Ингеборг находится внутри узкой белой щели. Она выпрямляет спину и вытягивает шею, но не видит ничего, кроме двух белых полос. Все звуки приглушены, словно они — ничего не значащее эхо чего-то происходящего очень далеко. Она на мгновение закрывает глаза и прислушивается к своему неровному дыханию. Ей кажется, что онемение пальцев, боль в плечах и спине, жжение в локтях и бедрах постепенно проходят. Ее многострадальное тело получает свободу, и Ингеборг представляет, как она парит над цветущим лугом. У нее нет ощущения, что она забралась высоко и, словно сокол, видит все из поднебесья. Она легко скользит над травой и цветами, скользит так низко, что ее лицо — всего в ладони от них. До нее доносится аромат цветущих растений, и она не имеет ни малейшего представления о том, куда направляется.
«Значит, вот что чувствуешь, когда умираешь? — думает Ингеборг. — Или так чувствуешь, когда живешь?»
Она открывает глаза. Чердак дома номер восемь на Готерсгаде. Простыни и скатерти, висящие на длинных веревках, натянутых между стропилами, образуют белый лабиринт. Уличный шум кажется благословенно далеким. Цокот лошадиных подков Доносится до нее, будто слабые вздохи на фоне равномерного гула, в который сливается грохот колес по мостовой. Иногда его разбивает тонкий визг трамваев. Когда вечером идет домой, она видит, сколько всего произошло. Деревья возле новой ратуши вырубили, чтобы расчистить место для трамвайных рельсов. Главная пожарная станция, которая всегда напоминала ей грубо сработанный деревянный замок вроде того, с которым играл Петер, внезапно исчезла, и перед ратушей появился фонтан с Драконом. Повсюду заметны мелкие или крупные перемены.
Над головой Ингеборг, на коньке крыши, а может, на трубе, сидит и воркует пара голубей. Солнечный свет просачивается между щелями и расчерчивает полумрак. Ингеборг старается ничего не вешать там, куда падают солнечные лучи, чтобы потом не пришлось снимать с веревок одежду, испачканную птичьим пометом или полосками сажи. Она поставила за дверью на чердак старую доску, которой стучит по стропилам, чтобы спугнуть голубей и крыс. Зимой тут темно и дико холодно. Жесткое от мороза белье качается на веревках, так что ей приходится разламывать его и разминать, пока оно не станет достаточно мягким, чтобы его можно было сложить.
Под крышей, которую часами нагревало солнце, начинает скапливаться тепло. В конце апреля будет год с тех пор, как Ингеборг начала работать на статского советника господина Ингварсена и госпожу Ингварсен. Кроме того, она трудится еще в двух местах, в одном семь месяцев, в другом — три. Работа прачки тяжелее, чем в булочной, но Ингеборг предпочитает тяжелый физический труд в одиночестве натужной вежливости за прилавком. Кучи грязной одежды не требуют общительности.
Белье полно жизни, и это не считая вшей, с которыми Ингеборг пытается бороться. Она смотрит на пятна, на волоски, на прожженные дырочки, серые разводы и потрепанные уголки. Видит и чует дым, еду, пот и кровь. Есть что-то тревожащее в грязной ткани, словно все это — одежда и простыни мертвеца. Вчера мы веселились, а сегодня мертвы. Но в то же время есть в этом и что-то жизнеутверждающее. Скатерти и постельное белье особенно напоминают о том, что все мы одинаковы. Она стирает дорогие скатерти, испачканные хорошей едой, но потребности, желания, жизненный цикл у всех одни и те же.
Она вспоминает Генриетту, с которой работала у придворного пекаря Ольсена, Генриетту, что была помолвлена с толстозадым Эдвардом — мастером несмешных анекдотов. Теперь кажется, будто все это было в другой жизни. Генриетта и Эдвард наверняка уже женаты, и у них родился первенец в предстоящей череде детей-погодков — круглоголовый и любопытный курносый крикун. Ингеборг помнит, как Генриетта говаривала: члены королевской семьи едят пирожные со взбитыми сливками и ими же испражняются. Это более или менее то же самое, о чем свидетельствуют скатерть или простыня.
Но все ли мы одинаковы? Ингеборг сомневается. Как она сама вписывается в теорию взбитых сливок? То, что она делает? Она знает по крайней мере одного человека, кто не такой, как все.
Ингеборг не разрешается пользоваться широкой парадной лестницей с низкими ступенями, ни когда она приходит на работу, ни когда идет домой, ни когда несет белье на стирку. Она должна ходить по черной лестнице — узкой, словно колодец, с высокими крутыми ступеньками, где ей приходится откидываться назад, держа корзину с бельем перед собой над засаленными перилами без лака. Корзина едва-едва проходит между стенами. Если чистое белье задевает стену, Ингеборг приходится его перестирывать. У нее вычитают из зарплаты за каждый испачканный предмет одежды. И еще больше вычитают за испачканную скатерть.
Она нащупывает ступень за ступенью ногой, не отрывая глаз от белья, и в этот раз ей удается донести его в целости и сохранности. Заходит на кухню спиной вперед, разворачивается и ставит корзину на длинную столешницу под полками, которую заранее вымыла дважды. На жестком стуле ее поджидает, нетерпеливо болтая ногами, младшая дочь господина статского советника Ингварсена и госпожи Ингварсен — Кристелла, почемучка с большими глазами, умирающая со скуки в большой квартире, особенно когда господин статский советник Ингварсен работает дома в своем кабинете. Он требует полного покоя, и только на кухне, обращенной окнами во двор, девочка может свободно дышать и спрашивать обо всем на свете.
Кристелла теребит копну светлых локонов, ложку на столе или шелковую оборку на платье, и ей даже в голову не приходит, что ее руки могли бы заняться физическим трудом. Она не помогает — только задает свои бесконечные вопросы.
Ингеборг привыкла к девочке. Иногда она представляет, что родилась такой, как Кристелла. Как бы выглядела жизнь, увиденная ее глазами? Как бы выглядел Копенгаген? Стала бы она прогуливаться вместе с матерью по Остергаде, вежливо приветствуя других благородных дам из высшего общества?
И что бы она подумала, увидев кого-то вроде Ингеборг, спешащей с грузом белья по одной из боковых улочек? Бедная женщина? Vbm она бы просто ничего не заметила? Или же подумала бы, что эта женщина — существо иной породы, не такая, как она сама?
— Где твой муж? — спрашивает девочка.
— Мой жених в море, — отвечает Ингеборг.
Ингеборг не стала рассказывать о Сане, так же как она не рассказала Саню о том, что ее работодатель думает, будто она помолвлена с датским моряком, отправившимся в дальнее плавание. Она живет день ото дня со своей историей. У них с Санем разница в возрасте в четыре дня, и они уже отпраздновали вместе три дня рождения.
— Почему он не возвращается домой? — спрашивает девочка.
— Трудно вернуться, когда находишься на другом конце света.
— Ты ему пишешь?
— Да, — отвечает Ингеборг и сбрызгивает белье лавандовой водой. Иногда ей действительно кажется, будто ее несуществующий жених уехал. И она не знает, где он, когда вернется домой. Но любит его еще сильнее, как любят, когда скучают по кому-то.
— А что ты пишешь?
— То, что обычно пишут.
— Ты спрашиваешь, лю-юбит ли он тебя?
Девочка растягивает слово, но не смеется.
Ингеборг задумывается.
— Я больше спрашиваю, как он там. Каждый день пишу: «У тебя все хорошо? Ты счастлив?»
— А что он отвечает?
— Трудно посылать письма, когда ты в море.
Девочка, наверное, все же наблюдает за тем, что делает Ингеборг, потому что спрашивает:
— Почему только женщины ходят в розовом?
— Понятия не имею, — отвечает Ингеборг. — Наверное, считается, что так лучше.
— А кто так считает?
— Хороший вопрос, — улыбается Ингеборг. — Вероятно, никто конкретно. Быть может, некоторые правила просто всегда существовали, словно они солнце или луна.
У кухарки сегодня выходной, поэтому Ингеборг сама сортирует белье — какое на глажку утюгом, а по какому пройтись катком.
— Почему у тебя нет детей? — спрашивает Кристелла.
Ингеборг складывает белье в кучки, стараясь не ошибиться, иначе гладильщица будет ругаться. Она чувствует на себе взгляд девочки.
— Ты знаешь, откуда берутся дети?
Девочка серьезно кивает с широко открытыми глазами.
— Тогда ты знаешь и то, почему у меня нет детей, — говорит Ингеборг и складывает белье для глажки катком в корзину.
— У тебя не получается, — серьезно говорит девочка.
— Кто сказал?
Кристелла хмурится, словно не может припомнить, где она это слышала. Ингеборг уже сожалеет, что так много говорила с ней. Кажется, что и девчонка устала от беседы. Ножки стула скрежещут по полу, когда она спрыгивает с него. У двери она оборачивается, ковыряет ее покрытие и говорит:
— Думаю, у тебя никогда не будет детей.
Белое платье развевается, когда она исчезает в недрах квартиры. Ингеборг остается стоять, уставившись в дверной проем, словно девочка была призраком, который ей привиделся.
Она думает о Сане. Он верит в сверхъестественное, но ничего не боится. Как можно верить в морских чудовищ и в то же время в одиночестве гулять ночью по порту? А Сань гуляет.
