Действующие лица:
Михаил Борисович Рогинский, журналист
Тамара Николаевна Зибунова, физик
Сергей Павлович Боговский, биолог, доктор биологических наук
Елена Григорьевна Скульская, писатель
Борис Михайлович Ройтблат, писатель
Иван Иванович Трулль, журналист, литератор, в 1970-е гг. — инструктор ЦК КПСС
Дмитрий Кириллович Кленский, публицист, общественный деятель
Виктор Викторович Иванов, тренер-наездник рысистых лошадей
Евгений Борисович Рейн, поэт
Валерий Михайлович Воскобойников, писатель
Таллинн называют искусственным, кукольным, бутафорским. Я жил там и знаю, что все это настоящее. Значит, для Таллинна естественно быть чуточку искусственным… Эстонскую культуру называют внешней. Что ж, и на том спасибо. А ругают внешнюю культуру, я думаю, именно потому, что ее так заметно не хватает гостям эстонской столицы. В Эстонии — нарядные дети. В Эстонии нет бездомных собак. В Эстонии можно увидеть такелажников, пьющих шерри-бренди из крошечных рюмок… Почему я отправился именно в Таллинн? Почему не в Москву? Почему не в Киев, где у меня есть влиятельные друзья?.. Разумные мотивы отсутствовали. Была попутная машина. Дела мои зашли в тупик. Долги, семейные неурядицы, чувство безнадежности. Мы выехали около часу дня. Двадцать шесть рублей в кармане, журналистское удостоверение, авторучка. В портфеле — смена белья. Знакомых у меня в Таллинне не было. Было два телефона, кем-то небрежно продиктованных…
Михаил Рогинский:
История довлатовского приезда в Таллинн, описанная в его книгах, не имеет ничего общего с тем, как все складывалось на самом деле. Сережа позвонил мне из Ленинграда и сказал: «Знаешь, у меня срываются некоторые обязательства перед журналом „Нева“. Мне заказали материал о рабочем классе, а подготовить его никак не получается. Аванс, к сожалению, уже израсходован. Мне нужно где-то укрыться. Скажи, есть ли такая возможность в Таллинне?» Я, естественно, ему сказал, что такая возможность есть.
Конечно, мы были знакомы еще в Ленинграде. Он учился на филфаке, я — на факультете журналистики, но у нас была одна компания. В ней же тогда вращался и Андрей Арьев, и Леня Мак, который впоследствии осел на Би-би-си, и еще огромное количество студентов ЛГУ и других институтов, а также их друзей и знакомых. У нас были общие интересы, в частности то, что все мы пробовали писать рассказы. Тогда казалось, что Сережа из нас никак не выделяется, и предугадать его будущий успех и известность было совершенно невозможно.
Мы быстро проскочили невзрачные северо-западные окраины Ленинграда. Далее следовали однообразные поселки, бедноватая зелень и медленно текущие речки. У переезда Гришаня затормозил, распахнул дверцу и направился в кусты. На ходу он деловито расстегивал ширинку, как человек, пренебрегающий условностями.
— Чего он такой мрачный? — спрашиваю.
Шаблинский ответил:
— Он не мрачный. Он под следствием. Если не ошибаюсь, там фигурирует взятка.
— Он что, кому-то взятку дал?
— Не идеализируй Гришу. Гриша не давал, а брал. Причем в неограниченном количестве. И вот теперь он под следствием. Уже подписку взяли о невыезде.
— Как же он выехал?
— Откуда?
— Из Ленинграда.
— Он дал подписку в Таллинне.
— Как же он выехал из Таллинна?
— Очень просто. Сел в машину и поехал. Грише уже нечего терять. Его скоро арестуют.
Михаил Рогинский:
Человека, который нас якобы вез, я встретил, как это ни странно, несколько дней назад, а не видел я его лет тридцать. Имеется в виду Коля Гришин, которого многие из нас знали еще по университету: он тогда был очень известным пловцом. Конечно, никуда он нас не вез, а Сережа приехал в Таллинн один и на поезде.
Очень многие люди в Таллинне остались на него обиженными за то, что он поместил их в свое повествование, приписав им то, чего не было на самом деле. Я думаю, Сережа им ничего не приписывал: он просто вспомнил знакомые фамилии и вставил их в книгу. У меня, конечно, нет никаких оснований на него обижаться хотя бы потому, что он изменил мою фамилию: я у него выступаю под очаровательной фамилией «Шаблинский». Но даже если бы он ее и оставил, я его понимаю. Я его понимаю как друга, как человека, с которым провел вместе десятки часов в разговорах, с которым я пережил огромное количество самых разных ситуаций. Но люди, у которых нет таких воспоминаний, воспринимают свое невольное участие в довлатовском мире болезненно. Мне кажется, очень важно понять, что Сережа почти никогда ничего не описывал так, как это было на самом деле. Того, что он написал, не было и не могло быть, потому что была жизнь, а получилась литература.
Секрет такого успеха был мне долгое время неясен. Затем я понял, в чем дело. Шаблинский убивал недвусмысленностью своих посягательств. Объявил, например, практикантке из Литвы, с которой был едва знаком:
— Я вас люблю. И даже возможный триппер меня не остановит.
Как-то говорю ему:
— Мишка, я не ханжа. Но у тебя четыре дамы. Скоро Новый год. Не можешь же ты пригласить всех четверых.
— Почему? — спросил Шаблинский.
— Будет скандал.
— Не исключено, — задумался он.
— Так как же?
Шаблинский подумал, вздохнул и сказал:
— Если бы ты знал, какая это серьезная проблема…
Тамара Зибунова:
Мы с Сережей познакомились в Ленинграде незадолго до его приезда в Таллинн. Случайно встретились в какой-то компании, я даже толком его не запомнила… Через два-три месяца звонок: «Здравствуйте, Тамара! Может быть, вы меня не помните, я Сергей Довлатов. Приехал в Таллинн, звоню знакомым, и никто не отвечает. Мне негде ночевать». Как можно было ему отказать? Он сказал, что находится на Балтийском вокзале. Я ответила, что встречу его, и спросила, как его можно узнать. «Я похож на торговца урюком», — говорит. Так Сережа поселился в моем доме. Он просто остался и не думал уходить. Рогинский его уговаривал: «Ты что, Тамарка нищая! Я тебе богатую найду». Прошел месяц… Мы подружились — так возник странный, дружеский роман.
Сергей Боговский:
Атмосфера русского Таллинна тогда, как и сейчас, была довольно убогой. Здесь, в отличие, например, от Риги, никогда не было критической массы интеллигентных людей. Были, конечно, отдельные интересные люди, была определенная окололитературная публика, но никакие серьезные выдающиеся писатели здесь не жили.
Существует миф об Эстонии как о своеобразном советском центре интеллектуальной мысли, который прежде всего связывают с городом Тарту. На самом деле, там была такая же ситуация, как и в Таллинне, если не хуже. Конечно, в Тарту преподавал Лотман, а вокруг него был некий круг талантливых филологов, но этим продвинутость этого города и ограничивалась.
Хотя есть в эстонской ментальности одна чудесная черта, которую живущие здесь русские постепенно перенимают. Это тяга к приватности. Здесь никто никого не учит жить. Всем на всех наплевать, если хотите. Каждый живет сам по себе. Идешь по городу и точно знаешь, что никто к тебе не пристанет по поводу нелепой шляпы или очков, никто не будет комментировать то, что ты куришь. В России тогда это было сплошь и рядом. Я думаю, Сергей очень устал от этого, от того, что постоянно кто-то вмешивается в его личную жизнь. Многим москвичам и ленинградцам импонировала наша внутренняя приватность. Они приезжали пожить спокойно.
Тамара Зибунова:
Первое Сережино официальное место работы — кочегарка. Там он продержался полтора месяца, а потом его пригласили в газету Эстонского морского пароходства «Моряк Эстонии». Месяцев девять, наверное, Сережа проработал ответственным секретарем, получил прописку. Его друзья-журналисты, Миша Рогинский и Виталий Репецкий, помогли получить внештатную работу. Через некоторое время Довлатова пригласили в «Советскую Эстонию» в отдел информации.
Я обошел все таллиннские редакции. Договорился о внештатной работе. Взял интервью у какого-то слесаря. Написал репортаж с промышленной выставки. Попросил у Шаблинского двадцать рублей в счет будущих гонораров. Голодная смерть отодвинулась.
Более того, я даже преуспел. Если в Ленинграде меня считали рядовым журналистом, то здесь я был почти корифеем. Мне поручали все более ответственные задания. Я писал о книжных и театральных новинках, вел еженедельную рубрику «Другое мнение», сочинял фельетоны. А фельетоны, как известно, самый дефицитный жанр в газете. Короче, я довольно быстро пошел в гору.
Михаил Рогинский:
Когда Сережу брали на работу в нашу газету, Генрих Францевич меня вызвал и спросил, могу ли я за него поручиться. Я сразу ответил: «Бесспорно». И дело даже не в том, что Сережа был мой друг: в тот момент я был с Туронком честен. Я был совершенно уверен, что Сережа будет работать в соответствии с ситуацией и играть по правилам. Я знал, что ему хватит ума не пропагандировать какие-то антиправительственные идеи в республиканской партийной газете. Если бы кто-то принес в редакцию антисоветскую статью, ему бы даже ничего за это не было. Вероятнее всего, над ним бы просто посмеялись.
Борис Ройтблат:
Про идеологию — применительно к Довлатову — говорить нет смысла. Он был от этого безнадежно далек. Однако не могу сказать, что в редакции он работал только ради денег. Это не так. Репортерскую работу, в лучшем смысле этого слова, он любил. Он писал о том, как нашли старинный клад, как лечили простуженного тигра, и все такое. С таким же успехом он мог писать это и для «Нью-Йорк таймс» — и там опубликовали бы. В пропаганду бессмертных идей Довлатова не вмешивали. Знали, все равно бесполезно. В редакции тогда было по-своему золотое время. Штатных бездарей, как и нештатных стукачей, терпели. Писать крамолу, конечно, не давали, да никто и не порывался. Но и оргвыводов за крамольные анекдоты не делали. Гати говорила так: «Тут, в редакции, можно болтать про что угодно. Но — только тут!» Довлатов этим редко пользовался. Довлатов относился к властям как аристократ — с брезгливостью. Это был не страх. Это была именно брезгливость.
(Ройтблат Б. Ноктюрн. (Памяти Сергея Довлатова) // «Новое русское слово», 22–23 августа 1998)
Елена Скульская:
Газета «Советская Эстония» содержала огромный штат — сто человек. При этом делать в редакции было решительно нечего, так что все эти люди с десяти утра до шести вечера рассказывали всякие истории и развлекали друг друга, как могли, с маленькими перерывами на работу. Одни писали крохотные заметки раз в неделю, другие раз в неделю их проверяли на наличие скользких мест.
— Вы допустили грубую идеологическую ошибку.
— ?
