ЧАСТЬ ВТОРАЯ Копенгаген, 1902–1903 годы

44

Ингеборг представляет их. Потерянные существа, иногда похожие на хищников, иногда — не более чем тени. Они сидят на горных вершинах и тоскливо воют друг на друга, вытягивая шею. Такие звуки раздаются, когда ветер меняет направление и дует вдоль улицы Лилле Страннстреде, залетая в щели подвальной двери и узкой оконной рамы. Им пришлось выехать из халупы на улице Святой Анны — сказали, что домишко собираются снести.

Она заталкивает в щели газеты. Каждое утро и вечер меняет их, потемневшие и тяжелые от влаги. Газеты словно подгузники, полные осенних дождей и штормов. А еще мочи: частенько пьянчужки по пути домой из «Эресунна», «Рыбного ящика», «Мыса Горн», «Запада», «Дании» или «Зала Нептуна», заведений вдоль канала Нюхавн, справляют нужду на лестнице, ведущей в подвал, или же прямо на подвальное окно. Чаще всего это моряки, датчане или иностранцы, с торговых судов, стоящих на якоре у пристани Лангелиние. Утолив жажду в кабаках, они тащатся мимо подвала, чтобы погасить пожар между ног публичных женщин в борделе чуть дальше по улице.

В газетах пишут, что девушки, влюбившиеся в китайцев из Тиволи, «предали идеалы родины». И они заслуживают статуса «недоженщин» или «полуженщин».

Ингеборг размышляла о том, кто положил газету на виду перед их дверью раскрытой именно на этой статье, но, конечно, вычислить «тайного доброжелателя» не удалось. В общем-то, ей все равно. Она и не спорит. Она всегда чувствовала себя «полуженщиной», так что в этом смысле все верно. Всегда-то всегда, но теперь она живет с одним из китайцев, и что — это делает ее четвертью женщины? Или наоборот — полностью женщиной? Ладно, пусть решают другие, Ингеборг согласна и на десятую часть. Как бы то ни было, впервые в жизни она чувствует себя другой. Сильной.

В молочном свете газового фонаря, проникающем с улицы, Ингеборг рассматривает темные трещины и потеки на стенах и потолке. Спросонья смрад с улицы чувствуется не так сильно. Ее взгляд блуждает по их скромному жилищу. В одном углу вешалка с одеждой, в другом — крохотная печка. Стол и два колченогих стула, которые кто-то выбросил, — возможно, потому, что дерево слишком попорчено жучками и отсырело, чтобы хорошо гореть. Коробки с мелочами и писчие принадлежности Саня разложены на столе и стульях, потому что пол здесь такой холодный и такой влажный, что все, лежащее на нем, плесневеет за пару дней. Три деревянных ящика на табурете и стоящий сверху таз в полумраке кажутся священником, повалившимся на пол под грузом многочисленных грехов и несчастий. И все равно, когда Ингеборг возвращается из булочной, когда заходит в подвальную каморку и закрывает за собой дверь на задвижку, внутри разливается приятное тепло — она пришла домой. Здесь она дома.

Над ее головой проезжает повозка. Удары подков по булыжникам мостовой — словно камни, брошенные в запотевшее окно подвала. Грохот обитых железом колес — словно раскаты грома. Ингеборг чувствует дрожь в ладонях, обхвативших грудь, видит тень, бегущую по ее скрещенным рукам, и ждет удара молнии, но молния так и не сверкает.

Она поднимается с постели. Пол холодит ноги, хотя на них шерстяные носки. У нее есть китайское имя, оно написано рядом с черным бамбуком. Рисунок лежит в коробке. Она достает его и вспоминает, как впервые увидела Саня. Его тонкие запястья, его необычные, столь прекрасные руки, его взгляд. Находит деревянный брусок и гвоздь, но, когда пытается прибить рисунок к стене, на пол сыплется штукатурка.

— Что же мне делать, недоженщине? — спрашивает она громко.

Простукивает стену кончиками пальцев, чтобы найти место получше. Что-то скребется в ответ изнутри. Ей не хочется задумываться об этом, и она вспоминает, как в первый раз увидела перламутровый, чуть изогнутый ноготь на указательном пальце.

Она пробует забить гвоздь осторожными несильными ударами. Получилось. Рисунок висит на стене, но гвоздь наверняка выпадет, стоит открыть дверь. Ударяет чуть сильнее по шляпке, и тут же чувствует, как подается штукатурка — осы лается, будто комковатый песок. Она снова громко произносит:

— Есть еще идеи?

В голову полуженщины внезапно приходит мысль. Из ящика под тазом она достает шпильку и сгибает ее концы, прижав их к краю табуретки, — шпилька становится похожей на крабью клешню. Протыкает концами клешни рисунок и медленно ввинчивает сначала одно острие, а потом другое в стену. Теперь рисунок с бамбуком и ее именем висит на стене. Она довольно потирает руки.

— Недоженщина делает ход!

Пока она возилась, вешая рисунок, Сань не двинулся с места. Все это время он стоял у окна спиной к ней, засунув ладони в рукава. Ингеборг подходит к нему сзади, кладет щеку на плечо и прижимается носом к косичке. Сань пахнет не так, как другие люди. Когда она стоит вот так, близко-близко к нему, в носу больше не свербит от вони аммиака и гниения. Она не слышит, как шебуршат за стеной крысы. Не думает, что Копенгаген — это крысиная дыра, а сама она еще хуже.

— Когда я открою ресторан, — говорит Сань, — все будет хорошо.

Она прекрасно знает, о чем идет речь. Даниэльсены. Ингеборг не общается с Теодором, Дортеей Кристиной и своими так называемыми сестрами и братьями. Для нее это не имеет значения, но это мучает Саня. Он этого не понимает. Сань составил список того, что могло бы привести к прощению и примирению. Письма. Деньги. Покаяние. Подарки. Сань говорит, что хотел бы встретиться с Теодором, но Ингеборг не желает видеть никого из них. Она хочет быть сама по себе. Хочет быть здесь и сейчас.

Ладони Ингеборг очерчивают круги на груди Саня. Под одеждой отчетливо проступают ребра и грудина.

— Мы справимся, — говорит она.

Они слышат шарканье ног, кто-то необычно громко икает. Этот кто-то останавливается, и Ингеборг ожидает, что вот-вот раздастся плеск мочи. Но она слышит только громкий ик, потом еще один, и — после долгой паузы — третий, а за иками следует длинная череда неразборчивых проклятий и стонов. Все надолго стихает, и вдруг человек начинает напевать. Мелодия кажется Ингеборг одновременно и знакомой, и чужой. Кажется, это славянская народная песня. Этот человек, невидимый им, остается на месте довольно долго, напевая и притоптывая в такт, словно исполняет номер исключительно для обитателей подвала. Наконец мужчина замолкает, хрюкнув напоследок. Шарканье ног постепенно удаляется. Ингеборг воспринимает это как благословение и воодушевленно тащит Саня в сторону постели. Они ложатся. Рисунок висит так, что Ингеборг видит его.

— Ингеборг, — говорит она и касается Саня.

Он не шевелится. Отворачивает голову и кашляет один раз. Его указательный палец обводит ее коленную чашечку.

— Ты чистый человек, — говорит он.

Таков он весь. Ингеборг не уверена, как много или как мало смысла заключается в его словах. Хочет ли он на самом деле сказать чистый? Или честный? Или же это слово взвешено на ювелирных весах, потому что он настолько рассудителен и уравновешен во всем, что говорит и делает? Из-за этой его особенности Ингеборг чувствует себя неуклюжей и примитивной, как слон. Не значит ли сказанное им чистоплотный или настоящий? Дело не только в языке, а в том, как Сань мыслит. В корне иначе. Полуженщина встретила целого китайца. Звучит, будто они должны сражаться на сцене для развлечения публики.

Ингеборг поворачивается и плотнее оплетает его тело своим. Сань берет ее за запястье, поднимает ее руку и кладет ладонь себе на лоб.

45

У чиновника сонный взгляд из-под опухших век, густые усы и вытянутая нижняя челюсть; кажется, будто его лицо разделено на две части полоской усов над верхней губой. Сань не уверен, к какой половине человека в сером шерстяном костюме следует обращаться. Чиновник говорит, почти не открывая рта, — монотонно, но в то же время быстро, словно чревовещатель. Сань улавливает только значение отдельных фраз, разглядывая стопки бумаг, настольный коврик и чернильную ручку, лежащие перед мужчиной. Его переполняет отвращение к этому месту. За них обоих говорит Ингеборг.

— Но семья Саня владела скотобойней, — приводит она новый довод. — Он доставлял продукты в лучшие рестораны Кантона и знает все о гигиене и обработке мяса.

Чиновник барабанит кончиками пальцев по груди, словно пытается выпросить ответ у оракула, скрытого под жилетом и рубашкой. Но взгляд из-под опухших век выдает его. Он ни к кому не обращается, не раздумывает — он просто тянет время. Может, ему нравится удерживать их здесь, но скорее всего он думает о чем-то другом. Наконец чиновник вздыхает.

— Но у вас нет капитала. Ни одной кроны.

Он не смотрит на Саня. Только иногда вздергивает голову и бросает короткий взгляд на Ингеборг, а потом снова пялится в одну точку на стене где-то между плечами посетителей.

— Это невозможно по закону, — говорит чиновник. — У него нет ни гражданства, ни лицензии. Если бы вы могли показать хотя бы один из документов, быть может, мы бы пересмотрели решение.

— Но как Саню получить лицензию, если для этого требуется гражданство? — спрашивает Ингеборг. — И как ему получить гражданство, когда мы даже не можем узнать, что для этого требуется, помимо многолетнего трудового стажа в Дании?

Сань давно уже перестал прислушиваться и пытаться понять, о чем идет речь. Он просто сидит, выпрямившись на стуле и положив ладони на колени. Ждет не дождется, чтобы наконец уйти отсюда. Из окна видна стена здания цвета охры. Между двумя высокими окнами в рамах квадратиками развевается датский флаг. За стеклами просматриваются очертания двух людей в профиль, обращенных лицами друг к другу. Они не разговаривают, а сидят, склонив головы, видимо, в каком-то кабинете.

Они с Ингеборг ходили по разным инстанциям, окунулись в море различных требований и правил, заполняли документ за документом в надежде получить разрешение на открытие ресторана. Теперь Саня начинает тошнить, стоит только переступить порог очередной конторы. Письменные столы, кипы бумаг и архивные ящики напоминают ему о том, как месяцами он стучался в двери чиновников в Кантоне, чтобы узнать о судьбе брата и отца. Но именно поэтому ему так важно открыть этот ресторан. Чтобы почтить отца и семью, к которой он так и не вернулся и членов которой из осторожности не называет по именам. Но каждый раз, когда он пробует высказать свою мечту, он словно стучится лбом о стену. Даже Ингеборг перебивает его. Сань улавливает едва ли десятую часть того, что произносят окружающие, но в чиновничьих стенах он не понимает ни слова. Однако по тону произносимых слов нетрудно догадаться, что везде говорят одно и то же с небольшими вариациями. Он слышит, как Ингеборг отвечает снова и снова, и ей опять задают те же самые вопросы, предъявляют те же самые невозможные требования, словно хотят выдавить необходимые документы из их пор вместе с потом. Или хотят выжать их как лимоны, чтобы они наконец бросили свою затею. В некоторых кабинетах им даже не предлагают присесть — они и глазом моргнуть не успевают, как их выставляют за дверь. Вот и этот чиновник, очевидно, потерял терпение: во всяком случае, две половинки его лица складываются наконец в одно целое — раздраженную гримасу.

— Я могу потерять работу, — говорит он сердито. — Хотите, чтобы я оказался на улице со своей семьей?

— Нет, — говорит Ингеборг. — Но, возможно, это хоть что-то изменит.

Сань думает совершенно о другом. После любви с Ингеборг он лежит, вытянувшись на матрасе, и его одолевает тоска — такая очевидная, что он ощущает ее физически. Прислушивается к ровному дыханию Ингеборг, иногда покуривает сигарету и обнаруживает, что рука у него трясется, как у алкоголика. Чтобы справиться с собой, втягивает воздух через нос, медленно и глубоко, и всякий раз напрасно. Потому что он сходит с ума от тоски по аромату земли и травы, по воздуху, которым он дышал, когда сидел под деревом у реки, наблюдая за черепахами на ветке, торчащей над черным зеркалом воды. Вот он идет по лугу с мешком за спиной и в мешке скребутся черепахи; он слышит, как стукаются друг о друга их панцири: клинг-кланг. Он думает о матери и братьях с сестрами, которые ждут его дома. О том, как они живут без него.

Ингеборг трогает его за рукав, и Сань понимает, что пора уходить. Он встает, идет к двери и оборачивается. Чиновник поднимает взгляд от бумаг, удивленный, что Сань все еще здесь. На мгновение кажется, что вот-вот удастся заглянуть под маску и понять, кто же такой на самом деле этот человек. Но нет — маска приросла к его лицу. Непробиваемая, как стены высоких зданий этого города. Сань бессилен перед датской бюрократией. Он отводит взгляд от чиновника и следует за Ингеборг.

И все же, когда они снова оказываются на улице, Саня охватывает детская надежда. Он узнает улицы, по которым они идут. Эти улицы ведут к площади Нюторв — так ее назвала Ингеборг. Мимо с грохотом катится фаэтон с откинутым верхом, в нем сидят две дамы с трясущимися в такт розовыми зонтиками от солнца. Мальчик пытается удержать ровно тачку, нагруженную репой. Трое мужчин в черном и цилиндрах идут, увлеченные беседой. Велосипедист объезжает кучку набитых чем-то холщовых мешков. Все это происходит на площади Нюторв. В Копенгагене, где он теперь живет. И Сань не может удержаться от мысли, что он все неправильно понял. Есть особая свобода в незнании чужого языка. Та, что заставляет его задать вопрос:

— Могу я открыть ресторан?