Те пару раз, когда Сань рассказывал о своей жизни в Кантоне, поддавшись на уговоры Ингеборг, его истории напоминали легенду или пересказ книги. Возможно, виной тому был его датский, но Ингеборг больше в этом не уверена. Она сама добавляла эпитеты и описания чувств там, где ему не хватало слов, но теперь ей кажется, что в своих рассказах Сань не опустил ни единой детали. Его рассказы звучат так, будто все это происходило не с ним, потому что в них отсутствует сожаление. Они не предполагают, что все могло бы пойти иначе. Таков его взгляд на жизнь. Точно так же он рассказывает о том, что с ним случилось на улицах Копенгагена. Без драматизма, чувств и эмоций. К чему они, если речь идет о непреложных фактах?
Сань спал, когда Ингеборг вышла из дома еще до рассвета. Она проверила его карманы: денег нет. И все же она оставила немного мелочи на столе под чашкой в их чердачной квартирке на улице Ларсбьорнсстреде.
После того как съехали с Лилле Страннстреде, они жили незаконно почти два месяца на дровяном чердаке на Лилле Конгенсгаде. В отличие от подвала там было сухо и приятно пахло колотыми дровами, но им нельзя было разжигать огонь. Все равно их обнаружили, и им снова пришлось переехать. Всего они переезжали трижды. В одном месте на китайца пожаловались, в другом они не смогли платить за жилье. Они не единственные, кто переезжает. Копенгаген — город кочевников. Ежедневно люди едут куда-то со своим багажом на телегах или перетаскивают скарб в тачках. Повсюду на тротуарах штабелями стоят чьи-то пожитки. Неуплата за жилье, прибавление в семействе, новая работа, дома, которые идут под снос или которые ремонтируют, — многие переезжают несколько раз в год.
Теперь Саню и Ингеборг приходится пробираться по шаткой галерее из гнилого дерева, чтобы попасть в квартиру на чердаке, состоящую из двух комнат, где невозможно выпрямиться во весь рост сразу двоим, если они стоят рядом друг с другом. Но Ингеборг нравится кусочек неба, который видно из окна на крыше. Ей гораздо спокойнее тут, на высоте: она боится людей куда больше, чем пожара. Для нее невыносимо идти по улице в окружении чужих людей. Жильцы провожают ее взглядами на лестнице, но ничего не говорят. Сань не жалуется. Он поднимается наверх в своем темпе. В квартирке нет печки, поэтому он заваривает чай на примусе, стоящем на деревянном ящике.
Все могло бы быть иначе. По крайней мере для Ингеборг.
Была зима. Бетти София стояла, поджидая ее. Мокрые руки Ингеборг так замерзли, что потеряли чувствительность, и она боялась уронить корзину, а потому прижимала ее к груди и животу, когда заметила сестру в воротах, ведущих на Готерсгаде. Она не видела сестру, или как ее теперь называть, уже несколько лет. За все это время она встретила только Луизу, вторую сестру. Заметила ее у деревянного ларька торговок из Вальбю, продающих яйца и живых кур в клетках перед чугунной решеткой, окружающей фонтан на площади Гаммельторв. Ингеборг как раз торговалась с пожилым мужчиной о цене на остатки курятины. Она инстинктивно развернулась и быстро пошла прочь.
Лицо Бетти Софии стало круглее, а когда она говорила, делались заметными морщинки в углах рта, но взгляд остался тем же — настороженным и оценивающим. Они хотели попросить ее вернуться домой. Если она бросит китайца, ее примут обратно.
Сердце бешено колотилось у Ингеборг в груди. В тенях подворотни она видела перед собой мужчин в надвинутых на лоб шапках и со сжатыми кулаками. Они преследовали ее, эти двое. Могли появиться когда угодно: в очереди на Гаммельстранн, на чердаке для сушки белья или когда она сидела в туалете во дворе. Волосы у нее вставали дыбом, ноги начинали дрожать, а горло сжималось. Но, конечно, никаких мужчин поблизости не оказалось — только она и Бетти София. И все равно страх был материальным. Стыд, который приходил запоздало, — вот что грозило уничтожить Ингеборг. Она стыдилась случившегося. Стыдилась того, что позволила этому произойти. Стыдилась, что предала Саня. Иногда она верила, что сама пригласила тех двоих в дом. Порой даже представляла себя стоящей в дверях подвальной квартиры с задранным платьем и расставленными ногами. Она видела себя со стороны, словно только так могла выносить саму себя. Ингеборг была рада, что они говорили в полумраке. Собрав все свои силы, она подтянула корзину выше, под самый подбородок, и сказала, что никогда не бросит Саня. Попросила Бетти Софию передать привет семье, развернулась и ушла.
Ингеборг не рассказала Саню о встрече, но в последующие недели она представляла, что их с Санем пригласили на воскресный ужин. Представляла, как Сань и Теодор курят сигары в маленькой гостиной, будто тесть и зять. Но она никогда больше не получала вестей от семьи и постепенно воображаемые картины становились все более нечеткими, пока совсем не стерлись, и теперь она думала о своем родном доме как о месте, куда ей ход закрыт навсегда.
Три дня назад ей, однако, приснилось, что она сидит за столом с Даниэльевнами. Они смеялись над чем-то настолько забавным, что у Дортеи Кристины от хохота выступили на глазах слезы, а Теодор зашелся кашлем. Тут Ингеборг заметила, что сидит рядом с молодым светловолосым мужчиной. Это был Рольф, но в то же время не Рольф. Блондин был худощавым, его маленькие, оживленно жестикулирующие руки торчали из рукавов нарядного шерстяного пиджака в серую полоску. Он смотрел на Ингеборг с блеском в глазах из-под челки, разделенной аккуратным пробором.
Ингеборг проснулась хорошо отдохнувшей, и в то же время ее тело до самых костей наполняла расслабленная пресыщенность, как будто она испытала сексуальное удовлетворение. Из-за этого у нее возникло чувство, будто она изменила Саню.
Сань приготовил для нее чай, чтобы она успела выпить его до ухода на работу. Взял ее за руку. Его длинный указательный палец с изогнутым дугой перламутровым ногтем обводил извивающиеся вены вокруг ее бледных больных костяшек.
— Ты хорошо спала?
— Да, спасибо, — ответила она. — А ты?
— Как убитый. Когда я сплю рядом с тобой, то не нуждаюсь в снах.
Сань сворачивает прежде, чем доходит до набережной Нюхавна и района, в котором прежде жил. Ему нужно в противоположную сторону, на Хальмторвет — купить там соломы. Поэтому он снова пересекает Конгенс Нюторв с желтыми и красными цветами на клумбе вокруг конной статуи, блестящей как новенькая в лучах весеннего солнца. Велосипедисты снуют туда-сюда, и кажется, что даже трамваи едут быстрее, сверкая стеклами в окнах. Сань пережил третью зиму в Дании, и вид птиц, летящих высоко в бледно-голубом небе, поднимает ему настроение.
Велосипеды и трамваи — не единственные, кто радуется весне. В спальне их квартирки на Ларсбьорисстреде повсюду кишат клопы. Кажется, будто они с Ингеборг спят на матрасе, набитом клопами вместо соломы. Поэтому солому нужно сменить, а клопов потравить керосином. У Саня все тело чешется, но в то же время кожу покалывает приятное ожидание. Он обходит дрожки с кружевными занавесками на заднем окне. Хотя снег давно растаял, в памяти еще живо то особое ощущение, когда он сухо похрустывал под ногами. Бывали дни, когда Сань сомневался, что когда-нибудь чувствительность вернется ко всем пальцам на ногах. Зимой он видел, как на льду за городом мужчины бьют угрей гарпуном. Еще он стоял у озер, где впервые провел ночь с Ингеборг в лодке, и наблюдал за катанием на коньках. Как люди скользят поодиночке, парами или группами. Делают восьмерки, пируэты, несутся вперед беговым шагом или едут задом наперед. Со льда до него доносились смех и крики. Порой он и сам был объектом смеха. Все еще находятся люди, которые глазеют на него, показывают пальцем, кричат или дергают за косичку. А дети обстреливают его мелкими камушками из рогаток или трубочек, а зимой — снежками, когда он проходил мимо.
Косая тень Саня бежит впереди него по Остергаде: кажется, будто он постоянно стукается лбом о фундамент зданий. Сань тщетно обшаривает память в поисках кантонского слова, обозначающего снег. Он перестал говорить на родном языке. Этой зимой он начал забывать родную речь, терял ее, словно отмершие волосы. С каждым днем словарный запас истощался и все труднее становилось составлять длинные предложения. Но он вообще говорит немного и всегда на сдержанном датском, смирившись с тем, что не может полностью выразить свои мысли.
