ВДАЛИ ОТ ДОМА

Воздушная волна от разрыва бомбы выбила стеклянную стену фасада Театра комедии на Невском. Мы переехали на Фонтанку, в помещение Большого драматического театра, где и обосновались до отъезда из Ленинграда — 17 декабря.

Почти вся труппа жила в театре. Мы с Николаем Павловичем Акимовым занимали маленький кабинетик заведующего режиссерским управлением. Узенький диванчик, письменный стол и спасительный камин — вот все, что там было. В камине мы жгли старые декорации, подсушивали хлеб, похожий на мокрую глину, кипятили воду. Водопровод, к счастью, работал.

Николай Павлович очень ослабел, ходил с палкой, но духом был, как всегда, бодр. Пытались устроить ему дополнительный паек. Получили только две пачки сухого клюквенного киселя без сахара, но и это явилось крупным подспорьем.

К ноябрьским праздникам начали готовить новую постановку — пьесу А. Гладкова «Питомцы славы».

Репетиционное помещение находилось в верхнем этаже. Фашистские самолеты налетали почти без перерывов. Во время воздушной тревоги запрещалось продолжать репетиции. Все, кроме дежурных по пожарной охране, обязаны были спускаться в бомбоубежище. После двух дней, проведенных в путешествии по лестнице вниз и вверх, мы, по общему желанию коллектива, заперлись в репетиционном зале и работали, невзирая на стук администрации и на сотрясение здания от падающих бомб.

Никогда не забуду, как выглядел в эти дни зрительный зал. Закутанные в шубы и платки, в валенках и рукавицах, сидели люди в холодном театре. Они приходили на спектакль через обстрел и бомбежку, голодные и слабые. Военные попадали к нам прямо с передовых позиций, замученные, усталые, чтобы хоть немного перевести дух, немного отвлечься. В эти дни мы не слышали бурных аплодисментов, к которым привыкли до войны, не слышали громких раскатов смеха, сопровождавших наши спектакли в мирное время. На эти реакции не хватало сил. Но мы видели горящие глаза, благодарные улыбки на бледных голубоватых лицах — характерный цвет лица для каждого ленинградца тех дней. Мы понимали: если они пришли к нам — мы им необходимы. Спектакли шли на нервном подъеме. Мы старались увлечь, увести зрителей в другой мир, помочь забыться, пусть ненадолго. Но мы не могли заткнуть им уши, заглушить грохот артиллерийского обстрела, ставшего постоянным аккомпанементом наших выступлений. Правда, ленинградцы не теряли чувства юмора. Когда в спектакле «Питомцы славы» наполеоновские солдаты обстреливали русских и выстрелы, изображаемые хлопаньем об пол фанерной доской, чередовались с грохотом немецких орудий, публика дружно усмехалась. Из зала поступали советы — дать отдохнуть рабочим-шумовикам, и так звукомонтаж достаточно выразителен.

В день премьеры «Питомцев» два снаряда попало в театр. Один разворотил центральный подъезд и выбил окна в трех этажах, другой пробил крышу над сценой. К счастью, произошло это рано утром, так что обошлось без жертв. Спектакль находился под серьезной угрозой. И без того в холодном помещении гулял морозный ветер. Температура была как на улице. Рабочих рук, чтобы забить окна, не найти, но и спектакль отменить невозможно. Его ждут. И вот все — актеры, режиссеры, рабочие сцены, дирекция — принялись за работу. Фанерой, кусками старых декораций забивали окна, заделывали брешь в потолке. Не успели и не сумели только починить театральный подъезд. Когда публика подходила к театру, видела развороченный подъезд — товарищи наши, дежурившие у дверей, наблюдали, — такое огорчение, такое разочарование появлялось на их лицах, что мы еще раз поняли, как необходим был сделанный нами ремонт, как важен был наш спектакль.

Играли мы каждый день. Голоса звучали не так звонко, на ногах мы стояли не так твердо, но чем слабее мы чувствовали себя физически, тем сильнее было нервное напряжение.

Спектакли часто прерывались бомбежками, зрителей приглашали спускаться в бомбоубежище. Иногда воздушные тревоги затягивались, тогда спектакли и вовсе не кончались, — ходить по улицам можно было до определенного часа. Когда немцы стали забрасывать нас зажигательными бомбами, тушить мы выбегали вместе с публикой, особенно отличались дети. Много книг посвящено ленинградским детям во время блокады. Про них говорили, что это были и не дети, и не взрослые — просто новые люди, каких еще не видел мир.

В бомбоубежище театра жил девятилетний мальчик, сын нашей пианистки. Маленький, худющий, закутанный в большой материнский платок поверх пальто, он от начала до конца простаивал в кулисах во время спектаклей. Однажды, получив свой двухнедельный паек — пять конфеток, — я угостила его. Он долго смотрел на меня темными взрослыми глазами. «Разве можно теперь угощать конфетами?» — наставительно сказал он. Больших трудов стоило убедить его взять конфетку.

