20

Охрана посадила их на землю. Они не глядели друг на друга и не разговаривали. С тех пор, как с них сняли сапоги, не сказали друг другу ни слова. Уже смеркалось, когда из-за соседнего холма появился громоздкий тупорылый автофургон с брезентовым верхом. Остановился рядом с бронетранспортером. Из него вышел лейтенант, переговорил с командиром охраны, и велел красноармейцам забираться в кузов. «Так нельзя, — сказал командир охраны, — их надо связать…» — «Это еще зачем?» — удивился лейтенант и взглянул на красноармейцев; их вид не вызвал у него опасения. — «Приказ майора Ортнера…» — «Но там четверо моих парней!» — «Я должен быть уверен, что приказ выполнен…» Лейтенант распорядился. Красноармейцы забирались в кузов по одному, там им вязали руки за спиной и укладывали на пол. Места было не много: на две трети кузов был заставлен ящиками, сбитыми из еще сырых еловых досок; свободную треть так же плотно наполнял густой аромат живицы. Подняли задний борт; опустили брезентовый полог, оставив небольшой треугольный просвет для воздуха; под дощатым занозистым полом взревел мотор…

Двинулись неторопливо; мотор то и дело менял густоту и высоту тона: водитель маневрировал между остовами сгоревшей техники. Потом пол закачался и под колесами характерно загудели пустоты; не много же им понадобилось времени, чтобы навести капитальный понтонный мост! Потом в кузове стало сумеречно: въехали в ущелье. И сразу автофургон прибавил скорости. Слева, совсем рядом, слышались другие моторы, они работали на низких передачах; кузов стал наполняться их чадом; но на запад дорога была практически свободна, и скорость высасывала чад.

Потом настала ночь.

Правда, в кузове мрака не было. Встречные машины шли с полными фарами, и хотя светили мимо, их отсвет наполнял кузов едва уловимым (как будто он выделялся изнутри, из самих молекул воздуха) сиянием. В треугольном просвете были видны черно-белые, подступающие вплотную к реке и дороге склоны.

Потом пошел дождь, первый их дождь с начала войны. Невидимый, он стучал по брезенту, и только иногда на повороте, вырванные из мрака фарами, возникали белые струи падающей воды.

Из-за небольших заторов автофургон несколько раз останавливался. Во время одной такой остановки Чапа сказал, что ему нужно отлить. Он это сказал охранникам, но поскольку по-немецки не знал ни слова, получилось, что он говорит в пространство, безадресно. Естественно — никто на это не среагировал. Тогда Чапа легонько толкнул босой ногой сапог охранника и повторил свое заявление. Немец пнул его, но без злобы, и сказал: «Лежи спокойно…» — «Господин солдат, он просит разрешения отлить», — подал голос Залогин. — «Скажи ему: пусть терпит», — отозвался немец. — «Но он уже не может терпеть…» — «Пусть ссыт под себя…» — «Господин солдат, но ведь мы тоже солдаты, — особым голосом произнес Залогин. — Такие же, как и вы. И лично вам мы ничего плохого не сделали. Вы обходились с нами очень благородно и произвели на нас впечатление достойных людей… Ведь мой товарищ никуда не денется, помочится через борт…» — «Ты жид?» — спросил его солдат. — «Нет. Но долго жил рядом с ними…» — «Понятно…» Было видно, что немец созрел, но тянет просто потому, что не хочет шевелиться, преодолевать инерцию бездействия. — «Скажи ему — пусть расстегнет у Чапы ширинку. И поддержит его член — пока Чапа будет ссать…» — Разумеется — это Ромка, кто же еще. «Если сейчас не заткнешься — я тебя убью», — сказал ему Тимофей. «Пусть он поднимется и повернется ко мне спиной, — сказал охранник. — Я развяжу его руки…» На ощупь это получилось у него не сразу, он пару раз чертыхнулся, а когда все же совладал с узлом — первым делом передернул затвор. Чапа постоял в просвете, подышал дождем; когда мотор под их ногами рыкнул, давая понять, что сейчас повлечет машину дальше, Чапа возвратился к охраннику, повернулся к нему спиной. Улегся не на прежнее место, а рядом с Тимофеем, и шепнул ему на ухо: «Бритва у меня в руке…»

Во время очередной остановки они услышали громкий разговор; не внутри кабины — вроде бы кто-то говорил, стоя на подножке. «Патруль», — тихо сказал Залогин. Затем над задним бортом появились две головы: давешнего лейтенанта и жандарма в дождевике поверх каски и мундира. Жандарм посветил фонарем; тусклый свет (батарея уже садилась) пробежал по лицам четверых охранников (бодрствовал только один), задержался на пару секунд на ящиках — и погас. «Мне очень жаль, господин лейтенант, — обернулся жандарм, — но подорожная оформлена не надлежащим образом. Вам придется проехать со мной на КП. Это рядом…»

Автофургон свернул с дороги вправо, и кузов вдруг наполнился прямым светом: кто-то пристроился сзади. Тимофей сел. Чтобы разглядеть через борт, ему пришлось немного вытянуться вверх. Это был мотоцикл с пулеметом в коляске; на обоих мотоциклистах были форменные дождевики. «Лежи», — сказал охранник и легонько толкнул Тимофея.

Они проехали совсем немного, еще раз свернули и остановились. Мотоциклист не выключал фару. Опять появился жандарм; его тень зачернила низ кузова, но солдаты были видны отменно. Жандарм четырежды выстрелил из револьвера, чуть помедлил, чтобы убедиться, что никто не шевелится, обернулся, сказал мотоциклистам по-польски: «Порядок», — и пошел к кабине.

Это была тесная лесная дорога, не рассчитанная ни на большие автомобили, ни на встречное движение. Ветви скребли по брезенту бортов и крыше фургона. Колеса прокручивались на мокрой глине. База грузовика была шире тележного следа, оттого колеса соскальзывали в глубокие колеи, машину болтало, а кузов раскачивался и скрипел. Водителю мотоцикла тоже пришлось потрудиться.

Наконец они въехали в просторный двор. Послышались голоса. Говорили по-польски: «Ну, как съездили?» «Нормально, пан ротмистр…» — «Без шума?» — «Обошлось…» — «Грузовик вроде бы не новый…» — «Ничего, пан ротмистр, он был в хороших руках. А самое главное — каков путевой лист!» — «И каков же?» — «Аж до Кракова! Я как увидал это, пан ротмистр, у меня прямо сердце зашлось…» — «До Кракова… неплохо! Значит — и проедем, где захотим, и хватятся его не скоро… А что груз?» — «Да хрен его знает, пан ротмистр; ящики какие-то. Сейчас гляну… Анджей, посвети!»

Мотоцикл заурчал, опять заехал сзади. Заскрежетали скрепы; громыхнув, задний борт исчез. Белобрысый парень в жандармской форме (каску, очевидно, он оставил в кабине) уже встал на заднюю ступеньку лесенки — и вдруг увидал пятерых красноармейцев. Они сидели, прислонившись спинами к ящикам. У четверых были винтовки.

Парень опешил.

Это продолжалось довольно долго, пожалуй, с десяток секунд; затем способность соображать стала возвращаться к парню. Во-первых, стрелять в него пока не собирались, винтовки даже не были на него направлены. Во-вторых, этому было объяснение: ведь за его спиной был пулеметчик с МГ, для которого какие-то четыре старые винтовки… ну вы сами понимаете. Парень осторожно поднял руки, не сдаваясь, а как бы успокаивая; мол, не дергайтесь, ребята, сейчас во всем разберемся. Затем, не отводя глаз от красноармейцев, медленно повернул голову к мотоциклу. Пулеметчика в коляске не было. Парню опять потребовалось несколько секунд, чтобы это осмыслить, он опять повернулся к красноармейцам и только теперь позвал:

— Пан ротмистр! а, пан ротмистр!..

Появился ротмистр. Из-за того, что фара светила ему в спину, его лицо было неразличимо. Прорезиненный плащ был на нем внакидку, мундир знакомый: польская кавалерия. Он поглядел на красноармейцев, на пять пар босых ног, на сдвинутых под борта убитых охранников. Кивнул головой:

— Сделаем так. — По-русски у него получалось вполне сносно. — Рядом с вами четыре пары сапог; разберитесь — кому подойдут. Пятому подыщем что-нибудь в доме. — Он помолчал, рассчитывая на реакцию, но понял, что не дождется — и добавил: — Вас накормят, напоят. Потом поговорим.

Тимофей согласно кивнул.

Разобрались с сапогами; судьбу не переиначишь: Медведев остался босым. «Ты впереди, — тихо сказал Тимофей Ромке. — Медведев прикрывает тыл…» Неспешно спустился на землю, осмотрелся в свете фар. Хозяйство богатое. Дом — ну как на картинке: фундамент и углы из дикого камня, два высоких этажа и мансарда под высоченной крутоскатной крышей. И хозяйственные постройки каменные, одна тоже в два этажа…

Невидимый дождь шелестел в траве. Она едва ощущалась. Не потому, что кошена — земля забыла воду.