Сань делает выдох и удивляется тому, что изо рта не идет пар. Он признается самому себе, что приятное возбуждение связано с деньгами в его кармане и что он намеренно не идет кратчайшим путем к Хальмторвет. Смотрит на небо сквозь сеть трамвайных проводов: вот символ того, что он попался. Он знает это, но не может ничего поделать. При виде фонтана с журавлями сворачивает в боковую улочку. Несколько детей в кепках и чепчиках на противоположной стороне улицы минуют его и оборачиваются смеясь, словно они все про него знают. Сань сворачивает за угол, замедляет шаг и останавливается за пустой гужевой повозкой. Он работал у кондитера Троэльсена. Самого порядочного человека на земле. Быть может, даже слишком порядочного. Каждый день Сань уставал и в конце концов уволился. На втором этаже открывается окно, и ему приходится прищуриться, потому что свет отражается в нижних стеклах и зайчики пляшут по его лицу. Он разворачивается и идет в направлении, которое не ведет ни к Хальмторвет, ни к Нюхавну.
У Саня появились новые друзья, мужчины. Они его товарищи, хотя он не разговаривает с ними и даже не знает их имен. Он движется целеустремленно, медленно и бездумно по улицам, которые становятся все грязнее и запущеннее. В этой части Копенгагена — сплошные узкие переулки с домами-развалюхами: в стенах трещины шириной с ладонь, разбитые окна с разрушенными водоотливами забиты досками, а крыши просели между сгнившими стропилами. Здесь воняет, неровная мостовая едва видна под горами мусора, осыпавшейся штукатуркой и экскрементами. Водосточная канава забита грязью. Сань говорит себе, что это тоже символично, но тут же поправляет себя. То, что он собирается сделать, — за гранью высокого и низкого. Сама природа этог о притягивает к себе.
Сань видит кафе «Владивосток», но это не он подходит к зданию на углу Вогимагергаде и Стор Бреннсгреде. Это делает никлю, вот что важно. То, что это мог бы быть кто угодно. То, что это именно он, — случайность.
Мимо него проходит мужчина с бутылкой мэлкетодди в руке. Из недр кафе доносятся крики и пение, звон разбитого стекла; кто-то орет во все горло, требуя немца Оте — официанта. Сань не заходит в зал, а поднимается по лестнице, уже чувствуя знакомую смесь возбуждения и спокойствия. Внезапно он застывает на полдороге. Лестничный пролет не освещен, но света снизу, от двери, достаточно, чтобы выхватить из полумрака отлакированную подошвами до блеска поверхность ступени. Он все еще может повернуть назад. Отсюда до Хальмторвет дальше, но она все еще там — холмистый пейзаж из сена и соломы. Единственно правильным решением будет поступить именно так. Сань знает это, и все же праведный порыв странно слаб, словно исходит от умирающего. Человек же всегда стремится к жизни, как насекомое — к свету, поэтому Саня несет дальше. Он не замечает последних шагов до лестничной площадки, где стучит четыре раза в неприметную дверь, крашенную облупившейся зеленой краской. В щелке показываются глаз и кончик носа; кивок — и Саня запускают внутрь. Он направляется прямиком к склонившимся над столом фигурам и присоединяется к ним. Когда он садится за стол, его охватывает сдержанное удовлетворение. Он на мгновение закрывает глаза, чтобы насладиться им.
В желтом свете лампы набухшие вены пересекают лоб, словно две извивающиеся параллельные реки, пока не упираются в кустистые брови. Мужчина не отрывает взгляда от карт в сильных руках. Сань ищет ответа на его лице, но ассоциация с реками наводит его на мысль о писчих принадлежностях и тем самым напоминает ему о том, кто он такой. Сань с трудом поворачивает голову и смотрит на окна в другом конце помещения. Темно-синие шторы, как всегда, задернуты, но дрожащая полоска света под ними исчезла. Щели между шторами заполняет чернота, значит, сейчас вечер, возможно, ночь. Сань понятия не имеет о том, сколько времени прошло с тех пор, как он сел за стол. Он не отлучался от стола ни разу: ни чтобы помочиться, ни чтобы подышать свежим воздухом или пропустить стаканчик в кафе. Сань смотрит на лица, освещенные лампой. Плотный хорошо одетый мужчина умирает от жары. Повесил пиджак на спинку стула, рубашка под шелковым жилетом насквозь промокла от пота, даже накрахмаленный воротничок, кажется, уже размяк, а дорогая сигара расползается от влаги. Рядом с ним сидит старик в холщовой одежде и деревянных башмаках. У него узкие глаза, мокрые губы, а щека подергивается от глаза до уголка рта. Старик безостановочно курит трубку, воняющую дешевым табаком. Вот взять хотя бы этих двоих. Все равны. И Сань в том числе. Он не может открыть ресторан в Копенгагене, но он может сидеть за этим столом, пока у него есть деньги. Он говорит сам себе, что в этом месте он забывает, насколько отличается от всех. Здесь он не чувствует, что хуже других. Это он им должен, говорит сам себе Сань, и видит, как его руки выталкивают на середину стола все деньги, что лежат перед ним. Он ставит на кон всё.
Ингеборг бросила в печку купюры, полученные от мужчины, с которым он сидел за игровым столом в новогоднюю ночь, будто уже тогда предчувствовала, что эти деньги будут стоить им гораздо больше, чем они могли себе представить. Но она не знала, что тот мужчина дал Саню еще и записку, в которой значились адрес и время. Это была вилла во Фредериксберге. Его там ждали. Через некоторое время Сань понял, что его пригласили, потому что он, видимо, приносил мужчине удачу. Саню нужно было просто находиться поблизости, собирать окурки его сигар и наполнять бокал мужчины вином. Сань не вмешивался, но быстро научился игре, следя за очередностью карт и переходом денег из рук в руки.
Однажды вечером мужчине необычайно везло. Когда они выходят на улицу, залитую луной, он возбужден, пьян и дарит Саню невероятную сумму денег. Сань вежливо отказывается, настаивает, и все кончается тем, что мужчина запихивает деньги ему за пазуху. Сань вытаскивает наружу одну купюру за другой. Здесь более чем достаточно, чтобы оплатить квартиру на год вперед, и все же при виде денег он не чувствует ничего, кроме бессильного гнева. Когда мужчина уезжает на дрожках, Сань поворачивается и возвращается обратно. Кладет деньги на стол, и ему разрешают за него сесть. Когда Сань уходит утром, он так же беден, как когда пришел сюда. Идет домой через Копенгаген, словно паря над землей, а в голове у него легко и пусто. Он не может понять, сознательно или нет спустил все за несколько часов.
Но уже в новогоднюю ночь с Санем, стоявшим за спинкой чужого стула, что-то случилось при виде карт на столе и в руках сидящего перед ним мужчины, которые тот держал, словно букет цветов. Случайность и предопределение — с одной стороны, и наша реакция на них, все то, что мы говорим или делаем, — с другой. Ритм, возникающий между первым и вторым. Азарт при виде карты, скользящей по полированной махагоновой поверхности стола в прокуренном помещении, пока эту карту не перевернут и она не откроет свое значение.
Букет в руках. Этим вечером он выигрывает. В какой-то момент перед Санем лежит целая куча денег. Он позволяет себе помечтать обо всем том, что купит для Ингеборг. С завтрашнего дня она станет спать в настоящей кровати с матрасом и балдахином. Его воображение рисует, как Ингеборг идет по «Магазин дю Нор» и очищает полки, а он, улыбаясь, стоит у прилавка. Он видит ее перед собой в великолепных платьях. В какой-то момент он даже дарит ей половину замка. Теперь он не сможет купить даже соломинку.
Сань смотрит скорее на собственные руки с разведенными пальцами, лежащие на столе, чем на те карты, что открывает противник. Он поднимает взгляд и обводит глазами лица игроков, сидящих за столом, понимая, чего ему уже не хватает. Отсутствия. Возможности забыться, когда ни место, ни время, ни собственное существование не имеют значения. Он понимает это, потому что только что проиграл и снова вынужден быть не кем иным, как Санем Вун Суном, осевшим в Копенгагене. Он чувствует прикосновение спинки стула к лопаткам, когда откидывается назад. Оглядывается по сторонам и поражается, насколько голым выглядит помещение. Неровный деревянный пол, стены в пожелтевших обоях в бежевую полоску, свисающая с потолка лампа. Он видит отражение стола в стоящем в углу зеркале. Сань напрягает глаза, но не может разглядеть себя среди игроков. У него кружится голова, к горлу поднимается тошнота. Проходит мгновение, и он понимает, что в комнате два стола. Другие люди играют за столом, идентичным его собственному. Единственная разница в том, что за одним из них сидит, откинувшись на спинку стула, китаец, которому сейчас придется выйти из игры. Он слышит собственный хриплый голос:
— Который час?
— Половина третьего, — звучит ответ.
Сань кивает и поднимается на ноги. Ножки стула скребут по полу, он бредет через комнату, бессильно пошатываясь, но никто не смеется у него за спиной. Правая рука хватается за ручку двери, та распахивается, но он удерживает хватку, и наконец ему удается закрыть дверь за собой. На лестнице на удивление холодно.
Ингеборг Даниэльсен. Он произносит ее имя, слово читая его на дверной табличке.
Потом хватается за перила. Спотыкаясь спускается по лестнице и вспоминает тот день, когда проигрался в первый раз. Он вернулся домой с пустыми руками среди ночи. Она спала. На следующее утро его так мучил стыд, что ему казалось, будто он стеклянный. Она не спросила о хлебе и картошке, которые он должен был купить. Не просила его объяснить, где он пропадал полдня, весь вечер и половину ночи. Она молчала больше, чем обычно, и двигалась с необычной осторожностью, занимаясь домашними делами, пока вдруг с силой не притянула его к себе. Крепко обняла его, тяжело дыша ему в шею и прижимая его руки к бокам, словно пыталась помешать ему когда-либо еще подобрать со стола лежащие рубашкой вверх карты.