46

Ингеборг верит в будущее. Она почти тащит Саня за собой мимо кафе «А Порта», где официанты стоят под навесами в пиджаках, жилетах и белых фартуках; они идут между трамваями и конными повозками, мимо кольца линии Остебро, но Сань не в состоянии спешить. Даже если весь Копенгаген охватит огонь, он будет спокойно идти между языками пламени, кричащими людьми и рушащимися домами, идти с прямой спиной и скрещенными на груди руками, спрятанными в рукава.

Копенгаген не горит, но в городе разгорается огонек прогресса: город хочет стать больше, лучше и современнее. Ингеборг ведет Саня по улице Ню Адельгаде и не может сдержать широкую улыбку, хотя они наверняка уже припозднились. Сань останавливается, потому что двое мужчин с пятнами пота на спинах рубашек выносят из подъезда зеленый плюшевый диван. Он кивает рабочим, которые не замечают его, пытаясь загрузить диван в кузов повозки, набитой стульями с торчащими вверх ножками, ящиками и узлами.

Ингеборг улыбается все время, пока они идут по Греннегаде, потому что Сань заставляет ее обратить внимание на вещи, которые она иначе бы не заметила. И потому, что это помогает ей забыть все остальное. Она думает: «На самом деле люди смотрят в будущее! Наступил новый век. Новые возможности. Для Дании. Для Копенгагена. Для меня».

Они проходят под кафе в мезонине, где кто-то смеется громко и искренно. Ингеборг не может понять, девушка это или молодой человек, но смех задевает в ней какую-то струну — в будущем станет так много веселья! Это будет столетие внезапного смеха.

Новые возможности для путешествий. Например, по Ментэга-де, Кларебодерне. Изменения видны уже сейчас. Трамваи вовсю электрифицируют. Автомобили стали привычными на улицах. Никто уже давно не разевает рот и не выпучивает глаза при виде транспортного средства, передвигающегося с помощью бензина. «Вот такое оно, будущее, — думает Ингеборг и чувствует, как сердце начинает колотиться быстрее. — Всему в нем найдется место. Электрическому трамваю. Автомобилю. Китайцу».

Все возможно, за одним исключением: нельзя заставить Саня двигаться быстрее. Ингеборг вздыхает. Когда они доходят до Круглой башни, здесь уже собралась большая толпа. Мужчина с большой черной бородой, в цилиндре и в пиджаке с подплечниками стоит на возвышении и произносит речь. Его слова — словно эхо мыслей Ингеборг.

— По старым улицам Копенгагена дуют новые ветра! — кричит он. — Все становится лучше. В том числе автомобили. Они уже не тащатся, кашляя, будто скот с больными копытами. Чуть ли не день ото дня автомобили становятся больше, быстрее, мощнее. Они заставляют скептиков устыдиться. Эта присказка о том, что все знают, что такое лошадь… Что лошадь, может, и не такая быстрая, но на нее можно положиться… «Эх, добрый человек, лошадь никогда не застрянет на полдороге на холм»…

В толпе разносится смех. Ингеборг тоже улыбается. Когда они подходят ближе, то видят, что оратор стоит на подножке автомобиля. Шофер сидит, положив руки на руль, похожий на копье, наискосок пронзившее кузов. V шофера кепка на голове, сигара во рту, а на руках — водительские перчатки.

Ингеборг знает, что владелец немецкой фабрики «Цитус», торговец Липперт, организовал это шоу, потому что немец за рулем жаловался на очевидное отсутствие гор в их стране, а следовательно, отсутствие подходящих условий для испытания нового «Бенца-Гаггенау» с усиленным мотором.

— В Дании нет гор, — кричит оратор. — Но это нам не помеха. Вот она — гора! Круглая башня Кристиана Четвертого. Что такое Альпы по сравнению с этим почти отвесным серпантином? Чем не подходящее препятствие?

Кто-то смеется, кто-то качает головой. Ингеборг закидывает голову и смотрит на Круглую башню, которая, кажется, ввинчивается прямо в серо-голубое небо. Ей представляется совершенно невероятным заехать на самый верх — разве что с помощью неисчислимых канатов, которые будут тащить автомобиль вперед. Или это все же возможно, потому что человек — луч из вечного источника истины?

— Мы готовы? — кричит оратор.

Немец кивает, натягивает кепку ниже на лоб, выбрасывает сигару и включает зажигание. Автомобиль тут же издает рев и начинает трястись, словно животное на бойне. Включаются передние фары, чтобы осветить спиралевидный пандус в башне. Гудок клаксона, и автомобиль трогается с места; от рывка водитель подскакивает на сиденье, но тут же склоняется над рулем, согнув локти.

Автомобиль исчезает за тяжелыми деревянными воротами банши. Из соображений безопасности публике не разрешается заходить внутрь во время подъема. Остается только стоять, задрав голову, и прислушиваться. Вибрирующий рев мотора трудно не услышать. Свет фар прорывается сквозь полдюжины окошек в стенах на пути наверх. Вот свет уже дошел до третьего или четвертого окна.

Ингеборг вдруг осознает, что задержала дыхание. Ладони вспотели. Она оглядывается вокруг и понимает, в чем дело. Многие из собравшихся даже не смотрят на Круглую башню. Они стоят и разглядывают Саня. И ее. Она чувствует жар на щеках и слабость в коленях, и все равно закидывает голову и смотрит на башню, словно не замечая взглядов, шепота и смешков. Она больше не сомневается в том, что человек в автомобиле невредимым доедет до самого верха и спустится вниз.

Наконец тишину разрывает мальчишеский голос.

— Они доехали! — кричит он. — Они наверху!

«Они?» — думает Ингеборг. Как будто человек и автомобиль — пара.

Раздаются аплодисменты, ребятишки размахивают краснобелыми флажками. Большинство собравшихся поворачиваются к воротам башни, и рев мотора постепенно нарастает. Сань следует за толпой и делает несколько шагов вперед, но Ингеборг не двигается. Теперь между ней и Санем большое расстояние, и никто бы не подумал, что они вместе. Что-то заставляет ее оставаться на месте. Не что-то — на нее обрушивается случившееся в булочной.

Вообще-то стремление во всем и всюду принадлежать Саню изменило отношение Ингеборг к своей работе: последние три недели она впервые в жизни обслуживала покупателей с удовольствием. Встреча с ними как будто сокращала расстояние между нею и Санем.

Она думала, что так будет и с покупательницей, зашедшей в булочную тем утром. Изнуренная женщина, к которой Ингеборг тут же прониклась состраданием. Что только этой женщине не пришлось пережить за долгие годы тяжелой работы и личных невзгод! Ей хочется помочь ей, и она спрашивает с улыбкой:

— Что бы вы хотели?

Женщина не отвечает и опускает голову. У Ингеборг мелькает мысль, что, возможно, у нее нет денег и она стоит, собираясь с мужеством, чтобы попросить хлеба в кредит. Она вежливо наклоняется к покупательнице, поэтому для нее оказывается полной неожиданностью, когда та отводит взгляд и шипит:

— Не хочу, чтобы меня обслуживала шлюха. Лучше пойду в другую булочную.

Генриетта выступает вперед, чтобы заняться старухой, которая поворачивает к Ингеборг свое морщинистое покрасневшее усталое лицо и говорит:

— Ты подстилка. Раздвигаешь ноги перед всеми, даже перед мужиками с другого края света, а потом рвешь датский флаг на лоскуты и вытираешь ими мерзкое семя со своей щели.

47

«У Вун Суна». Табличка и вымпелы у входа. Внутри круглые лакированные столики с гнутыми ножками. Красные скамеечки, обитые тканью. Фарфоровые синие чайники. Стаканы, тарелки, чашки. Зеркала. Лампы с абажурами в длинных рюшах свисают с потолка, словно медузы. И рисунки на стенах. Он потратил много времени, обдумывая мотивы рисунков и расположение. Какое время года должно быть изображено на пейзажах, и где они должны висеть. Ветви бамбука и цветы магнолии и лотоса. Желтая гора. Губастые рыбы, легко парящие в мелкой прозрачной воде.

Сань понял, что ему не разрешат открыть ресторан в Копенгагене, и все равно продолжает обставлять воображаемый зал от стены до стены и, сидя на матрасе в подвальной комнатке на Лилле Страннстреде, обдумывает меню. Он на мгновение закрывает глаза. Кажется, будто короткий сдержанный вздох застрял прямо над тем местом, где ребра сходятся на грудине.

Каждый день он остается в подвальной комнатке, пока Ингеборг на работе в булочной. Сидит на корточках и подбрасывает лучины и веточки в квадратный раскаленный рот маленькой печки, пока на плите греется вода для чая. Курит сигареты и пьет чай, сидя на матрасе; ждет, пока Ингеборг придет домой. Влажность постоянно раздражает горло. Когда глотка слишком распухает, он выходит на улицу и недолго стоит на заднем дворе. Сегодня лучи осеннего солнца едва доходят до окон на третьем этаже, но здесь, в окружении стен, хотя бы не дует так, как на улице. Во дворе растет одно-единственное дерево. У него жесткая серо-коричневая кора с частым узором глубоких морщин и, несмотря на собачий холод, на ветвях еще остались листья.

Сань стоит под деревом на ковре из листьев и курит сигареты. Подбирает упавший листок, принюхивается. Он не подходит для чая, да и не похож на чайные листки: состоит из восьми зазубренных листочков — по четыре с каждой стороны черешка. Сань вертит его в пальцах, рассматривает узор жилок и кончик в форме наконечника стрелы. На ум приходят рисунки отца. Он медленно вращает лист и прислушивается к себе, но не ощущает ни малейшего желания рисовать. Там, где должно быть это желание, — пустота. Писчие принадлежности лежат нетронутыми, но аккуратно упакованными в кожаный футляр в одной из коробок.

Сань пинает листву носками ботинок, пока не начинают проглядывать блестящие черные булыжники. Потом закидывает голову и считает листья на дереве. В окнах, словно бледные рыбы, появляются лица. Дети прижимаются носами к стеклу и неотрывно глазеют на него. Если окно открыто, их тоненькие голоса и смех выскальзывают во двор. Он кивает им, так же как кивает жильцам, идущим к туалету, или женщинам, развешивающим белье на протянутых через двор веревках. Некоторые отвечают кивком, другие нет, но он никогда ни с кем не разговаривает. Его датский недостаточно хорош, чтобы начать разговор, и ему трудно читать выражения лиц датчан. Он выпускает из пальцев листок и возвращается обратно в подвал.

Сань восхищается Ингеборг настолько, что не смог бы выразить это даже на своем родном языке. Он думает о матери, братьях и сестрах. Об отце и старшем брате. Но больше всего он думает об Ингеборг. О том, что она делает вот прямо сейчас. Он представляет ее в булочной. Представляет в трамвае. Представляет, как она идет по улице.

Он сидит на соломенном матрасе, положив подбородок на колени и обхватив руками лодыжки. Огонь в печи потух, и холод выбирается изо всех дыр и щелей, будто радостные мыши, обнаружившие, что кота в комнате нет. Но если не двигаться, то и не заметишь, что комната выстудилась. Сань упражняется в том, чтобы ни о чем не думать. Он хочет быть черепахой на ветке над рекой. Солнцем, которое греет панцирь. Когда по улице проезжает конная повозка, стекло в окне дребезжит, а копыта стучат так, будто кто-то с силой ломится в дверь. Поэтому он не сразу понимает, что на этот раз в дверь действительно кто-то стучит. А потом встает так резко, что в глазах темнеет.

Трое людей, стоящих против света, сливаются в один, похожий на дракона, силуэт. Расправленные крылья — руки женщины, закинутые на плечи мужчин, потому что сама она не в состоянии удержаться на ногах. Первая мысль Саня, что она упала на улице и ушиблась. Он видит, что эти люди хотят войти, и сторонится, уступая дорогу. Когда мужчины тащат женщину по ступенькам вниз, она приподнимает голову и замечает Саня. Открывает рот, и оттуда вырывается долгий звериный вой, от которого кровь холодеет в жилах. Мужчинам удается усадить ее на табурет, и Сань понимает, что это скорее молодая девушка, чем женщина. На ней грязное синеватое платье, облепившее полное тело, лицо расплылось, словно опара, глазки бегают. Один из мужчин — еще совсем мальчик, высокий и худой, у него выступающие передние зубы и безбородое веснушчатое лицо. Сначала Сань предполагает, что девушка и парень помолвлены, но потом что-то подсказывает ему, что это скорее старшая сестра, а лысеющий мужчина — их отец. Грудь парня тяжело вздымается и опадает. Он искоса смотрит на девушку, которую отец пытается успокоить, отводя с ее лба жирные светлые волосы. На мужчинах поношенная одежда из грубой шерсти и деревянные башмаки, оба сжимают в руках кепки. Они молчат, только девушка воет, как раненый зверь, разве что чуть тише.

— Бода, — говорит Сань. — Нужна вода?

Девушка замолкает, но тут же раскрывает беззубый рот и разражается хохотом, словно все это время вела себя так смеха ради. Подвальную комнату быстро заполняет смрад гниения, исходящий от ее тела.

Наконец слово берет отец. Он говорит очень тихо, и его взгляд блуждает между кепкой в руке и точкой где-то на груди Саня, обтянутой халатом. Сань понимает лишь некоторые слова, и когда мужчина замолкает, воцаряется тишина, заполненная ожиданием. Он указывает на дочь, и тут Сань понимает: мужчина хочет, чтобы Сань сделал что-то с девушкой… На мгновение ему приходит в голову, что речь идет о сексе; что его репутация продолжает следовать за ним из Тиволи, принимая все более гротескные формы. Он рассматривает девушку, видит беззубый рот, бегающие туда-сюда глазки на опухшем лице, бескровном и блестящем от пота. Тут до Саня доходит: мужчина просит помочь его дочери. Он хочет, чтобы Сань вылечил ее от болезни, которой она страдает.

— Не доктор, — говорит Сань. — Я не доктор.