Мотоциклист все еще был в седле; дотянуться до пулемета — было бы желание… «Гаси фару, — сказал ему Тимофей. — Веди в дом…»

Погасли фары мотоцикла и грузовика. Теперь двор едва подсвечивался тусклыми прямоугольниками двух окон. Если изготовятся стрелять из темноты — разве заметишь?.. Но по красноармейцам вряд ли можно было сказать, что они чего-либо опасаются. Шли вперевалочку; винтовки держали свободно; правда, как-то так получилось, что каждый шел сам по себе, вразброд; но у каждого свой сектор, весь двор под контролем.

Вошли в сени.

Это только так говорится — «сени», по сути же это была просторная прихожая. Белобрысый успел зажечь керосиновую лампу, и первое, на что они обратили внимание, был пол, выложенный неровными гранитными плитами с мелко-волнистыми следами пилы. Еще — высокое трюмо в раме из темного полированного дерева. Рогатая вешалка-стойка из такого же дерева. И еще одна вешалка — из такого же дерева и с такими же рогами — занимала полстены. Короткий кожушок с опушкой, короткая польская кавалерийская шинель; остальное барахло не имело лица. В углу возле двери стоял чешский карабин. Чапа сразу его зацапал.

— Яка славная вещь! В самый раз по мне.

— Поставь на место, — сказал белобрысый. — У него есть хозяин. А тебе завтра подберем, хоть и такой же карабин.

Кухня была просторна, тоже мощена гранитом; от высокой печи приятно веяло сухим теплом. Белобрысый указал на дубовый стол: «Располагайтесь», — и деликатно потеребил за плечо человека, спящего на лавке лицом к стене под покрывалом из овечьей шерсти: «Кшись, а, Кшись, просыпайся… Пан ротмистр велел накормить гостей…»

Девушка села; равнодушно взглянула на красноармейцев; застегнула меховую душегрейку. Все это медленно, как бы через силу. Но затем она что-то в себе преодолела, и уже через минуту на столе появилась завернутая в белую косынку уже початая пышная паляница, в таких же тряпицах окорок и изрядный шмат сала. Раз, раз, раз — перед каждым появились ножи и круглые липовые дощечки вместо тарелок, несколько луковиц, миска с мочеными яблоками, штоф самогона и небольшие граненые стаканчики, которые она несла, держа пальцами изнутри — по пять в каждой руке. Затем она исчезла. Белобрысый сел на лавку, снял ремень с портупеей, стянул с себя форменную куртку, затем кожаную упряжь снова нацепил. Кобура его револьвера была застегнута.

— Присоединяйся, — сказал Тимофей.

— Не хочу.

— А рюмку?

— Рюмку можно, — сказал белобрысый, но остался сидеть. В нем происходило какое-то мыслительное движение, но движение медленное.

Появился ротмистр. Сел во главе стола. Осмотрелся. Винтовки стояли рядом с красноармейцами, только Ромкина лежала у него на коленях.

— Ты бы отставил свой «манлихер»[1], - сказал ротмистр.

— Он мне не мешает.

Ромка впервые в жизни ел окорок, да еще такой окорок. Живут же люди! Ведь наверное эти мужики могут себе позволить эдакую благодать хоть и каждый день!.. В голове не укладывается.

Ротмистр подтянул к себе стопку, налил вровень с краями, подлил Тимофею: «Будьмо, сержант!» Тимофей кивнул. Выпили.

— Давно в плену?

— Несколько часов.

— По вам не скажешь, что вы голодали.

— А мы и не голодали.

— Прятались?

— Нет.

— Это я так спросил. Для порядка. Оно сразу видно, что хлопцы вы боевые… И куда же вас везли? — Тимофей пожал плечами. Ротмистр помолчал, глядя на пустую рюмку, которую легонько покручивал на столе пальцами, словно собирался запустить юлу. — Вот что мне непонятно, панове: настроение мне ваше не нравится. Радости не вижу.

— А чему радоваться, пан ротмистр? — спросил Тимофей.

— Свободе, сержант.

— Так мы свободны?!.

Это Ромка. Клоун. Отставил окорок и смотрит с радостным изумлением, почти с восторгом.

Ротмистр усмехнулся.

— Ладно… Тогда давайте по делу. У меня к вам, хлопцы, предложение… Впрочем, если быть точным, сперва — просьба, и затем — предложение. С чего начать?

— Начну я, — сказал Тимофей. — По поводу «хлопцев». Ты уже второй раз нас так обзываешь, пан ротмистр. Сам я не шибко грамотный, но память у меня хорошая. А вот он, — Тимофей указал на Залогина, — в грамоте силен. И сейчас я припомнил, как он год назад (я на его заставе проводил инструктаж), по сходному поводу объяснил, что слово «хлопец» происходит от слова «холоп». Иначе говоря — слуга. А мы хотя и служивые — но не слуги. Мы — солдаты. И свободные граждане свободной страны.

Как жаль, что в этот момент рядом не было майора Ортнера! Если бы это случилось, и если бы — предположим — майор Ортнер вдруг бы решил, что Тимофей его поймет (а почему б и нет? ведь за плечами Тимофея была школа Ван Ваныча), он бы мог сказать: то, что ты, сержант, не холоп — это замечательно; но куда важнее, что ты осознаешь себя человеком; и в каждом, с кем тебя жизнь сталкивает (независимо от его языка, национальности и размалевка знамени), ты видишь прежде всего человека. В каждом! Конечно — случается, что жизнь не оставляет твоей человеческой сущности ни мгновения, но когда эта волна проходит и ты выныриваешь на поверхность, ты опять такой, как ты есть, каким ты был и каким пребудешь. И никакие шаманы, никакие мессии и водители народов не смогут изувечить твоей человеческой сущности.

Но сказать это было некому.

Впрочем — возможно — и ротмистр (глаза выдают — человек не пустой) мог бы сказать не хуже, но сейчас его голова была занята другим. Поэтому он отделался улыбкой.

— Виноват…

— Принято, — сказал Тимофей. — Вот теперь говори.

— Так с чего же начать?

— Ясное дело — с предложения. Потому как отказать вам в просьбе…

Ротмистр рассмеялся и даже головой мотнул. Разговор развлекал его все больше.

— Жаль! ах, как жаль, сержант, что ты не поляк и не под моим началом! Ты был бы капелланом в моей сотне.

— Это как же?

— По-вашему — комиссаром.

— Интересное предложение, — сказал Тимофей. — Но ты же не это имел в виду.

— Я предлагаю вашей группе влиться в мой отряд.

Теперь Тимофей взял штоф, налил ротмистру и себе. С ответом не спешил. Наконец сказал:

— Это большая честь… но мы не можем ее принять.

— Почему?

— Мы хотим к своим.

Ротмистр изумился. Подумал. Наконец сообразил:

— Ты имеешь в виду — каждый к себе домой?

— Да нет же, — сказал Тимофей. — В свою армию.

Ротмистр глядел на него, глядел. Но теперь без эмоций.

— Понимаю, — медленно произнес он, и затем повторил уже тверже, короче: — Понимаю. Ну откуда вам знать!.. Ты просто не представляешь, как обстоят дела. Хочешь правду?

— Отчего же… Валяй.

— Так вот… К твоему сведению, сержант, твои сейчас драпают с такой скоростью, что за ними не угонишься. По всему фронту. Я уважаю твой патриотизм, но уверяю, что война закончится прежде, чем ты своих найдешь.

Боковым зрением Тимофей заметил, что при этих словах его товарищи перестали есть и смотрят то на него, то на ротмистра. Сказал:

— А если конкретней?

— Изволь. Итак: Белоруссия и Литва уже под немцем. В Ригу он вошел без боя, представляешь? — без единого выстрела. Я слушал по радио репортаж: просто въехали, как к себе домой. И в ближайшие дни — уж поверь мне — точно так же въедут в Киев.

Это было то же, что Тимофей слышал от майора. Почти теми же словами. Но что он мог сказать?

— Этого не может быть.

— Зачем спорить, сержант? У меня есть «телефункен», такой радиоприемник… — Тимофей кивнул: вспомнил «телефункен» Шандора Барцы. — Машина прекрасная! Свободно берет и ваших, и немцев, и даже англичан почти без помех. Будет желание — сам услышишь. Но предупреждаю: ваши информацию практически не сообщают, сплошь пропаганда…

Тимофей выпил свою рюмку, сделал вид, что размышляет. Хотя о чем думать?.. Наконец сказал:

— Если так… Но такие дела с ходу не решаются.