— Вы перечисляете страны…
— Разве нельзя?
— Можно и нужно. Дело в том, как вы их перечисляете. В какой очередности. Там идут Венгрия, ГДР, Дания, затем — Польша, СССР, ФРГ…
— Естественно, по алфавиту.
— Это же внеклассовый подход, — застонал Туронок, — существует железная очередность. Демократические страны — вперед! Затем — нейтральные государства. И, наконец, — участники блока…
Сергей Боговский:
Работа в эстонских газетах была для Довлатова циничным зарабатыванием денег, и ничем больше. Он действительно часто писал всякие очерки о несуществующих людях или — того хуже — о своих приятелях. Кстати, и обо мне он однажды написал статью, высосанную из пальца. В общем, он, как мог, зарабатывал деньги. И при этом направо и налево всем объявлял, что журналистика — презренное занятие.
Я переписал информацию, отдал в секретариат. Назавтра вбегает Туронок:
— Вы надо мной издеваетесь! Вы это умышленно проделываете?!
— Что такое?
— Вы перепутали страны народной демократии. У вас ГДР после Венгрии. Опять по алфавиту?! Забудьте это оппортунистическое слово! Вы работник партийной газеты. Венгрию — на третье место! Там был путч.
— А с Германией была война.
— Не спорьте! Зачем вы спорите?! Это другая Германия, другая! Не понимаю, кто вам доверил?!. Политическая близорукость! Нравственный инфантилизм! Будем ставить вопрос…
За информацию мне уплатили два рубля. Я думал — три заплатят…
Елена Скульская:
Сергей служил в отделе информации «Советской Эстонии», где контрольные шедевры выглядели примерно так: «Удивительный подарок сделали строители IV СМУ жителям II микрорайона: на 3 месяца раньше срока открылся новый магазин АВС-5». По желанию добавлялось: «Есть особая магия цифр». Называлась же заметка непременно: «И мастерство, и вдохновение». Если автор возражал, мол, такой заголовок был уже в предыдущем номере, его мягко шлепали по руке: «Ничего страшного, это Пушкин, это не стареет».
Через коридор лежал отдел культуры, на который Сергей посматривал, но куда его пока не пускали. Контрольные шедевры здесь были сложнее и богаче, что-нибудь вроде: «Мы сидим на даче писателя, такой же добротной и поместительной, как и сам хозяин…».
(Скульская Е. Перекрестная рифма // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 491)
Борис Ройтблат:
Осенью 1973 года я толкнул дверь какого-то кабинета и вошел. Это было в самой богатой партийной редакции Таллинна. Мне сказали — тут можно заработать. За столом сидел тот крупный человек в твидовом пиджаке. Я его не вспомнил. Я сказал, что хочу заработать. «Сколько вам надо для полного счастья?» — спросил он. «Двадцать рублей», — ответил я. На мне были старые мореходские штаны и чужая куртка. Я был небритый и смотрелся, как урка. Довлатову и Гати на это было наплевать. Мое голодное нахальство им понравилось. Мне дали редакционное задание — написать о портовых лоцманах. В тот вечер и всю ночь я выходил с лоцманами в море и залезал по штормтрапам на пароходные палубы. Я написал про это два очерка и принес их в редакцию. Один напечатали, а другой — про мою пьянку с капитаном финского рудовоза — нет. Мне дали стол в кабинете, где работали Гати и Довлатов. Гати все устроила по начальству, а Довлатов ее попросил. Так я стал репортером.
(Ройтблат Б. Ноктюрн. (Памяти Сергея Довлатова) // «Новое русское слово», 22–23 августа 1998)
Тамара Зибунова:
Женя Рейн всегда поощрял Сережу: надо писать любой ценой. Какую угодно газету Сергей предпочитал работе в кочегарке, в отличие от многих других литераторов его времени — таких как Виктор Кривулин, например. Хотя к журналистике Довлатов относился легкомысленно. Он изобрел рубрику «Гости Таллинна», а самих гостей по большей части просто выдумывал. У моих приятелей Ольманов была доберманша Алдона. Появляется репортаж: «Гость из Риги — Альдона Ольман». Примерно такие гости и посещали Таллинн.
— Слушай, — говорю, — если не придумаешь, звони.
— Ладно.
— Можно вот что сделать. Можно взять у нее интервью.
— Это еще зачем?
— Под рубрикой — «Гости Таллинна». Студентка изучает готическую архитектуру. Не расстается с томиком Блока. Кормит белок в парке… Заплатят ей рублей двадцать, а может, и четвертак…
— Серж, постарайся!
— Ладно…
Борис Ройтблат:
Я был тогда бездомный. Первое время ночевал на диване в кабинете. Однажды, поздно вечером, Довлатов был дежурным по номеру. Я любил такие вечера — наедине с Довлатовым. Он говорил про литературу. Я слушал. Ему приносили газетные полосы, он их просматривал. Это был доклад Брежнева на каком-то съезде. «Боря, — вдруг сказал Довлатов, — если вы найдете тут хоть одно живое слово, я дам вам шесть рублей». У него в кармане было как раз шесть рублей. Я взял полосу и стал читать. Ни одного живого слова не нашел. Довлатов пожал плечами. Ему хотелось в ту ночь напиться. Но все уже было закрыто: и магазины, и бар на первом этаже. Потом он сдал дежурство и ушел. Вряд ли он сумел напиться в ту ночь. У него было только шесть рублей. А ночные таксисты продавали тогда водку за десять.
(Ройтблат Б. Ноктюрн. (Памяти Сергея Довлатова) // «Новое русское слово», 22–23 августа 1998)
— Вы обладаете эрудицией, чувством юмора. У вас оригинальный стиль. Не хватает какой-то внутренней собранности, дисциплины… В общем, пора браться за дело. Выходить, как говорится, на простор большой журналистики. Тут есть одно любопытное соображение. Из Пайдеского района сообщают… Некая Пейпс дала рекордное количество молока…
— Пейпс — это корова?
— Пейпс — это доярка. Более того, депутат республиканского Совета. У нее рекордные показатели. Может быть, двести литров, а может быть, две тысячи… Короче — много. Уточните в райкоме. Мы продумали следующую операцию. Доярка обращается с рапортом к товарищу Брежневу. Товарищ Брежнев ей отвечает, это будет согласовано. Нужно составить письмо товарищу Брежневу. Принять участие в церемониях. Отразить их в печати…
— Это же по сельскохозяйственному отделу.
— Поедете спецкором. Такое задание мы не можем доверить любому. Привычные газетные штампы здесь неуместны. Человечинка нужна, вы понимаете?
Иван Трулль:
Довлатов никогда не был в этом совхозе, никакого интервью не брал и никакого письма не писал Брежневу. Весь этот материал готовил Виталий Репецкий — его друг и коллега. Он, кстати, на днях мне говорил, что был возмущен тем, что вся эта история таким странным образом была использована в «Компромиссе». При этом он удивлялся цепкой памяти Довлатова, который запомнил детали этого маленького редакционного приключения. Конечно, многое ему пришлось нафантазировать — прежде всего то, что все это случилось не с Репецким, а с ним самим.
А происходило все так. У директора совхоза были большие неприятности: он в пьяном виде чуть не сбил телеграфный столб. И вот у этого предприимчивого человека возникла идея написать письмо Брежневу. Конечно, этот материал поручили не Довлатову, а человеку, который разбирался в сельском хозяйстве. Репецкий как раз об этом всегда и писал.
Линда Пейпс казалась немного растерянной.
— Она говорит только по-эстонски, — сказала Белла.
— Это не важно.
— Я переведу.
— Спроси ее чего-нибудь для понта, — шепнул Жбанков.
— Вот ты и спроси, — говорю. Жбанков наклонился к Линде Пейпс и мрачно спросил:
— Который час?
— Переведите, — оттеснил я его, — как Линда добилась таких высоких результатов?
Белла перевела.
Доярка что-то испуганно прошептала.
— Записывайте, — сказала Белла, — Коммунистическая партия и ее ленинский Центральный Комитет…
— Все ясно, — говорю, — узнайте, состоит ли она в партии?
— Состоит, — ответила Белла.
— Давно?
— Со вчерашнего дня.
— Момент, — сказал Жбанков, наводя фотоаппарат.
Линда замерла, устремив глаза в пространство.
— Порядок, — сказал Жбанков, — шестерик в кармане.
Иван Трулль:
Конечно, другие доярки, которые по сто и по сто двадцать коров ухаживали, были в обиде на Линду Пейпс: почему именно ты, почему не мы? Бедной Линде приходилось от них отбиваться. Линда была скромная женщина, но до чего любила свое дело: все коровы у нее пронумерованы были, каждую она по имени называла. Влюбленный в свое дело человек.
В его манере — ничего от эстрадного шоу: классический смокинг, уверенность, такт. Белый платок на крышке черного рояля. Пианист то и дело вытирает лоб. Вдохновенный труд, нелегкая работа…
Концерт необычный, без ведущего. Это естественно. Музыкальная тема для импровизатора — лишь повод, формула, знак. Первое лицо здесь не композитор, создавший тему, а исполнитель, утверждающий метод ее разработки.
Михаил Рогинский:
Кажется, лишь один-единственный раз, в «Компромиссе», Довлатов процитировал свою собственную газетную статью. Это была заметка «Семь нот в тишине», посвященная гастролям пианиста Питерсона. Многие журналисты должны были осветить это событие. Из газеты «Известия» приехал мой приятель Монахов. Я тоже получил задание от нашего редактора взять у Питерсона интервью. Мы ждали его в роскошном отеле Виру и потребляли водку с черной икрой. Мы с Монаховым готовились делать основательные интервью, а Довлатов, сходив на концерт, уже написал к тому времени свою рецензию «Семь нот в тишине» — хорошую, емкую, красивую. После Таллинна Питерсон поехал в Москву, где его плохо встретили: пианиста с мировым именем поселили в заштатной гостинице «Урал». Он разорвал контракт, отказался от дальнейших гастролей и был, естественно, предан анафеме. Поэтому единственным печатным следом его пребывания в Союзе оказалась эта маленькая рецензия Довлатова. Наши материалы мы даже не сдавали. Нам сразу было сказано: «Дальше этой темой можете не заниматься». А была проделана, между прочим, большая работа. Ведь разговаривать с Питерсоном и с его продюсером надо было по-английски, что тогда для нас было очень непросто.
Захватив номер «Советской Эстонии», я отправился в гостиницу. Питерсон встретил меня дружелюбно. Ему перевели «с листа» мою заметку. Питерсон торжественно жал мне руку, восклицая:
— Это рекорд! Настоящий рекорд! Впервые обо мне написали таким мелким шрифтом!..