Он мотает головой, но мужчина знаками показывает, чтобы Сань коснулся девушки. Он указывает на голову дочери. Сань сам не знает, почему делает то, что делает. Он думает о руках Ингеборг, глядя на свои руки. У нее широкая короткопалая рука. Как у боксера. Саню нравится, как руки Ингеборг обхватывают его — так естественно, так уверенно. Когда Сань прикасается к девушке, та опять начинает визгливо смеяться. Ее лоб под его ладонью горячий и скользкий.

— Пусть регент остается регентом, министр — министром, отец — отцом, а сын — сыном, — громко говорит Сань. — Болезнь — единственная причина для беспокойства родителей, которая позволительна детям.

Мужчины не понимают его языка, но, наверное, верят, что он обладает какими-то способностями. Они переглядываются, когда Сань отнимает руку ото лба девушки, потом смотрят на нее и обмениваются короткими фразами, словно спорят о том, должно ли чудо исцеления случиться мгновенно, как по мановению волшебной палочки, или же необходимо какое-то время, прежде чем девушка встанет и пойдет рядом с ними, вежливо беседуя.

Внезапно девица хватает Саня. Притягивает его к себе, стискивает в медвежьих объятьях и со смехом прижимает мокрый рот к его щеке. Сань едва может вздохнуть. Девушка сжимает его все сильнее, придавливая руки к бокам. Он чувствует, как она вцепилась в его косичку, все ее тело сотрясается от смеха. Внутри нарастает удушливая дурнота, но вежливость мешает Саню оттолкнуть девушку. Мужчины вмешиваются, пытаются разжать ее хватку, и Сань может снова вздохнуть. Брат девушки обеими руками отцепляет ее пальцы от косички Саня, пока та громко рыдает и причитает. И отец, и сын кивают Саню, таща девушку спиной вперед к выходу из подвала. Когда она понимает, что ее уводят от китайца, она испускает полный боли рев; пока ее волокут вверх по лестнице, задирается подол, обнажая толстые белые ноги, покрытые красными пятнами раздражения до самого белья, серо-черного от грязи.

Сань остается один. Подвальная дверь на Лилле Страннстреде открыта настежь. Он не чувствует идущего снаружи холода. Стоит посреди комнатушки, подавляя желание закрыть дверь и запереть на задвижку. Ему нужно идти, он чувствует это. И тут же захлестывает мысль: «Куда мне идти? Быть может, именно поэтому я здесь. Чтобы точно понять одну вещь.

Я больше не смогу прятаться».

48

В конце года Ингеборг увольняют из булочной придворного пекаря Ольсена. Ей не объясняют причину, а она ни о чем не спрашивает, но, когда идет по Фредериксберггаде с зарплатой в переднике и хлебом под мышкой, она замечает, что начала ходить, как Сань, — медленнее, с более прямой спиной и поднятой головой. Еще она замечает, что за ней бежит Генриетта.

Генриетта, которая так долго неодобрительно поджимала губы и держалась замкнутой!

Ингеборг подозревает, что это она выбалтывала покупателям все подробности ее личной жизни. Теперь на лице Генриетты обеспокоенное и сочувственное выражение.

— Как это ужасно! Что ты теперь будешь делать?

— Пойду домой к Саню, — пожимает Ингеборг плечами.

— Но что ты будешь делать?

Ингеборг смотрит на мокрую от дождя улицу. Кучка рабочих закатывает бочки в подвал. Бочки угрожающе грохочут. Она нисколько не злится. Ей хочется поскорее уйти от Генриетты, но она уже не та, прежняя, неуверенная в себе Ингеборг, которая пряталась в уборной. Кажется, она и правда переняла часть его спокойствия и достоинства, хотя глубоко внутри она, конечно, знает, насколько они разные.

— Думаю, мы будем пить чай, — отвечает она. — Сань — мастер заваривать чай.

Генриетта вздыхает. Вздох звучит искренне, словно на этот раз вытащили не ее жребий.

— Он похож на женщину? — спрашивает она.

Ингеборг всматривается в лицо Генриетты, но не видит в нем ничего, кроме живого интереса.

— Ты спрашиваешь, потому что у него косичка и он ходит в халате?

— Нет, — отвечает Генриетта. — Потому что ты как мужчина, Ингеборг. Мужчины выдумывают истории и придерживаются их. Ты выдумала себе историю и продолжаешь рассказывать ее снова и снова, несмотря ни на что, как будто веришь, что в конце концов она станет правдой.

Сань делает все медленно. Ходит медленно. Готовит медленно. Ест медленно. Заваривает чай медленно. Пьет чай медленно. Говорит медленно. Моется медленно, сидя на корточках перед эмалированным тазом с горячей водой, от которой идет пар.

Ингеборг обожает подсматривать за ним, когда он моется. Он все проделывает вроде бы небрежно, с отсутствующим выражением на лице, но в то же время с осознанной систематичностью. Он моет голову так, как кот вылизывает свою шерсть или как скульптор полирует статую. Методичные выверенные движения, и в то же время совершенно бездумные. Он многократно проводит щеткой по волосам от лба к шее и обратно, наклонив голову. Потом справа налево и слева направо. Сто шестьдесят восемь движений щеткой, потому что это число приносит удачу. Он худой, но не костлявый и не угловатый. Кажется, будто он отлит из золотого слитка и останется таким на веки вечные.

Ингеборг рада, что сама лежит под одеялом. Она подтянула его до самого подбородка, а поверх одеяла накинула плед. Куда ей до Саня. Все в ней кажется случайным: случайно собранная кучка костей, мышц и кожи. Слишком короткие ноги, толстые и кривые пальцы на ступнях, толстые коленные чашечки, грубые ладони, широкие бедра, куполообразный пупок, выступающие ключицы и торчащие вперед груди. Плотно сбитое деревенское тело, лишенное гармонии. Несовершенное. И все же никогда раньше она не была ближе к принятию своего тела, чем теперь, когда она рядом с Санем. Словно возражая ее унизительным оценкам, плоть собирается в более-менее самостоятельное целое, и она прекрасно знает, что именно скрепляет все его части, — желание.

Обнаженный Сань садится на корточки перец печкой и бросает на угли несколько досок от разобранного ящика для фруктов. Потом ложится рядом с ней, откидывая через плечо свои черные блестящие волосы, — подальше от нее, потому что они мокрые. На его горле белеет тонкая черточка шрама, оставшегося с того летнего вечера, когда они встретились у заброшенного сада. Он помогал ей перелезть через ограду и поцарапался. Ингеборг лежит на матрасе и радуется мысли, что она единственная в Копенгагене, да что там — в целом мире, кто знает, откуда у него этот шрам. Она проводит кончиком пальца по белой черточке.

— Почему я не могу открыть ресторан?

Ингеборг потеряла работу, а он спрашивает и спрашивает. Задает вопрос, как ребенок, и в ответ она просто целует его шею. Ну и ладно, в других вещах он на сто лет старше ее. Сань закуривает сигарету, а Ингеборг удивляется самой себе.

По дороге домой из булочной она остановилась у подвальной лавочки недалеко от канала Нюхавн и купила две бутылки самого дешевого шнапса. Теперь она снова наполняет две рюмки, стоящие у матраса. Последние два дня дует сильный ветер. Изо всех щелей в их подвальной комнатушке тянет. Они лежат и прислушиваются к шуму ветра, к чьим-то крикам, к грохоту повозок, позвякиванию упряжи и стуку лошадиных копыт. Они пьют шнапс.

В носу свербит, когда Ингеборг подносит рюмку ко рту, но она больше не чувствует вкуса шнапса, только ощущает мягкое скольжение алкоголя по гортани. На мгновение желудок сжимается и его режет от голода, словно капризный орган ожидал чего-то иного, чем алкоголь, но потом горячий покой растекается от желудка вниз, до пальцев на ногах, и вверх, через грудь до горла. Рука отставляет рюмку, тело поворачивается и ложится поверх Саня. Ингеборг чувствует безмятежность. Они движутся грациозно, как безупречное цельное существо.

Вчера утром ее разбудила продавщица креветок: шла по улице и кричала о креветках на продажу. Ингеборг охватила паника, сердце колотилось, как у крольчонка, потому что впервые в своей жизни она не работала, когда работали другие. Этот страх преследовал ее с самого детства. Пять минут без работы, и она кончит как та бездомная женщина с обвисшим веком. Но тут Сань положил руку на ее левую грудь, и она восприняла это как благословение. Ей тут же стало совершенно все равно. Она победно улыбнулась в потолок. Было какое-то головокружительное счастье в том, чтобы не быть частью кипящей снаружи жизни.

Она все еще улыбалась, когда чуть позже он рисовал ее. Обнаженную, в стиле европейского портрета. Сама она была в восторге от рисунка, но Сань не был удовлетворен. К ее разочарованию, он выбросил листок в печку и убрал писчие принадлежности. Ингеборг снова поцеловала его в шею. Уже пять дней они выходили на улицу только для того, чтобы справить нужду или набрать воды во дворе. Они пьют чай и шнапс, едят сухой хлеб и маленькие сморщенные яблоки, они лежат в постели, переплетаясь друг с другом.

***

Ингеборг просыпается под одеялом и пледом Саня. Сам он спит, укрывшись халатом. Наверное, она мерзла, и он накинул на нее свой плед, чтобы она согрелась. Она лежит и слушает звон церковных колоколов.

«Чего стоит любовь, если за нее не платить? — думает Ингеборг. — Тогда она — просто милостыня».

Сань просыпается и заваривает чай. Они вместе пьют его в постели, приправив остатками шнапса. Ингеборг протягивает голубую кружку Саню, держа ее обеими руками.

— Это для твоего же блага, — говорит она. Так все говорят: «Мы делаем это ради тебя». Она думает, что люди не всегда озвучивают то, что хотят высказать. Нужно тренироваться, чтобы слышать, что они действительно хотят сказать.

Сань протягивает ей свою кружку. Она шевелит пальцами ног под одеялом.

— Я изменилась? — спрашивает она.

— Да.

Больше Сань ничего не говорит, а она не решается спрашивать.

— Но ты никогда не изменишься, — говорит она.

— Я тоже меняюсь, — возражает он. — Потому что ты становишься красивее с каждым днем.

Ингеборг смотрит на карту из темных потеков на потолке и сглатывает.

— Но какими мы запомним нас самих? Тех, что сейчас лежат тут?

Ингеборг кажется, что ее голос звучит слабо и тихо, будто она уже начала отдаляться от настоящего момента. Она касается Саня, и тот наконец отвечает:

— Мы будем рекой, которая все еще течет.

Ингеборг запрокидывает голову, осушает кружку и слышит, как позвякивает пустая бутылка из-под шнапса, катясь по полу подвала.

— Придет день, когда мы сможем ответить, почему ты и я такие, какие мы есть, но сейчас нам только остается вести себя так, как мы себя ведем, — говорит она.

Ингеборг не знает, почему ей приходят в голову эти слова. «Я пьяна?» — думает она. Может, она где-то это вычитала или на самом деле все это идет от Саня? Она чувствует головокружение.

Он спрашивает:

— Хочешь, чтобы я кончил в тебя?

49

Саню так и не дают разрешение открыть ресторан в Копенгагене, и ему приходится покорять город иначе. Он начинает ходить пешком, изучая его.

Сначала он просто шагает без определенной цели, и, куда бы ни приходил, все вокруг замирает. Грузчики в порту выпрямляются и бросают работу; дрожки останавливаются, и в окошках показываются лица пассажиров; торговцы перестают расхваливать свои товары, а покупатели тут же оборачиваются на него. Люди высовываются из окон, когда он идет по улице. Дети смеются или плачут, а порой собираются в шумную толпу, следующую за ним хвостом.

Еще есть собаки. Когда Сань сворачивает за угол на своей первой прогулке, внезапно перед ним возникает рыжая, похожая на лисицу собака. Она опускает морду и угрожающе рычит. Сань не останавливается. Собака щелкает зубами и отскакивает в сторону, а потом начинает выть у него за спиной. Это становится правилом: некоторые собаки при виде него воют, другие заходятся лаем.

«Куда мне идти?»

Этот вопрос Сань задает себе всякий раз, когда открывает дверь.

Если пойти налево, он придет к судам на канале Нюхавн. Идет и рассматривает вывески на набережной, чтобы понять, что в них находится или находилось. На вывесках нарисовано что угодно: от торговых кораблей до упитанных овец, есть даже человек с сахарной головой в одной руке. Он упражняется» датском, читая таблички на фасадах: «Гостиница "Свея"», «Гостиница "Стокгольм"», «Придворный парикмахер Э. А. Гиезе». Смотрит на лодки с фруктами, сыром и рыбой. На таможенников с сумками для денег на животе, на моряков с обветренными лицами, в грубых сапогах и с кожаными мешками через плечо. Они тоже глазеют на него, но по их взглядам видно, что они всякого повидали. Носильщики толкают перед собой тележки с багажом, пассажиры и пассажирки в панамах или шляпках, украшенных цветами, идут следом.

В районе Нюхавна от воды идет гнилостная вонь. Здесь находится здание Внутренней миссии «Бетельхусет» — деревянная постройка с островерхой крышей. Когда кто-то открывает дверь, Саню становится видно похожее на церковь помещение. Многие пользуются подземными туалетами поблизости. Ингеборг называет их «эльфийским холмом». Один туалет для мужчин, другой — для женщин.

Трамваи с грохотом заворачивают на Бредгаде. На углу этой улицы странный треугольный дом. Тут располагаются судовые агентства. И еще Колониальная лавка, продающая «деревянную обувь, керамическую посуду, вяленую рыбу, сельдь, масло, соль, сало, яйца, сыр, колбасы, спиртное и пр.», — так написано на вывеске. Одну вывеску Сань перечитывает каждый день. Это реклама судов — «Оскар Второй», «Святой Олаф», «Соединенные Штаты», «Фредерик Восьмой», — отплывающих в Америку. Они отчаливают в порту Сендре Фрихавн, куда можно попасть через Ларсенсплас. На вывеске коротко написано: «Прямо до Америки». Сань долго разглядывает изображение американского судна, разрезанного пополам, словно фрукт, так что внутри видны каюты, салоны и машинное отделение.