— Да кто же вас торопит! — воодушевился ротмистр. — Как же без ума! Ведь не корову — судьбу выбираете… А теперь по делу. — Он обвел взглядом красноармейцев. Все слушали внимательно. — Я готовлю небольшую экспроприацию. Во Львове. И мне — в прикрытие — нужны крепкие хло… Пардон: боевики.

— Готовишься к мирной жизни?

— Правильно понимаешь, сержант. Сейчас, пока кругом неразбериха, можно и дело обтяпать, и не наследить. Потому что — когда немцы наведут здесь свой ordnung — …

— А что мы поимеем с этой экс-про-при-ации? — слово было Тимофею знакомое, но непривычное.

— Свою долю. — Ротмистр прикинул. — Пять процентов. Да. Вас пятеро; пять процентов — в самый раз. Хотя тебе, как старшему… Ну — у нас еще будет время это обсудить. Поверь, сержант, те пять процентов… Да у вас другого такого случая в жизни не будет!

— Верю. Но вот вопрос: а что, если после налета мы все-таки надумаем уйти?

— Вольному воля! Потребуется — обеспечу надежные документы.

— Нет. Только оружие.

— У вас оно будет.

— Договорились. — Тимофей встал; поднялись и остальные. — Про радио не забудь.

— Сейчас распоряжусь. — Ротмистр повернулся к белобрысому. — Ковалек, покажи жолнежам, где они будут спать. И занеси к ним «телефункен».

Оставшись один, ротмистр повернулся к печке. Занавеска на лежанке сдвинулась — и на ней сел, свесив ноги в коротко обрезанных валенках, небольшой ладный мужичок лет за тридцать. Ротмистр поднялся. Мужичок посидел — и легко спрыгнул на пол. Сказал ротмистру: — Сиди. — Сел напротив. — Ты почему не прибил их сразу?

— Виноват, пан полковник. Уж больно хороши они для нашей затеи. Я как увидал их — так и подумал: вот — Господь послал… Потом уж понял — пустые хлопоты…

— Вас было двое, — жестко сказал полковник, — у обоих великолепная позиция, и не мне тебе рассказывать, как стреляет Ковалек.

— Так-то так… — сказал ротмистр, не очень стараясь скрыть, что убежден в своей правоте. — Но может быть вы, господин полковник, не разглядели их толком? В особенности того, с сумасшедшими глазами, который как сразу направил свой «манлихер» мне в живот…

— Ты должен был верить, что я опережу его!

— Виноват…

— Ладно, — сказал полковник, — с кем не бывает. — Ему было досадно, но он уже остыл. — Их всего четверо, хохол не в счет, да он и безоружный… Конечно, вернее всего было бы не мудрить — и прямо сейчас, когда они расслабились и думают, что у них есть время по крайне мере до утра… вот именно — прямо сейчас забросать их гранатами. Идеальное решение! Ни малейшего риска. Но хату жалко: нам жить в ней еще четыре дня…

— Может — и дольше.

— Может и дольше… Значит — действуем так. Витека и Кресало — с автоматами — поставь в обоих концах коридора: контролировать выход из их комнаты. Выйдет один, — полковник чиркнул большим пальцем поперек своего горла, — выйдут группой — огонь на уничтожение. — Ротмистр кивнул. — Ковалека… нет, одного будет мало, надо подстраховаться. Сам выбери ему хорошего стрелка в пару — и пусть контролируют их окна с крыши конюшни…

Дом был хорош в каждой детали: пока поднимались на второй этаж — ступени не скрипнули ни разу. Назначение комнаты, в которую привел их Ковалек, Тимофей определил сходу, едва свет лампы — не без труда — раздвинул застоявшийся мрак. Это была зала, помещение для особых случаев, когда собирается не только семья, но и родня, и кумовья, и соседи. Под потолком плавала чешская люстра литого стекла на двенадцать свечей; на каждой стене — нарядная керосиновая лампа, бело-розовая, глазурованного фаянса, с рефлектором; на окнах — бордовые с золотым шитьем бархатные шторы. Пол крыт дубовым паркетом. Раздвижной дубовый стол поражал размерами. Еще: три кушетки, два мягких кресла, и несколько тяжелых стульев вокруг стола. Пожалуй — все.

Ковалек зажег лампу слева от двери; сказал Тимофею: «Выдели двоих в подмогу…» Пошли Чапа и Залогин. Первой ходкой принесли груду овчин, второй — «телефункен» и к нему большой аккумулятор. Растянули антенну вдоль наружной стены; включили приемник; засветилась панель; круглый зеленый глаз индикатора заиграл веером. «Покажи, как он работает», — сказал Тимофей Ковалеку, но Залогин вмешался: «Я справлюсь…» Покрутил ручки настройки; хрип и треск, как старческий кашель, разбудил залу. «Циклон, — сказал Залогин. — И горы вокруг. Может — мы в яме…» — «Нет, здесь высокое место, — сказал Ковалек. — Ему же проснуться надо; прогреться; осмотреться — что да как. Сейчас сообразит…» И правда: вдруг — ну совсем рядом — зазвучал с нескрываемым торжеством четкий голос немецкого диктора. «Наших поймай», — сказал Тимофей… — «Если еще не спят…» — «Спят во время войны?» — усомнился Тимофей. Залогин кивнул, нашел на панели слово «Москва», но там было пусто; тогда Залогин повел пальцем по косым строчкам городов — и нашел еще одну «Москву». И здесь было пусто, но Залогин этой пустоте не поверил, начал снова, за полсантиметра от буквы «М». Черточка указателя подкралась к ней, заползла, дотянулась до буквы «о»; задержалась на ней, словно обнюхивая; теперь опять предстояло решиться, чтобы преодолеть пустоту перед буквой «с», которая смущала своей неустойчивостью, — и тут они услыхали далекий-далекий голос Левитана… «Свободен», — сказал Тимофей Ковалеку, проводил его до двери, прикрыл ее и постоял, слушая удаляющиеся шаги. Затем взял стул и засунул его ножку в дверную ручку. Прошел к окну — и тщательно задернул шторы. То же на втором окне и на третьем. Поглядел на товарищей. С тех пор, как им на холме велели разуться, они между собой не произнесли ни слова. (Впрочем, был шепот Чапы о бритве. Но и только.) Удивительно, как они всего за несколько дней научились без слов понимать друг друга. Хотя чему удивляться? — все эти дни каждый из них жил не умом (хотя маленько думать все же приходилось), а чувствами, чувствованием. Если бы не это, если бы не согласие со своею природой, благодаря чему они предчувствовали, что произойдет сейчас и даже в следующее мгновение, — если б не это — разве они смогли бы пережить посланный им в испытание ад? Но все, что им надлежало пережить, они пережили, и слились в целое, и теперь, чтобы понимать друг друга, им уже были не нужны слова…

Им предстояло опять научиться разговаривать друг с другом. Если останется для этого время.

Пан ротмистр не соврал: Левитан говорил, как политрук перед взводом. Конкретны были частности; и цифры — хотя и приятные, но мелкие. Но красноармейцы уже знали правду, и сейчас видели, как она просвечивает сквозь пустые слова диктора.

Тимофей отправил Ромку в разведку.

Сказал: «Не спеши. Я не ведаю, сколько у нас времени: может — пять минут, а может — и пять часов. Но уже тикает…» — «Не задержусь…» — «Главное — не всполоши. (Ромка кивнул.) У тебя две задачи. Первая — рекогносцировка. Вторая — нужна граната; предпочтительно — противотанковая…»

Рамы открывались не по-нашему: сдвигались по полозьям вверх. Ромка скользнул за штору — больше его не слышали.

Тимофей сидел возле «телефункена» недолго. Немецкий текст Залогин переводил слово в слово, английский — пересказывал. «Смысл-то я улавливаю, — оправдывался он, — но мой Webster, увы! не далеко ушел от выбранных мест из Ушакова людоедки Эллочки…» Если б они не были готовы к тому, что слышат, возможно, это потрясло бы их, кто знает. Возможно — в них сработала защитная реакция. Как бы там ни было — услышанную информацию они восприняли только умом. Без эмоций. Мол, вот такая данность, и нужно действовать по обстоятельствам. Точка.

Еще: сейчас Тимофей не только не копался в собственной душе, но и не беспокоился тем, что на душе (тем более — на уме) его товарищей. Не потому, что знал — или догадывался — что там. Нет. Все проще: предстояла схватка; ее сценарий был неизвестен, гадать — пустые хлопоты; вот начнется — тогда и разберемся. А ребята… да что ребята? они что — дурнее меня?..

Никто не спал; винтовка была у каждого под рукой. Еле слышно бормотал «телефункен». Если бы прежде кто-нибудь сказал Тимофею, что вот такой аппарат окажется в его распоряжении, и он остынет к этому чуду техники уже через несколько минут… Добро бы — думал о чем-то важном; так нет же! — просто сидит и ждет. И не слушает… Чудеса!