Порой на пути вверх или вниз по лестнице Сань встречает очередного выпивоху с испитым и бледным с похмелья лицом. Когда он позже заглядывает в кафе, лицо это совершенно меняется у барной стойки или за одним из грязных столиков — распухшее и багровое от алкоголя, оно словно принадлежит совсем другому человеку. С Санем все не так. Он всегда одинаков, когда приходит сюда и когда идет домой, но сегодня что-то заставляет его зайти в распивочную. Он стоит у двери, изможденный и без гроша в кармане.
Какой-то мужчина таращится на него пустыми глазами.
— Я вижу не чертей, я вижу китайца!
Рядом с незнакомцем сидит густо накрашенная дама в парике, Он хихикает куда-то себе в декольте.
— Эй! — Краснолицый мужчина в толстом моряцком свитере машет руками от одного из столиков.
Сань подходит ближе, и моряк просит принести еще одну рюмку. Он наливает Саню. Моряк сидит рядом с сутулым стариком. Когда Сань усаживается за стол, он обращает внимание, что у старика отсутствуют один глаз и ухо, а лоб и скула вдавлены внутрь, будто голову ему переехала телега.
— Я несколько раз ходил в кругосветку, — говорит краснолицый, словно это объясняет ущербность лица его соседа. — Провел десять дет моей жизни на палубе корабля. Теперь с этим покончено. Больше не хочу быть гостем в мире, хочу обрести дом. Я выкуплю гостиницу во Фредериксхавне, и тогда гости будут приезжать ко мне. Выпьем за это!
Сань поднимает рюмку и пьет. Спиртное свободно течет в глотку.
— А где это, Фре-де-рикс-хавн?
Мужчина взмахивает рукой, будто хочет указать направление.
— В Ютландии. На севере. В настоящей Дании. Там, где свет, воздух и настоящее море. Не то что вонючая лужа в этом сраном наполовину шведском городишке, в котором все идут ко дну. Поехали со мной!
«Он что, сошел с ума? — думает Сань. — И теперь бродит по городу и подбирает полулюдей и китайцев? Мне нужно домой, к Ингеборг».
Саню кажется, что он едва прилег на матрас, а Ингеборг уже встает и собирается на работ)'. Он рывком поднимается, чтобы заварить для нее чай. Сдерживает кашель, склоняясь над примусом. Пока вода закипает, оба молчат. Стены тут тонкие, и они не хотят разбудить семью с детьми, живущую под ними. Сань с восхищением смотрит на Ингеборг, которая расчесывает потрескивающие от статического электричества блестящие волосы, и одновременно все еще проигрывает в голове раунды вчерашней карточной игры. Он не может объяснить, каково это — сидеть за игорным столом и быть свободным от чувства, что ты не такой, как все. Что люди за столом видят в нем не урода, а такого же человека с головой, руками и ногами. На теле чешутся укусы клопов, пока Сань следит глазами за вращением чайных листочков на дымящейся поверхности воды.
— Угощайся, Ингеборг, — говорит он и ставит кружку на стол.
Она садится на краешек стула. Она красива: полуприкрытые веки словно пытаются защитить печальные глаза. Он кладет ладонь ей на колено.
— Я играл в карты. Денег больше нет. Ты удивлена?
Она не говорит ни слова, только качает головой. Сидит, обхватив обеими руками кружку, и дует на горячий чай, пока на глазах не выступают слезы. Сань не выдерживает и начинает говорить.
— Я встретил одного старика. Когда он был молод, воевал против Германии. В Ютландии. Он лежал за холмом, их было двенадцать. Девять погибли. Все вокруг было в дыму, пыли и грохоте. День и ночь. Пушки и ружья. Все стреляли. Тот человек понял, что все бессмысленно. Плохой расчет. Слишком много пуль для смысла.
Сань запыхался от того, что говорит так много.
— Никто не знает, кому жить, а кому умирать. Вот почему он поднялся.
Да. Сань. Хорошо. Сань.
Ингеборг начала говорить, как Сань. Односложными словами. Короткими предложениями. Сообщения, утверждения, команды. Как для лошади. Как лошадь. Или как иностранец. Она не разговаривает ни с кем, кроме Саня, — разве что немного с Кристеллой, дочерью господина и госпожи Ингварсен, и с гладильщицами. Ингеборг обратила внимание, что взяла привычку экономить слова, даже когда ходит за покупками. Вот эти два. Там. Спасибо. Сколько слов нужно на весь вечер вдвоем в чердачной комнате? Тридцать? Сорок? Ингеборг чувствует в душе жгучую смесь сожаления и радости. Сидеть молча вдвоем в одном помещении. Кому нужны толстый роман о любви или бесконечные серенады на балконе? Они вдвоем. Вей. Достаточно.
Там. Сань. Да.
Сань — сплошные кожа и кости. Наверное, он самый худой человек в Копенгагене. Его тазобедренные суставы отчетливо выступают под кожей. Она могла бы сомкнуть пальцы вокруг его ключиц и пересчитать все ребра, как выступы на стиральной доске. Его кашель усилился, но он не хочет идти к врачу, а она не может настаивать, потому что они не в состоянии это себе позволить. Они снова задолжали квартплату. Вчера она вытащила объедки из ведра на кухне верховного судьи Блума и завернула в тряпицу. Ингеборг спрятала сверток на дне бельевой корзины. Они выживают за счет объедков, которые запивают чаем.
Да. Да.
Да, теперь она бросит его. В мыслях она поднимается, открывает дверь, проходит по галерее, идет по городу, поднимается по лестнице и садится на свое место за столом у Даниэльсенов — в тот момент, когда она чувствует, как Сань кончает в нее. Он тяжело дышит ей в шею, и она ощущает, как подергивается его тело, когда он подавляет кашель.
Закипает вода в чайнике на примусе. Сань одет и стоит, высунув голову в окно, глядя на улицу внизу. Если бы у них были деньги, он бы закурил. Ингеборг представляет трамвай, велосипедистов, женщин под зонтиками от солнца, запряженные лошадьми повозки, увиденные его глазами. Косичка свисает с шеи, болтаясь спереди. Черные волосы блестят на солнце. Он никогда не смог бы заставить себя спрятать косичку, чтобы меньше выделяться из толпы. Никогда не смог бы заставить себя поторопиться, чтобы поскорей пережить неприятный момент. На него будто не влияют давление обстоятельств и чужое мнение. Ингеборг чувствует, как стыд охватывает ее, будто заливая красной краской с головы до пят. Сань медленно оборачивается, словно знает об этом, но он просто собирается заварить чай. Ее стыд многоголов. Она стыдится того, чему однажды позволила случиться; стыдится самой себя; стыдится того, о чем только что думала. Она не может пошевелиться, когда он протягивает кружку, а потом ставит ее на табурет у кровати.
— Я принесу еду.
— Не надо. Я не хочу есть, — лжет она.
— Да. Я пойду. Я принесу еду. Оставайся тут.
Ингеборг посылает ему долгий взгляд.
— Сань, — говорит она. — Тебе надо научиться злиться.
Ингеборг остается в постели после его ухода. Удерживает в памяти его склоненное над ней лицо, узкие темные глаза, слабую добрую улыбку. Кажется, будто он в силах причинять боль только самому себе. Она знает, куда он пошел. За чем он пошел.
Она смотрит на голубую фаянсовую кружку на табурете у кровати. Лежа на спине на соломенном матрасе, разглядывает дрожащие капельки конденсата на потолке, видит волны жара, за которыми дрожат неструганые доски стены, будто весь дом вокруг нее тает. Да. Я пойду. Я принесу еду. Оставайся тут. Они двое будто изобрели свой собственный язык, который связывает их. Но в то же время все силы оставляют ее при мысли о том, насколько этого ничтожно мало.
Да. Я пойду. Я принесу еду. Оставайся тут.
Ингеборг обнаруживает, что над кружкой больше не танцует пар, а чай остыл. Ее тело тоже остыло.
Прежде Ингеборг сжалась бы, словно преграждая путь его члену. А после она бы поднялась и тщательно подмылась, выплеснув себе между ног несколько кружек воды. Она даже была благодарна клопам, думая, что они помогают ей не отдаваться слишком самозабвенно.
Теперь все это стало ненужным.
Ингеборг разработала свой собственный метод. И хотя он остается неизменным и эффективным, она долго не признает его существование. Это стало частью ее, будто слишком откровенное платье, которое она ненадолго надевает дома, а потом прячет на самом дне ящика. Сегодня она все же осмеливается достать его на свет и показать самой себе, как один из тех фильмов, что начали крутить в недавно открывшемся кинотеатре на Виммельскафтет.