Бывают моменты, когда Саня посещает такая мысль. Он видит себя одним из этих мужчин с кожаным мешком через плечо, что тяжело шагают раскачивающейся походкой. Так было бы гораздо проще. Он видит себя стоящим у фальшборта и прощающимся с этой страной, так же как когда-то прощался с Кантоном. Он видит себя на борту судна, идущего вверх по Жемчужной реке, к порту и горному кряжу городских крыш.

Но Сань остается и с каждым днем вбирает в себя все больше и больше Копенгагена. Он гуляет по набережной вдоль Ню-хавна и запоминает улицы и переулки вдоль своего маршрута, который постепенно расширяется, а сам он постепенно привыкает к тому, что его разглядывают. Он же не может красться вдоль стен, а потому просто шагает посреди улицы. Ребенок показывает на него пальцем, пара девушек хихикают, мужчина что-то кричит ему вслед, женщина выставляет напоказ ногу, чтобы заманить его в свой подвал. Сань идет дальше. Чувствует под подошвами ног грязные камни мостовой.

В подвальном окне видна полураздетая женщина, она лежит, опираясь локтем на подушки. Еще несколько женщин стоят в дверях кафе «Красное море». За воротами дома, выходящего фасадом на улицу, Сань мельком замечает здание, напоминающее греческий храм.

Он идет дальше по аллее мимо Гарнизонной церкви. Проходит туда и обратно по Стор Страннстреде, чтобы изучить эту улицу: от главного офиса Объединенных бумажных фабрик до низенького, без окон, гаража для катафалков на ее углу. Кафе «Ван Зант» с огромным окном с девятью створками. Хай-бергсгаде. Квестхусгаде. Главное здание компании DFDS, занимающейся транспортными перевозками. На площади Святой Анны стоят почти полсотни конных повозок. Лошади с торбами на мордах жуют, ожидая, пока их хозяевам подкинут работу с моста, почти забаррикадированного штабелями ящиков, мешков и поднимающими грузы паровыми лебедками. Тут же широкий загон для скота. У причала суда, идущие в другие датские города. Сань тренируется произносить их названия. «Хорсенс», «Фредериксхавн», «Рандерс», «Колдинг», «Свенборг».

Он чувствует перемену у дворца на углу Бредгаде и площади Святой Анны — начиная отсюда, все становится больше и богаче. Доходит до восточного бассейна порта Фрихавн и сразу узнает это место. Именно тут он впервые ступил на датскую землю. Сань ощущает эхо страха, который охватил китайцев, пока они сидели запертые в трюме, не зная, что их ожидает. Сейчас тут нет кораблей и четыре крана стоят неподвижно. От склада за спиной Саня пахнет кофе. На другой стороне бассейна со спокойной иссиня-черной водой четверо или пятеро мужчин закатывают бочки на повозку. Один из грузчиков упирает руки в бока, потом потягивается, глядя на небо. Сань поворачивается и уходит.

Иногда город окутывает такой густой туман, что Сань ходит по улицам тенью, никто его не замечает, но тогда ему трудно находить дорогу. Туман напоминает Саню знойное марево родины, и каждый раз его поражает, насколько здешний туман холоден и влажен; Сань кашляет внутри этого белого молока. Но и в тумане уличные собаки чуют его запах. Они воют и лают. Некоторые трусят за ним, но обычно отстают пару улиц спустя или отвлекаются на что-то съедобное в мусоре или на вонь мочи и фекалий в проеме ворот.

В другие дни стоит ясная погода. Над куполами и шпилями Копенгагена опрокинута лазурно-голубая чаша неба. Сань останавливается и смотрит, как солнце садится над городом; в его лучах несколько минут кажется, что на крышах Вестер-брогаде беззвучно пляшет огонь. Но вот пламя угасает, и в одно мгновение дома, скамейки, повозки и деревья на аллее чернеют в слабеющем свете. Люди становятся темными фигурами, целеустремленно шмыгающими во мраке, словно мыши по полу ночью.

Сань полюбил гулять после захода солнца, поздно вечером или ночью. Из-под колес трамваев сыплются искры. Колокольчик звенит в темноте иначе — ближе и почти религиозно. Собак не так много на ночных улицах. Как и людей. Из кабаков и ресторанов довольно долго доносится шум, но когда публика из театров расходится по домам оживленно беседующими группками или парочками, похожими на покачивающиеся двухголовые существа, на улицах остаются только одинокие фигуры, торопливо скользящие из одного бледного круга под фонарем в другой.

Этой ночью луна сияет ярче газовых фонарей. Ее свет придает зданиям что-то особенное, они становятся похожи на пнантские кости или на части тела бога. Сань бродит по Копенгагену и вспоминает свою первую ночь в этом городе, когда китайцев везли в Тиволи. Неужели с тех пор прошло всего полгода? Он останавливается у дома, предназначенного под снос. В лучах луны кажется, будто в окнах первого этажа еще теплится свет, но сразу над ними — гора обрушившихся кирпичей.

Сань минует приземистое здание, похожее на конюшню, крыша которого вспучивается, словно купол на древней церкви. Открытия не мешают ему помнить Копенгаген таким, каким он впервые увидел его через щель в борту повозки для скота. Кто построил эти великолепные дома и дворцы? Коренные жители — те, кто создал этот город, должно быть, вымерли, и теперь Копенгаген заселила случайная кучка людей.

Он идет за луной через ночь. Вроде бы за ним снова крадется собака, но он не ускоряет шаг и не пытается отыскать ее взглядом. С чувством, что собака подбирается все ближе и ближе, Сань выходит на площадь и видит почти полную луну над церковью Спасителя. В лунном свете медная крыша колокольни матово сияет. Когда он пересекает площадь и углубляется в боковую улочку, он понимает, что его преследует не собака, а человек. Звук шагов эхом отскакивает от стен, и Сань, не удержавшись, оглядывается через плечо. Он видит темную фигуру в цилиндре и пальто. На узкой улочке темно, тут нет фонарей. Сань чувствует, как тело разрывают противоречивые порывы. Ноги хотят бежать. Мозг уже рассчитывает кратчайший путь до Лилле Страннстреде. Сердце хочет, чтобы он продолжал спокойно идти дальше. А желудок — вывернуться наизнанку. Сань видит Круглую башню над крышами домов примерно в том месте, где она и должна быть по его расчетам. Это немного успокаивает его, но гулкие шаги незнакомца приближаются.

— Стой! — кричит мужской голос. — Да, ты! Стой!

Сань останавливается. У него нет при себе ни единой монеты, ничего, что можно украсть. Вокруг ни души и не слышно ни звука, кроме шагов и дыхания незнакомца за спиной. Сань поворачивается к нему лицом; взгляд скользит по ряду темных окон здания поблизости: только в одном окне третьего этажа за занавеской горит свеча.

И вот уже мужчина стоит перед ним, угрожающе подняв указательный палец.

— Ты, — стонет он. — Это ты!

У незнакомца пепельно-серое лицо с темными кругами под глазами, две глубокие черные морщины прорезали щеки до самого подбородка. Глаза прозрачные, как стекло, желтоватые нижние зубы оскалены; от него сильно несет табаком и спиртным. Во всех чертах и движениях мужчины сквозит что-то безумное, но, когда он тянется к карману, Сань понимает, что не собирается ни кричать, ни бежать, ни защищаться. Все, на что он способен, — инстинктивно втянуть живот, если мужчина вонзит в него нож, или испустить слабый стон, если тот выстрелит из пистолета. Сань настороженно и в то же время рассеянно следит за рукой, а та, вынырнув из кармана, неожиданно сует ему визитную карточку.

— Приходи по этому адресу завтра вечером в одиннадцать часов, — хрипит незнакомец. — У меня для тебя есть работа. Тебе ничего не надо будет делать, просто сидеть тихо, как мышка. Я буду щедро платить тебе за каждые полчаса.

50

— Пойду погуляю?

Все, что Сань говорит, звучит как вопрос. Любое предложение, сказанное им по-датски с китайскими акцентом и интонацией, звучит так, будто он сомневается в каждом штрихе этого мира. Почему? Ведь у него нет причин для неуверенности. Это Ингеборг полна сомнений и опасений. Но от Ингеборг не ожидается ответа, и вскоре она остается одна в подвальной комнатке. По щиколоткам тянет сквозняк от двери.

Уже поздний вечер. Движение на улицах затихает. Все реже грохочут колеса повозок на Лилле Страннстреде; реже хлопает дверь уборной во дворе. Скоро на улицу выползут орущие пьянчуги, а кто-то выйдет во двор отлить на ночь, но сейчас это сейчас, и Ингеборг сидит, сложив ладони. На столике перед ней стоит керосиновая лампа, а рядом — слишком дорогой чайник с двумя чашками английского фаянса с голубой глазурью — она купила их следующий день после переезда в подвал. Хотя теперь это скорее кружки, потому что Сань отбил ручки и отшлифовал так, что на месте ручек остались только два шершавых кружка в гладкости глазури. Огонек лампы убавлен до минимума, и в ее слабом свете предметы на столе меняются, будто кружки — кувшинки на озере, а чайник — лебедь, величаво возвышающийся над ними. У нее слезятся глаза, в горле першит, а кожа покраснела от пребывания в подвале. Она могла бы поклясться, что лебедь движется.

Ингеборг тянется к лампе и прибавляет огня. Она ходит по подвалу, будто животное в клетке, обнюхивающее углы. Пересчитывает оставшиеся у них монеты, и их не больше и не меньше, чем она запомнила. Ингеборг трогает все в комнате. Сандалии Саня, таз, свое нарядное платье, щетку для волос, кастрюлю, поварешку и столовые приборы. Когда она касается рисунка, где китайскими иероглифами написано Ингеборг, в ее пальцах остается раскисший уголок бумаги. Рисунок настолько размяк от влаги на стене, что она не решается снять его. Она делает ревизию всех вещей, словно это вещи покойного, которые необходимо разобрать. Когда дело доходит до писчих принадлежностей Саня, она какое-то мгновение раздумывает, не достать ли их из футляра и не попробовать ли нарисовать картину. Тут же она вспоминает свой портрет, который Сань написал, а потом сжег в печке, потому что был чем-то недоволен.

«Сань видит меня сильной или слабой? — думает Ингеборг. — Готовой к борьбе или беззащитной?»

Когда раздается стук в дверь, она едва не роняет керосиновую лампу. Неподвижно стоит и прислушивается, пока ей не приходит в голову, что она не выходила на улицу уже несколько дней. Она знает почему. Ее настигло Рождество. Сердце кровью обливается каждый раз, когда она видит витрины «Магазин дю Нор» с елочными шариками и лавки, набитые рождественскими сердечками и кульками. Посмотрев на них, она спешит домой, красная от стыда. И только когда оказывается в полумраке подвала, понимает, почему на глазах выступили слезы, у нее нет денег, нет семьи. У нее есть только Сань.

Этого ей достаточно, она знает. Она поклялась, что ее никогда не заденет то, что все разговоры замолкают, когда она встает в очередь к мяснику на Николайплас или к другому ларьку рядом с рестораном «Мавен». Что она будет проходить с высоко поднятой головой под неодобрительными взглядами, делать вид что не слышит унизительных замечаний. Что она продолжит шагать по этому городу, словно он принадлежит ей. Принадлежит им. Даже если им придется перебираться через баррикады из елочных украшений.

И все же Ингеборг медлит у двери, а открывает с неприятным предчувствием: что бы ни ожидало ее по ту сторону, это не сулит ничего хорошего.

На стучавшем человеке цилиндр и длиннополое пальто с наплечниками. В руках у него конверт. Белые перчатки, очень прямая спина.

— Господин Сань Вун Сун и фрекен Ингеборг Даниэльсен?

Ингеборг знает достаточно о бедности в королевском Копенгагене, чтобы понять: никто не станет посылать такого нарядного господина, чтобы выкинуть жильцов из квартиры. Она кивает.

— Да… Ингеборг — это я.

Только когда посетитель низко кланяется и протягивает ей рукой в белой перчатке такой же белый конверт, она понимает, что он всего лишь лакей. Что его послал другой, гораздо более богатый человек. У нее колотится сердце.

— Личное приглашение на новогодний праздник, — говорит лакей, поворачивается и идет в сторону Нюхавна. Там поджидает экипаж — Ингеборг из дверей видны только задок, колесо и откидной верх. Экипаж уезжает.

Она отодвигает чайник и кружки на край стола и протирает его поверхность тряпкой. Кладет письмо на стол, некоторое время стоит и смотрит на него, потом берет кухонный нож и садится на стул. Поднимает письмо, зажав его между большим и указательным пальцами, словно это стекло, которое она не хочет захватать. Конверт с письмом действительно тяжелый, будто стекло. Она аккуратно взрезает ножом конверт. Внутри сложенная вдвое карточка из тисненой плотной желтой бумаги, похожей на картон. На лицевой стороне изображен салют. Звездочки дугой разлетаются направо и налево, так что фейерверк похож на растрепанный букет. Ингеборг вертит в руках карточку. Это приглашение на новогодний праздник. Он состоится в Ноденборге, у памятника Эмилиекиле в районе Клампенборг. Приглашение подписано господином Вильямом Фельдманном и госпожой Фельдманн.

Это имя знакомо Ингеборг. Она видела фабрику и склады торговца Фелъдманна на Бестербро. Она видела так много ящиков с товарами торговца Фелъдманна в кузовах повозок, что давно перестала обращать на них внимание. Но она не знакома ни с господином Фельдманном, ни с госпожой Фельдманн.

Готодин Сань Вун Сун и фрекен Ингеборг Даниэльсен.

Буквы, написанные черной чернильной ручкой, такие округлые и красивые, что взгляду хочется снова и снова следовать их изгибам, пока они не складываются в имена.

Ингеборг кладет приглашение в конверт и возвращает конверт на стол. Ставит на него сначала чайник, а потом и кружки, словно боится, что конверт может сдуть ветром. Или она таким образом хочет спрятать его. Потом раздевается и ложится спать.