Ромка, облепленный мокрой одеждой, возвратился неслышно. Тень выскользнула из-за шторы; за спиной — чешский карабин, в руках — здоровенная круглая мина. «С гранатой не получилось, — пожаловался он. — Может — эта красавица сойдет?» — «Так она же противотанковая! — чуть ли не в голос воскликнул Тимофей. — Весь дом разнесет!» — «Ну как знаешь…» Ромка подсел к Чапе, забрал свой допотопный «манлихер», сунул ему в руки давешний карабин: «Владей…»

Оставаться в зале нельзя — это сразу было ясно. Ситуацию на их этаже Ромка толком не смог выяснить: коридор сквозной, все видно — не подступишься. Но должна быть засада с обоих концов, иначе как же. На первом этаже — через окна — насчитал пять человек. Зато в мансарде только двое; оба пьяные — и спят.

«Перебираемся в мансарду, — сказал Тимофей. — Рома, ты — Сусанин; за тобой — Залогин и Чапа. Медведев — замыкающим…» — «Та вы шо, товарышу командыр! — запротестовал Чапа. — По стiнi!.. нагору!.. Я не зможу…» — «Как знаешь, — сказал Тимофей. — Хозяин — барин. Только как ты убережешься в этой зале от взрыва?» — «Вiд якого ще взрыва?» — Тимофей показал ему на мину. Чапа колебался. — «А ты уверенный (Чапа впервые обратился к Тимофею на „ты“), що вона рваньот?» — «Не сомневайся…»

Он подождал возле окна, пока Медведев не заберется в мансарду, вернулся к двери, убрал стул, сделал растяжку, отрегулировал мину так, чтоб сработала от малейшего воздействия. Посидел на полу рядом. С сомнением посмотрел на потолок. Не выдержит… Представил, как весь дом разваливается; как рассыпаются стекла и каждая стена валится в свою сторону… Нет, не должен рухнуть! Пусть он не новый — но ведь и не гнилой…

Осмотрелся: не забыл ли чего.

Никогда он и не мечтал в таком доме жить, и если бы в мирное время ему бы пришлось уничтожить вот такое… даже если бы это было не в жизни, а всего лишь увидел в кино… А сейчас душа молчала. У нее не было ни одного контакта с тем, что сейчас окружало его. Все ее рецепторы были заняты другим. Тимофей не смог бы назвать — чем именно, но так было. Сейчас этому дому не за что было зацепиться в его душе, чтобы спастись.

Он подошел к «телефункену», чуть прибавил звук. Для убедительности. Ведь прежде, чем ворваться, они послушают за дверью, что здесь происходит. Наклонился к «телефункену» и шепнул: «Наговорись напоследок…»

Мансарда была обустроена просто, зато в ней жил уют. Его создавали картинки на стенах и безделушки; и дух: сюда поднимались с добрыми мыслями. Разумеется, Тимофей оценил это только на рассвете.

Освоившись в темноте, Тимофей понял: одно пространство. Потрогал пол. Пол был крыт добротно крашеной доской. Тимофей постучал по ней костяшками пальцев: дюймовка. Не пожалели. Может — и правда выдержит взрыв. Потрогал покатую стену. Обои. Скорее всего, мансарда служила спальней для гостей: в дальнем углу штабелем были сложены складные кровати. Две кровати стояли посреди мансарды; очевидно, перед тем на них спали пьяные боевики; с кляпами во рту и связанные, они лежали на полу. «Посадите их вон под ту стену», — сказал Тимофей, прикинув, что там самое надежное место.

Темнота его не стесняла. Неведомо, как получалось, но он каким-то внутренним зрением видел каждого. Именно людей, а не вещи. Это было не кошачье зрение (хотя что мы знаем о нем?), и не тепловизорное, когда словно в тумане различаются во мраке расплывчатые красноватые тени. В том-то и дело: если б Тимофей напрягался, чтобы разглядеть, ничего бы у него из этого не вышло; а он был расслаблен — и видел. Конечно, не так, как глазами, иначе. Может быть — третьим глазом во лбу (о нем рассказывал Ван Ваныч), может быть — всем телом, как антенной. Никогда с Тимофеем такого не было, а вот случилось — и он этому не удивился. Значит, это было не чудо, а естественная способность, которая отчего-то именно сегодня включилась.

Залогин сидел возле окна. Почувствовав рядом Тимофея — шепнул: «Напротив — на крыше — двое…» — «Пускай помокнут. — Тимофей почти касался губами его уха. — Когда начнется — они твои…» Медведев сидел по-турецки и едва заметно раскачивался вперед-назад. Может — молился, кто знает. «Ты контролируешь двор…»

Время куда-то запропастилось, во всяком случае — его присутствие не ощущалось. Шелестел дождь. Рассвет подкрался незаметно: кажется, ведь только что была непроглядная тьма, и вдруг оказывается, что тьма рассеялась, оставив после себя серый, едва различимый мир. День выползал из тьмы, как линялая змея из кожи, прихватив с собой не только краски, но и жизнь.

Возник Ромка. Прошептал: «Начинают терять терпение…» Тимофей согласно кивнул, коснулся указательным пальцем своей груди — и указал влево, затем коснулся Ромки — и указал вправо: «Дождись сигнала…» Ромка улыбнулся — и исчез за дверью. Тимофей повернулся к Чапе: «Пора и нам. Пошли…» — «Куды?» — «Как куды? — подальше от этого места, пока башку не снесло…»

Они вышли в коридор, свернули влево. Чапа сунулся было держаться рядом, но Тимофей задвинул его себе за спину: «Не возникай. Прикрывай задницу — вот и вся твоя забота…»

На лестнице никого не было. Тимофей этого не мог видеть, но чувствовал; так и оказалось. Они уже спустились на площадку, когда услышали в коридоре второго этажа крадущиеся шаги. Не один и не двое; значит — вышли из засады… На площадке — через все три этажа — было высокое окно, без простенков; снаружи, в нескольких метрах за окном — то ли скала, то ли деревья. Возможно, днем да в хорошую погоду это было красиво, однако сейчас за стеклом, как в давно не мытом аквариуме, застыла серая муть. Из коридора — если смотреть из него снизу вверх, — на фоне окна можно было бы угадать человеческую фигуру, но на кой ляд тем парням оглядываться на ведущую в мансарду лестницу? Да Тимофей и не собирался маячить на площадке; прижмись спиной к стене — и, невидимый, спускайся без проблем…

Тимофей их так и не увидал. Он с Чапой только начал спускаться — и тут в коридоре рвануло. Взрывная волна отлепила Тимофея от стены. Пытаясь удержаться, он протиснулся сквозь воздушный поток, зацепился за перила. Винтовку все-таки выронил, она загремела по ступеням. Чапу отбросило на площадку, он сразу вскочил. «Живой?» — спросил Тимофей. Чапа что-то промычал в ответ; пока не мог говорить.

Тимофей спустился в коридор, подобрал винтовку; подошел к провалу. Взрыв разворотил дом по всей высоте. Рухнула внутренняя стена, рухнули полы залы и мансарды. На дне провала, в отблесках первого огня, в мешанине строительного мусора он разглядел фрагменты дубового стола и стульев, и обе кровати с мансарды — разумеется, они были на верху кучи. Тело только одно, да и то — не внизу, а здесь же: боевик лежал, запрокинувшись, в проломе противоположной стены коридора. Впечатление было такое, что именно этим телом проломило стену, хотя, конечно, это было не так.

Вверху ударил выстрел; значит — кто-то жив. Не кто-то, а Залогин, — тут же внес поправку Тимофей. Во-первых, почувствовал, что это Гера, а во-вторых — не нужно быть шибко умным, чтобы понять, что боевики на крыше конюшни эмоционально среагировали на взрыв, может быть даже и вскочили, и Гера начал с ними разбираться.

Еще один выстрел, приглушенный стенами, ударил где-то рядом. Из открытой двери за провалом вышел Ромка, сделал Тимофею знак (вернее, только начал это движение, но Тимофей сообразил его смысл), мол, все в порядке, но вдруг повернулся — и стремительно выстрелил от пояса дважды в дверь напротив. Затем эту дверь приоткрыл. На пол рухнуло тело.

С Тимофеевой стороны провала было три двери, но вряд ли имело смысл в них заглядывать. Если бы кто-нибудь в тех комнатах находился — он бы уже выскочил.

Огонь, вылизывая обои на стенах и потолке, неторопливо расползался по коридору.

Тимофей вернулся к лестнице, заглянул в глаза Чапы. «У тебя не контузия?» — «В головi гуде, але ж цiла…» — «Не отставай…» С удовлетворением послушал частую пальбу с мансарды (две винтовки бьют!) и зашагал вниз. Дверь в кухню была открыта. Девушка сидела на лавке, вцепившись в нее намертво. Вот подняла голову, увидала Тимофея… Тимофей шагнул в кухню — и вдруг — стремительно передергивая затвор — послал три пули в занавеску над лежанкой. Оттуда послышался какой-то нутряной звук, и затем, срывая занавеску, с лежанки свалился мертвый полковник.

