зачем же так! Мы же люди…
— Не трать слов, майор, — перебил сержант. — Конечно — спасибо… но знаешь… я все-таки подожду.
— Чего?
— Наших. — Сержант увидел, что майор его не понимает, и добавил: — Подожду, пока наши подойдут.
Вот уж чего майор Ортнер никак не ожидал. Следует признаться, что за эти дни он так и не подумал ни разу, какой представляют свою перспективу защитники дота. Но даже если бы и подумал… Что угодно! — только не это.
— Ну конечно! — откуда ж вам знать… — Реакция майора Ортнера была такой непосредственной и сердечной, что он сам удивился. — Mon sher! Да ведь ваши удирают так быстро, что за ними не угонишься. На всех фронтах! Я сам по радио слышал: сегодня утром наши вошли в Ригу. А Литва уже вся наша. И уже два дня, как взяли Минск. И танковая армия идет на Киев. Ты это можешь представить? Ты хоть знаешь географию, сержант?..
Последняя фраза была лишней. Бестактной. Майор Ортнер — когда ее произносил — пожалел о сгоряча сорвавшихся словах. По инерции получилось. Но сержант ее не заметил. Он воспринял только конкретную информацию, и, похоже, не поверил ни единому слову.
— Складно врешь, — сказал он. — И это все, что ты имеешь сказать?
— Да куда же больше!
— Ладно… Вот что, майор… — Было видно, что в сержанте что-то погасло, и он заскучал. — Впредь с этой портянкой, — он указал на белый флаг, — ко мне не приходи. Разве что надумаешь сдаться.
Сержант встал.
Поднялся и майор Ортнер. Поглядел на уже раздувающиеся тела солдат, убитых накануне. Попытался вспомнить, почему вчера унесли не всех, — но не смог. Повернулся к сержанту:
— Позволишь похоронить их?
— Конечно.
Майор Ортнер пошел по рыхлой земле, проваливаясь в нее, хотя и старался зачем-то попадать в прежние следы. Обошел две огромные воронки и обернулся. Сержант стоял все там же.
— Знаешь, — сказал майор Ортнер, — точно в таком же мундире, как твой, воевал мой дядя в Первую мировую…