Елена Скульская:
Однажды меня, молодого беспартийного товарища, на месяц посадили заведовать отделом культуры. Кажется, кто-то ушел в декрет или заболел, — в общем, так получилось. Сережа пришел ко мне и сказал: «Лиля, я намерен минимум тридцать рублей заработать на том, что вы временно заняли начальственное положение. Дайте написать какую-нибудь рецензию». Довлатов, как известно, работал в отделе информации, а в отдел культуры его не пускали, потому что там очень серьезные люди сидели и талантливо писали. Я ему сказала, что у меня в плане только рецензия на фильм «Красная скрипка» про музыканта, который уходит в революцию. Он говорит: «Идеальная тема». На следующий день приносит мне текст, который начинался дословно следующим образом: «В душе советского человека до сих пор живет рана, нанесенная чудовищным поступком Сомерсета Моэма, который в 1918 году пытался устроить контрреволюционный мятеж в молодой Советской республике». Я ему говорю: «Сережа, по-моему, даже наш редактор, помешанный на торжестве коммунизма, не пропустит эту рецензию. Не слишком ли?» Он мне отвечает: «Лиля, вы забыли, что мы работаем в партийной газете. Несите». Естественно, через час нас обоих со скандалом вызывают и говорят, что Леонид Ильич Брежнев велел либеральнее и совсем иначе относиться к интеллигенции. Сереже настоятельно рекомендовали написать новую рецензию, чтобы можно было убедиться в том, что он правильно понимает политику партии и правительства.
Тогда Сережа позвонил моему отцу и сказал: «Григорий Михайлович, ваша дочь и наш с ней редактор не дают мне заработать тридцать рублей. Помогите, пожалуйста». И папа вздохнул и сказал: «Сережа, берите ручку. Записывайте — объяснять вам бесполезно».
Папа ему продиктовал, что коммунист — это не тот, кто хочет насильно согнать к счастью все человечество, а тот, через чье сердце проходят все беды мира. Сережа все это записал, сдал и опубликовал без всяких проблем. Потом он мне сказал: «Вы знаете, Лиля, я теперь понял — во всем можно достичь совершенства. Если я никогда не опубликую свою прозу, я буду писать стихи».
Назавтра вызывает меня редактор Туронок.
— Садитесь.
Сел.
— Разговор будет неприятный.
«Как все разговоры с тобой, идиот», — подумал я.
— Что за рубрика у вас?
— «Человек и профессия». Нас интересуют люди редких профессий. А также неожиданные аспекты…
— Знаете, какая профессия у этого вашего Сильда?
— Знаю. Портной. Театральный портной. Неожиданный аспект…
— Это сейчас. А раньше?
— Раньше — не знаю.
— Так знайте же, в войну он был палачом. Служил у немцев. Вешал советских патриотов. За что и отсидел двенадцать лет.
— О Господи! — сказал я.
— Понимаете, что вы наделали?! Прославили изменника Родины! Навсегда скомпрометировали интересную рубрику!
— Но мне его рекомендовал директор театра.
— Директор театра — бывший обер-лейтенант СС. Кроме того, он голубой.
— Что значит — голубой?
— Так раньше называли гомосексуалистов. Он к вам не приставал?
— Приставал, думаю. Еще как приставал. Руку журналисту подал. То-то я удивился…
Михаил Рогинский:
Несколько лет мы с Сережей прослужили вместе в одной газете: я был спецкором «Советской Эстонии», а он работал в отделе информации. Я успел сотню раз убедиться в том, что Сережа к журналистике относился очень снисходительно. Ни на одну свою работу он не тратил больше получаса. Он выходил на улицу, беседовал с первым попавшимся прохожим минут пять, возвращался в редакцию, писал что-то очень коротенькое, публиковал это под псевдонимом (Д. Сергеев, С. А., С. Адер, А. Сергеев — он очень редко печатался под настоящей фамилией) и уходил. А потом, дома, если его ничто не отвлекало, начиналась работа. Сережа очень много времени уделял писательскому труду, предпочитая об этом не рассказывать. В Таллинне почти никто не знал его как писателя. Его рассказы могли прочитать только самые близкие ему люди, зато как журналиста его знали решительно все.
Шаблинский работал в промышленном отделе, его материалы не вызывали дискуссий. В них преобладали цифры, рассчитанные на специфического читателя. Кленский трудился в отделе спорта, вел ежедневную хронику. Его точные деловые сообщения были лишены эмоций. Я писал фельетоны. Мне еще в апреле сказал редактор: «Будешь писать фельетоны — дадим квартиру».
Трудное это дело. Каждый факт надо тщательно проверять. Объекты критики изворачиваются, выгораживая себя. Город маленький, люди на виду. Короче, дважды меня пытались бить. Один раз — грузчики товарной станции (им это удалось). Затем — фарцовщик Чигирь, который ударил меня шляпой «борсолино» и тут же получил нокаут.
На мои выступления приходили бесчисленные отклики. Иногда в угрожающей форме. Меня это даже радовало. Ненависть означает, что газета еще способна возбуждать страсти.
Каждый из нас занимался своим делом. Все трое неплохо зарабатывали. Шаблинский привозил из командировок вяленую рыбу, утиные яйца и даже живых поросят. Кленский писал монографии за одного ветерана спорта, которого называл — «добрый плантатор». Короче, работали мы добросовестно и честно…
Дмитрий Кленский:
На работе Сергей вел себя очень тихо и разговаривал мало. Сейчас я понимаю, что тогда он просто наблюдал и внимательно слушал. За пределами редакции можно было наблюдать противоположную картину. В Доме печати у нас раньше был очень знаменитый бар. Там продавали спиртные напитки, которые раньше были только в буфете ЦК. Так что в этот бар все мы как пчелы слетались. Очень часто там можно было встретить Довлатова, который занимал два с половиной обычных места — он был огромным человеком. Вокруг него всегда собиралась веселая и шумная компания, которая, наверное, действовала на нервы нашим эстонским коллегам. Мне тоже иногда казалось, что так громко вести себя нельзя.
Мы снова вышли под дождь. Окна ресторана «Астория» призывно сияли. Фонарь выхватывал из темноты разноцветную лужу у двери…
Стоит ли подробно рассказывать о том, что было дальше? Как мой спутник вышел на эстраду и заорал: «Продали Россию!..» А потом ударил швейцара так, что фуражка закатилась в кладовую… И как потом нас забрали в милицию… И как освободили благодаря моему удостоверению… И как я потерял блокнот с записями… А затем и самого Кузина…
Проснулся я у Марины, среди ночи.
Дмитрий Кленский:
Помню, я по радио услышал, что убили Альенде. Я, пораженный, выбежал в коридор и закричал идущему мне навстречу Довлатову: «Альенде убили! Альенде убили!» Он загородил мне проход и сказал: «Ну что ты? У тебя в стране каждый день кого-то убивают или притесняют, а ты кричишь из-за того, что где-то там убили Альенде». Довлатов меня успокоил, я подумал, что он во многом прав. Мы тогда жили не столько реальностью, сколько идеями. Сегодня идеи оказались даже не на втором плане, они почти исчезли — и мы за это расплачиваемся.
Сергей Боговский:
По этой маленькой истории вполне можно судить об отношениях Довлатова и Кленского. Они друг друга знали очень хорошо, Довлатов к нему относился критически, потому что Кленский по своей природе был идеалистом и социалистом. Сергею это претило. Он всегда подчеркивал, что к жизни надо относиться со здоровой долей цинизма, и именно цинизм — показной или подлинный, уже неважно — ему был более всего симпатичен в людях. Довлатов был человеком интеллигентным и очень воспитанным, несмотря на все свои пьяные эскапады, и прекрасно умел себя вести. Так что если он что-то делал не так, он делал это сознательно. Сергей мог человека обидеть очень сильно, поскольку прекрасно владел словом. Митю он действительно обидел и был, по-моему, неправ. Во-первых, я думаю, не стоит награждать персонажей фамилиями прототипов — это неправильно. Во-вторых, не надо возводить напраслину. То, что в «Компромиссе» написано про Кленского, — напраслина чистой воды.
Алла врала что-то трогательное в своей неубедительности, якобы Одри Хепберн прислала ей красящий шампунь…
Потом она уединилась с Митей на кухне. А Кленский обладал поразительным методом воздействия на женщин. Метод заключался в том, что он подолгу с ними разговаривал. Причем не о себе, о них. И что бы он им ни говорил: «Вы склонны доверять людям, но в известных пределах…» — метод действовал безотказно и на учащихся ПТУ, и на циничных корреспонденток телевидения.
Дмитрий Кленский:
Обо мне в «Компромиссе» нет ни слова правды. Во-первых, мы с ним не так уж много общались, когда работали в «Советской Эстонии». Я тогда был еще начинающим журналистом, а он общался с корифеями. Например, Михаил Рогинский был журналист всесоюзного уровня — это было всем известно. Но дело даже не в том, что Довлатов изобразил меня не тем, чем я был на самом деле. Я считаю, что выставлять в своих произведениях людей под их подлинными фамилиями абсолютно безнравственно в любом случае — правду ты пишешь или нет. Моя фамилия принадлежит мне, и никакой писатель — хоть Довлатов, хоть Лев Толстой — не имеет права использовать чужое имя. Многие мне возражают: «Что ты! Это такая честь — попасть в прозу Довлатова!» Я лично не радуюсь такой чести.
Моя сестра считает, что гениальному человеку многое прощается. Я, например, так не думаю. Потому что нельзя ничего делать за чужой счет.
Я не понимаю, почему я должен всем объяснять, что он мне приписал следующие вещи. Тем более не понимаю, почему мои московские родственники, которых я даже не знаю, должны написанное в «Компромиссе» бесконечно опровергать, оправдываться даже. Я думаю, писатель прежде всего должен быть высоконравственным человеком. В этом смысле я бы Довлатова на одну полку с Чеховым не поставил.
Довлатов, по словам Тамары Зибуновой, рассказывал ей, что чувствует себя виноватым перед многими людьми из нашей редакции. То есть он сам понимал, наверное, что поступил неправильно. Но любой журналист знает, что когда материал опубликован, ничего не исправишь, какими бы ни были угрызения совести.
Тамара Зибунова:
Митя Кленский отреагировал на «Компромисс» совершенно естественным образом. Он сам фигура трагическая. Когда во время перестройки Митя ратовал за отделение Эстонии, его травили русские. Апеллировали, кстати, к «Компромиссу»: вот что ваш любимый Довлатов написал про Кленского.
— Короче. Общий смысл таков. Родился счастливый человек. Я бы даже так выразился — человек, обреченный на счастье!
Эта глупая фраза так понравилась редактору, что он выкрикнул ее дважды.
— Человек, обреченный на счастье! По-моему, неплохо. Может, попробовать в качестве заголовка? «Человек, обреченный на счастье»…
— Там видно будет, — говорю.
— И запомните, — Туронок встал, кончая разговор, — младенец должен быть публикабельным.
— То есть?
— То есть полноценным. Ничего ущербного, мрачного. Никаких кесаревых сечений. Никаких матерей-одиночек. Полный комплект родителей. Здоровый, социально полноценный мальчик.