— Я еще вчера хотел это сделать, — сказал Тимофей через плечо Чапе, подошел к полковнику и вынул из его руки пистолет. — Обыщи барышню.

— Та вы шо, товарышу командыр!..

— Делай что велено.

Снаружи еще стучали винтовочные выстрелы и коротко пофыркивал МГ, однако напряжение уже отпустило Тимофея: дело сделано.

Чапа подошел к девушке, оглядел ее. Он не знал, как подступиться, и сказал «Поднiмiсь…» Девушка не шелохнулась. «Ладно, — сказал Чапа, — хай будэ так…» Карабин ему мешал, Чапа хотел его отставить, но передумал, и стал обыскивать одной рукой. Легонько похлопал девушку с боков по душегрейке; осмелев, стал ее ощупывать. «Да ты под душегрейку загляни! — засмеялся Тимофей. — И за пазуху…» Чапа глянул на него с упреком, но послушался; теперь его рука не пропускала ничего, а по его спине ощущалось нарастающее напряжение. Он уже заканчивал обыск — и вдруг выпрямился и повернул изумленное лицо к Тимофею. У него в руке был револьвер.

— Вот дура! — в сердцах сказал Тимофей. — Оно тебе надо? Сиди здесь тихо, пока пальба не прекратится. Только не сгори.

В передней было полутемно; обе вешалки валялись на полу поперек прохода; отраженный свет проникал из кухни и через щель приоткрытой наружной двери. Тимофей присел за косяком и легонько толкнул дверь. Мгновенно по стене рядом с нею и по самой двери ударили пули. Хорошая реакция. Тимофей толкнул дверь ногой, она распахнулась. На это пулеметчик не отозвался. Понятно: он реагирует только на движение и на реальную цель; Тимофея в темноте прихожей он разглядеть не мог. Спешить некуда; подождем…

Ждать пришлось всего с десяток секунд. Три винтовки искали пулеметчика в темноте распахнутых ворот конюшни; он ответил. Увидав дульное пламя — Тимофей выстрелил навскидку. Пулемет замолчал.

— Пан ротмистр, это ты? — крикнул Тимофей.

— Я, пан сержант…

— Я не собираюсь тебя убивать, — крикнул Тимофей. — Выходи — и разойдемся миром. — Он подождал; «манлихеры», слава Богу, замолчали. — Сдавайся! — ирония все-таки просочилась в его голос. — Сдавайся, иначе брошу гранату.

Ротмистр колебался. Или занимался раной — иначе почему не стрелял? Наконец спросил:

— А Кшися жива?

— Да что ей сделается? Живая.

Дождь редел. Если так дальше пойдет, то не забарится и солнце!

Ротмистр вышел из конюшни, неся в поднятых над головой руках МГ. Аккуратно поставил пулемет на землю. Расстегнул кобуру — достал и положил на землю револьвер. Еще один достал из-за спины. Только после этого взялся за перевязанное тряпкой плечо и с удовольствием поглядел на небо. Ему тоже нравилось, что будет солнце.

— Нет у тебя, пан сержант, никакой гранаты.

— Нет, — согласился Тимофей. Он тоже вышел под дождь. Да какой это дождь! — так, мелкие брызги, промывающие воздух для первых лучей. Ох и славный же будет денек!..

Обернулся к девушке. Она как выскочила наружу, так и стояла возле двери, прижавшись спиной к бутовой кладке. Пыталась осмыслить ситуацию. Может — и любит… но не без памяти.

— Чего думаешь? Перевяжи мужика.

Во дворе вразброс лежало несколько тел. Каждый с оружием. С хорошим оружием. Это тебе не «манлихеры». Но Медведеву под руку и с таким оружием лучше не попадайся…

— А ты чего разнежился? — Это к Чапе. — Пока в кухне не занялось — спасай провиант!

Но Чапа и не подумал выполнять приказ. Зевнул, сладко потянулся (конечно, ночь была бессонной, но желание спать еще не пришло; это было расслаблением, осознанием: живой!), — и указал стволом карабина:

— Так у них же погреб!

Тоже верно. Каждый видит свое.

Из-за угла дома появился Ромка; Залогин и Медведев выбрались из окна на первом этаже. Очевидно, через кухню уже нельзя было пройти. А ведь этот дом строили не один год. Глушь; стройматериалы изготавливали на месте. В первое лето заложили фундамент; наблюдали, чтобы он нигде не лопнул, не просел. Во второе лето сложили первый этаж — и опять наблюдали; куда спешить? — ведь строили не на год и не на десять лет. Для детей и внуков…

Винтовки из рук никто не выпускал.

Ротмистру повезло: пуля прошла навылет, через мышцы; вроде бы ничего важного не зацепила. Кшися залила оба отверстия самогоном, затем обернула смоченной в самогоне тряпицей конец шомпола — и протащила тряпицу через рану насквозь. Ее лицо было непроницаемо. Лицо ротмистра тоже.

— Мне нужна карта, — сказал Тимофей.

— Карта была у пана полковника, — сказал ротмистр. — Но я не интересовался ею, потому что дорогу на Львов знаю и так.

— Нам нужно на восток.

— Ну ты же понимаешь, пан сержант…

— Понимаю…

Карты не нашлось и в кабине грузовика. Может, она была у водителя грузовика или у лейтенанта-экспедитора, но их тела валялись где-то возле шоссе.

Вскрыли один ящик; в нем оказались картины. Живопись. Может, в других было что-то и помимо живописи, скажем, мелкая скульптура либо литье, либо еще какие музейные безделки, — проверять не стали. Иное дело — воинский инвентарь; но кто же воинское добро будет везти во время войны прочь от фронта? Залогин все же не отказал себе в удовольствии: достал картины из открытого ящика, расставил в кузове; потом все же вытащил наружу, благо — дождь иссяк: в фургоне было темновато. Залогин каждую картину рассматривал внимательно — и вблизи, и отойдя на пару шагов. Рассматривал подписи. Некоторым заглядывал с обратной стороны.

Подошел ротмистр.

— Есть что-нибудь интересное?

— Отличная живопись, пан ротмистр. Жаль — никого не знаю. Оно и понятно: вот эти картины — украинская школа, а те — польская. А портрет, который, вижу, вам понравился, — голландец. С ним произошла забавная метаморфоза. Обратите внимание на следы подмалевка и всю первоначальную основу: художник явно хотел сработать в духе Ван-Дейка. Не подделку и не имитацию — боже упаси! — он хотел добиться того же очарования. Но от Ван-Дейка его отделяло уже два столетия, тот жар успел остыть, осталась только техника, а самое главное: наш художник уже видел Делакруа, а когда такое заденет — не отмоешься…

Было видно: ротмистр не столько слушает, сколько размышляет о своем.

— Если из музея… уж наверное каждая стоит немало…

— Несомненно, пан ротмистр.

— Вот видишь, пан ротмистр, и банк брать не надо, — сказал подошедший Тимофей. — Все здесь.

— Так-то оно так, пан сержант, — кивнул ротмистр. — Да не совсем. Есть одна маленькая проблема.

— Это какая же, пан ротмистр?

— Война.

— Чем тебя не устраивает война?

— Всем.

— Уточни.

— Например, пан сержант, вот эти картины. Возможно, еще вчера они стоили больших денег. Даже очень больших. Возможно. А сегодня они не стоят ничего. Как пыль. Потому что сегодня из всех ценностей уцелела только одна: жизнь. Для меня — моя жизнь, для тебя — твоя. А что проку сегодня с этих картин? Это не еда. И не валюта, на которую можно купить еду или смыться куда подальше и пересидеть войну. Сегодня за них не выручишь ни гроша…

— Каждая война заканчивается, пан ротмистр.

— А ты думал, что будет после нее?..

Ротмистр был без малого раза в два старше Тимофея. Это было видно сразу, но только сейчас Тимофей осознал дистанцию между ними.

— После войны, пан сержант… после войны, на которой нельзя поручиться, что ты переживешь даже этот день… после войны лет пять, а то и все десять эти картины будут никому не интересны. И когда еще они наберут свою цену!.. И что же — мне посвятить свою жизнь сохранению этого сокровища, в надежде, что когда-нибудь, быть может, мне удастся воспользоваться им?.. Интересный сюжет.