Засыпает почти мгновенно. Ей снится, что она находится в большом, похожем на парк саду. Пританцовывая, углубляется в сад. Ее окружают величественные деревья, нижние листья которых, лаская, задевают ее лицо. Она продолжает танцевать, кружиться, но вдруг посреди безудержного веселья в ней начинает расти тревога. Ей нужно дотанцевать до замка по саду, но она не знает, в какую сторону двигаться. Ноги продолжают приплясывать, и она безмятежно улыбается. Танцует, двигаясь на свет, легко и грациозно, но в то же время понимает, что это не свет из окон замка, а пожар. И все равно она приближается, танцуя и выделывая пируэты, пока не чувствует жар на щеках и теле. Закрывает глаза и делает прыжок…

Ингеборг рывком садится в кровати. Сань стоит у подвального окна спиной к ней. Она не слышала, как он вернулся, и не представляет, который час. Должно быть, глубокая ночь. Сань не зажег свет, но перед его лицом в воздухе светлячок — тлеет кончик сигареты, которую он курит.

— Ты дома, — говорит она, и внезапно ей кажется, что ее собственное утверждение звучит как вопрос.

Сань говорит, не оборачиваясь:

— Прости, если тебя разбудил?

— Ты всегда меня должен будить.

Теперь она слышит шорох и чувствует бумагу кожей ладони. Кажется, будто она забрала с собой листья из сна. Вдруг она понимает, что это купюры. Не может утерпеть и пытается сосчитать их в темноте. Тут почти месячная зарплата… Ингеборг чувствует, как пересохло в горле, когда она спрашивает:

— Откуда эти деньги?

Сань затягивается. Она знает, что в портсигаре было три сигареты. Она сосчитала их вечером. Теперь осталось две.

— Это другая работа? — говорит он.

— Ты нашел работу?

— Другую работу?

Ингеборг хочет все знать и в то же время не хочет знать ничего. Что лучше для человека: знать все или ничего не знать?

Она встает, подходит к окну и встает за спиной Саня.

— Я здесь, — говорит она.

— Ты здесь? — отвечает он и кивает.

— Сегодня, наверное, другой день. Мы получили приглашение на новогодний праздник. Очень пышный праздник.

— С кем?

— Мы с ними незнакомы, но они очень богаты.

Сань не задает больше вопросов, будто его это не удивляет. Ингеборг обнимает его сзади и кладет голову ему на плечо.

— Скоро Рождество, — говорит она. — В Дании это праздник. Большой праздник для всей семьи.

Сань не отвечает. Он коротко кашляет. Делает глубокий вдох.

— Я тебя люблю?

51

Из огромных окон открывается вид на залитый светом Амалиенборг, где, по словам Ингеборг, живет король Кристиан Девятый, в том из четырех дворцов, который носит его собственное имя. Квартира находится в не менее величественном желтом здании. Перед Санем мраморный холл с лестницей настолько широкой, что на ней могли бы разминуться десять человек. Поднимаясь, он не касается перил из махагони. Квартира на четвертом этаже, и Сань понятия не имеет, насколько она велика. Когда лакей закрывает за ним дверь, кажется, что эхо отдается где-то очень далеко. Сама квартира выглядит пустой, словно хозяева выехали и забрали с собой всю мебель. Взору Саня открывается коридор, оклеенный позолоченными обоями; вдоль стен — высокие закрытые двери. Лакей проводит его в спальню, где в постели поджидает человек.

Сань здесь уже третий раз, но все еще не может привыкнуть к комнате. В гигантской спальне чувствуется хорошо знакомый Саню запах — вонь гниющего мяса. Воздух здесь пыльный и спертый. Большие окна закрыты тяжелыми темными шторами. Сань различает пятна по периметру потолка — вероятно узоры лепнины; с крючка в потолке над головой, видимо, когда-то свисала огромная люстра. Быть может, здесь прежде танцевали. Сейчас в комнате только большая кровать под балдахином, простой деревянный стул и керосиновая лампа на полу. Задача Саня — сидеть на стуле у кровати, пока человек в ней не заснет.

Бессонница выгоняла его в Копенгаген посреди ночи, так он и попал сюда. Саню не нужно ничего говорить. Только слушать то, что рассказывает наниматель.

Сань садится на стул, выпрямив спину и сдвинув колени.

— Снова ты, — говорит человек в постели, как будто Сань пришел в гости без приглашения, а не потому, что ему заплатили за то, чтобы он тут сидел.

Сань не движется.

— Снова ты!

Человек на подушках сверлит Саня взглядом.

— Когда закрываю глаза, я вижу лаву, — говорит он. — Раскаленную лаву, текущую по склону вулкана. Но потом я понимаю, что это не лава. Это кровь и гной, обрывки кожи тысяч иссеченных плетьми спин рабов.

Саню трудно понимать мужчину и еще труднее находить логику в потоке его слов, текущих без каких-либо переходов между настоящим и прошлым, сном и реальностью. И все же Сань улавливает: состояние семьи этого человека было сделано на работорговле. Где-то очень далеко и очень давно. Сам он занимался, вероятно, чем-то другим.

— Меня несут через ночь на спинах умирающих рабов. Я наследник третьей семьи из числа самых богатых семей в Дании. Наши владения больше, чем владения половины населения Ютландии. Если бы только я мог спать, как крестьянин, что без труда засыпает в вереске, надвинув кепку на лицо!

Вонь идет изо рта мужчины, будто он гниет изнутри. Однако Сань не уверен, болен ли этот мужчина физически или источник страданий находится у него в голове.

— Я делал ужасные вещи, — говорит он. — И когда я творил их, я смеялся. Смеялся! Я смеялся, смеялся, словно можно смехом стереть другого человека. Но позволь поведать тебе кое-что. Это невозможно. Невозможно…

Мужчина со стыдом отворачивается.

— Хочешь знать почему? — говорит он. — Рассказать тебе почему?

Он смотрит на Саня. Его нижняя губа дрожит, обнажая желтоватые зубы.

— Потому что взгляд продолжается гораздо дольше смеха. Взгляд никогда не исчезает.

Мужчина закрывает глаза, его лицо искажают гримасы, но постепенно мышцы расслабляются. Можно подумать, что он спит, если б не повторяющиеся глотательные движения — кажется, будто он пытается затолкать что-то обратно в горло. Так продолжается пару минут. Может, пять. Десять. Может, даже четверть часа. Наконец мужчина перестает сглатывать и открывает глаза. Он выглядит почти удивленным. Морщины разглаживаются, и на мгновение в его взгляде мелькает что-то мягкое и детское. Он лежит так несколько минут, дыша спокойно и глубоко, пока с его лица снова не исчезают все краски. Мужчина мотает головой, плечи трясутся, но это не помогает: гнев и страх опять сосредоточиваются в его глазах. Он вздыхает, приподнимается на локтях и спрашивает:

— Знаешь ли ты, что такое зло?

Сань не шевелится. Он не уверен в том, что точно понимает сказанное мужчиной, к тому же ему платят за молчание, а не за то, чтобы он возражал или отвечал, даже если теперь мужчина наклонился к нему и сверлит его неприятным пронзительным взглядом.

— Я тебе скажу, — шипит мужчина сквозь зубы. Лицо его покрывается сеткой морщин, глаза наполняются слезами.

— Не жить каждый день, вот что это такое, — говорит он и падает на подушки. Слезы бегут из уголков глаз по щекам к ушам. Он медленно моргает, глядя на балдахин. Наконец глаза уже не открываются, он спит с открытым ртом. Складки кожи под подбородком шевелятся во время вдоха. Выдыхает он со змеиным шипением. Сань сидит неподвижно еще несколько минут, потом поднимается, оставляет стул у края кровати и беззвучно ступает по полу большой холодной комнаты.

Лакей уже ждет за дверью. Он тактично кивает, держа наготове деньги. Протягивает их Саню и провожает его до тяжелой двери из махагони. Открывая перед ним дверь, лакей говорит:

— Господин желает видеть вас завтра в то же время.

Сань кивает. Он спускается по лестнице, чувствуя себя невесомым. На улице, к своему облегчению, он ощущает под ногами булыжники Копенгагена. Жестокий, грязный, холодный город но такой близкий и настоящий.

В эту ночь никто не попадается ему навстречу. Крыши блестят в лунном свете. Он видит елку с горящими свечками в окне, но людей там нет.

Он и двух улиц не прошел, как стопы теряют чувствительность от холода. Хоть он и помнит дорогу, сворачивает у площади Святой Анны, вместо того чтобы идти в подвальную квартирку к Ингеборг.

Мост Квестхусброен — наиболее оживленное место в городе. Это сердце Копенгагена, словно все исходит отсюда и стремится сюда. Тяжелые ящики, которые бесконечно поднимают и опускают краны и лебедки. Ежедневная очередь из полсотни конных повозок. Оживленное место больше всего напоминает Саню Кантон, и оно притягивает его. Над мостом постоянно висит облако пыли и соломенной трухи. Все эти грузы, скот, который поднимают из трюма на ремнях, пропущенных под брюхом. Все эти люди, пытающиеся перекричать друг друга, — каждый со своими целями и желаниями…

Сейчас тут тихо, вокруг ни души. На мосту лежат брошенные бочки, мешки и тюки с товаром.

Луна исчезает за тучами, и Саню приходится ощупью добираться на другую сторону. Он слышит воду под собой, но едва может ее разглядеть. Тут еще холоднее. Дыхание облачками вырывается изо рта. Он с силой выдыхает несколько раз, рассматривая клубящийся белый пар — доказательство того, что он дышит, он живет.

Саня согревают деньги в кармане халата. Он думает о том человеке в постели. Он не вполне понимает, какая роль отведена ему в этой истории, но он знает, что не хочет снова туда идти. Не хочет сидеть, выставляя себя напоказ для этого человека.

Сань думает о своей жизни. Думает о том, как много в мире разных причалов, на конце которых он может вот так стоять.

— Что мне делать? — громко спрашивает он и смотрит на облачка своего дыхания.

Внезапно он чувствует, что не один. Поблизости есть другое существо. Тишина кажется угрожающей, и Сань озирается по сторонам. Вокруг все замерло, но он почему-то ожидает нападения.

«До сего момента я не знал, что значит страх», — думает он.

Открывает рот и спрашивает:

— Кто ты?

Нападение принимает форму кружащего в воздухе насекомого, раскинувшего белые крылья. Сань не удерживается и протягивает руку, как любопытный мальчишка. Он чувствует укол в ладонь, и насекомое исчезает. Теплая капля стекает по линии жизни на ладони. Сань никогда раньше не видел такого, но он знает, что это, и спокойно поднимает голову, глядя вверх. Идет снег.

52

Сань не отмечает Рождество. Не делает этого и новая Ингеборг. Она пытается смотреть на праздник глазами чужестранца — это очередная ступень процесса воссоздания себя заново. Заново и более свободной.

Саню удается сохранить работу всего несколько дней. В последний вечер он не приносит домой денег и не отвечает, когда Ингеборг пытается расспросить, что произошло. На заработанное им она покупает еду и сапоги для Саня. Она знает, что ей придется найти работу, но не выходит из дому всю рождественскую неделю.

И все же она не может не думать о Даниэльсенах — не в этот первый год. Особенно в день и вечер Рождества она представляет их, собравшихся за столом, накрытым скатертью в красную и белую клетку, — это скатерть передавалась в семье Дортеи Кристины из поколения в поколение. В воображении Ингеборг Даниэльсены предстают в тот момент, когда поднимают бокалы, встречаясь друг с другом взглядом. Она видит Теодора, краснощекого, бодрого и радостно ворчащего. Видит мать, братьев и сестер. И кажется, что золотистое сияние, окружающее эту картину, идет не от свечи на этажерке, не от керамического подсвечника на подоконнике под большими рождественскими звездами, не от посеребренного канделябра на три свечи, окруженного венком из еловых ветвей посреди стола, а целиком исходит от торжественного единения членов семьи, от радостного света их лиц.

Ингеборг поворачивает голову, но Сань неотрывно смотрит в окно дрожек. Время от времени он протирает запотевшее окно движением руки. Его ладонь остается прижатой к стеклу. Ингеборг переводит взгляд в окно со своей стороны. Они уже выехали из города, и его огни сияют далекими упавшими звездами. Падают крупные редкие снежинки.

«Дождь так никогда не идет, — думает Ингеборг. — Не такими огромными и редкими каплями».

Она улыбается. Это заслуга Саня. То, что она смотрит на все другими глазами. Новая Ингеборг выглядывает в окно дрожек в этот последний день 1902 года.

Так она и сидит, прилипнув к окну, пока экипаж не останавливается. Только тогда она обращает внимание на ноги Саня. С самого утра она была так занята своими платьем и прической, что не заметила, что Сань не надел новые сапоги. Кучер попросил оплатить поездку вперед, и Ингеборг отдала ему их последние деньги. Придется идти домой пешком из Клампен-борга, а у Саня на ногах легкие ботинки.

— Сань, — говорит она. — Твои ноги.

Он улыбается ей, словно хочет сказать: так уж вышло. И открывает дверцу. Ингеборг выходит из экипажа, сжимая приглашение в руке. Кучер кивает, поздравляет их с Новым годом и разворачивает дрожки, собираясь вернуться обратно в Копенгаген. Ингеборг приподнимает край платья и протягивает руку Саню. Под их ногами похрустывает гравий, когда они приближаются к освещенному фасаду здания, похожего на дворец, в котором, вероятно, живут господин Вильям Фелъдманн, торговец, и госпожа Фельдманн. Сердце Ингеборг колотится сильнее с каждым шагом вверх по главной лестнице, словно она ступает не на ступени, а на клавиши. При виде лакея в цилиндре и фраке ее охватывает уверенность, что их не пустят внутрь, но слуга принимает приглашение с поклоном и взмахом руки пропускает их в холл, где другой лакей забирает у них верхнюю одежду, а третий вручает им бокалы с шампанским.