Она дома, семья обедаег. Она сидит за столом, потупив взор и сложив руки на коленях. Ах, Ингеборг, смеются они беззлобно, и она поднимает голову, выпрямляется и дружелюбно улыбается им, одному за другим. Петеру, Отто, Бетти Софии… Теодору, Дортее Кристине и, наконец, мужчине слева от нее, этому светловолосому Рольфу и все же не Рольфу с косым пробором в густых волосах, в нарядном пиджаке в серую полоску и с искорками в глазах. Именно этот очаровательный господин вызвал всеобщий смех, и вздох Саня в постели превращается в одобрительные слова ее семьи, обращенные к ней: Ах, Ингеборг. Она находится в круге света, исходящем от светловолосого мужчины. Он пожимает ее руку под столом. И этого хватает. Этой фантазии вполне достаточно, чтобы быть уверенной: она не забеременеет.
Сань знает, что похудел. Когда ему приходится остановиться, чтобы отдышаться, он отчетливо ощущает бедренные суставы под своими ладонями, так же как чувствует длинные твердые кости бедра под тканью халата и кожей, когда стоит согнувшись, уперевшись руками в колени. Сейчас скорее утро, чем ночь, и Сань скорее спешит расстаться с деньгами, чем с одеждой. Он выиграл, но не может пойти домой. Он думает о журавле.
— Тут слишком много денег, — говорит она. — Я не беру с тебя больше просто потому, что ты желтокожий и косоглазый. Я спала с мужчинами, у которых не хватало то одной части тела, то двух, а то и всех разом, с русским карликом и с парнем, покрытым крокодильей кожей, в том числе и там.
Сань впервые смотрит на эту женщину. Он похожа на карточную даму с волосами, искусно уложенными в высокую прическу, густо накрашенным лицом, квадратным подбородком и пристальным взглядом пустых глаз.
— Забирай все деньги. Или я уйду.
— Ладно, — говорит она и открывает ящик стола. — Ты чертовски прав. Поздравляю с первым местом: ты, чтоб тебя, самый странный из них всех.
Летом 1905 года они снова переезжают. На сей раз не из-за жалоб, а потому что не могут платить за квартиру. Им приходится найти жилье подешевле. На Амагере, улица Мурсиагаде, 4, третий этаж. Это всего лишь узкая, как пенал, комната с неровными стенами и гнилым деревянным полом, скошенным в сторону улицы. В комнате маленькая печка, длинная и тонкая, как водосточная труба.
В первую ночь после переезда Ингеборг стоит у окна в раме с мелким переплетом и скользит взглядом по новому кусочку мира в нем. Темные здания на противоположной стороне улицы, распивочная в подвале. Она не может спать и пытается разобрать белые буквы, словно парящие в черных дырах окон. Бильярд. Пиво. Самогон. Мостовая похожа на засохшее серое море, только в круге света от фонаря отдельные булыжники выступают из серых волн черными гранями. К западу, за темными купами деревьев, она различает крыло мельницы, на которую обратила внимание, когда они несли свои вещи наверх. Незадолго до полуночи Ингеборг наблюдала за прохожими, которые, вероятно, возвращались домой с танцев в «Красной таверне» на улице Эресуннсвай. Теперь улица пустынна. Ветер холодит костяшки пальцев на подоконнике. Пока еще это вполне приятно, но уже через пару месяцев Ингеборг придется затыкать щели мокрой газетной бумагой, чтобы холод не проникал внутрь. Если, конечно, они все еще будут жить здесь к тому времени.
И тут это происходит. Ингеборг видит себя со стороны. Это случается периодически и всегда неожиданно, после чего ее мучают головокружение и тошнота. Некоторые дни особенно тяжелы. Тогда ей кажется, будто она никогда не вернется обратно в свое тело. Ингеборг прекрасно помнит, когда и как это случилось в первый раз. В тот момент она внезапно увидела себя лежащей на полу в рубашке, задранной до подбородка. Как будто в ней сломалось тогда что-то и с тех пор так и не срослось. Она видит молодую женщину, которая делает покупки в ларьке у ресторана «Мавен»; молодую женщину, развешивающую выстиранное белье; молодую женщину, которая стоит у окна посреди ночи в Копенгагене.
Ингеборг смотрит на свое нечеткое отражение в стекле и поднимает руку к волосам. Они в порядке, но она делает это для того, чтобы убедиться, что видит саму себя. Потом она поворачивает голову. Сань спокойно спит за ее спиной. В темноте его волосы похожи на черную шаль, защищающую его голову и плечи. Она восхищается способностью Саня мгновенно чувствовать себя на новом месте как дома. Он набрал воды во дворе и сел на корточки перед печкой, глядя в огонь и поджидая, пока вода закипит. Не обращая ни на что внимания, он начал заваривать чай спокойными размеренными движениями, а она с удивлением взирала на него поверх составленных штабелями вещей. Со слезами на глазах оглядывала помещение, больше похожее на тюремную камеру.
Ингеборг тяжело даются переезды. Она делает уборку десять раз и только тогда может сомкнуть глаза на новом месте. Если бы у них были деньги, она бы покрасила комнату. А еще все эти незнакомые звуки и чужие запахи. Запахи, от которых она не может расслабиться. Могут пройти месяцы, прежде чем она привыкнет к мысли, что они живут здесь и что тут пахнет ими. Она прижимается лбом к стеклу. И слышит голос Саня:
— Не можешь уснуть?
— Ничего, это ерунда.
— Могу я что-то сделать?
— Все так, как и должно быть. Это доказательство того, что я живая.
Она слышит, как он встает с постели, но его шаги по полу бесшумны. Он стоит за ее спиной. Круг света от фонаря бросает серебристую вуаль на фасад дома с распивочной в подвале; за окном угадываются очертания спинки стула и край стола.
Когда Ингеборг в детстве проходила мимо дорогих ресторанов, она представляла, что ее родная мать сидит там, внутри. Поэтому она всегда поднимала голову, демонстрируя профиль, и замедляла шаг, чтобы дать время нарядно одетой женщине за окном узнать ее.
— Ты еще мечтаешь открыть свой ресторан? — спрашивает она.
— Нет.
Она не уверена, говорит ли он правду. Однажды они с Санем стояли перед ярко освещенным рестораном, пока из него не вышел официант и не попросил их уйти. Теперь Ингеборг чувствует, насколько она истощена от голода и усталости. Она прижимается спиной и ягодицами к груди и паху Саня. Берет его ладонь и кладет себе на грудь. До нее доносится музыка — откуда-то дальше по улице или из соседнего переулка. Она не узнает мелодию, но слышит, как несколько человек подпевают в такт. Потом Сань берет ее за руку и ведет к постели. Подтыкает одеяло вокруг нее одной рукой, не отпуская другую.
— Я буду держать тебя за руку, пока ты не уснешь.
Она кивает.
Ингеборг потеряла работу прачки в одном месте. Покидая квартиру с выходным пособием в руках, она заметила пожилую женщину с обветренным лицом, несущую стирать белье, которое она сама постирала утром. «Вот почему кажется таким правильным лечь в постель и уснуть, — думает Ингеборг, — когда твоя жизнь так похожа на сон, полный новых мест, двусмысленных сцен и странных повторений». И в какой-то момент она засыпает, сжимая ладонь Саня.
Путь Саня проходит мимо ремесленников, плетущих веревки. Мальчик-подросток в кепке вращает колесо, а низкорослый плотный мужчина вытягивает веревку. На лице мальчика серьезное и сосредоточенное выражение. Он смотрит на Саня бесстрастно, словно многое успел повидать в этой жизни. В мальчике будто уже проглядывает мужчина, которым тот когда-то станет.
Сань входит в Королевский сад через открытые чугунные ворота. Минует маленькое серое здание с колоннами и террасу с балюстрадой на плоской крыше, движется дальше к фонтану и идет вдоль ограды, окружающей клумбы с цветами. Солнечный свет, проникающий сквозь древесную листву, пятнами лежит на дорожке. Он становится в тени под одним из больших деревьев у другого входа. Его ствол огромен, а листва почти фиолетовая. Крона тихо шумит. В парке гуляют няни с детьми. Сань смотрит на детей, а те разглядывают его. Две девочки в белых платьях и чепчиках с кружевными лентами указывают в его сторону.
Внезапно перед ним возникает маленький мальчик с круглыми румяными щеками и светлыми кудряшками, торчащим и из-под кепки. Сань оглядывается по сторонам, но не видит никого, кто бы искал мальчика в матросском костюмчике. Мальчик хлюпает носом и произносит что-то, сильно шепелявя. Сань садится перед ним на корточки.
— Как тебя зовут? — спрашивает он.
Ребенок не отвечает, только молча неотрывно смотрит на него. Рот приоткрыт, так что видны маленькие квадратные нижние зубы. Подбородок блестит от слюны, глаза большие и голубые. Мальчик вытягивает руку, чтобы коснуться Саня. Теплые и липкие пальчики дотрагиваются до его скулы. «Когда человек становится самим собой?» — думает Сань. Мальчик сладко пахнет, как Ингеборг, когда она приходила домой из булочной.
— Хенрик!
По траве к ним бежит девушка, придерживая подол желтого платья прижатой к боку рукой. Шея у нее покраснела, взгляд неуверенно блуждает от Саня к мальчику и обратно. У Саня кружится голова, когда он выпрямляется. Он пробует дружелюбно улыбнуться.
— Твой сын?
— Нет. — Девушка трясет головой, будто Сань сказал что-то неприличное. Она в замешательстве рассматривает мальчика, поворачивая его во все стороны. Ребенок раздраженно хнычет.
— Сколько ему лет?