— Обязательно — мальчик?
— Да, мальчик как-то символичнее.
— Генрих Францевич, что касается снимков… Учтите, новорожденные бывают так себе…
— Выберите лучшего. Подождите, время есть.
— Месяца четыре ждать придется. Раньше он вряд ли на человека будет похож. А кому и пятидесяти лет мало…
— Слушайте, — рассердился Туронок, — не занимайтесь демагогией! Вам дано задание. Материал должен быть готов к среде. Вы профессиональный журналист… Зачем мы теряем время?..
Иван Трулль:
Я работал в ЦК эстонской компартии в секторе печати, радио и телевидения. Соответственно, мне приходилось курировать издание газет, в том числе и «Советской Эстонии». Я обратил внимание на то, что в этой газете появляются интересные заметочки, написанные очень хорошим языком. Автор их — Довлатов. Эта фамилия была мне совершенно незнакома. Я спросил редактора Туронка: кто такой этот Довлатов — рабкор или корреспондент? Он ответил мне даже с гордостью, что это штатный работник газеты. Я тут же поздравил его с новым и интересным автором. Надо сказать, что Довлатов всегда был у нас на хорошем счету. От сектора печати тогда во многом зависело, что о человеке думают. Мне он сразу очень понравился, и ни одного нарекания в его адрес я не слышал.
Михаил Рогинский:
После того как наш замечательный редактор Юрну стал министром культуры, к нам прислали Туронка. Генрих Францевич был по-своему человек очень милый. Эстонского языка он не знал, но была в нем какая-то западность, польская учтивость. Он был человеком очень особенного воспитания. Туронок был как бы либерал и в то же время любил говорить «наша партия», «Иван Густавович» (так, понижая голос, он называл нашего первого секретаря). Но, в общем, он был нормальным человеком. Туронок мог с нами выпить, поддержать компанию.
Дмитрий Кленский:
Сергей написал, что мы с Рогинским скептически относились к советской власти — и в этом он был совершенно прав. Разумеется, я всегда считал и считаю, что ничего отвратительнее лизоблюдства перед властью быть не может. Но это не значит, что нужно плевать на нее, изгаляться над ней. А Сергей безбожно поиздевался над главным редактором, который, между прочим, очень много сделал для него. Сейчас многим непонятно, как трудно было беспартийному попасть в номенклатурную газету. Тем не менее Туронок беспартийного Довлатова принял и рисковал при этом своей карьерой. Поэтому мне просто неприятно читать те сцены «Компромисса», в которых упоминается его фамилия. Я слышал, что, когда Туронок в Москве прочитал написанное Довлатовым, он от сердечного приступа умер.
У редактора Туронка лопнули штаны на заднице. Они лопнули без напряжения и треска, скорее — разошлись по шву. Таково негативное свойство импортной мягкой фланели. Около двенадцати Туронок подошел к стойке учрежденческого бара. Люминесцентная голубизна редакторских кальсон явилась достоянием всех холуев, угодливо пропустивших его без очереди.
Сотрудники начали переглядываться.
Я рассказываю эту историю так подробно в силу двух обстоятельств. Во-первых, любое унижение начальства — большая радость для меня. Второе. Прореха на брюках Туронка имела определенное значение в моей судьбе…
Михаил Рогинский:
Нет, я думаю, Митя сильно преувеличивает. Генрих Францевич действительно умер от сердечного приступа, но Довлатов тут ни при чем. Тем более что из «Компромисса» вовсе не следует, что Туронок — подлец. Автор может подшучивать над ним, изображать его иронически, но он нигде не говорит, что наш редактор был человеком непорядочным. Довлатов не унижает его человеческого достоинства. Персонаж у него получился чудаковатый, нервный. Но, если задуматься, мы все изображены чудаками; в конце концов, мы такими действительно были, такими и остаемся.
Елена Скульская:
Мне кажется, настало время, когда прототипы довлатовских персонажей, если они еще живы, должны стараться соответствовать своим персонажам. Он сам в шутку говорил, что будет делать все, чтобы больше походить на рисунок Бродского. Сегодня многие из нас уже даже не вспомнят, как все было на самом деле. Потому что проза Довлатова убедительнее и в этом смысле правдивее той жизни, которую мы прожили. Зачем же ее опровергать?
У Бродского есть дружеский шарж на меня. По-моему чудный рисунок.
Я показал его своему американцу. Он сказал:
— У тебя нос другой.
— Значит надо, говорю, сделать пластическую операцию.
Виктор Иванов:
В то время я и подумать не мог, что Довлатов сделает меня одним из героев своей знаменитой повести. Впервые я его встретил в редакции газеты «Советская Эстония», а через некоторое время Рогинский, который часто посещал ипподром, привел ко мне Довлатова. Мы встретились с Сергеем и с Мишей где-то за час до начала бегов. Я им принес программку, в которой сделал прогноз на эти бега, и они пошли играть. В те годы ипподром был очень привлекательным местом для интеллигенции — только здесь можно было легально играть на деньги — то есть делать что-то такое, что шло вразрез с общими правилами советской действительности. Поэтому на ипподроме я встречал очень многих людей из таллиннского литературного круга.
Я решил написать юбилейную заметку об ипподроме. Побеседовал с директором А. Мельдером. Он вызвал Толю Иванова.
— Вот, — говорит, — молодое дарование.
Мы пошли с Ивановым в буфет. Я сказал:
— У меня есть лишние деньги, рублей восемьдесят. Что вы посоветуете?
— В смысле?
— Я имею в виду бега.
Иванов опасливо на меня взглянул.
— Не бойся, — говорю, — я не провокатор, хоть и журналист.
— Да я не боюсь.
— Так в чем же дело?
В результате он «подписался»:
— Дукель (то есть Дукальский) ставит через приезжих латышей. Это крутой солидняк. Берут заезды целиком, причесывают наглухо. Но это в конце, при значительных ставках. А первые три заезда можно взять.
Я достал программу завтрашних скачек. Толя вынул карандаш…
После третьего заезда мне выплатили шестьдесят рублей. В дальнейшем мы систематически уносили от тридцати до восьмидесяти. Жаль, что бега проводились раз в неделю.
Летом Толя Иванов сломал ногу и обе ключицы. Лошади тут ни при чем. Он выпал пьяный из такси.
С ипподромом было покончено. Уже несколько лет «соперник ветра» работает барменом в Мюнди.
Виктор Иванов:
Потом, после бегов мы обычно отправлялись в ресторан «Кавказский», сейчас его не существует. Заказывали шашлыки, салат «Столичный», водку — примерно по бутылке на каждого. При этом пьяными мы не были никогда, потому что и шашлыка съедали тоже по три-четыре порции. «Кавказский» был самым любимым местом, тем более что он был нам доступен. Но хороших заведений тогда в городе было очень много: «Интерклуб», молодежное кафе «Пегас» — оно работало только до вечера, там пили кофе и сухое вино. И, конечно, был культовый «Мюнди-бар», который находился рядом с Ратушной площадью.
Тамара Зибунова:
Сергей постоянно находился в поисках сюжета. Обыкновенной жизни практически не было, он сразу все пытался перевести в плоскость литературы. Что не укладывалось в сюжет — для него не существовало. За этим было очень интересно наблюдать. Участвовать — тем более.
Елена Скульская:
Один из самых ярких персонажей у Довлатова — Эрик Буш — списан с нашего общего знакомого. Реальный Буш, наверное, был бы очень доволен своим портретом. Если бы я описывала Буша в своей книге, он получился бы другим. Буш был демоническим красавцем с прекрасными пепельными глазами. Он был похож на Дориана Грея и как будто все время разговаривал красивыми значительными фразами. Мне кажется, Буш должен был быть очень благодарен Сереже за то, что он его изобразил таким добродушным, милым. Я даже не уверена в том, что он этому вполне соответствовал.
С продавленного дивана встал мужчина лет тридцати. У него было смуглое мужественное лицо американского киногероя. Лацкан добротного заграничного пиджака был украшен гвоздикой. Полуботинки сверкали. На фоне захламленного жилища Эрик Буш выглядел космическим пришельцем.
Мы поздоровались. Я неловко и сбивчиво объяснил ему, в чем дело.
Буш улыбнулся и неожиданно заговорил гладкими певучими стихами:
— Входи, полночный гость! Чулан к твоим услугам. Кофейник на плите. В шкафу голландский сыр. Ты братом станешь мне. Галине станешь другом. Люби ее, как мать. Люби ее, как сын. Пускай кругом бардак…
— Есть свадкие бувочки! — вмешалась Галина.
Буш прервал ее мягким, но величественным жестом:
— Пускай кругом бардак — есть худшие напасти! Пусть дует из окна. Пусть грязен наш сортир… Зато — и это факт — тут нет советской власти. Свобода — мой девиз, мой фетиш, мой кумир!
Я держался так, будто все это нормально. Что мне оставалось делать? Уйти из дома в первом часу ночи? Обратиться в «скорую помощь»?
Михаил Рогинский:
Буша звали вовсе не Эрик, а Миша. Это был мой первый таллиннский друг. Когда-то нас с ним поселили в одном рабочем общежитии. Он был среднего роста, очень худой, невероятно красивый. У Буша были очень выразительные глаза: от его взгляда женщины просто слабели. Кажется, он слегка заикался.
У Буша была особенность: он всерьез увлекался разными историческими изысканиями. Когда мы с ним жили в общежитии в одной комнате, мы целые ночи проводили за спорами о судьбах российских династий. Сам он очень любил рассказывать о своем аристократическом происхождении. Командиром одного из отрядов, что ворвались в Нарву, был полковник фон Буш. Мишка всем говорил, что он произошел от этого фон Буша.
…Буш не только критиковал существующие порядки. Буш отрицал саму историческую реальность. В частности — победу над фашистской Германией.
Он твердил, что бесплатной медицины не существует. Делился сомнениями относительно нашего приоритета в космосе. После третьей рюмки Буш выкрикивал:
— Гагарин в космос не летал! И Титов не летал!.. А все советские ракеты — это огромные консервные банки, наполненные глиной…
Евгений Рейн:
Как-то в Таллинне, уже несколько лет спустя, я выслушал замечательно яркий, захватывающий рассказ Сергея об одном его приятеле-журналисте, чудаке, неудачнике. Затем Сережа представил мне героя своего рассказа, и я на неделю остановился у того в комнатах какой-то заброшенной дачи в Кадриорге. Это был действительно чрезвычайно особый человек. Особый до загадочности, до каких-то таинственных с моей стороны предположений. Это о нем написан замечательный довлатовский рассказ «Лишний», Сейчас мне очень трудно отделить фактическую сторону дела от общей ткани рассказа. Но здесь вскрывается один из механизмов работы Довлатова. Задолго до написания рассказа он создал образ, артистически дополняющий реальность. Прежде чем быть записанным на бумагу, этот рассказ состоялся дважды. Сначала в виде устной модели, художественно выразительной, почти гротескной, но сотнями нитей связанной с реальностью. А последующие события, произошедшие с героем, уже сами выводили канву повествования, действительность как бы сама писала этот рассказ, опираясь на то, что предварительно было создано Довлатовым.