Через несколько дней, в антракте, он вошел ко мне в уборную, остановился у дверей, вертя в руках спичечную коробочку. Открывал, закрывал ее, хитро посматривал на меня, не решаясь что-то сказать. Наконец подошел и бережно поставил ее на стол.

— Что это? — спросила я.

Он подвинул коробочку ближе ко мне и сказал:

— Прошлый раз вы меня из своего пайка конфетой угостили. Мама вчера получила для нас, и я вам тоже принес.

Забыть такое нельзя. Чтобы понять это, надо знать, чего стоила тогда конфета для ребенка, какое недетское понимание всего окружающего могло вызвать такой поступок.

Мы были молоды. Оптимизм и юмор не покидали нас. Несмотря на все ужасы, твердая вера в счастливый исход поддерживала. Мы работали, помогали друг другу, в свободное время шили ватники и даже шутили. У всех у нас стали страшно выпадать волосы, а на лице почему-то вырастали длинные, тонкие одиночки-волосинки. Мы острили — умрем лысые, но бородатые.

У артиста Александра Васильевича Смирнова и у его жены Милочки Давидович украли хлебные карточки. Это было равносильно смертному приговору. Борис Тенин, имея на себя и жену Сухаревскую две, одну подарил Смирнову. Поступок в те времена героический. Но и все старались как-то помочь, чем-то поделиться. К празднику нам выдали вместо хлеба по ромовой бабе и по кильке в придачу. Николай Павлович положил кильку на ромовую бабу и отнес пострадавшим со стихами:

Хоть я не лорд, хоть я не «Норд»,

Но вы примите этот торт!

«Норд» — так перед войной называлась лучшая кондитерская города. (Теперь «Север».)

Но случались и неприятные проявления человеческой личности. Правда, у нас это бывало редко. На казарменном положении в здании Большого драматического театра находились не только работники нашего театра. Потерявшие кров после бомбежки или просто одинокие, — разные бывали причины. Но все это были люди, которых мы хорошо знали. Один случай произвел на нас с Николаем Павловичем сильное впечатление.

Подсушив, по обыкновению, нашу дневную порцию хлеба, в ожидании, когда закипит вода, мы прилегли немного отдохнуть. Николай Павлович лежал лицом к двери, я — спиной. Маленькая тарелочка с ломтиками хлеба стояла на столе, за изголовьем. В дверь постучали. Мы не ответили — не было сил разговаривать, хотелось полежать спокойно, и закрыли глаза. Дверь приотворилась, кто-то заглянул в комнату. После небольшой паузы мы услышали почти бесшумные, крадущиеся шаги. Вошедший подошел к столу. Мы оцепенели и превратились в слух. В напряженной тишине раздался чуть заметный звук жевания, даже не жевания, а размачивания во рту сухаря, чтобы не хрустнул на зубах. Все это длилось несколько секунд, после чего посетитель так же бесшумно удалился. Мы открыли глаза и молча смотрели друг на друга. Тарелочка опустела. Это был наш очень хороший знакомый, мы видели сквозь прищуренные глаза. Мы его не осуждали. Но нам стало страшно.


На 17 декабря был назначен наш вылет из блокады через кольцо. Николаю Павловичу удалось выхлопотать разрешение на выезд и членам семей работников театра.

С нами должны были лететь мать Николая Павловича — Анна Дмитриевна, сестра его, Наталья Павловна, и мои мама и дедушка. Анна Дмитриевна страдала тяжелой болезнью ног, последние годы перед войной совсем не выходила из дому — наша квартира помещалась на пятом этаже без лифта. Удалось раздобыть машину и переправить их в театр за три дня до путешествия.

За своими я отправилась накануне отъезда. Жили они на Мойке, напротив Новой Голландии. Николай Павлович очень волновался по этому поводу, но сам он был не в состоянии совершить и более короткий путь. Меня снабдили в театре легкими саночками, чуть побольше детских, и я отважно зашагала мимо Апраксина рынка и вдоль Садовой. Шла не спеша, часто присаживаясь на санки для экономии сил. На Театральной площади мне показалось, что мимо моего уха что-то просвистело… Потом еще и еще. Вижу, немногочисленные прохожие встали на четвереньки и поползли к Консерватории. Я ничего не могла понять. Грохот артиллерийского обстрела был мне хорошо знаком. А тут тишину нарушало только странное посвистыванье. Поддавшись общему движению, я тоже, только во весь рост, пошла к Консерватории. Почти уже у самого подъезда какой-то человек закричал мне: «Ложись! Рехнулась, что ли? От шрапнели подохнуть хочешь!» И в эту минуту по радио объявили тревогу.