Девушка не отвечает, тянет мальчика за руку.
— Его зовут Хен-рик?
— Не твое дело, — шипит девушка и тащит мальчика прочь.
— Прощай, мальчик, — говорит Сань.
Он смотрит, как уходит девушка с мальчиком, выворачивающим шею, пытаясь обернуться через плечо. Кажется, будто он хочет рассказать Саню что-то важное. Сань думает об Ингеборг. Видит ее перед собой обнаженной. Куда бы Сань ни посмотрел, всюду в этом городе он видит детей.
На следующий день Сань встает рано и идет на восток. Ему приходиться щуриться на солнце, не дающем тепла. Он снова начал много гулять, чтобы избегать подпольных игорных домов в городе. Уходит так далеко, насколько хватает сил.
Мягкая земля пружинит под ногами. С того места, где он стоит, трава напоминает серый туман, висящий над землей в солнечных лучах. Он видит изглоданные непогодой доски с именами, которые пытается прочитать вслух. В течение получаса облака стянуло в бесцветную массу, закрывшую солнце. Тропинка, по которой шел Сань, соединилась с проселочной дорогой. Он окидывает взглядом поле, где пасутся коровы, кажущиеся теперь темнее цветом. Свет в небе над его головой постепенно угасает. Становится совсем темно, надвигается дождевая туча. Сань промокает, но снова выглядывает солнце и он высыхает на ходу. В Дании погода меняется так внезапно. Капли с косички стекают по спине.
Усталые ноги слабеют, и Сань отдыхает. Собирается с силами, проводя пальцами по листочкам колючего куста. Он узнает несколько растений, и это напоминает ему о времени, проведенном в Тиволи. О похожем на сказку кошмаре, который он пережил. Все цветы, кусты и деревья тут не такие, как дома. Дома. Его родной язык постепенно забывается, как и воспоминания о прошлом. Он удивляется тому, что помнит так невероятно мало. Будто он уже прожил целую жизнь в этой стране. Зато он начал понимать выкрики на улицах Копенгагена. Ему уже не нужно заглядывать в тележку продавца, чтобы понять, что там. «угри! Живые угри!», или то, что звучит, будто Ингеборг зовет его: «Сани! Плетеные сани! Сани!»
Сань пытается притупить чувство голода, жуя листья. Еще он ищет листья для чая. Однажды ему не повезло. Он нашел ароматный мягкий листок с маленькими волосками на внутренней желтой стороне. И десяти минут не пожевал, как у него скрутило живот, и его рвало всю дорогу назад к Мурсиагаде. Пришлось пролежать в постели двое суток.
Теперь Сань срывает сине-зеленый листок с колючего куста и вспоминает то чувство, которое испытывал, переворачивая карту за игорным столом. Он долго принюхивается к листку, пахнущему лимоном и мочой. Над пляжем за лугом висит туманная дымка. Кладет листок в рот. Короткое мгновение резкой горечи, и его язык теряет чувствительность. Он осторожно переворачивает листок на языке, прикусывает его один раз, потом другой и третий. От сока слегка жжет во рту. А потом челюсти начинает приятно пощипывать.
Сань идет дальше — и только тогда осознает перемену. Кажется, будто почва луга стала еще мягче под ногами. Бьется ли его сердце сильнее? Он не пьянеет, только расслабляется, а все чувства обостряются. Он смотрит на песчаный колосняк и песколюбку на пляже и видит каждый отдельный листочек. Следит взглядом за ястребом в небе. Вероятно, тот заметил мышь где-то в зеленых волнах травы. Ястреб завис в воздухе, опустив клюв, и ждет малейшего движения, чтобы упасть вниз, словно кончик кисти, готовый коснуться бумаги. Сань выступает из-за купы искривленных от ветра узловатых деревьев с гладкими голыми ветвями, торчащими вверх, не сводя взгляда с черного крестика на бледном фоне неба, и вдруг оказывается прямо перед девушкой, но это его не удивляет.
Девушка тоже не кажется удивленной. Она делает пару шагов назад. Высокая и широкоплечая, а ее движения полны почти мужской резкости. Она говорит что-то, чего Сань не понимает. У нее рыжевато-русые волосы, покрытые шалью; по плоскому носу и неровной переносице рассыпаны веснушки.
Девушка протягивает к нему ладонь. На ладони лежит серое рябое яйцо.
— Какое животное кладет такие яйца? — спрашивает Сань. — Птица? Черепаха? Змея?
Теперь ее очередь не понимать. Она качает головой и снова повторяет что-то. Сань смущенно улыбается, и она громко смеется. У нее кривые, но здоровые зубы и испачканные щеки. Она знаками показывает ему машущие крылья. Он следует за нею по кочкам на лугу. Она наклоняется, словно ищет лекарственное растение в длинной траве. Сань садится на корточки рядом с нею. Она положила яйца в небольшую ямку. Там восемь-девять яиц. В одно мгновение прошлое возвращается к Саню. Он видит себя с Чэнем на рыбалке у реки. Вот он ловит черепаху. Вот он на бойне за спиной отца. Сквозь ткань платья ему видно, как широки бедра девушки. Одно ее бедро толще, чем его оба вместе взятые. Собственная страсть поражает его. Он не понимает, как может так сильно хотеть ее. Как человек, которого он совсем не знает, может в эту секунду значить для него все?
Сань вынимает из халата один из листочков. Девушка удивленно смотрит на него, когда он подносит листок к ее рту. Кладет листок ей на язык и говорит:
— Хотел бы я уметь сказать, как сильно люблю Ингеборг.
Девушка наклоняет голову и кусает его за палец.
— Я рада, что могу при тебе плакать, — говорит Ингеборг.
— Ты красивая.
— Когда плачу?
— У тебя сильные руки.
— Сань, — говорит Ингеборг. — Не все ли равно, кто мы такие.
При виде кучи денег Сань вспоминает, как однажды ему передал необычайно крупную сумму владелец ресторана. Он не посмел отказаться отнести конверт отцу. Он хорошо помнит, как боялся потерять деньги по дороге обратно на бойню. Воображение рисовало множество ужасных картин того, что могло случиться с маленьким мальчиком в большом городе. Худшим было ощущение, что все видят по нему, что именно он несет; ощущение беззащитной обнаженности до самой глубины души. Сань тогда весь взмок от жары, даже там, куда спрятал конверт, — в штанах над пахом. Он помнит облегчение, охватившее его, когда он наконец дрожащими руками протянул конверт отцу и тот принял его с безразличным кивком — как будто сын передал ему тряпку, чтобы вытереть кровь.
Откуда-то из глубин детского воспоминания Сань смотрит, как его противник кладет карты на круглый игорный стол в Копенгагене. Тень ладони Саня скользит по зеркальной полировке столешницы, когда он словно отмахивается от своих карт. Мгновение он не в силах прочитать значение дюжины картинок, лежащих перед ним: они кажутся чистой бессмыслицей. Сань переводит взгляд на пепельницу рядом. Дымок вьется серой вуалью над едва прикуренной сигаретой, торчащей из горы окурков. Только волнение вокруг подсказывает ему, что случилось что-то важное. Его хлопают по плечу. Он не шевелится, и тогда кто-то подталкивает к нему деньги. Горка купюр перед ним распадается, превращаясь в пологий холм. Он снова вспоминает историю о Фа, черной жемчужине и тысяче горных вершин.
Первое, о чем думает Сань, когда понимает, что выиграл, — это Ингеборг. Он переводит взгляд с кучи монет и купюр на занавешенное окно в конце помещения и обратно. Сань знает, что никогда не сможет сказать ей, как хочет ребенка. Он чувствует себя бессильным перед потоком ее речи, но был бы рад, если б она упомянула их возможного сына, — вот только она не делает этого. Теперь он смотрит на деньги со слабой надеждой: быть может, они смогут как-то помочь.
Сань вздрагивает от грохота опрокинутого стула, но это не его стул. Он все еще сидит за столом, и над ним нависает мужчина, который мгновение назад проигрался в пух и прах. Мужчина угрожающе заносит руку над Санем. Его глаза покраснели, лицо странно искажено, он громко кричит. Сань прищуривается. Он улавливает значение некоторых слов. Косоглазый, вор и желтый дьявол. Как обычно, когда пахнет насилием, Сань ощущает пустоту. Неприятно и недостойно, что проигравший вышел из себя. Его агрессивное поведение лишает Саня сил, словно это он сам меняется, теряя человеческий облик. Толстый состоятельный мужчина, который тоже крупно проигрался за тем же столом, успокаивающе кладет ладонь на плечо разозленного человека, но тот сбрасывает руку. Грозит Саню трясущимся пальцем и, пошатываясь и выкрикивая ругательства, идет к выходу с пиджаком в другой руке. За ним с грохотом захлопывается дверь. Сань поднимается, будто хочет догнать мужчину. Состоятельный человек с густыми усами на мясистом лице останавливает его. Откашливается и говорит, взмахивая рукой, будто извиняясь:
— Я знаю этот город и его жителей. Скорее всего, этот человек поджидает вас за ближайшим углом. Вы выиграли слишком много, чтобы одному идти по Копенгагену. Лучше подождите немного в «Маленькой аптеке». Давайте я составлю вам компанию, выпьем по стаканчику. Я плачу за первый, вы — за второй.