(Рейн Е. Б. Несколько слов вдогонку // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 398)
Михаил Рогинский:
К сожалению, Буш как журналист слишком много врал. Главным образом из-за этого его никак не брали в штат. Помню, мы готовили специальный выпуск газеты, посвященный ВДНХ. Я был назначен главным по этому выпуску: я отбирал все материалы, правил их. Буш в какой-то пивной услышал, что прорыт новый канал. Он, не задумываясь, тут же написал об этом статью. И только в последний момент я догадался его материал перепроверить и тут же выкинул его из номера. Такое с Бушем, к сожалению, случалось очень часто. Но писал он талантливо — этого не отнимешь. У него был свой стиль.
Тамара Зибунова:
Конечно, Буш существовал на самом деле! Это был человек непредсказуемый, экстравагантный, красивый, элегантный. И фарцовщиком был, и журналистом — кем только не был… Действительно, в то время он жил с очень милой женщиной, заметно старше себя. Кажется, она хромала.
Михаил Рогинский:
Вся эта история, описанная у Довлатова, в целом правдива: его вот-вот должны были взять в штат, а он, будучи в пьяном безобразии, нанес удар одной из наших сотрудниц. В основном его неприятности были от того, что он без конца печатал непроверенную информацию. Взять хотя бы эту историю с кораблем. Конечно, ни с каким моряком он на самом деле не беседовал: его бы и не могли выпустить на землю, раз он был эстонцем-невозвращенцем. Буш просто выдумал все это интервью от начала до конца.
Конец был такой:
«Капитан вытер мозолистые руки паклей. Борода его лоснилась от мазута. Глиняная трубка оттягивала квадратную челюсть. Он подмигнул мне и сказал:
— Запомни, парень! Свобода — как воздух. Ты дышишь свободой и не замечаешь ее… Советским людям этого не понять. Ведь они родились свободными, как птицы. А меня поймет только рыба, выброшенная на берег… И потому — я вернусь! Я вернусь, чтобы снова отведать ржаного хлеба! Душистого хлеба свободы, равенства и братства!..»
— Неплохо, — сказал редактор, — живо, убедительно. Единственное, что меня смущает… Он действительно говорил нечто подобное?
Буш удивился:
— А что еще он мог сказать?
— Впрочем, да, конечно, — отступил редактор…
Тамара Зибунова:
Буш пропал. В последний раз мы с ним виделись году в девяносто третьем. Он разыскал нас, когда моя дочь Саша училась на первом курсе. Где-то есть фотография — Буш с Сашей…
На перроне он схватил меня за руку:
— Что я могу для тебя сделать? Чем я могу тебе помочь?
— Все нормально, — говорю.
Буш на секунду задумался, принимая какое-то мучительное решение.
— Хочешь, — сказал он, — женись на Галине? Уступаю как другу. Она может рисовать цветы на продажу. А через неделю родятся сиамские котята. Женись, не пожалеешь!
— Я, — говорю, — в общем-то, женат.
— Дело твое, — сказал Буш.
Я обнял его и сел в поезд.
Буш стоял на перроне один. Кажется, я не сказал, что он был маленького роста.
Я помахал ему рукой. В ответ Буш поднял кулак — «рот фронт!». Затем растопырил пальцы — «виктори!».
Поезд тронулся.
Елена Скульская:
Недавно Катя Довлатова опубликовала Сережины редакторские колонки, которые позволяют посмотреть на него с другой стороны. Читая их, понимаешь, что он на самом деле любил журналистику. По крайней мере, у него было двойственное отношение к ней, которое я тоже наблюдала. Помню, Сережа как-то подошел ко мне и сказал: «Лиля, давайте откроем свою газету в рамках нашей редакции и назовем ее „Для больших и маленьких“. Это будет издание для детей тех партийных людей, которые читают нашу партийную же газету». Мы собрали маленькую редакцию и пошли к начальству. Руководство, изучив все, что мы принесли, — репортаж из детской библиотеки, рассказ о каком-то мультипликационном фильме и прочее — осталось довольно. Для этой газеты Сергей придумал то, что теперь необыкновенно актуально для всей нашей маленькой, но свободолюбивой Эстонии, — игровую форму обучения эстонскому языку.
У опушки в день ненастный
Повстречали зверя.
Мы ему сказали: „Здравствуй!“
Зверь ответил: „Тере!“
И сейчас же ясный луч
Появился из-за туч…»
«Вечерний Таллинн» издается на русском языке. И вот мы придумали новую рубрику — «Эстонский букварь». Для малолетних русских читателей. Я готовил первый выпуск. Написал довольно милые стишки. Штук восемь. Универсальный журналист, я ими тайно гордился.
Елена Скульская:
Кроме известного стихотворения о медведе, он сочинил еще такое:
Таню я благодарю
За подарок Танин,
Ей спасибо говорю,
По-эстонски «Танэн».
Этот номер вышел, но наш редактор Генрих Францевич Туронок запретил продолжать. Когда его спросили почему, он ответил: «Я не знаю. Там ничего такого нет, но как посмотрю на все эти запятые, тире, многоточия, думаю, что лучше не надо это издавать». Сережа отнесся к этому очень болезненно. Он хотел интересной работы и на журналистском поприще, но как только возникала какая-то оригинальная идея, ее тут же принимали в штыки.
Звонит инструктор ЦК Ваня Труль:
— Кто написал эту шовинистическую басню?
— Почему — шовинистическую?
— Значит, ты написал?
— Я. А в чем дело?
— Там фигурирует зверь.
— Ну.
— Это что же получается? Выходит, эстонец — зверь. Я — зверь? Я, инструктор Центрального Комитета партии, — зверь?!
— Это же сказка, условность. Там есть иллюстрация. Ребятишки повстречали медведя. У медведя доброе, симпатичное лицо. Он положительный…
— Зачем он говорит по-эстонски? Пусть говорит на языке одной из капиталистических стран…
— Не понял.
— Да что тебе объяснять! Не созрел ты для партийной газеты, не созрел…
Иван Трулль:
Я очень люблю животных, и медведей в частности. Я бы никогда не оскорбился, если бы меня назвали медведем. Поэтому разговора, который описан у Довлатова, между нами не было и быть не могло. Но в те времена у нас могли найтись патриотически настроенные читатели (скажем, некоторые пенсионеры, ветераны революции), которые болезненно восприняли бы подобное стихотворение.
Тогда, помню, мне позвонил Маннерман, который курировал городские и районные газеты. Он сказал, что получил письмо от читателей, оскорбленных тем, что написал Довлатов. Сам он был человеком добрейшим и понимающим, ему стихотворение понравилось, но не отреагировать на читательскую жалобу он не мог.
Хотя сама идея «Эстонского букваря» была очень интересная, и я надеялся, что редакция ее не оставит. Однако, к сожалению, это дело не было продолжено.
Валерий Воскобойников:
Его беда была в том, что он слишком хотел стать советским писателем. Сережа не только работал в самых разных газетах, но также писал и для «Юности», и для «Крокодила», и для «Костра». Талант Довлатова не вмещался в рамки, предоставляемые литературе в то время. Он не раз жаловался мне: дают заказную работу, и вроде бы исполнить ее просто. А потом вдруг оказывается, что это так трудно, неприятно, даже мучительно. Если пишешь на тему, которая тебя на самом деле совершенно не интересует, нужно быть или законченным циником, или мучиться. Ведь в прозу хочется внести некоторое изящество, иначе она не будет литературой. А как ты внесешь изящество в очерк об обмене партийных билетов? Получалось, что хороший писатель в халтуру вкладывал больше времени и сил, чем в свои настоящие произведения. Поэтому для Сережи все это было очень тяжело. О своих редких издательских удачах, о тех рассказах, которые ему все-таки удавалось опубликовать, он почти никогда не рассказывал. Сережа мог разве что об этом упомянуть, стесняясь и морщась.
В журнале «Нева» служил мой близкий приятель — Лерман. Давно мне советовал:
— Напиши о заводе. Ты же работал в многотиражке.
И вот я сел. Разложил свои газетные вырезки. Перечитал их. Решил на время забыть о чести. И быстро написал рассказ «По заданию» — два авторских листа тошнотворной елейной халтуры. Там действовали наивный журналист и передовой рабочий. Журналист задавал идиотские вопросы по схеме. Передовик эту заведомую схему — разрушал. Деталей, откровенно говоря, не помню. Перечитывать это дело — стыжусь. В «Неве» мой рассказ прочитали и отвергли.
Лерман объяснил:
— Слишком хорошо для нас.
— Хуже не бывает, — говорю.
— Бывает. Редко, но бывает. Хочешь убедиться — раскрой журнал «Нева»…
Я был озадачен. Я решился продать душу сатане, а что вышло? Вышло, что я душу сатане — подарил. Что может быть позорнее?.. Я отослал свое произведение в «Юность». Через две недели получил ответ — «берем». Еще через три месяца вышел номер журнала. В текст я даже не заглянул. А вот фотография мне понравилась — этакий неаполитанский солист.
Милая Люда! «Юность» — черт с ней! Я написал то, что им требовалось, и они меня опубликовали, другого публиковать не стали бы. Для меня и для местного издательства это сильный прецедент. Тут есть чиновники, которые текста не прочтут, а рожу и фамилию запомнят. Адепты чистого искусства уже подняли дружный лай по поводу моего выступления. Получена такая открытка: «Портрет хорош, годится для кино, но текст беспрецедентное говно». Это кто-то напрягся из тусклой челяди Бобышева, я думаю. Подпись красноречивая — «X», по-ихнему — икс. Но это все merde — рвань и нечисть.
Валерий Попов:
Я бы не сказал, что в то время кто-то не хотел печататься из принципиальных соображений. Во всяком случае, Сережа к таким людям не относился. Он всегда хотел печататься, просто это ему не удавалось. Номенклатурные сотрудники советских редакций чувствовали в нем эстетически чужого человека. Я помню, что когда мы с ним входили в какую-нибудь редакцию (а их было много), у всех просто мускулы напрягались: так им хотелось нам нахамить. Сережа просто физически действовал на людей чиновного рода, хотя он был очень обаятельным человеком.
Тамара Зибунова:
Я жила в квартире с печным отоплением. С Сережей у нас был уговор — кто раньше придет с работы, тот идет за дровами и топит печку. И вот две недели подряд я прихожу первая, выгребаю золу, начинаю топить, готовить ужин — и тут появляется Сережа. Конечно, меня раздражало, что он специально ждал, чтобы прийти, когда все уже готово. И вот иду я с работы и негодую: «Если сейчас приду, а его нет, не знаю, что сделаю!» Прихожу домой: дров принесено на неделю вперед, печка топится, а Сережа приветливо говорит: «Томушка, у меня ужин готов!» То есть он всегда чувствовал момент — и так во всем. Как он приходил домой с похмелья — это надо было видеть. Один раз — с охапкой роз, другой — с новым торшером. Он мог быть очень трогательным и даже мою маму умилял до слез.