В конюшне стояли три лошади. Не верховые, с потертостями от упряжи, но крепкие — иначе в горах не проживешь. В сарае — добротная телега на резиновом ходу, и рессорная двуколка — тоже на шинах. А где же хозяева?.. Тимофей уже не удивился, что так поздно о них подумал, однако спрашивать не стал. Мало ли что. Равновесие производило впечатление устойчивого, но испытывать, так ли это… без нужды… Как говаривал Ван Ваныч? — любопытство когда-то погубит этот мир. «Я забираю лошадок, пан ротмистр, — сказал Тимофей. — И пулемет. Тебе он сейчас не понадобится, а будет нужда — разживешься…» — «Погляди на своих ребят, пан сержант. Им бы денек отдохнуть, отоспаться…» — «Ничего; они у меня двужильные…»

Он и сам был не прочь задержаться; и даже не на день, а дольше. Место прекрасное; что не менее важно — глухое (это определение за последние полчаса всплыло в нем уже второй раз; значит — что-то подсказывает: здесь безопасно). Крыша над головой. С едой — никаких проблем, а это для солдата… конечно, для солдата первое дело — сон, но уж вторую позицию еда никому не уступит. Сон, еда и покой. Сон, еда и покой! — триада (опять словечко Ван Ваныча; для него триада была синонимом устойчивости и живучести) солдатского счастья. Счастья, которое — как и всякое счастье — осознаешь только задним числом (опять Ван Ваныч). Когда еще сюда кто-нибудь заглянет!.. Ведь вот: вроде бы все в порядке; пронесло, пролетело, как фанера над Парижем (а это уже Рома), — а не отпускает. Вчерашнее потрясение; ночь, которая высосала их досуха; да и схватка — пусть она длилась всего несколько минут, — все это никуда не делось, оно и сейчас было в нем, было вбито в Тимофея так тесно, что если рассчитывать на покой… да нет — покой! куда ему! — покою понадобились бы не дни, а недели, даже месяцы, чтобы расслабить души настолько, что эти клинья выпали бы сами. Да и ротмистр… Ротмистр ему нравился. Трудно сказать — чем, да Тимофей и не размышлял об этом; нравился — и все. Только поэтому и подарил ему жизнь. И об этом не жалел. Но, служа на западной границе, по сути — во вчерашней Польше, он столько наслушался о коварстве поляков, да и сам не раз напарывался на это коварство… Пусть все остается — как есть, таким — как есть. Пусть ротмистр остается в моей памяти, думал Тимофей, достойным человеком. Не хочу его искушать… Опять же: клин выбивается клином. Движение по горам — это совсем не то, что движение по дороге. Иное качество. Двигаясь по горам — не помечтаешь и не полюбуешься на красоты природы, разве что — мельком, пока силы есть. Движение по горам, когда каждый шаг — сосредоточенность и работа, — перемелет любые камни в душе. Как сказал бы пан ротмистр: в пыль…

Одну лошадь навьючили едой, вторую — пулеметом и патронами; третей выпало идти налегке, — не считать же грузом свернутые попоны (чтобы было на чем спать). На эту лошадку был и особый вид: если кто устанет или повредится в пути — извольте прокатиться.

В тылу дома (теперь уже пожарища) была пешеходная тропа. Ее генеральное направление не устраивало Тимофея, но ротмистр обнадежил: «Там через несколько сотен метров есть развилка…» — «Проводишь?» — «Отчего же…» Ротмистр пошел без оружия, и хотя всю дорогу молчал, его молчание было легким и шел он легко. Вот, думал Тимофей, я его опасался — а он доверился мне. Конечно, в душу не заглянешь… и что он сейчас на самом деле думает… Нет, я не жалею, что предложил проводить нас… но это мне урок. Надо верить чувству. Не глазам, не словам, не уму — чувству. Этот урок я точно не забуду… но зато как приятно знать, что тебе не выстрелят в спину!

Где-то через час Саня Медведев захромал: английские десантные ботинки с высокой шнуровкой, на которые он польстился, оказались не по ноге. Он сразу это знал. Еще когда примерил, когда прошелся в них для пробы. Сразу знал: никакие портянки не спасут. Но эта изумительная желтая кожа! эта изысканная форма!.. Ничего подобного в своей жизни Саня не видел, и даже не предполагал, что вот такое бывает. Эти ботинки он приметил сразу, и уже не глядел на обувку остальных убитых поляков. А следовало…

Губить ноги в походе — последнее дело. Саня сел на землю, расшнуровал и стянул ботинки. Какое облегчение! Аккуратно поставленные, ботинки терпеливо ждали своей судьбы. Саня смотрел на них бездумно — для удовольствия; почему-то вспомнил басню о лисе и винограде. Подошел Чапа, сел напротив. Сказал: «А я одразу побачив, що ты далеко в них не пройдеш…» — «Как ты думаешь, — сказал Саня, — их можно наладить?» — «Конешно… Но дело непростое…» — «Чем же непростое?» — «Бо треба так их роздать, щоб не загубить красу…»

На привале они пошли драть лыко. Как выяснилось, оба предпочитали иву, но на такой высоте ива не растет. С липой тоже было проблематично, а вот насчет осины сомнений не было. Они сориентировались по ландшафту, где должен быть смешанный лес, и через час вернулись на стоянку с материалом на две пары лаптей. Вторую пару плести не собирались; лыко взяли с запасом, чтобы потом — если будет нужда — не искать.

Это был отличный повод, чтобы задержаться на привале. Саня и Чапа плели — каждый по лаптю — не торопясь. Ведь что в лапте самое важное? — качество! Потом и они поспали. Земля совсем подсохла; когда они двинулись дальше, ветерок уже напоминал, что скоро завечереет.

Они не спешили. Ни в этот день, ни в следующий, ни в остальные. Дни-близнецы поднимались им навстречу, тропки были так похожи одна на другую, и горы так похожи, что иногда закрадывалось сомнение: а не угодили ли они в чертово коло? Но малословные селяне в хуторах подтверждали их направление. Враждебности красноармейцы не встретили ни разу, хотя настороженности никто не скрывал: все-таки пять вооруженных мужиков…

Долину они узнали не сразу.

После стольких дней теснины гор и лесов неожиданный простор словно разбудил их. Глазам вернулось зрение. Долина лежала далеко внизу, на юго-западе. Подкова реки; два холма, прочерченные по одному лекалу, вызывавшие ассоциацию с женской грудью; шоссе… Если бы не шоссе, может быть, они прошли бы мимо, но шоссе в этих местах было только одно.

— Вон на том холме наш дот, — сказал Тимофей.

Кряж обрывался круто. Столько раз они видели его с вершины холма, видели — не замечая, без интереса, потому что он был всего лишь частью пейзажа, причем частью необязательной, не имеющей отношения к их делу. Он и теперь не стал им ближе.

Тропа тянулась вдоль обрыва. Где она решится скользнуть вниз, и решится ли — было неясно; поэтому, увидав мало-мальски пологую осыпь, Тимофей свернул на нее. Лошади восприняли это почти без протеста. Они похрапывали и с опаской поглядывали вниз, но ноги ставили уверенно, именно там, где под рыхлым слоем обнаруживалась опора. Застрявшие на осыпи кусты и молодые деревца выглядели вполне живыми, и это обнадеживало, что, потревоженный помехой, склон все же не запротестует обвалом.

Потом они шли через редкий кустарник. Трава была жесткой и редкой; суглинок, интересничая, пытался вытолкнуть гальку, намекая, что некогда знавал иные времена. Горчил слабый запах пересохшей на солнце коры.

Они вышли к броду, но остались в кустах, затаились. Мало ли что. В доте немцы вполне могли организовать пост, хотя бы на первое время, пока дот не разоружат. Пройти мимо было может быть и благоразумно, но невозможно. Во-первых, сентиментальное чувство. Ведь красноармейцев выдернули из дота насильно, как морковки из грядки, а хотелось отделиться без боли и с теплом в душе. Во-вторых, раз уж представился случай, дот нужно было взорвать. Зачем? Объяснить это непросто, но они знали, что так будет правильно. В-третьих, перед уходом они могли запастись провиантом, который в дороге (а им предстояла очень долгая дорога) никогда не лишний.

Тимофей послал Ромку: «Погляди — что да как. Но без риску!» — «Вот только этого недоставало — рисковать!..» — возмутился Страшных, стягивая сапоги. «Ты зайди через таемный хiд, — подсказал Чапа. — Як я остатний раз рыбалыв, то не зачыныв люка…» — «А про ихний орднунг тебе доводилось слышать?..»

Ромка (вот свойство, которое всегда изумляло в нем Тимофея) выдохнул — и словно утратил материальность, вес и плотность. Тенью проплыл через кусты, скользнул в воду, вынырнул уже на том берегу — и исчез.