Гильотина для сигар, которую мужчина достает из кармана в трактире, сделана из серебра. Он привычно откусывает ею кончики двух толстых сигар, прикуривает сначала для Саня, потом для себя. Его пальто и черный цилиндр лежат на табурете между ними.
— В этом городе тысячи людей играют в азартные игры, но есть всего несколько причин, ради которых стоит играть, — говорит мужчина. — Я редкая птица. Я играю, исключительно чтобы проиграть. Это правда, поверьте. Почему тогда я просто не выброшу деньги в воду на Лангелиние или не подарю их кому-то? Потому что это не излечит мою хандру. Когда играю и проигрываю, я будто совершаю путешествие. Я чувствую себя… богаче.
Мужчина сидит, расставив ноги и положив ладони на колени, и долго и витиевато рассказывает о своих предприятиях и деньгах. Потом поднимает первую стопку шнапса и опрокидывает ее, глядя в потолок.
— Но вы ведь уже совершили путешествие, и гораздо более далекое, чем многие в этом городе, — говорит мужчина. — Почему вы играете?
Сань надеется, что понял собеседника правильно, и отвечает:
— Ради любви.
Мужчина смотрит на него, раскрыв рот, а потом громко смеется.
— Тогда вы первый такой во всем королевстве!
После второй стопки мужчина начинает собираться. Он надевает пальто и цилиндр.
— Если хотите, я провожу вас до дома.
Сань ожидал этого предложения и подавляет порыв отклонить его. Как и порыв обратиться за помощью к окружающим. Он соглашается, хотя знает, что произойдет потом.
Когда Сань выходит на улицу, он ощущает вес денег в карманах. И понимает, насколько богат. Но его охватывает другое чувство, глубже и темнее. Он поднимает взгляд к темному небу над черными домами с этим новым растущим чувством, которому пока не в силах подобрать название. Пока они шагают по улице, он пытается представить, как это случится, но мысли постоянно кружат вокруг денег. Он думает о том, что они могли бы купить на них из еды и напитков. Какие платья и украшения он мог бы подарить Ингеборг. В какую квартиру, больше и светлее, они могли бы переехать. Пульс учащается, когда посреди всего этого вспыхивает во всем неотразимом блеске его единственная мечта.
Ресторан.
«У Вун Суна».
Он представляет свою большую безымянную семью, когда двое мужчин выступают из тени, словно Сань сам послал за ними. Он ведь знал, что так будет. «Давайте уже поскорей допьем», — думал он в дешевой распивочной. Когда они поднялись, чтобы уйти, ему было стыдно за этого толстого состоятельного человека. Теперь толстяк выказывает удивительную ловкость. Сань чувствует боль в плечах, когда ему заламывают руки за спину. Все происходит слаженно и в тишине, будто это работа, которую троица выполняет не первый раз. Сань чувствует себя частью команды и не сопротивляется, когда ему выворачивают карманы. От мужчин разит смесью спиртного, машинного масла и пота. В животе вспыхивает огненный шар, и Сань сгибается пополам. Удар лишает его воздуха. Они отпускают его и спешат прочь по улице. Сань знает, что лучше остаться стоять на коленях, но все равно стремительно поднимается на ноги. Он выпрямляется, чтобы набрать в грудь воздуха для крика. И окликает их, будто они что-то забыли. Трое мужчин неуверенно замедляют шаги, наконец поворачиваются и возвращаются, словно решив, что нельзя оставлять кричащего китайца одного на улице в Копенгагене.
На сей раз все происходит более спонтанно, без подготовки и не в такт. Они переговариваются, кричат и хохочут, пока бьют и пинают его. Сань напрягает слух, но все равно не понимает ни слова. Даже их смех доносится словно издалека, и Сань начинает опасаться, не лопнула ли у него одна из барабанных перепонок. Он колотят и пинают его до тех пор, пока он больше не может подняться на ноги.
Сань окликнул троицу, надеясь так или иначе избавиться от стыда за них, но у него ничего не получилось. Он стоит на четвереньках и тихо стонет, с лица на мостовую капает кровь. «Будто я рожаю», — думает он и чувствует удар по черепу — то ли сапогом, то ли коленом. Он видит блеск лезвия в воздухе, видит отца с расставленными ногами и согнутыми руками: тот собирается вспороть брюхо свинье. Его дергают за шею, и он слышит странный звук, будто что-то перепиливают, а потом врезается скулой в булыжники мостовой. Тогда он понимает, что у него отрезали косичку.
Сань задыхается, все вокруг чернеет.
Ему кажется, будто он висит на вертикальной стене, цепляясь за нее только кончиками пальцев, — он борется изо всех сил, чтобы вернуть контроль над телом. Постепенно он привыкает к постоянной боли, похожей на пульсирующий цветной поток красных и желтых оттенков. Пытается открыть глаза. Пространство вокруг опрокидывается, он лежит на земле. Не хочется двигаться. В какой-то момент он мог бы поклясться, что его сердце колотится где-то под брусчаткой.
Сань не знает, сколько времени проходит, прежде чем ему удается присесть на корточки. Прежде чем он медленно встает и идет домой.
Вечная битва против врага, армия которого в сто раз больше, чем количество жителей в этом городе, которого сложно поймать и который обычно нападает среди ночи.
Клоны.
Все четыре ножки кровати стоят в консервных банках, полных керосина. Ингеборг заткнула все щели и отверстия в полу и стенах вымоченными в керосине тряпками. Она даже вымазала потолок над кроватью этой вонючей жидкостью. Сань принес сноп соломы для матраса, а Ингеборг выстирала постельное белье во дворе. Теперь кровать высится у стены белым нетронутым сугробом.
Ингеборг сидит на табурете у печки и массирует колени. Это началось прошлой зимой. С наступлением холодов у нее болят колени после многократных походов вниз-вверх по лестницам с тяжеленной корзиной белья. По утрам ей трудно сгибать пальцы. У нее улучшается настроение, когда она смотрит на кровать. Новая кровать, новый год, 1906-й.
Сань стоит у окна и смотрит на демонстрацию внизу. До Ингеборг доносятся невнятные крики и иногда звуки, похожие на барабанную дробь.
Что-то заставляет ее подняться и подойти к кровати. Черная точка величиной с булавочную головку посреди нетронутой белизны. Она наклоняется так низко, что различает краснокоричневую головку и ножки клопа, хватает его и раздавливает между большим и указательным пальцами. Подходит к окну, открывает задвижку свободной рукой и выбрасывает клопа на улицу. Холодный ветер врывается внутрь вместе с криками толпы и барабанным боем. После демонстрантов в тонком слое снега остается темный след.
Ингеборг спешит закрыть окно, беспокоясь о здоровье Саня. Он ежится, прижимая подбородок к груди, возможно, подавляет кашель.
Видит ли он там вообще что-нибудь?
Сквозь запотевшее стекло в полосках влаги демонстранты кажутся танцующими тенями, идущими по дну темного оврага. Ингеборг достает тряпку из передника и вытирает влагу сначала с холодного стекла, потом с черного трухлявого подоконника. Когда ветер дует прямо в окно, кажется, что между комнатой и зимой не больше, чем тонкий лист бумаги.
— Против чего выступают эти люди?
— Против того, что кто-то значит больше, чем все остальные, — отвечает Ингеборг.
— Это порядок?
— Порядок? — повторяет она, сомневаясь, что именно Сань имеет в виду.
Сань ничего не объясняет, поэтому она говорит:
— Город растет, а с ним растет и разница между богатыми и бедными.
— Ошибка?
— Не ошибка. Копенгаген — это машина, которая размножает саму себя.
Ингеборг не знает, откуда к ней приходят эти слова, не знает, что она хочет ими сказать. Она поднимает голову, но опускает взгляд, словно ищет в своем теле что-то, что могло бы под твердить ее заявление. Что-то, что заставило бы ее спуститься по лестнице и присоединиться к демонстрации. Но все в ней стремится остаться тут, с Санем. Наверное, она где-то вычитала это.
Сань все еще смотрит вниз, на улицу, когда говорит:
— Копенгаген — старая женщина, красивая и холодная?
Ингеборг не знает, когда впервые заметила это. Сань выглядит бледным. Хотя для китайца это, наверное, невозможно. В те дни, когда Сань много кашляет, его лицо покидают все краски. Но когда он просыпается после хорошего ночного или полуденного сна, когда пьет и ест, к нему возвращается золотистое сияние.
— Давай заварю чай?
— Я сам заварю чай.
— Тогда я принесу воды, а ты займешься чаем.
— Я просто стою тут у окна… как птица, — говорит он.
— Ну, тогда смотри за клопами, — говорит Ингеборг, вешает мокрую тряпку на спинку стула у печки и берет ведро за ручку.
Ей больше по душе, когда она уходит, а он остается, и все равно она оборачивается и смотрит на его темный силуэт у окна.