Когда Сережа работал, он вообще не пил. Трезвый Сережа хотел только одного — работать и чтобы никто ему не мешал. Выпивал он, как и все, в основном на вечеринках, и ничего странного в этом не было.
— Это Довлатов. Из родильного дома. Вы мне задание дали…
— А, помню, помню.
— Так вот, родился мальчик. Большой, здоровый… Пятьдесят восемь сантиметров. Вес — четыре двести… Отец — эфиоп.
Возникла тягостная пауза.
— Не понял, — сказал Туронок.
— Эфиоп, — говорю, — родом из Эфиопии… Учится здесь… Марксист, — зачем-то добавил я.
— Вы пьяны? — резко спросил Туронок.
— Откуда?! Я же на задании.
— На задании… Когда вас это останавливало?! Кто в декабре облевал районный партактив?..
Иван Трулль:
Сейчас многие говорят, что Довлатов сильно пил. Мне это слышать странно. Я думаю, это очередной миф, который сложился вокруг него. Я, например, ни разу не видел Довлатова по-настоящему пьяным. Сергей мог выпить много — это другое дело. Но на нем это почти никак не отражалось: он очень мощный был человек.
Евгений Рейн:
Несколько лет подряд я ездил к Довлатову в Эстонию. Как я теперь понимаю, эстонские годы для Сережи были временами двойственными, одновременно и «способствующими», и «мучительными». Он стал профессиональным литератором (что было для него очень важно), был признан внутри своего цеха, окружен вниманием, даже своеобразным почетом. И в то же время его изводила лживая журналистская работа, проза его пылилась без востребования в издательских кабинетах, столичный литературный поток шел мимо него. Все надежды, все жизненные планы упирались в одно — в книгу, готовившуюся в таллиннском издательстве. По обстоятельствам того времени в этом не было ничего маниловского, сверхъестественного. События более подтвердили, чем опровергли основательность выбранного Довлатовым пути. Ведь книга дошла до «чистых листов», еще две-три недели — и она вышла бы в свет, и тогда, возможно, все бы сложилось в Сережиной жизни иначе.
(Рейн Е. Несколько слов вдогонку // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 398–399)
Тамара Зибунова:
Когда перед Сережей возникла перспектива издать книгу, он перестал выпивать, весь был поглощен работой. В издательстве «Ээсти Раамат» русским редактором была жена моего сокурсника и хорошая моя приятельница Эльвира Михайлова. Я отвела к ней Сережу, и Эльвира сказала, что готова работать с его рукописью. Он был счастлив и сразу же стал работать над будущей книгой — подбирать рассказы для публикации, переписывать, дорабатывать.
Я отобрал шестнадцать самых безобидных рассказов и пошел в издательство. Редактор Эльвира Кураева встретила меня чрезвычайно приветливо. Через несколько дней звонит — очень понравилось. Даем на рецензию в Тартуский университет.
— А можно самому Лотману?
— Вообще-то можно. Юрий Михайлович с удовольствием напишет рецензию, Только я не советую. Его фамилия привлечет нежелательный интерес. Пошлем доценту Беззубову. Это очень знающий человек, специалист по творчеству Леонида Андреева. Вы любите Андреева?
— Нет. Он пышный и с надрывом. Мне вся эта компания не очень-то: Горький, Андреев, Скиталец…
— Неважно, Беззубов — человек широкого диапазона.
— Да я не возражаю…
Беззубов написал положительную рецензию. Приводить ее целиком не имеет смысла. Вот последний абзац: «С. Довлатов является зрелым писателем. Его рассказы обладают несомненными литературными достоинствами».
Через три недели со мной был подписан договор 36/ЕИ-74.
Тамара Зибунова:
Поначалу все складывалось очень хорошо. Глава издательства «Ээсти Раамат» Аксель Тамм очень хотел издать хорошую русскую книгу и долго бился за нее впоследствии. Когда начались цензурные придирки, которые становились все серьезнее, нам и в голову не приходило, что уже утвержденную книгу все-таки не издадут.
Русская литературная секция в Таллинне очень малочисленна. Уже три года здесь не принимали в Союз новых членов. Поэтому мной так и заинтересовались. Гранки пришли буквально через месяц. Затем — вторая корректура. То есть по срокам нечто фантастическое!.. Позднее я узнал, что рукопись все же тормозили. У кого-то она вызывала законное недоумение. Автор почему-то ленинградец. (Я работал в Эстонии с ленинградской пропиской.) Да и тексты оказались не столь уж безобидными. В общем, тормозили…
Иван Трулль:
Однажды мне позвонил завсектором Маннерман и сказал: «Мне из издательства прислали смакетированный сборник Довлатова, но на него наложено вето, цензура не пропускает. Не прочтешь?» Я прочитал эту книгу — мне понравилось. Называлась она «Пять углов», как и известная площадь в Ленинграде. Я подумал, что к такому названию могут придраться: почему мы издаем книгу о Пяти углах в Таллинне, а не в Ленинграде? Значит, там ее издавать отказываются? Я порекомендовал придумать какое-то другое название, и название было найдено — «Городские рассказы». Дальше следовало обсуждение в ЦК — Довлатов потом жалел, что не присутствовал на нем. Я высказал свое благожелательное мнение о книге, упомянул, что ее можно сопоставить с рассказом «Один день Ивана Денисовича» Солженицына. После этого все запреты с книги были сняты.
Позже я узнал, как все это было. Сообщение делал инструктор ЦК Ян Труль. Мне кажется, он талантливо построил свою речь. Вот ее приблизительное изложение:
«Довлатов пишет о городских низах. Его персонажи — ущербные люди, богема. Их не печатают, обижают. Они много пьют. Допускают излишества помимо брака. Чувствуется, рассказы автобиографические. Довлатов и его герои — одно. Можно, конечно, эту вещь запретить, Но лучше — издать. Выход книги будет естественным и логичным продолжением судьбы героев. Выход книги будет частью ее сюжета. Позитивным жизнеутверждающим финалом. Поэтому я за то, чтобы книгу издать…»
Я ждал сигнального экземпляра, медленно тянулись дни, полные надежд.
Тамара Зибунова:
У моего студенческого приятеля Володи Котельникова дядя жены служил в Государственном комитете по кинематографии. Возникла идея дать рукопись этому родственнику — он был человек влиятельный и вполне мог посодействовать в издании или даже экранизации. Сам Котельников, который, кстати, в свое время устроил Сережу в кочегарку, вместе со своим другом Сергеем Солдатовым занимался распространением всевозможной диссидентской литературы. В тот момент, когда мы уже ждали сигнального экземпляра, Солдатова арестовали. Кажется, он был членом партии «Независимая Эстония» и вместе со своими соратниками написал какое-то письмо с требованием освободить Эстонию. После этого ареста в Таллинне началась волна обысков, о чем мы, разумеется, не знали.
Нас познакомили в одной литературной компании. Затем мы несколько раз беседовали в коридоре партийной газеты. Бывший суворовец, кочегар, что-то пишет… фамилия — Котельников. Свои рассказы он так и не принес, хотя мы об этом уславливались. Теперь мне кажется, что я его сразу невзлюбил. Что-то подозрительное в нем обнаружил. А впрочем, это ерунда. Мы были в хороших отношениях. Единственное меня чуточку настораживало: литератор и пролетарий, жил он весьма комфортабельно. Приобретал где-то шикарную одежду. Интересовался мебелью… Нельзя, будучи деклассированным поэтом, заниматься какими-то финскими обоями. А может быть, я просто сноб… Зачем я рассказываю о Котельникове? Это выяснится чуть позже.
Тамара Зибунова:
Накануне обыска у Котельникова я отвозила какие-то вещи к маме. Троллейбус остановился у дома Котельникова, я решила зайти в гости. Володя вынес папку с Сережиными рукописями. У меня было два тяжелых пакета, и я сказала, что папки заберу в другой раз. Рукопись осталась лежать на видном месте. На следующий день я легла в больницу, а ночью ко мне как-то прорвался Володя Котельников со страшной новостью: «Тамара, у меня был обыск, и Сережину книгу взяли!» Искали, конечно, вовсе не Сережины рукописи, но их случайно забрали вместе с Солженицыным и прочей запретной литературой.
Группа эстонцев направила петицию в ООН. «Мы требуем демократизации и самоопределения… Хотим положить конец насильственной русификации… Действуем в рамках советских законов…» Через три дня этот меморандум передавали западные радиостанции. Еще через неделю из Москвы поступила директива — усилить воспитательную работу. А это значит — кого-то уволить. Разумеется, помимо следствия над авторами меморандума. Ну и так далее. У Котельникова был обыск. Не знаю, в чем он провинился. Дальнейших санкций избежал. Не был привлечен даже в качестве свидетеля. Среди прочих бумаг у него изъяли мои рассказы. Я отнесся к этому спокойно. Разберутся — вернут. Не из-за меня же весь этот шум. Там должны быть горы настоящего самиздата. То есть я был встревожен, как и другие, не больше. Ждал верстку. Вдруг звонит Эльвира Кураева:
— Книжка запрещена. Подробностей не знаю. Больше говорить не могу. Все пропало…
Валерий Воскобойников:
Насколько я знаю, Сережа в Таллинне совершил роковую ошибку. Испугавшись за свою рукопись, которую обнаружили при обыске у каких-то вроде бы эстонских националистов, он сам пошел сдаваться в КГБ, чтобы рассказать о происшедшем. Но так поступало большинство советских граждан. Чтобы понять это, нужно знать жуткую атмосферу того времени. И еще нужно знать, как сильно Сережа испугался за свою книгу — ведь она была уже на выходе. Полковник ему сказал: «Идите, работайте спокойно». А сам тем временем позвонил в редакцию и потребовал, чтобы Довлатова на всякий случай немедленно уволили.
Иван Трулль:
Помню, Маннерман пришел ко мне в кабинет с совершенно неожиданным сообщением: «Слушай, на книгу, которую мы одобрили, КГБ наложило запрет. Рукопись пытались переправить за границу, а автор ее оказался диссидентом. Вопрос этот становится уже не литературным, а политическим».
Тамара Зибунова:
Сережа даже ходил на прием в КГБ. Там не отрицали, что Довлатов не имеет никакого отношения к делу, которым они тогда занимались, и перенаправили книгу товарищам по работе в ЦК, в отдел печати. Те, в свою очередь, адресовали ее редактору «Советской Эстонии», которому настоятельно рекомендовали принять меры. Сережа позвонил мне утром на работу и сказал: «Тамара, меня вызывают на редколлегию, будут увольнять, я подаю заявление по собственному желанию», — и бросил трубку. Я перезвонила — его уже не было. Для меня все происходящее было катастрофой. Я была беременна и не знала, посадят ли его, уедет ли он.