Ингеборг обводит взглядом зал. Она словно оказалась внутри бриллианта, так блестят и переливаются свечи, стекло и плитка. Она мельком видит Ингеборг Даниэльсен и Саня Вун Суна в огромном французском зеркале, и почему-то ей кажется, что Саня нужно оберегать. Что он еще больше нее не представляет, что ожидает их впереди.

— Просто держись поблизости от меня, — шепчет она ему.

Они входят в огромный зал, стены которого покрыты гобеленами. Ингеборг обращает внимание на ряды люстр, свисающих с высокого потолка, и каменные камины в обоих концах помещения. К ним стремительно подходит пара, господин Вильям Фельдманн и госпожа Фельдманн. Хозяева приветствуют их вежливо, но в то же время настолько тепло, что ситуация не успевает стать напряженной или неловкой. Ингеборг напрасно ломала голову над тем, что бы сказать. Господин Вильям Фельдманн беседует с ними так, словно Ингеборг и Сань — его старые знакомые, которые долго были в отъезде. Это невысокий мужчина с выступающей вперед грудью, густой рыжеватой бородой и сверкающими из-под пшеничных бровей глазами. Черные волосы госпожи Фельдманн уложены в высокую прическу. На супруге торговца иссиня-черное вечернее платье, и она заискивающе улыбается Ингеборг. Но вот уже господин и госпожа Фельдманн оставили их и приветствуют вновь прибывшую пару.

Ингеборг осматривается в большом зале и с наслаждением впитывает в себя все вокруг. Она разглядывает всех этих нарядно одетых людей: мужчин с шелковыми носовыми платками, выглядывающими из нагрудных карманов, и с накрахмаленными манжетами; рой галстуков-бабочек; женщин, чьи платья одно прекраснее другого. Ингеборг потрясена роскошью дворца. Несколько раз ей приходится отводить глаза, чтобы не таращиться с открытым ртом. У нее возникает странное ощущение, будто все это выросло из земли, как по волшебству: ей кажется совершенно невероятным, что кто-то мог придумать, не говоря уж о том, чтобы создать, нечто столь грандиозное и прекрасное.

Ингеборг счастлива просто от того, что находится здесь, ее переполняют детский восторг и желание никогда отсюда не уходить. Она стискивает руку Саня. Он кажется на удивление спокойным, разглядывая все своими миндалевидными глазами с легкой улыбкой в уголках рта.

Ингеборг чувствует, что за ней наблюдают, и оглядывается. На уровне ее головы на стене висит портрет женщины, которая кажется Ингеборг знакомой. Женщина строго взирает на Ингеборг из тяжелой позолоченной рамы, словно говоря, что видит ее насквозь. В выражении лица и позе на портрете есть что-то королевское. Ингеборг отвечает на ее взгляд и тут понимает, кто это такая. На портрете — госпожа Фельдманн. Ингеборг чувствует, как чешется вспотевший под волосами затылок, когда осознает, что за приглашение она приняла.

Неприятное чувство проходит, стоит им подойти к столу, простирающемуся от одного конца зала до другого, и Ингеборг видит карточки со своими именем и именем Саня.

— Это наши места, — сообщает она.

Господин торговец Вильям Фельдманн произносит приветственную речь. Он говорит гладко и ведет себя со сдержанной вежливостью. Ингеборг думает, что это, наверное, характерно для людей, всегда получающих то, чего хотят.

— Мы сделали два первых шага в новое удивительное столетие, — говорит он. — Столетие больших возможностей. Два шага. И вот делаем третий. Теперь мы идем. Наращиваем скорость. Давайте же выпьем за скорость, будущее и прогресс!

Ингеборг садится. Обтянутый дорогой тканью стул такой мягкий, что сиденье обволакивает ее зад, будто она сидит на облаке.

На столе шампанское и устрицы, и стол тоже похож на облако. Ингеборг успокаивающе кивает Саню: нужно позаботиться о нем. На другом конце облака сидят хозяева, и Ингеборг вспоминает, что Сань воспринимает все наоборот: в Китае незначительных гостей усаживают как можно ближе к хозяевам, тогда как близким людям выделяют места как можно дальше. Ингеборг улыбается и признается себе в том, что так или иначе, но она чувствует себя как дома.

«Может, моя настоящая семья на самом деле богата? — думает она. — Вдруг мои родители сейчас находятся здесь, среди гостей? Возможно, когда я родилась, они просто не могли оставить меня по какой-то причине?»

Ингеборг рассматривает лица сидящих за столом. Она поднимает бокал вместе со всеми и пьет.

А может, ее семья обанкротилась и бросила ее в дырявой лодке, так как у них совсем не было денег?

Ингеборг задается вопросом, почему она чувствует себя как дома в этих светлых залах с высокими потолками, среди изящных позолоченных канделябров. Почему ей так легко пользоваться блестящими серебряными приборами? Почему она с таким удовольствием пьет пузырящееся вино из хрустальных бокалов? Не говорит ли это о том, что именно здесь, в этих интерьерах, она сделала свой первый вдох, что именно здесь разносился ее младенческий плач, сменяющийся беззаботным лепетом? У нее такое у нее ощущение, что это может быть правдой, и она слышит собственный громкий смех.

Перед ней стоят семь разных рюмок и бокалов. Кажется, официанты выскакивают прямо из-под земли то с одним подносом, то с другим. Ингеборг кивает и ест больше, чем следует. Она даже помогает Саню очистить тарелку.

В соседнем зале поменьше оркестр начинает играть быструю музыку. За ужином следует бал. Ингеборг танцует с Санем. Ей становится жарко. Она кружится по натертому мастикой полу, убежденная в том, что они с Санем делают не шаг, а прыжок в будущее — в котором все возможно. Она будто чувствует обещания будущей жизни под своими подошвами.

Госпожа Фельдманн берет слово. От танца на ее щеках расцвели розы, но черные волосы все еще тщательно уложены, а украшения подчеркивают длинную шею. Все парами поднимаются по лестнице на второй этаж, где господа идут направо, а дамы налево. Ингеборг пытается объяснить Саню, что должно произойти. Она сочувствует ему и надеется, что он справится.

— Думай обо мне, — говорит она на лестничной площадке и выпускает его руку.

Под шуршание платьев Ингеборг скользит в дамский салон. Женщины рассаживаются на диванчиках небольшими группками и общаются иначе — щебечут куда более свободно, когда рядом с ними нет мужчин. Наконец-то они могут побыть самими собой — такое у Ингеборг чувство. Словно все испытывают облегчение от того, что избавились от кавалеров, и теперь-то можно расслабиться, непринужденно обсуждать что-то без необходимости кокетничать. Ингеборг думает о Сане, как он выделяется своими красным халатом, косичкой и золотистой кожей в окружении мужчин в черном. Сама она сидит в компании шести незнакомых дам, но не чувствует себя чужой. Беседа — словно бабочка, порхающая с цветка на цветок и с таким же удовольствием опускающаяся на ее руку, как и на руки других. Официанты обносят дам ликерами, чаем и горами шоколадных конфет. Время от времени дамы поднимаются, меняются местами, пересаживаются на другой диван, присоединяются к другой компании, вступают в другой разговор.

В какой-то момент, корда официанты распахивают боковые двери, чтобы принести еще угощений, Ингеборг открывается вид на мужской салон по другую сторону коридора. Дым там висит в воздухе, словно туман. Мужчины сидят не на диванах, а за круглыми столиками темного дерева. Склонили головы, словно за общей молитвой, и Ингеборг понимает, что идет игра в карты. Между хрустальными графинами и серебряными ящичками для сигар она замечает столбики жетонов и кучки битых карт. Мельком видит Саня за одним из столиков и чувствует укол в сердце: он как яркая заморская птица среди черных воронов. Как он там, среди мужчин с волосатыми лицами и дымящимися сигарами во рту? Сидят и бормочут ставки в незнакомой ему игре… Она чувствует желание обнять Саня, прикоснуться ладонями к его лопаткам, прижаться губами к его горлу. Ингеборг не может сдержаться и машет ему, но он этого не замечает. Его взгляд устремлен на карты в руках, словно это книга, которую он пытается читать.

Боковые двери закрываются, и Ингеборг возвращается к женщинам. Вытягивает шею, улыбается, снова отвоевывая себе место в их обществе. Кивает официанту, наполняющему ее бокал, и смеется так, что пузырьки щекочут в носу. Она обращает внимание на комод у стены, китайский на вид. Видно, что мебель тонкой работы, красно-коричневая и лакированная, инкрустированная перламутром, с фигурками животных, выложенными из нефрита. Она рассматривает изысканные детали и представляет, что живет в этом дворце с Санем. Ходит по комнатам и коридорам каждый день. Что на самом деле это они тут хозяева. Что это Сань приветствует гостей, а она предлагает им провести время в салоне. Что ей не нужно заниматься ничем иным, кроме как выбирать занавески или хрусталь.

Внезапно наступает полночь. Или, по крайней мере, время так близко к Новому году, что все встают и спешат из салона, чтобы успеть захватить свою толику будущего. Лакеи приносят пледы, и, закутавшись в них, женщины с бокалами в руках радостно высыпают на большой балкон. Их так много, что приходится стоять едва ли не прижавшись друг к другу. Лица Ингеборг касаются чужие волосы и шерсть пледов, она ощущает ткань чужих платьев между пальцами и вдыхает аромат самых разных духов. Холод обжигает кожу, и тут, на балконе, Ингеборг впервые осознает, насколько опьянела. Она покачивается на пятках, а в левом ухе непрерывно звенит. Делает глубокий вдох и пытается сосредоточиться. Внизу по всей длине вытянутого, похожего на парк сада расставлены керосиновые лампы, будто нанизанные на нитку жемчужины. Их слегка рассеянный свет танцует пред глазами. Ингеборг слышит, как одна из женщин говорит, что мастера фейерверков готовят ракеты, и замечает нескольких мужчин, движущихся по газону внизу. «У них восемь минут», — говорит другая дама. «Жду не дождусь первого дня Нового года, — взвизгивает третья. — Я знаю, что никогда его не забуду!» Мужской голос выкрикивает что-то неподалеку, и Ингеборг понимает, что мужчины собрались на таком же балконе по соседству. Она не видит Саня среди них.

Кто-то с силой дергает Ингеборг за рукав, словно ребенок. Она оборачивается и упирается глазами в чужое лицо слишком близко от своего. С кончика носа свисает прозрачная капля. Дама втягивает сопли, улыбается и спрашивает:

— Каков он?

Ингеборг удивлена. Она понятия не имеет, кто эта женщина, и до сего момента она ни с кем не говорила о Сане. Взгляд незнакомки прозрачен и настойчив.

— Что вы имеете в виду? — спрашивает Ингеборг.

— Вы знаете, о чем я, — говорит женщина и доверительно склоняет голову к плечу.

— Он похож на мальчика или на зверя? — подступает другая.

Женщины теснятся вокруг нее, их взгляды меряют Ингеборг с головы до ног. Госпожа Фельдманн, которая ни разу не заговаривала с Ингеборг с тех пор, как поприветствовала ее с Санем, стоит в первых рядах. До Ингеборг доходит, что этого женщины и ждали, что ее присутствие здесь обязывает рассказать сногсшибательную, выходящую за все рамки историю о совместной жизни с китайцем. За часы, проведенные в салоне, ей, кажется, делали бесчисленные намеки: разговор велся о других странах и традициях, о мужчинах, об особенностях их поведения и странных привычках. Ингеборг чувствует себя загнанной в угол, и ее переполняет знакомое стремление укрыться в темноте уборной. Что им нужно от нее? «Мне что, рассказать им, что у его члена две головки? — думает она. — Убедить их, что эти головки могут двигаться независимо друг от друга, словно глаза хамелеона? Описать им, что эти штуки делают с моей вагиной, как они заставляют меня извиваться, как вырывают у меня стоны удовольствия и потоки непристойных слов, которые, видит бог, я и не знаю, откуда берутся?»

Раздается грохот, и у кого-то из женщин вырывается крик. Ингеборг вздрагивает. Искры веером разлетаются по небу, и лица вокруг в одно мгновение окрашиваются в красный. Все хлопают в ладоши и поднимают бокалы, а Ингеборг разрывается между спасением и падением в бездну. Внутри нее словно что-то взрывается. Когда она ставит бокал шампанского на балюстраду балкона, его ножка ломается. Бокал летит вниз, но никто ничего не замечает. Капли шампанского и осколки стекла исчезают в земле, на которой вырос этот дворец. Ракеты, вспарывая небо, выстреливают разноцветными букетами, женщины ахают, задрав головы кверху. Ингеборг все еще не может найти взглядом Саня. Ветром доносит пороховой дым, и от него свербит в носу. Внезапно ей кажется, что два балкона по соседству — это спасательные шлюпки и над ними в бесконечном черном небе взлетают сигнальные ракеты. Появляется цифра «1903», и Ингеборг понимает, кто есть Сань. Экзотический персонаж, он так и ведет себя. А вот она ведет себя недопустимо. Именно она омерзительное существо, и каждая яркая вспышка выхватывает из темноты ее отвратительное лицо. И она каждый раз надеется, что сейчас все закончится.

53

Сань надел новые сапоги. Он идет медленнее, чем обычно, потому что сапоги натирают ему пятки и большие пальцы ног.

Копенгаген еще не совсем проснулся в первый день нового года.

Сань не спит, но праздник для него был как сон. И сейчас ему необходимо прогуляться. Он не понимает, как такое может быть, что Ингеборг не состоит в родстве ни с кем из множества присутствовавших на празднике гостей. Другой вопрос: почему эти богатые люди, купающиеся в роскоши, вели себя так бескультурно? Будто свиньи в золоте — подбирает он определение. Весь вечер он наблюдал за ними без отвращения, но в тихом изумлении.

Несколько улиц спустя празд нество уже бледнеет в памяти, кажется миражом на фоне мокрой и грязной мостовой, сугробов посеревшего снега. Повозка, грохочущая мимо и сворачивающая в боковой переулок, добавляет картине реальности, и Сань думает о том, что карточная игра за круглым столом тоже была реальной.