На лестничной площадке изо рта у нее облаком идет пар. Движется она слегка согнувшись, не распрямляя ноги до конца, чтобы не разбудить боль в коленях. Ступеньки скрипят под ногами, словно хрупкий лед. На левой лодыжке повязка: напоролась на длинный гвоздь на бельевом чердаке. Рана очень долго не заживает, будто ничто не в силах зарасти во влажном и холодном климате. Единственное, что растет, кроме числа клопов, — волосы и ногти Саня. Ингеборг кажется, что она видит, насколько выросли его похожие на перламутр ногти за одну ночь. Ногти на его изящных руках — словно самостоятельные существа, твердые, гладкие и почти невосприимчивые к грязи. Сама она стыдится своих ногтей — маленькие и неровные, грязные, вдавленные в красную морщинистую плоть рук. Но если она говорит об этом, Сань берет ее руки и подносит к губам, и, когда он целует их, она обращает внимание, насколько у него длинные ресницы. Скоро ей придется и их подстричь.
Спустя пару месяцев после нападения волосы Саня отросли достаточно, чтобы собрать их в косичку. Сначала в небольшой хвостик на шее, потом — в длинную черную ленту вдоль спины. Вскоре он снова стоит в солнечных лучах у окна и долго расчесывает свои волосы. Он не хочет говорить о нападении или заявлять в полицию. Отмахивается от происшедшего, будто упал в водосточную канаву и разбился почти до смерти. Сань не выглядит напуганным, просто криво улыбается, словно его застигло ненастье. Ин-ге-борг. Как можно обвинить в чем-то непогоду?
Как только косичка снова отросла, он начинает выходить на улицу, когда захочет. Иногда Ингеборг кажется, что она замечает, как он морщится от боли, когда садится в определенном положении, прижимая правую ладонь к ребрам на левом боку. Ингеборг не раз думала, не замешаны ли в этом те двое, хотя и понимает, насколько это абсурдно. Весь этот город полон мужчин с недобрыми намерениями.
Свет постепенно меркнет, хотя до вечера февральской субботы еще далеко, и кажется, что во дворе, на дне которого стоит и смотрит вверх Ингеборг, давно наступили сумерки. Легко можно усомниться, дотягиваются ли сюда вообще солнечные лучи. Она прислушивается, но не слышит демонстрантов: ни криков, ни малейшего отзвука барабанов. С неба бесконечно медленно падают огромные редкие снежинки.
Колонка взвизгивает, как раненый зверь, когда она берется за ледяной рычаг, у них есть чай, немного картошки и они сами. У нее кривится рот. И да, еще клопы.
Когда она ставит ведро под ржавый кран, она замечает движение в подворотне. Первая ее мысль: «Те двое», — тут же сменяется другой, потому что она понимает, что это женская фигура. Теперь Ингеборг думает: «Какой счет она принесла?» Отмечает, что это молодая девушка. Не ее сестра Бетти София. Другая, посланная кем-то, кому они задолжали. Тут Ингеборг приходит в голову мысль, что незнакомка, возможно, зашла в подворотню передохнуть. Возможно, она работает семь дней в неделю с раннего утра до позднего вечера. Падает на постель в ледяной каморке размером с гроб и едва успевает почувствовать под собой матрас, как уже снова должна вставать. Единственный отдых для нее — пять дней летом, когда ей разрешают навестить родных в деревне и помочь со собором урожая, и еще те короткие перерывы, которые она делает тайком, прячась в подворотне вроде этой. В таком случае Ингеборг будет последней, кто погонит ее прочь.
Долгое хрупкое мгновение, похожее на снежинку перед ее лицом, Ингеборг видит в незнакомке подругу. Она выпускает рычаг колонки и идет к воротам. Девушка закутана в платки, словно мумия. Теперь Ингеборг различает, что она держит что-то в руках. Она принесла им еды? Но кто послал ее? Даниэльсены? Одна из состоятельных семей города? Те, кто приглашал Саня в Сендермаркен, чтобы за столом присутствовала диковинка?
Девушка стоит неподвижно.
— Ты Ингеборг? — спрашивает она.
— Да. А ты кто?
— Ты знаешь китайца… Саня?
— Ты знаешь Саня?
Голос Ингеборг звучит будто эхо сказанного девушкой.
— Это его, — говорит она.
— Ты о чем? — спрашивает Ингеборг.
— Просто возьми.
Девушка протягивает сверток, Ингеборг машинально поднимает руки и ахает, не в силах выговорить ни слова. Она стоит в подворотне и смотрит вслед незнакомке, выходящей за ворота, повесив голову. Сверток теплый и весит больше, чем хлеб. Когда что-то шевелится в руках, Ингеборг чуть не роняет свернутый из одеяла кулек и делает шаг назад. Она слышит внутри чмокающий звук и видит клочок угольно-черных сальных волос.
Ребенок. Она зажмурилась и покачала головой, но сомнений нет.
Ингеборг держит сверток на вытянутых руках. Пошатываясь, идет обратно к колонке. Вспоминает, как в детстве они с Петером стояли у колодца на Тагенсвай и смотрели, как камушки падают вниз, чтобы услышать далекий всплеск. Мысль вызывает у нее смутное беспокойство.
Она входит в квартиру, посматривая на свои руки и удивляясь, как это она одновременно смогла удержать и ведро, и ребенка. Сань отворачивается от окна, но Ингеборг не поднимает глаз. Сначала ставит ведро у жарко полыхающей печки, а после короткого колебания кладет сверток с младенцем на кровать.
— У тебя родился ребенок, — говорит она, подходя к окну.
Кажется, ее удивляет, что Копенгаген все еще там, внизу. Темный след, оставленный демонстрантами, постепенно исчезает под тонким слоем снега. Она чувствует взгляд Саня на своем лице, но сама не может смотреть на него.
Он не подходит сразу к ребенку. Скользит вокруг стола и садится на корточки перед печкой, подбрасывает в нее пару щепок и смотрит в огонь, потом наливает воду из ведра в чайник и ставит его кипятиться. Подготавливает чайные листья, кувшин, чайнички, мисочку. Сгибается, заходясь в кашле.
Ингеборг уже забыла, как выглядела эта девушка. Она никогда не сможет узнать ее на улице. Помнит только мокрые бегающие глаза и покрасневший кончик носа. Она понятия не имеет, как выглядит ее тело, упрятанное под многими слоями одежды. Ингеборг тошнит, когда она представляет Саня голым рядом с другой женщиной, и все же она не может остановить поток мысленных картинок. Она видит его голову между незнакомых бедер, чужие пальцы на его косичке и белый зад, который раз за разом скачет на нем, видит, как чей-то взгляд блуждает по его безволосой золотистой груди, поднимается по тонкой шее к красивому напряженному лицу с закрытыми от наслаждения глазами.
— Как ее зовут? — спрашивает Ингеборг.
— Это мальчик, — говорит Сань.
Ингеборг слышит, как Сань моет руки, и видит уголком глаза, как он приближается к кровати. От ее дыхания на стекле появился большой запотевший овал. Она задерживает выдох, пока ребенок не испускает кудахчущий звук, от которого губы Ингеборг невольно растягиваются в улыбке. Она улыбается, чувствуя, как по щекам бегут слезы.
Она плачет, потому что понимает: ничто не будет так, как она мечтала. Но есть и другая причина для слез. Она плачет еще и от облегчения. Ее просто распирает от счастья. Никогда еще она не чувствовала себя настолько живой и свободной, как в этот момент.
Ей вспоминается кошмар, который она пыталась забыть и который неясной тревогой затаился в теле. Ей снилось, что она проснулась от жуткой боли внизу живота. Она не стала будить ни Саня, ни Теодора, ни Дортею Кристину, ни других членов семьи — в ее сне они жили все вместе — и с трудом добралась до туалета во дворе. Когда она уселась и задрала нижнюю рубашку, между ее бедер высунулась пара окровавленных когтей. Она закричала, и из нее вылезла слепая покрытая чешуей голова. Чем громче она кричала, тем дальше тварь проталкивалась наружу.
Когда они с Санем любили друг друга, что-то в ней противилось этому. Вот почему она прибегала к уловкам до, во время и после соития. Она боялась забеременеть. В ее голове гремели слова: нельзя смешивать расы. Ей все уши прожужжали об этом. Что это все равно что смешивать воду и растительное масло; хуже, от этого родятся дегенераты со слишком короткими руками и ногами или вовсе без них, с молочно-белыми глазами, обрубком языка во рту и изуродованными половыми органами. Когда она читала об этом, то начинала думать, что ее живот просто взорвется. А на заднем плане маячила установка, полученная от Теодора, Генриетты и всех остальных: твоя цель — матка. По большому счету все, для чего ты живешь, — это роды. Без них ты — ничто.
Они заставили ее бояться, что она родит чудовище. Теперь на ее кровати лежит ребенок. Ингеборг чувствует: несмотря на тоску по рухнувшей мечте, в ней растет желание — она хочет Саня всего и полностью. Они лгали — Сань доказал обратное. Своим особым, противоположным способом. Который понимает только она. Она может положиться на него.
— Откуда ты знал, что это мальчик?
— В моем роду тысячу лет первым рождался мальчик.
— Это твой ребенок. Ты должен дать ему имя. Китайское имя.
Он думает о своем брате, о Чэне. Но нет. У ребенка должно быть датское имя.
— Давай выбери уже что-нибудь. Сейчас, Сань.
Он бы хотел, чтобы у него самого было такое легкое дыхание.
— Оге.
— Оге? Почему?
— Я проходил мимо таблички. На ней было написано: «Оге». Хорошо?
— Хорошо, что Оге спит.