Михаил Рогинский:
Кому хочется брать на себя ответственность за определение, является рукопись Сережи антисоветской или нет? Чекисты передали рукопись в ЦК в отдел административных органов, те переправили в отдел пропаганды, отдел пропаганды спустил дело в отдел печати, а отдел печати тоже не захотел решать этот вопрос. Они его переадресовали к нам в редакцию: ваш человек — вы и решайте, хорошая книга или плохая, советская или антисоветская. Большая часть редколлегии нашей газеты состояла из людей, которые были роялистами больше, чем король. Дряхлеющие лидеры редакции приняли происшествие как сигнал к атаке. Я оказался единственным журналистом из основных отделов (я был спецкором при редакторате), кто не состоял в партии. Поэтому я не был зван на это заседание, так же, как и Лилька Скульская, и ждал Сережу в коридоре, но он мне достаточно подробно изложил, как все это происходило. Сережу страшно отчитывали.
— Товарищи, — начал редактор, — мы собрались, чтобы обсудить… Разобраться в истоках морального падения… Товарищ Довлатов безответственно передал свою рукопись «Зона» человеку, общественное лицо которого… Человеку, которым занимаются соответствующие органы… Нет уверенности, друзья мои, в том… А что, если этой книгой размахивают наши враги?.. Идет борьба двух миров, двух систем… Мы знали Довлатова как способного журналиста… Но это был человек двойной, так сказать… Два лица, товарищи… Причем два совершенно разных лица… Но это второе лицо искажено гримасой отвращения ко всему, что составляет… И вот мы хотим, образно говоря, понять… Товарищи ознакомились с рукописью… Прошу высказываться…
Михаил Рогинский:
Говорят, Туронок произносил не такие жуткие речи, а выступил как-то получше — не знаю. В любом случае, он говорил то, что обязан был говорить как редактор — учитывая настроения камарильи, прочитавшей рукопись. Интересно другое: на заседании присутствовали близкие друзья Сережи: завотделом партийной жизни Гена Розенштейн, завотделом сельского хозяйства Виталий Репецкий. Это были люди, которые с ним выпивали довольно регулярно и приятельствовали. Но они не рванулись в его защиту, выступить в поддержку Сережи никто не рискнул. Другое дело, что была определенная предрешенность всей этой ситуации.
Господи, что тут началось! Я даже улыбался сначала. Заместитель редактора К. Малышев:
— Довлатов скатился в болото… Льет воду на мельницу буржуазии… Опорочил все самое дорогое…
Костя, думаю, ты ли это? Не ты ли мне за стакан портвейна выписывал фиктивные командировки? Сколько было выпито!..
Михаил Рогинский:
Один из самых нелепых возгласов того вечера звучал примерно так: «Это хуже Солженицына!» Сережа тщетно пытался оправдаться, рассказывая о том, как совершенно открыто отсылал рукопись в разные советские журналы и получал при этом весьма благожелательные отзывы. Обычно в рецензиях говорилось, что «чувствуется оригинальный стиль автора», «автор прекрасно владеет языком». До публикации дело не доходило, но никто и никогда не называл рукопись антисоветской. Эти доводы не были услышаны среди криков, с которыми наши коллеги обрушились на Сережу.
Я начал говорить. До сих пор мучаюсь. Как я унизился до проповеди в этом зверинце?! Боже мой, что я пытался объяснить! А главное — кому?!
— Трагические основы красоты… «Остров Сахалин» Чехова… «Записки из мертвого дома»… Босяки… Максим Горький… «Кто живет без печали и гнева, тот не любит отчизны своей…»
Нейфах (перебивает):
— Кто это написал? Какой-нибудь московский диссидент?
— Это стихи Некрасова!
Нейфах:
— Не думаю…
Михаил Рогинский:
В какой-то момент Сережа достал заранее заготовленное заявление об уходе. Мы его вместе сочиняли на всякий случай, потому что было совершенно неизвестно, чем это все кончится, ведь Сережу могли уволить по статье. Он вынул это заявление, которое редактор со вздохом облегчения немедленно подписал.
Тамара Зибунова:
Я помню, в каком состоянии Сережа пришел домой после редколлегии. Он говорил, что его там называли «карманным Солженицыным» и еще Бог знает как. Через несколько лет наши общие знакомые, присутствовавшие на редколлегии, рассказывали мне, что все происходило не совсем так, как Сережа описал в «Ремесле». Туронок, из которого Довлатов сделал монстра, был, может, и не самым смелым, но вполне нормальным человеком. Он начал встречу не с патетической речи, а с простого вопроса: «Сережа, с кем же вы связались?»
Михаил Рогинский:
Потом мы еще сочиняли заявление на имя первого секретаря ЦК. Ведь самой большой потерей для Сережи было не увольнение, а запрет на его книгу, которая была уже набрана, — «Пять углов. Записки горожанина». Ради того, чтобы спасти книгу, можно было пойти на любые идеологические компромиссы. Но это не помогло, к сожалению, и наше заявление не возымело действия.
Я пошел в ЦК к знакомому инструктору Трулю. Было ясно, что он в курсе событий.
— Что же это такое? — спрашиваю.
Инструктор предупреждающе кивнул в сторону телефона:
— Выйдем.
Иван Трулль:
Что я мог ему сказать? Я говорил ему о том, что сам занимался журналистикой и встретил очень много сложностей. Многое из того, что я готовил, было отвергнуто моей редакцией. Было особенно обидно, когда не приняли материал, ради которого я долго путешествовал по республике и не получил за это ни копейки. Я понял, что мне надо уходить из журналистики. Думал о заводе или о колхозе, но в конце концов выбрал школу: я же по образованию филолог, могу быть учителем русского языка и литературы. И вдруг — звонок из ЦК, меня вызывают. Я думаю: «Вот сейчас мне придется действительно туго». А мне совершенно неожиданно предложили занять место инструктора ЦК в секторе печати благодаря моему приятелю Федорову. Я согласился и именно поэтому не пошел ни на завод, ни в школу. Было понятно, что на журналистской стезе мне работать не дадут. Я тогда рассказал все это Сергею и дал ему совет, о котором он написал в своей повести «Ремесло».
Работник ЦК Эстонии и бывший журналист партийной газеты совещались в уборной.
— Есть один реальный путь, — сказал инструктор, — ты устраиваешься на завод чернорабочим. Потом становишься бригадиром. Потом…
— Директором завода?
— Нет, рабкором. Молодежная газета печатает тебя в качестве рабкора. Через два года ты пишешь о заводе книгу. Ее издают. Тебя принимают в Союз. И так далее…
Иван Трулль:
Первую часть нашего разговора Довлатов опустил, а вторую оставил. Он как будто ничего не придумал, но в его изложении вся история приобрела несколько иной смысл. С другой стороны, не так уж это и важно.
Я очень тронут тем, что оказался единственным работником ЦК, которому Довлатов посвятил такие добрые строки. Он достаточно точно изложил то, что происходило на наших с ним встречах. Вот только совещались мы с ним у меня в кабинете, а вовсе не в уборной. Во-первых, прятаться там хуже всего: народу всегда много. К тому же сверху слышимость хорошая. Но эта художественная деталь в довлатовской повести прекрасно работает.
Я пошел к Григорию Михайловичу Скульскому. Бывший космополит, ветеран эстонской литературы мог дать полезный совет.
Григорий Михайлович сказал:
— Вам надо покаяться.
— В чем?
— Это неважно. Главное — в чем-то покаяться. Что-то признать. Не такой уж вы ангел.
— Я совсем не ангел.
— Вот и покайтесь. У каждого есть в чем покаяться.
— Я не чувствую себя виноватым.
— Вы курите?
— Курю, а что?
— Этого достаточно. Курение есть вредная, легкомысленная привычка. Согласны? Вот и напишите:
«Раскаиваясь в своем легкомыслии, я прошу…» А дальше — про книжку. Покайтесь в туманной, загадочной форме.
Тамара Зибунова:
У Лили Скульской папа был членом Союза писателей. Она предложила Сереже с ним посоветоваться. Он и предложил Сереже написать письмо нашему первому секретарю Кэбину, который был, по его словам, мягким и хорошим человеком. При этом непременно нужно было отдать письмо в собственные руки, то есть ждать Кэбина у здания ЦК. Письмо было написано, но дежурить у ЦК Сережа тогда, конечно, не мог. Он страшно запил.
Милая Люда!
Я чувствую себя парализованным и поэтому молю о величайшем снисхождении — не задевай больше моего отравленного портвейном и тщеславием сердца.
Тебе я не боюсь сообщить о том, что я как никогда абсолютно беспомощен, пережил крушение всех надежд, всех убогих своих иллюзий.
«На свете счастья нет, но есть покой и воля», — сказал парнасец, исступленно жаждущий счастья. Воля как продолжение мужества во мне отсутствовала изначально. Покой же возможен лишь в минуты внутреннего согласия. А какое уж там согласие, если мне до тошноты противно все в себе: неаполитанский вид, петушиное красноречие, неустоявшийся к семидесяти годам почерк, жирненькие бока, сластолюбие и невежество. Даже то, что я себе противен и пишу об этом, мне противно.
Тамара Зибунова:
Это действительно было крушение всех наших надежд, ведь от этой книги тогда зависела вся наша жизнь. Мы думали, Сережу примут в Союз писателей Эстонии, я поменяю свою квартиру на комнату в Москве, мы уедем. Тогда в Москве было гораздо проще жить и работать, чем в Ленинграде.
Аксель Тамм до последнего боролся за книгу, но из этого ничего не вышло. В ЦК ему сказали, что Довлатов подписал какое-то письмо с отказом от рукописи, и Тамму пришлось тоже отказаться от ее издания. Это была неправда — Сережа ничего подобного не подписывал.
Сергей Боговский:
Несмотря на все эти жуткие неудачи, я думаю, правы те, кто говорит, что для Довлатова таллиннский период оказался счастливым — насколько это было возможно в тех обстоятельствах. Но иногда он впадал в какую-то необъяснимую глубокую мрачность. Он замыкался, уходил в себя и превращался в совершенно другого человека. Вывести его из этого состояния было абсолютно невозможно, он должен был справиться сам. Это проходило так же неожиданно, как и начиналось.
Евгений Рейн:
И все-таки эстонские годы, мне кажется, были благотворны для него. Я вспоминаю его на фоне симпатичной и немного игрушечной таллиннской старины, за столиками кафе, в баре редакции, в доме на Рабчинского, 41, где он жил, в маленьких городах Эстонии. Огромный, яркий, очень пластичный, он по какому-то закону контраста очень подходил к этой «декорации». Он хорошо знал Эстонию, относился к ней с симпатией, может быть чуть-чуть юмористически (что, впрочем, вообще неотделимо от его ментальности). И эстонцы чувствовали в нем друга, до известной степени «своего» человека.