Он вспоминает детали. Толстый мужчина хлопнул его по плечу и предложил постоять за спиной, чтобы он, Сань, мог видеть карты. От мужчины исходил резкий запах пота, он тяжело выдыхал сигарный дым, Сань не понимал ни слова из его бормотания, но после нескольких партий уловил основные правила игры. Все это время он не спускал глаз с карт. Пальцы мужчины оставляли жирные следы на уголках то крестового валета, то червонного короля — игрок сомневался, какую карту выбрать. Вздыхал, пил, снова вздыхал, пока наконец Сань не позволил себе указать ему на девятку пик.

Тут же Саню освобождают место за столом, предлагают сигару и суют в руки шесть карт. Мужчины смеются, словно рядом с ними дрессированная обезьянка, которая, подражая людям, вносит лепту в общее веселье. Но Сань приветливо улыбается. Он смотрит на карты, что у него на руках. Кладет одну из них на стол, и на мгновение воцаряется тишина. Потом мужчины откидываются на спинки стульев и громко хохочут: надо же, он берет взятку.

Сань все помнит. Какой картой был сделан первый ход, какими ходили потом и кто тянется за взяткой. Все это стоит перед глазами так четко и ярко, как вывеска на фасаде углового здания перед ним. «С. Ф. Краруп. Мужское белье». Потому что карты не часть сна: карты равны тому, что ты видишь.

Сань думает о своем отце. Он знает, что бы тот сказал.

Что карточные игры изобрели китайцы.

Так что, конечно, ты умеешь играть, Сань.

Конечно, ты лучше них.

Несколько китайцев, которые, как и он, остались в Дании, встречаются в квартире на Студиестреде. Здесь ведутся бесконечные разговоры на родном языке и играют в карточные игры, знакомые Саню. Некоторые китайцы нашли работу официантами в развлекательных заведениях, но это слишком напоминает Саню о том времени, когда он сидел выставленный напоказ в Тиволи. Он приходил в квартиру на Студиестреде всего несколько раз, а потом перестал участвовать в этих посиделках.

54

Однажды ночью в январе 1903 года Ингеборг проснулась и не обнаружила рядом Саня. Она набросила на плечи пальто и сунула ноги в шлепанцы.

Вот он, Сань. Стоит под облетевшим ясенем во дворе и курит. Вокруг островками лежит снег. На ногах Саня новые сапоги. В окнах квартир темно, но луна сквозь голые ветви ясеня расцвечивает Саня узором пятен, словно он — форма, которую наполняет жидкое серебро.

Ингеборг встает позади него, обнимает и кладет голову ему на плечо.

— Ты замерз, — говорит она. — Пойдем домой.

Сань не двигается. Она вспоминает их тайные свидания. Теперь она редко обнимает его под открытым небом.

— Луна, — говорит он. — Там сидит… рэббит?

— Кто?

Он высвобождается из ее объятий и медленно растирает окурок подошвой сапога. Она знает, что это последняя сигарета. Портсигар опустел. Сань подносит два торчащих кверху пальца к голове. Его лицо неразличимо, потому что теперь он стоит спиной к свету.

— Кролик? — догадывается Ингеборг. — Он называется кролик. Кро-лик.

— Говорят, в луне кролик, — повторяет Сань.

— Кролик на луне?

— В луне.

— Кролик сидит внутри луны?

Сань кивает и поворачивается так, что теперь они стоят плечом к плечу и смотрят на луну. Ингеборг видит ее в обрамлении двух иссиня-черных ветвей.

— Кролик всегда живет, — говорит Сань.

— Вечно живет, — поправляет Ингеборг. — Почему он живет вечно?

— Потому что он помог трем мудрецам, — отвечает Сань. — У мудрецов не осталось больше еды, и они сидели голодные у костра. Все остальные животные, у которых была еда, отказались делиться ею с мудрецами. Но кролик, у которого не было еды, накормил их.

— Как же он смог это сделать? — спрашивает Ингеборг.

— Он бросился в костер, и они съели жареного кролика.

Это звучит как шутка, но это не шутка. Сань разглядывает луну, а Ингеборг протягивает руку и касается тыльной стороны его кисти.

— Кролик умер, — говорит она. — Но теперь он живет вечно внутри луны.

Сань не отвечает, но она думает, что он согласен. Она не может представить ничего иного.

55

Ему приходится постоять у подножия подвальной лестницы с закрытыми глазами. Дышит медленно, концентрируясь на дыхании, постепенно приоткрывает веки и встречает слепящую белизну.

Всю ночь шел сильный снег, и сугроб, который намело у стены дома, теперь закрывает окно, погружая подвал в еще более глубокий, пещерный мрак. Сань наклоняется вперед, и снег, лежащий на ступенях, касается его груди. Снег преобразил улицу, спрятав под мягкими изгибами и кочками обветшалые бочки и вывески. Сань мог бы всего этого не увидеть, если бы не Ингеборг, спящая на матрасе в комнате. Он закрывает дверь, приподнимает полы халата и делает несколько шагов вверх по лестнице. И намокает до самых коленей. Глаза все еще сощурены в узкие щели, привыкая к яркому свету. Утро кристально ясное, небо — синее оттенка индиго, а изо рта облачками вырывается пар. Он слышит крик со стороны Нюхавна, за которым следует глухой грохот, будто что-то тяжелое падает на причал. Потом — тишина. Ему нужно идти.

Это его первая зима в Дании. Дни, подобные этому, прекрасны, но он раз за разом поражается, насколько тут холодно. Он идет гулять.

Четыре дня подряд Сань работал в бригаде на мосту Квест-хусброен. Для него это было унижение. Приходилось поднимать тяжести, которые он не в силах был поднять. Над ним смеялись, когда он поворачивался спиной. Косичка с утра до вечера свисала, покачиваясь, перед его опущенным вниз лицом.

На морозе трудно удерживать что-то в руках. Когда Сань касался чего-либо, его словно по пальцам били. И все же его ждала награда каждый раз, когда ему удавалось отволочь и поставить что-то на место: он выпрямлял спину и смотрел на суда у причала и серо-голубую воду с безостановочно катящимися пенными гребешками.

Мужчины вокруг укутаны в несколько слоев одежды, на них шапки и шарфы, оставляющие открытой только розовую полоску кожи вокруг слезящихся глаз. Сань не улавливал ни слова из фраз, брошенных против ветра. Неужели можно вот так работать каждый день? Неужели из этого может состоять жизнь? Вот почему он выдерживает только четыре дня и не получает зарплату. Он бы мог ее получить, но внезапно вышел из очереди, когда стоял и смотрел, как небольшой пароход с красноватой трубой приближается к Копенгагену. Он подумал, что избегает чего-то недостойного, когда развернулся и пошел прочь.

Пальцы на руках и ногах потеряли чувствительность, но он продолжает свою прогулку. Движется под хруст снега под подошвами, пересекает площадь Конгенс Нюторв, где снег лежит белыми пилеолусами на головах каменного всадника и двух статуй у театра, идет дальше, взяв курс на церковь Святого Николая.

Холод преображает город еще и потому, что Копенгаген больше не воняет, как одна огромная уборная. Помои замерзли, гниющие туши животных перестали разлагаться, снег, покрывающий их, удерживает вонь. Но есть и минус: изо всех труб и люков поднимается дым. Бывают дни, когда дневной свет едва пробивается через столбы дыма, окутывающего серое пасмурное небо. Тогда Сань стремится прочь из города.

Сегодня небо ясное и высокое. Сань ненадолго останавливается перед длинным зданием, название которого он не может выговорить; у здания медная крыша и витой шпиль, похожий на рог единорога. Снежный покров здесь располосован следами колес и отпечатками подошв пешеходов, таких как он сам. А всего в нескольких сотнях метров отсюда, по другую сторону железного моста с четырьмя высокими фонарями, снег тянется нетронутыми длинными языками. Небо там кажется выше и синее, а воздух — чище.

Строится железная дорога: здание станции уже закончено, но рельсы еще не протянуты. Сань оборачивается назад и смотрит на Копенгаген. Город весь в снегу, белые шапки лежат на скатах крыш, шпили протыкают синее небо. Он идет дальше, домов становится все меньше. То и дело в воздухе начинают мельтешить снежинки, залетают в глаза и тают на ресницах. Проморгавшись, Сань оглядывает простирающиеся кругом поля.

Трудно представить нечто более далекое от Кантона, чем этот пейзаж, и Сань все чаще вспоминает то, от чего отказался. Он чувствует влажную жару и аромат кипарисов. Видит свои тонкие руки, толкающие тачку по городским улочкам. Огромная белая равнина перед ним и бесконечное синее небо дают простор чувству вины, растущему внутри. Сань зачерпывает ладонями снег и растирает лицо.

Голод гложет под ребрами. Сань думает о трех друзьях зимы: сосне, бамбуке и сливе, — они цветут назло холоду и плохой погоде.

Когда он обращает внимание на узор заледеневшей поверхности озер и луж или на то, как снег пышной шапкой лег на изогнутую черную ветвь, в нем пробуждается желание рисовать. Закрывает глаза и представляет, как движется кисточка по бумаге, но как только он возвращается в темную подвальную комнатку, этот порыв проходит. Остается только одно желание: лечь и прижаться к теплому телу Ингеборг. Он все время мерзнет, а она всегда теплая. Ингеборг никогда не жалуется, хотя его лоб, касающийся ее шеи, и ладонь, охватывающая ее грудь, наверняка ледяные. Когда он лежит так, все картины в воображении стираются.

Сань кашляет и прижимает ладонь к груди; сердце колотится, будто что-то тщетно пытается пробить себе дорогу через выпирающие ребра. Самому себе он кажется хрупкой птичкой за мгновение до того, как та взмахнет крылышками и взлетит над полями, а потом исчезнет над серой морщинистой поверхностью воды.

Он понимает, почему так часто думает о Кантоне. Дело не только в чувстве вины из-за того, что он остался, — он боится потерять прошлое. Боится потерять память о том, кем он когда-то был.

Сань разворачивает и идет обратно к городу.

Ингеборг ничего не сказала, когда он вернулся домой с моста Квестхусброен без денег. Посмотрела на него долгим взглядом, потом поставила воду на огонь и принялась протирать его ступни полотенцем. Он рассматривал свои ноги, красные, будто вареные раки. Ноги покалывало от боли, но в них медленно возвращалась жизнь.

Услышав приближающиеся сзади дрожки, Сань отступает к сточной канаве, чтобы переждать. Морды лошадей в облаках белого пара, кузов накрыт серым пологом, снег фонтанчиками выстреливает из-под копыт. Дрожки уже проехали мимо, но тут человек с непокрытой головой высовывается в окно и заставляет кучера остановиться. Он машет Саню.

— Китайский фейерверк!

Сань не узнает мужчину, но отвечает поклоном.

У мужчины черная борода и близко посаженные зеленые глаза. Он говорит что-то, смеясь, потом поднимает руки, держа кисти тыльной стороной перед собой. Сань понимает: мужчина пытается изобразить, будто держит перед собой карты. Наверное, они познакомились на новогоднем празднике, за круглым столом в мужском салоне. Сань пытается что-то сказать, но это слишком трудно. Мужчина продолжает смеяться, и Саню кажется, что от него сладковато пахнет алкоголем.

Сань находит успокоение в том, что он почти не владеет языком. Он не может выразить то, что ощущает: гнев, горе или радость, — но иногда чувства лучше держать при себе.

— Ты приносишь удачу, — говорит мужчина.

Сань понимает его слова, но думает, что они звучат так, словно он говорит о погоде.

Мужчина тянется к карману и достает из него пухлый кожаный кошелек.

— Есть люди, которые против тебя, и есть люди, которые тебе помогают. Такова жизнь, и такой она была всегда, — говорит незнакомец и протягивает Саню купюры. Кивает подбадривающе.

Дрожки со скрипом трогаются и, покачиваясь, быстро набирают ход. Сань остается стоять на месте.

Когда он возвращается домой, Ингеборг лежит на матрасе к нему спиной. Сань снимает пальто, которое она для него раздобыла, и вешает у двери. Пальто пахнет потом чужого мужчины и табаком, и из него лезет шерсть при малейшем прикосновении.

Когда Ингеборг поворачивается и смотрит на него, Сань достает деньги из кармана пальто и кладет на стол.

— Откуда они у тебя? — спрашивает Ингеборг.

— Мужчина дал, — отвечает Сань.

— Какой мужчина?

— Мужчина из конной повозки.

— Сколько там?

Сань молча пожимает плечами.

— Но почему он дал тебе деньги?

— Вот что этот человек сказал. Он сказал, есть люди, которые тебе не помогают, и есть люди, которые тебе помогают, — такова жизнь.

Сань передает чужие слова так точно, как только может, а потом садится на табурет у печки и растапливает ее. Он слышит, как Ингеборг встает. Сначала она обходит стол с одной стороны, потом с другой, ставит воду на огонь и достает таз. Наконец она останавливается.

— Сань, — говорит она. — Ты не работал?

— Нет. Я ходил.

— Сань. Тебе не обязательно работать.

Сань не знает, поверила ли она ему. Наверное, она думает, почему ему дали так много денег.

Ингеборг берет купюры и держит их так, словно они живое существо, которое может сбежать.

— Мы с тобой в одной лодке, — говорит она.

Сань кивает, и она гладит его по голове.

— Я понимаю тебя, — говорит она, открывает дверцу печки и швыряет в нее купюры. И остается сидеть на коленях со склоненной головой.

Он видит, как вздымается ее грудь: она глубоко дышит.

Потом поднимает на него взгляд с улыбкой. Материнский инстинкт в ней спрашивает:

— Почему на тебе нет сапог?

— Я ходил, — отвечает он.

— Да, ты ходил.

Она наклоняется и целует подъем его горящих ступней.

И начинает напевать песенку, когда наливает в таз воду, от которой идет пар.