Его не было довольно долго; наконец он появился из приямка и дал знак рукой: давайте сюда. Они прошли бродом, ведя в поводу лошадей, которые на ходу, но без жадности, прихватывали розовой изнутри нижней губой теплую бурую воду. На берегу, рядом с люком, лошадей расседлали и пустили пастись; здесь трава была не в пример плотной и сочной. Ромку застали с лопатой: он засыпал кучки говна, которые появились рядом с приямком в мелких воронках от мин. «Сходи, глянь, — сказал он Чапе, и мотнул головой в сторону ямы, в которую они прежде складывали убитых немцев, — эти парни не из твоего ли села? А то ведь манера одна: где жрут — там и срут…» — «Они что — люк в кладовой не заперли?» — спросил Тимофей. — «Наверное — не заметили. К нему было столько привалено!.. Я чуть жилу не надорвал, пока сдвинул его вот настолько, чтобы протиснуться внутрь…» — «То я в куток всэ звалыв, колы прыбырався, — сказал Чапа. — Мешок з брикетами, та мешок iз сухарями. И з мукою… А покласты на мiсце вже не встыг…»

Дух в каземате был тяжелый. Чужой. Вот так, когда входишь в комнату, где давно лежит тяжело больной человек, или к старику, который почти не выходит из жилища и уже не замечает ни слоя пыли, ни хлама, который по-хозяйски разлегся где пришлось, — первым тебя встречает этот дух, вестник неспешной смерти. Нос — он проворней и опытней глаза. Глаз всегда на второй руке. Его дело — подтвердить, зафиксировать аргументы тому, что уже знаешь. Поэтому глаз не спешит. Да и куда спешить, в самом деле, если и так все понятно?..

Дух в каземате был иной, непричастный смерти, а все же мерзкий.

Теперь — что увидел глаз.

А он увидел, что в каземате не прибирали с тех самых пор. Наверняка — ни разу; уж такое непотребное нарушение устава сержантский глаз цепляет сходу. В углу валялись банки из-под сгущенки и консервированной колбасы, и рваные пакеты из-под каш. На полке распахнутой амбразуры — немытая миска. Рядом с подъемником — как их и поставили — тускло поблескивали латунью два снаряда, осколочный и бронебойный; гильзу от фугасного отпихнули под стенку за стереотрубу.

В пирамиде стояли три немецких карабина и медведевская винтовка с артиллерийским прицелом. Три МГ — тю-тю, а ведь Тимофей надеялся…

Вошел Залогин — и счастливо улыбнулся:

— Как воскликнул один великий поэт: ну вот, наконец я и дома. Эка славное местечко!..

— Пушкин? — поинтересовался Ромка.

— Нет. Хотя так мог бы и он.

Тимофей подошел к амбразуре.

Шоссе привычно трудилось. Ущелье выжимало из себя автомобили и повозки. Перед переправой они попадали в теснину, потому что берег был завален стройматериалами: саперы собирали новый мост. И только сделав s-образный маневр, автомобили и повозки выезжали на понтоны. Но и здесь регулировщик не давал им воли, пропускал с паузами. Зато уж на этом берегу водители отводили душу — кто как мог.

— Первым делом, — сказал Тимофей, — и это касается каждого: генеральная уборка. Во всех помещениях.

— На кой ляд? — запротестовал Ромка. — Ведь все равно же взорвем.

— Тогда зачем ты прибирал срач?

— Ну, знаешь ли…

— Здесь не должно остаться немецкого духа.

— Так вместе с духом и взорвем!

— Красноармеец Страшных! — Давно от Тимофея они не слышали этой раздельной командирской речи! — Запомни: когда ты прибираешь — все равно что, — ты прибираешь в своей душе…

Потом они поели, здесь же в каземате расстелили попоны и улеглись спать. Койки в кубрике, где еще недавно спали враги, никого не прельстили. «Я подневалю», — вызвался Медведев. Он знал, что не сможет уснуть. Возвращение в дот наполнило его неожиданной радостью. Здесь каждая деталь, каждая мелочь согревала его. При товарищах он сдерживался, но теперь он позволил себе подержаться за стену (без цели и без желания что-то конкретно почувствовать — просто подержаться), сесть в креслице наводчика, закрыть глаза и положить руку на ствол пушки, пройтись в пространстве каземата туда-сюда, как делал это столько раз прежде, только тогда это пространство наполнялось мерным перекатом десятков мушкетерских сапог: кррам, кррам, кррам… Он знал, что это переживание ушло навсегда, но память о нем… Разве память о таких мгновениях хоть чем-то уступит самому яркому переживанию реальности?.. Нет, он не мог пожаловаться: ведь и прежняя его жизнь (разумеется, он имел в виду жизнь его души) знала много прекрасных минут — благодаря людям, книгам, благодаря матери; но дот… дот помог Сане стать самим собою; таким, каким прежде он только мечтал быть. Самое важное, и, может быть, самое дорогое для него место на земле. Конечно, был еще и родной дом… но дот перекрывал все!

Саня подумал: сегодня его не станет…

Прислушался к себе…

Ничего.

Ничего не шевельнулось в нем; сердце не отозвалось. Причем Саня не удивился этому. Значит — все правильно, так и должно быть. Мало того: Саня вдруг понял, что если бы дот остался, если бы продолжал быть вот таким, каков он сейчас, — постепенно старея, ветшая, зарастая пылью, ржавчиной и травой, забывая свою короткую яркую жизнь, равнодушно принимая пошлые надписи на стенах и испражнения на когда-то отполированном солдатскими башмаками бронированном полу, — это было бы не то! Не достойно его. Вот ярчайшее подтверждение старой истине: нужно вовремя уйти со сцены. Остаться в памяти тех, кто тебя знал, ярким, гордым и непобедимым. Вечным. Только погибший с мечом в руке достоин находиться одесную Одина!..

Дело шло к вечеру.

Солнце уже утратило яркость, обрело очертания; на него уже можно было смотреть. Оно делало вид, что примеряется: не опуститься ли в ущелье? — но Саня знал, что это всего лишь репетиция того, что будет нормой когда-то осенью. Впрочем, и осенью увидишь такое не часто. Ведь осень — пир циклонов. Осенью они напирают с запада, и если иногда позволяют выглянуть предвечернему солнцу, то разве что от скуки и с непременным условием, что оно будет мягким и не станет лепить теней. Кстати — вот они, тени. Еще час назад их не было, а сейчас они выделяют каждое дерево, каждую рытвину, привязывают к ним внимание, бегут впереди повозок и машин. Между прочим: отчего их так мало?..

Саня глянул в сторону переправы. И увидал танки. Десятка полтора, не больше. Они были уже на этом берегу, стояли неровной цепочкой, съехав на обочину, с заглушенными моторами. Что там случилось?

Саня выдвинул стереотрубу. Вот он, ответ: понтонная переправа пустая (кто успел — проехал), и выезд к ней пустой, зато где-то с середины s-образного проезда, и дальше, сколько можно разглядеть — сплошной металл. Танки стоят впритык, в два-три ряда. Очевидно, в узком месте кто-то заглох или сломался — и вот пробка.

Саня тронул Тимофея за плечо:

— Товарищ командир… — Тимофей открыл глаза. — Танки…

Он сказал тихо — но услышали все.

Тимофей поднялся легко; один взгляд в стереотрубу… выпрямился, закрыл глаза… Нужно было подумать, оценить, взвесить… ведь он командир! он обязан крепко подумать перед тем, как примет решение… Но голова была пустой. И в душе пусто… Он прислушался к себе — и понял, что ошибся: в душе был покой.

— И что ты думаешь по этому поводу, красноармеец Медведев? — спросил он, не поворачивая головы, как когда-то, давным-давно, задал такой же вопрос — над телом Кеши Дорофеева — красноармейцу Залогину.

— Что я думаю, товарищ командир… Я думаю, что мы — люди присяжные… как сказал когда-то в сходной ситуации один капитан по фамилии Миронов…

Если бы Саня мог — он бы добавил, мол, наше дело — не считать врагов, а убивать их. И еще бы сказал, что если родина выбрала для нас это место — здесь и будем стоять. Но столько слов сразу… и таких слов… Такие слова нельзя выпускать из сердца. Без их неисчерпаемой энергии сердце окажется способным только на физиологическую функцию. А что еще обиднее: произнесенные — они девальвируются в звук, причем звук пошлый и неловкий, как звук вырвавшихся газов.

Тимофей повернулся — и встретился глазами с Залогиным. Что скажешь ты?

Залогин пожал плечами. Произнес:

— Ad impossibile nemo tenetur…

Для подзабывших латынь приведем перевод этого давнего богословского принципа: никто не обязан совершать невозможное.

— А если по-русски? — терпеливо спросил Тимофей.

— Если по-русски… ведь мы потом себе не простим, если упустим такой случай.

Тимофей взглянул на Ромку. Не потому, что хотел от него что-то услышать (что он скажет — всегда известно наперед), а чтобы не обиделся — мол, обошли вниманием. Кивнул ему — и повернулся к Чапе:

— Ты прибирал внизу… как у нас со снарядами?

— А шо! — сказал Чапа, — наш запас звесный: восемь штук осколковых, три ящика хвугасов та три ящика броневбойных… Те-те-те! — то я збрехав, товарышу командыр. Адже один ящик розтрощеный, и там тiльки три броневбойных. Выходыть, в купе — тринадцять. А з оцим, — он пнул стоящий рядом снаряд, — чотырнадцять…

— Снарядов совсем немного, — сказал Медведев. — Разрешите, товарищ командир, я их все сразу подниму через люк, чтоб под рукой были. Они никому не помешают.