(Рейн Е. Несколько слов вдогонку // Малоизвестный Довлатов. Сборник. СПб., 1995. С. 399)
Тамара Зибунова:
Сережа покинул Таллинн 8 марта 1975 года. 8 сентября родилась наша дочь Саша. Сережа дежурил у роддома.
Там собирались делать фонтан и поставили огромную чашу с водой. Сережа настойчиво требовал, чтобы я в окно показала дочку, а ее все не приносили на кормление. Я рассудила, что из окна шестого этажа все равно ничего не видно, завернула швабру в полотенце и выставила к окну. Сережа стал радостно слать воздушные поцелуи, сел на эту чашу с водой, чтобы удобнее было вверх смотреть, и перевернулся. Хорошо, что как раз пришли моя мама с мужем и его быстро вытащили. На следующий день, когда меня должны были выписывать, врач сказал: «Вы еще полежите. Я вчера видел в окно вашего мужа, вам домой рано».
Я, кстати, очень не хотела, чтобы он регистрировал дочь. Было уже понятно, что он с нами жить не будет, а мне выгодно было считаться матерью-одиночкой. В таком случае мне полагалось какое-то пособие, бесплатный детский сад и масса преимуществ. Но Сережа говорил: «Не смей меня так оскорблять. Я никуда не уеду!» Тогда я ему поставила четкое условие: Довлатовой Саша никогда не будет, она должна быть записана Зибуновой. Но Сережа взял мой паспорт, мою справку из роддома, подговорил одну свою знакомую, и они тайком от меня пошли в загс и зарегистрировали Сашу. Меня поставили перед фактом. А потом он стал регулярно к нам приезжать, и получалось так, что приезды его совпадали с запоями. У меня был на руках грудной ребенок, и вся эта ситуация была для меня очень тяжелой. Я прекрасно понимала, что он будет вечно болтаться между Таллинном и Ленинградом. Меня это не устраивало. Разрыв был мучительным, много разных нелепых сцен и разговоров…
Перед тем как отправиться в Америку, Сережа приехал к нам попрощаться. Все это было трагикомично и очень литературно: Сережа делал вид, что рвет визу, говорил, что никуда не поедет.
Потом я приезжала в Ленинград на его проводы.
После этого мы с Сережей переписывались до его смерти в 1990 году.
Сложное в литературе доступнее простого.
Иосиф Бродский, поэт:
Сережа был прежде всего замечательным стилистом. Рассказы его держатся более всего на ритме фразы, на каденции авторской речи. Они написаны как стихотворения: сюжет в них имеет значение второстепенное, он только повод для речи. Это скорее пение, чем повествование, и возможность собеседника для человека с таким голосом и слухом, возможность дуэта — большая редкость. Собеседник начинает чувствовать, что у него — каша во рту, и так это на деле и оказывается. Жизнь превращается действительно в соло на ундервуде, ибо рано или поздно человек в писателе впадает в зависимость от писателя в человеке, не от сюжета, но от стиля.
(Бродский И. О Сереже Довлатове («Мир уродлив, и люди грустны») // Довлатов С. Собрание сочинений. В 3-х т. СПб.: Лимбус-пресс, 1993. Т. 3. С. 358)
Владимир Губин, писатель:
Сергей чтил язык, это было поденной работой Довлатова. Любопытства ради пробовал я редактировать его прозу — не кощунствовал, а проводил эксперименты неизвестно зачем — и, разумеется, не получилось, ее никому не дано редактировать. Она, вольнолюбиво раскованная, свободная, перетекала неуправляемо в огульно тарабарское месиво при попытке «подправить» ее чужими руками. Сергей, доверяя на слово каждому слову, находил и выстраивал интуитивно для каждого слова свой принцип удобств, обеспечивающий слову радость успеха.
(Губин В. Наедине со светом // Довлатов С. Последняя книга: Рассказы, статьи. СПб., 2001. С. 349)
Александр Генис, писатель:
Простота Довлатова — не изначальна, она является результатом вычитания, продуктом преодоления сложности.
Об этом говорит еще одна фраза из «Записных книжек»: «Сложное в литературе доступнее простого».
Простое — по Довлатову — это сама жизнь, отраженная в словах. Слово и есть главный герой Довлатова. К приключениям слов сводится и весь сюжет его рассказов. В принципе, ему не важно, о чем рассказывать. У него почти не остается самой категории содержания, разве что какой-нибудь мелкий анекдот, забавный случай. Это даже не фабула, а ее тень, предлог к повествованию. Поэтому Довлатов из раза в раз повторял одни и те же истории — о себе, своих родственниках, своих друзьях и коллегах. Суть их давно известна его читателю, но важно не что, а как рассказано. Это как музыкальная, конечно же джазовая, пьеса, в которой разворачивается, аранжируется, трансформируется одна и та же тема. Темой этой была жизнь Довлатова, все остальное — искусство выбирать и расставлять слова в нужном, единственно возможном порядке.
Именно в этом искусстве — вся соль. Довлатовский сюжет нельзя пересказать. Ей-богу, сегодня есть очень немного русских писателей, которым можно сделать подобный комплимент.
(Генис А. На уровне простоты // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 468–469)
Лев Лосев, поэт:
Это петроградская литературная школа писательства, требующая постоянного поиска единственных слов для выражения единственного видения и при этом внешней простоты, такой отделанности, чтобы казалось, что не сделано вовсе — само получилось; эта проза сродни акмеистической поэзии.
Это проза Житкова, Шварца, Добычина, Василия Андреева, в другом жанре — Тынянова; это — самая затоптанная хамской советчиной литературная школа (потому что если уж хам благодушен и попустительствует, так уж скорей чему-нибудь позаковыристей, «чтобы видать было, что красиво»). А все же не вытоптали совсем, что-то всегда пробивалось, как пробивалась трава сквозь петроградские мостовые в двадцатом или сорок втором году.
(Лев Лосев. Русский писатель Сергей Довлатов // Довлатов С. Собрание сочинений. В 3-х т. СПб., 1993. Т. 3. С. 367–368)
Игорь Ефимов, писатель, издатель:
Жажда неповторимости доходила в нем до курьезов. Например, он придумал себе такие «литературные вериги»: чтобы ни в одной фразе не было у него двух слов, начинающихся на одну и ту же букву. Он уверял меня, что подобный искусственный прием помогает ему искать незатертые слова. Я соглашался, что в какой-то мере это могло срабатывать. Но все же такая сосредоточенность на мелочах литературного ремесла тревожила меня. Писатель здесь начинает напоминать влюбленного, который явился на свидание принаряженным и без конца поправляет галстук, прическу, складки на брюках, и так сосредотачивается на этом, что забывает и о возлюбленной, и о своем чувстве к ней.
Но, с другой стороны, только эта страсть к талантливому и неповторимому позволяла Довлатову реагировать с такой убийственной точностью на все проявления шаблонности, пошлости, душевной лени в окружавшей его жизни.
(Ефимов И. Неповторимость любой ценой // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 447)
Петр Вайль, писатель:
Об этом довлатовском правиле искусственного замедления письма посвященные (я в том числе) рассказали уже давно. Но надо бы в таком писательском самоистязании выделить одно — безраздельное, разнузданное торжество стиля. Ведь Довлатов, всегда и все писавший по фактической канве, без колебаний менял факт — самым вопиющим образом — если факт начинался с неподходящей буквы.
Понятно, что чаще всего насилию подвергались числительные и имена собственные. Указывать места не буду. В этом есть что-то доносительское — да и пусть исследователи сами потрудятся. Но Довлатову ничего не стоило заменить, допустим, Лондон на Париж, если в предложении необходимо было присутствие героя по имени Леонид — пусть даже таким образом Париж становился столицей Великобритании. Семидесятые менялись на шестидесятые, внося нелепость и анахронизм, и без подсказки никогда не догадаться, что все дело в соседнем предлоге «с».
(Вайль П. Без Довлатова // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 458–459)
Борис Рохлин, писатель:
Он часто возвращался к старым рассказам и переделывал их. Одно это говорит о том, насколько серьезно Сергей относился к своей литературной работе, а внешне это часто казалось веселым балаганом на потребу публике, шутовством и балагурством. Он доказал, что не обязательно творить с серьезной физиономией, в молитвенной позе, показывая всем, что приносишь себя в жертву творчеству, хотя, возможно, его писательство и было жертвоприношением, незримым для окружающих.
(Рохлин Б. Скажи им там всем // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 416–417)
Сергей Довлатов возвращается в Ленинград. За время его отсутствия город и страна резко изменились. Уже эмигрировал и получил Нобелевскую премию Александр Солженицын. Друзья и знакомые Довлатова разъезжаются из Ленинграда в разных направлениях. Михаил Хейфец отправляется в лагерь, Иосиф Бродский и Людмила Штерн — за границу, Евгений Рейн и Анатолий Найман переехали в Москву.
Все пути закрыты. У Довлатова после таллиннской истории — «волчий билет». Единственная возможность — детский журнал «Костер». Область детской литературы традиционно была спасительным оазисом для неугодных власти русских писателей. Знаменитая редакция Детгиза (Детский отдел Госиздата), располагавшаяся на последнем этаже нынешнего Дома книги на Невском проспекте, во главе с Самуилом Яковлевичем Маршаком приютила многих «сомнительных» писателей и поэтов. Здесь работали Евгений Шварц, Николай Олейников, Даниил Хармс, Александр Введенский, Борис Житков. В Детгизе издаются широко известные в то время детские журналы «Чиж» и «Еж». Когда в 1936 году на Детский отдел Госиздата было оказано сильное давление со стороны власти, главный редактор Самуил Маршак создал новый детский журнал под названием «Костер». Впоследствии ему предстоит стать ведущим периодическим изданием для детей в Советском Союзе.
Новый журнал становится, таким образом, преемником блистательных «Чижа» и «Ежа». В середине семидесятых тираж у «Костра» невероятный — 650 000 экземпляров. Свою прозу в журнале печатают Виктор Голявкин, Василий Аксенов, Сергей Вольф и Юз Алешковский. Здесь работают поэты Лев Лосев и Владимир Уфлянд. Иллюстрируют «Костер» лучшие художники-графики Ленинграда: Георгий Ковенчук, Михаил Беломлинский, Светозар Остров. К тому же «Костер», журнал номенклатурный и относящийся к ЦК Комсомола, предоставлял солидные зарплаты и всевозможные льготы сотрудникам.
Во главе редакции — детский писатель и мореплаватель Святослав Владимирович Сахарнов. Пользуясь авторитетом в официозных кругах, он успешно обходит цезурные законы и поддерживает высокий уровень журнала.
У Довлатова, журналиста с недюжинным талантом, есть все возможности для того, чтобы укрепиться в редакции «Костра» и обрести таким образом некую стабильность и статус. Однако детская литература и детская журналистика до сих пор не входили в сферу его интересов.