Сань закрывает глаза. Он не уверен, что понимает, почему эта страна одновременно дает и забирает.

56

Бывают моменты, когда Ингеборг счастлива. Например, когда Сань готовит чай, пока она лежит под одеялом. Словно загипнотизированная, она наблюдает за его манипуляциями. У них есть ложка для чая, и этой ложкой он выкладывает чайные листья на тарелку, пока вода закипает. Кипяток из большого чайника он наливает длинной струей в заварочный чайник, закрывает его крышкой, берет за ручку одной рукой, а второй придерживает чайничек снизу, покачивая его вращательными движениями, чтобы вода растекалась по стенкам. Потом он переливает воду из заварочного чайника в другой, такой же маленький, но чуть пошире. Вращает этот чайничек, а потом переливает часть воды в мисочку — ровно столько, чтобы хватило на то, чтобы ошпарить две кружки. Потом он заливает дно заварочного чайника кипятком и медленно ссыпает в него чайные листья с тарелки, доливает еще немного кипятка, закрывает чайничек крышкой, снова осторожно вращает в руках и выливает воду в мисочку. Так он промывает чай. Дальше Сань наливает воду в чайник третий раз, уже одним движением: дымящаяся струя, сначала широкая, постепенно истончается. Пока чай настаивается, он выливает воду из кружек в мисочку. Затем осторожно переливает чай из заварочного чайника в маленький чайник пошире. И только потом разливает чай по кружкам. Сань делает это правой рукой, придерживая крышку кончиками пальцев левой руки. Наконец чай готов. Сань всегда подает его обеими руками и с небольшим поклоном.

— Много вещей отдыхает, — говорит он непонятную фразу, но она ее понимает.

Кажется, будто та тщательность, тот безмятежный покой, с которыми Сань заваривает две кружки чая, отменяют все правила и тревоги, связанные с внешним миром. Они пьют чай, слушая, как за окном просыпается город, словно огромный древний механизм, бесконечно медленно набирающий обороты: скрип тут, стук там, удар, кашель, грохот, крик и шипение. Постоянно требовательная жизнь столицы. А между тем единственная перемена в подвале состоит в том, что снова исходят паром на столе кружки английского голубого фаянса, черты лица Саня становятся отчетливей, а его серая кожа снова приобретает свой золотистый оттенок.

Ингеборг понимает, что на улице метель, по тусклому мерцанию света в окне, нижнюю часть которого затеняет сугроб. В подвале холодно, как в склепе. Нет, холоднее. На окне морозные узоры. Однажды утром кружка примерзла к столу, а вода в тазу покрылась тонким слоем льда. Каждый день Ингеборг начинается с того, что она поджимает пальцы, как только опускает ноги на пол, и похлопывает себя руками по бокам, чтобы согреться. Сань другой. Неважно, как холодно на улице, — он моется так же медленно и основательно, как если бы сидел летним днем на берегу реки в Южном Китае.

Он просит ее не вставать, пока резкий запах раскаленного металла и дыма не наполняет подвал вместе с теплом, распространяющимся от печки. Ей нравится наблюдать, как он сидит на корточках перед печкой и смотрит в огонь. Шевелит в открытой дверце кочергой, и рой искр светлячками устремляется в трубу. Сань подготавливает чайные листья, кипятит воду. Иногда Ингеборг пытается опередить его или помочь, но он настаивает, чтобы она оставалась в постели.

Ингеборг устраивается на работу в булочную Нагельстрема. Она увидела объявление в окне на улице Стор Конгенсгаде: одна из сотрудниц получила травму, и ей ищут замену. Ингеборг рассказала, где работала раньше, и ее приняли на работу. Три недели она затемно приходит в булочную и старательно выполняет все, что от нее требуется. Ни слова жалоб в ее адрес, никаких шепотков за спиной, но когда сотрудница возвращается на работу, прихрамывая, с румяными, словно яблоки, щечками и улыбкой на губах, Ингеборг приходится снять передник и вернуться обратно на Лилле Страннстреде.

Это ее не расстраивает. Она не скучает ни по работе, ни по обществу других девушек. Единственно настоящими кажутся те мгновения, когда они лежат в подвале, за стенами возятся крысы, а штукатурка осыпается на голову. Они живут на деньги, заработанные Ингеборг. Она платит за комнату и пытается растянуть остаток на как можно дольше. Сань похудел. Наверное, она тоже. А еще ее гложет страх, она в этом уверена. Она боится встретить кого-то из знакомых. Боится встретить кого-то, кто скажет, что она живет в грехе. Есть еще кое-что, что поражает ее, когда она ходит по городу. Сколько всего сносят. Возводят не только новую ратушу на площади. Каждый раз, когда она куда-то идет, видит, как что-то собираются сносить. Раз — и в ряду домов появляется брешь. А куда подевались здание и его жители? Пустыри и строительные леса. Целые переулки исчезают в мгновение ока, и пустыри засыпает снег.

Ингеборг сидит дома, а Сань по-прежнему ходит на прогулки, в любую погоду. Чем сильнее дует ветер, чем гуще идет снег, тем прямее он держится. Она этого не понимает. Его косичка за время прогулок индевеет. Можно ли быть одновременно спокойным и не находить себе места? Или же с ним происходит что-то другое, чего она совсем не в силах понять? Может, это даже хорошо? Может, ей нужно это поощрять?

— Сань, — говорит она, — ты не купишь хлеба и фунт картошки?

— Хлеб и картошка.

Он встает. Она объясняет ему, сколько это стоит. Подробно описывает дорогу, хотя, очевидно, он и так знает, куда идти. И все же ей важно все объяснить, важно, чтобы он шел именно этой дорогой, — тогда она будет витать над ним, словно ангел-хранитель.

Ингеборг пересчитывает деньги, но все кончается тем, что она отдает ему все, что было в шкатулке. Целует его так, как обычно делает, только когда они лежат, сплетенные, в постели. Он уходит, и она прислушивается к его шагам, хотя уже ничего не слышит.

Она чувствует не только страх. Она намеренно отсылает Саня из дома. Ингеборг горда тем, что ради него остается в подвале, и носит эту гордость, словно эмблему на груди. Ведь что такое дом? Это место, где тебя ждут, куда есть к кому возвращаться. Она живет в изоляции ради Саня. Она ждет его.

Сань все не приходит. Сначала темнеет и она чувствует голод при мысли о хлебе и картошке. Потом настает вечер и Ингеборг забывает, за чем послала Саня, — все мысли только о нем. Она уверена, что с Санем что-то случилось и что в этом виновата она.

Проходит время. Дважды она надевает пальто, чтобы идти искать его, но каждый раз вешает пальто обратно, решая, что лучше еще подождать.

Ингеборг как раз снова садится на деревянный стул, когда в дверь стучат. Она вскакивает на ноги. Что с ним случилось? Распахивает дверь, и мужские фигуры вырастают перед ней огромной тенью. Она высматривает между ними Саня: не тащат ли они его под руки? Его с ними нет, и это подтверждает худшие подозрения. Двое мужчин стоят, ссутулившись и повесив головы, отягощенные тем, что собираются сказать.

— Что с ним случилось? — слышит она свой собственный голос. — Где он?

Делает шаг вперед, чтобы заглянуть за спины мужчин, и ее отбрасывают назад. Она падает и ударяется копчиком и затылком о пол подвала. Ингеборг не понимает, что происходит, и сосредоточивается исключительно на том, чтобы подняться на ноги. Ее цель — как можно быстрее добраться до двери, чтобы посмотреть, нет ли там Саня. Может, он лежит неподвижно в кузове конной повозки?

Она пытается подняться, но пинок носком сапога опрокидывает ее на пол. Что там такое, чего ей нельзя видеть? Мужчины не произносят ни слова, и она все еще думает, что это как-то связано с Санем.

— Где он? Что вы с ним сделали?

Только когда она задает этот вопрос, она понимает, насколько опасны незнакомцы. Оба стоят, надвинув шапки низко на лоб и подняв кулаки. Ингеборг удивительно ясно ощущает пространство, охватывает все одним взглядом — от сандалий Саня на полу у матраса до написанного иероглифами ее имени на стене во влажных разводах. Замечает, что одна из голубых фаянсовых кружек опрокинулась, когда во время падения она задела стол, но не разбилась, а только повалилась на бок.

— То, что вам нужно, находится дальше по улице, — говорит она. — Красный дом с жалюзи на окнах.

При этих словах мужчины оживляются. «Они уйдут», — успевает она подумать, но тут один из них наклоняется и хватает ее за лодыжку. Она лягает его свободной ногой, но его товарищ наваливается на нее всем телом. От него воняет потом, машинным маслом и пивом. Ингеборг не может вздохнуть. Ее охватывает паника, и она бьется как выброшенная на берег рыба. Первый мужчина дергает и рвет ее нижнюю рубашку. Ингеборг наконец удается сделать вдох, и к ней возвращается способность мыслить. Она понимает, что произойдет, и прилагает все усилия, чтобы кружка не упала на пол и не разбилась. Ей удается подвинуться немного вбок и уменьшить шансы на то, что кто-то из них толкнет ножки стола, из-за чего кружка перекатится через край. Она надеется, что они не заметили кружку, и старается не коситься на стол. Ей приходится закрыть глаза, когда что-то вырывают из нее там, внизу. По крайней мере, такое у нее ощущение, но она больше не она, вернее, она видит, что это она, но издалека, с безопасного расстояния. Только голоса раздаются близко у нее над ухом.

— Ты больше не спросишь об этом. Ты больше не спросишь об этом, верно?

Мужчина бьется лбом об пол, и его голос смягчается.

— Сюзанна, ты сама это сделала. Сюзанна.

Тут раздается голос второго мужчины:

— Он длиннее, чем у меня? Это все, что ты можешь сказать? Он длиннее, чем у меня?

Ингеборг думает о том, откуда у них адрес. Кто их послал. Она не узнает их и говорит себе, что это случайные моряки, выбравшие первую попавшуюся дверь в Копенгагене. Но, быть может, они сидели в случайном кабаке и услышали совсем не случайный разговор об Ингеборг. О том, кто она такая. Но кто она такая?

В борделе дальше по улице есть одна девушка, темноволосая, в поношенном голубом фланелевом халате поверх розовой нижней рубашки и с боа на шее. Большинство подобных ей стараются не обращать на себя внимание, когда мужчины проходят мимо в сопровождении дамы, но только не эта. Она остается на месте, выставив напоказ ногу, так что Ингеборг видны ее полное бедро и купола грудей. Девушка не опускает глаз и смотрит на Ингеборг жестким взглядом. На ее накрашенном длинном, словно лошадиная морда, лице играют глубокие ямочки от улыбки, как будто все на самом деле — игра, и эта игра изрядно ее веселит.

Ингеборг пытается прочитать выражение ее лица. Сколько девушке может быть лет? Двадцать четыре? Или меньше? Двадцать? Может, всего семнадцать? У нее нарисованные дугами брови. Что она сейчас делает? Может, она сейчас тоже с клиентом? Тоже? Или она спит, и что ей тогда снится? Те времена, когда она гуляла в красивом новом красном платье, держа за руку мать? Или она придерживает это воспоминание до того момента, когда пыхтящий вонючий мужчина ложится на нее?

Куда она уносится в мыслях, когда это происходит? «Нужно спросить ее как-нибудь», — думает Ингеборг, зная, что этого никогда не случится. Она думает о Сане, но она не надеется: «Сань успеет прийти домой и спасет меня». Она думает: «Только бы они ушли до того, как он вернется, чтобы с ним тоже ничего не случилось. Тоже?»

— Пошли отсюда.

Ингеборг не знает, кто именно из двоих говорит, но голос звучит устало и лениво, как будто насильникам трудно собраться с силами. Они поднимаются на ноги и поворачиваются в ней спиной. Последний придерживает обеими руками пояс штанов, словно ему выстрелили в живот. Бросаются вверх по лестнице из подвала и исчезают.

Ингеборг осматривается по сторонам. На полу нет осколков кружки. Нужно подняться и прибраться. Она ставит мебель на место, убирает клочки соломы и вытирает с пола отпечатки сапог, устраняя все следы пребывания незваных гостей. Но когда раздевается и пытается помыться, ее руки так трясутся, что она роняет таз. Она чуть не сшибает фаянсовую кружку на пол, но ей удается подхватить ее. Дрожащая рука ставит кружку на середину стола. Обнаженная, Ингеборг садится на стул, громко всхлипывает три-четыре раза и задерживает дыхание. Потом пытается вымыться снова, на этот раз подражая Саню. Она повторяет его движения одно за другим, шаг за шагом.

Когда Сань приходит домой, Ингеборг потеряла счет времени и не знает, как долго пролежала на матрасе. Десять минут? Сутки? Она притворяется, что спит. Прислушивается, но почти не слышит, как он раздевается. Легкий стук ножки стула, шуршание одежды. Ее трогает, что он пытается не разбудить ее своими движениями. Или же им движет не любовь, а больная совесть? Она не слышит, как он приближается, пока его тело не опускается на матрас. Сань ложится рядом с ней, но не прижимается вплотную — боится испугать ее холодным прикосновением. От него пахнет сигарами и спиртным. Должно быть, он провел вечер в чьем-то обществе. Должно быть, он веселился. Она невольно думает, что он невинен, как ребенок.

Ингеборг не двигается. Лежит тихо-тихо и представляет, что ее тело — это кокон, из которого она выскальзывает, чтобы перебраться внутрь Саня.

Гораздо позднее, когда, по ее расчетам, уже давно наступило утро, она более-менее приходит в себя. У нее ничего не болит, только все тело онемело от долгой неподвижности, от невозможности дать себе ощутить боль, заплакать. Все в голове у нее настолько идет кругом, что она уверена: так и есть — идет кругом. Она сливается с Санем, и, пока это происходит, решает никогда не рассказывать ему о случившемся. Когда решение принято, ей кажется, что она понимает кое-что еще. Это — всего одна из бесчисленного количества вещей, от которых ей придется защищать его в жизни.

Загрузка...