Восемь (нет, девять — девятый вот он) осколочных снарядов, фугасных — пятнадцать, бронебойных четырнадцать. Тридцать восемь снарядов; через час-полтора стрелять будет нечем. А если попрет пехота — чем отбиваться? Крупнокалиберные разбиты; три МГ, подобранные на склоне в первую же ночь осады, исчезли; выходит, надежда только на пулемет, реквизированный у пана ротмистра…

Сказал Медведеву: — Разрешаю. Чапа, поможешь ему… — Затем — Ромке и Залогину: — Мотайте к лошадям, тащите сюда пулемет и патроны.

Сам занялся прицелом к пушке.

Он не спешил. Во-первых, дело пустяк: там отвинтил — здесь привинтил. Во-вторых, состояние легкости (вот оно, точное слово: не пустоты, а легкости) не покидало его. Ему было хорошо. Он не думал, что будет через минуту и через пять минут, и через час. Он мурлыкал еле слышно «У самовара я и моя Саша» (не потому, что любил эту мелодию — он относился к ней никак; но вот она всплыла, и, спасибо ей, заместила потребность думать), удивляясь себе: ведь последний раз он напевал что-то… даже и не скажешь сразу — когда это было. Уж наверное — еще до войны… В-третьих, опоздать он никак бы не мог. Вот — пушка, вот — снаряды. Хочешь — стреляй прямо сейчас, хочешь — выжидай…

Наконец и у немцев что-то сладилось: на переправу выполз танк. Тимофей глянул в прицел. Сталь на перегибе s-образного проезда поплыла, стали различимы отдельные машины. Ожили и те, что стояли на обочине. Они пока не двигались, но уже заводили моторы. Расходились и танкисты, курившие небольшой группой.

Чапа деликатно потеребил его за плечо:

— Це мое мiсце, товарышу командыр…

Наушники уже были у него на шее.

— Надеюсь, ты не забыл, где их остановить? — сказал Тимофей. — Сразу за водостоком.

— Отож, — сказал Чапа. — Щаслыве местечко. — Он поерзал на креслице, усаживаясь поудобней, и вдруг всполошился: — Стрывайте, хлопцi! А знамя?..

Льется на долину тихое предвечерье. Мир и покой.

Вот судьба! — сдвинься сейчас передовые танки, покати вперед — и у смерти не останется выбора: будет выбирать из них, хавать то, что на столе. Но танки не спешат: сценарий не тот. Должно быть иначе! — иной порядок блюд. И потому они не спешат: смерть подождет. Не спешат, чтобы все было правильно и никому не обидно. Чтобы смерть не хватала что ни попадя, а выбирала именно тех (по списку?), чей черед наступил именно в этот момент.

— Будет знамя.

Тимофей снял свою драгунскую куртку, снял гимнастерку, и одним движением оторвал (там была добрая половина) остатки ее полы. Теперь гимнастерка превратилась в укороченную жилетку. Хотя и с рукавами.

— Саня — это для твоих рук работа — сплети флагшток. Чапа — доставай цыганскую иглу и дратву.

— Завсегда тутечки, товарышу командыр.

Танки уже выползали с обочины на шоссе, выравнивали строй. Два танка — головной дозор — продвинулись вперед на сотню метров и остановились, поджидая, когда двинется вся колонна. А с того берега по понтонной переправе — один за другим, один за другим — весело катили такие легкие на ходу стальные звери.

Ромка едва дождался, пока Чапа наложит последний стежок, вынул из-за голенища финку, и легко, словно не впервой ему это делать, полоснул по своей левой руке выше запястья. Красная струйка скользнула на полотно, и замерла на нем, тяжелая, как ртуть. Лужица набухала, темнела; казалось — кровь протестует, не приемлет предложенную ей роль, и из протеста так и засохнет на белесом х/б комком. Но Ромка сжал в кулаке материю, и когда отпустил — красноармейцы увидели, что дело пошло.

— Темноват получится материальчик! — осклабился Ромка.

— Ничего, разберутся, — сказал Тимофей.

— И все-то ты лiзеш поперед батьки! — Чапа поцеловал Ромку и повернулся с полотнищем к командиру.

Флаг получился. Он был хорош.

Устанавливать его пошел Чапа.

— Нiколы не мав я у життi такой чести, щоб прапора менi довирылы, — сказал он, и все это приняли.

С купола колонна танков смотрелась иначе. Не то, что через прицел. Они уже двинулись вперед. Танки выглядели мирно и неопасно, они никому не хотели зла. Они хотели только одного: успеть сегодня без помех проехать еще километров десять или пятнадцать, до предписанного пункта, где механики их осмотрят, смажут, подтянут. Чтобы завтра — опять же без помех — покатить дальше, на восток. А вот с этим Чапа никак не мог согласиться.

— Ты чего копаешься? — встретил его Тимофей. — Немцы уже заждались. — Он заметил, что Медведев, погруженный в себя, неслышно шевелит губами, и оборвал его: — Это что за индивидуализм? Кто-нибудь подходящую случаю молитву знает?

— Так шо у мене в каптерцi есть «Псалтырь»… — начал Чапа, но Тимофей его перебил:

— По науке не успеваем. Медведев — вслух сможешь? — Саня кивнул. — Давай.

Саня прикрыл глаза, поднес сцепленные кисти рук ко рту, словно хотел поцеловать их, потом вдруг глаза распахнул. Не открыл — именно распахнул навстречу залитому последним солнцем такому прекрасному миру. Поглядел на долину, на темную в тени гор излучину реки…

— Отче наш…

Никогда не думай наперед о словах молитвы, учил его когда-то отец Варфоломей. Потому что слова молитвы рождаются не из головы, а из сердца. Но когда произносишь их — не спеши, вникай в каждое слово, потому что через твое сердце эти слова говорит тебе Господь…

— Отче наш…

Волна поднималась в нем, вот залила уже горло, но не дала захлебнуться — подхватила и понесла.

— Отче наш! спасибо, что позволил нам родиться и пожить на этой замечательной земле. Спасибо, что Ты доверил нам возделывать ее и хранить для тех, кто придет на нее после нас. Спасибо за наших отцов и за наших нерожденных детей. Прости нам грехи наши, потому что, похоже, другого случая просить Тебя об этом у нас уже не будет. Мы знаем, что Ты крепко на нас рассчитываешь. Не сомневайся: мы Тебя не подведем…

— Аминь, — сказал Тимофей, — а теперь к бою…

Танки были уже близко.

Серая тень наползала на сверкающую ленту шоссе. Как тогда… Господи, как давно это было! Тогда они раздавили эту гадину, размазали по асфальту, выжгли отрубленные, еще трепыхавшие куски ее тела, чтоб и крохи не осталось на развод. Тогда они думали — все! больше никогда, ни одна сволочь… Они не только верили в это; они — знали: здесь враг не пройдет. И вот опять, как в кошмарном сне, все повторяется кадр в кадр: то же место, то же время, те же танки, в том же порядке… Сколько же их, Господи! И сколько раз это будет повторяться! Сколько раз мы должны убивать эту гидру, чтоб у нее не осталось голов!..

Вот такой момент Тимофей пережил. Вдруг. Вот такую внезапную слабость, которая родила отчаяние. Чего уж скрывать — случилось… Но уже в следующий момент он словно вынырнул из омута на поверхность, и почувствовал рядом своих друзей, почувствовал ток любви, который шел от каждого из них…

И опять вернулся к нему покой.

Что они могут доказать мне? — подумал он. И уверенно ответил: ровным счетом ничего. А моим товарищам что они могут доказать? Ничего. Пусть они наступают где-то — здесь им не пройти. Пока я жив, пока хоть один из нас жив, пока хоть эта старая винтовка стреляет — здесь они шагу вперед не сделают.

Пусть перед ними отступает весь мир — мы будем стоять. Даже одни в целом свете. Самые последние…

Дозор был уже в мертвой зоне, а головному танку оставалась еще добрая сотня метров до водостока. И тут Тимофей заметил открытую легковую машину. Она мчалась вдоль танковой колонны, очень большая и очень красивая. Не иначе — начальство…

Спросил: — Чапа, видишь легковушку?

— Не слiпый… — Пальцы Чапы ласково играли колесиками наводки.

— Начни с нее.

— Хутко бiжыть, — с сомнением сказал Чапа.

— А ты постарайся. — Тимофей повернулся к Ромке: — Заряжай фугасом.

Мягко чавкнул затвор.

Тимофей прикинул: вот здесь бы ее…

Что удивительно: он не сомневался. Просто ждал. Рано… рано… еще рано… Ну!

И тут грянул гром.

(окончание следует)

Загрузка...