В вестибюле Консерватории просидела довольно долго. Придя туда засветло, вышла на улицу в густые сумерки. В декабре в Ленинграде солнце садится рано. Добираться до Мойки пришлось в темноте. Я очень надеялась, что выйдет луна, день был ясный. В кромешном мраке затемненного города сумею ли я доставить своих старичков на место?

Поднявшись ощупью во второй этаж — здесь-то с детства знакома каждая ступенька, — постучала в дверь. Меня ждали. Упакованные вещи стояли в передней. На человека полагалось двадцать килограммов. Немного. Но большего мы дотащить бы и не сумели. Перед отъездом решили выпить чаю.

В комнате у дедушки, на петровском столике (он был страстным любителем старины), стояли три больших хрустальных бокала, освещенных маленькой самодельной коптилкой. Опыт двадцатых годов пригодился. Мама налила в бокалы горячий чай. Собственно, это был не чай, а настой какой-то травы, то ли мяты, а может быть, даже просто шалфея. Почему они пили из бокалов? Побилась ли другая посуда, или хотелось на прощанье подержать в руках эти изящные сосуды? Атмосфера того вечера перенесла меня в детство. Эта самая комната, и дедушка в валенках, в теплой куртке, в шерстяной вязаной шапке, и еле заметный огонек коптилки, и мама, разливающая нечто горячее, что тогда он непочтительно называл веником, — все, как более двадцати лет назад. И глухие удары орудий за занавешенным окном… Только тогда Юденич, теперь — Гитлер.

Остаться ночевать нельзя, Николай Павлович будет беспокоиться. Маму усадили в сани, приладили чемоданчики, и поплелись мы с дедушкой по снежной набережной Мойки. Луна светила тускло сквозь морозную дымку, но все-таки светила.

Кроме нас с Николаем Павловичем, никто из членов нашего семейства никогда не летал. Мы боялись — как-то они перенесут воздушное путешествие, особенно на пустой желудок. На этот случай, в качестве строжайшего НЗ, у меня была припасена столовая ложка картофельной муки.

Рано утром, перед вылетом, мы всей семьей собрались у нашего камина. Полностью готовые в путь. На каждом из нас надето было по несколько костюмов, пальто, брюк — худоба наша ничуть не препятствовала этому. На каминном огне я сварила водяной кисель. Это была наша последняя трапеза в кольце блокады.


Улетали мы из Ленинграда на трех самолетах. Мы с Николаем Павловичем сидели рядом. Он был так утомлен, что положил мне голову на плечо и задремал. Напротив нас, лицом к окну, пристроилась на чемодане родственница одной нашей актрисы. Вдруг я вижу — выражение ужаса появляется в ее глазах, рот раскрывается — сейчас она закричит… Я только сжала ее руки — молчите, ради всего святого… и повернулась к окну. Длинное черное тело с белой свастикой на боку пролетало мимо нас. Сомнений не было — мы сейчас погибнем. Важно было только не разбудить Николая Павловича, пусть все случится во сне. Черное чудовище пустило несколько очередей, поцарапало один из наших самолетов. И все-таки долетели мы благополучно.

Приземлились под Вологдой. Яркий солнечный день. Сильный мороз. Нас встретили, повели к избам.

Для Николая Михайловича Церетели прислали носилки, сам он идти уже не мог. Не очень молодой уже, этот артист Московского камерного театра, прогремевший в таких спектаклях, как «Федра», «Адриенна Лекуврер», «Жирофле-Жирофля», был приглашен в нашу труппу незадолго до войны.

Он мучительно переносил голод. Силы его таяли на глазах. Когда мы добрались до Кирова, пришлось положить его в больницу, но ничто уже не могло помочь ему. Там мы расстались с ним навсегда.


А мы, плетясь по неширокой тропинке спасительного местечка, пробирались к домам. Навстречу попадались люди, прижимавшие к груди большие буханки белого хлеба. Улыбки на изможденных лицах. «Идите, идите, каждому дадут по такой буханке», — говорили они.

И теперь запах свежего хлеба вызывает мгновенно в памяти яркий, солнечный морозный день, пышные, душистые буханки еще теплого белого хлеба. Красивые буханки с золотистой хрустящей корочкой. И гороховый суп! Серые, грязные, сидели мы за длинными чистыми столами и хлебали этот божественный суп.

— Не торопитесь, только не торопитесь, ешьте медленно. Если захотите, вам дадут еще… Только не спешите… — раздавались за нашей спиной голоса заботливых женщин в белых халатах.

Потом бесконечная однообразная тряска в теплушках… Сознание вдруг пробуждалось и исчезало куда-то… И наконец — город Киров! Неустойчивая память сохранила о нем какие-то обрывки.

Помню, мы тащимся с Николаем Павловичем (он с палочкой) по длинному, пустому коридору какой-то школы. Впереди шагает парень с двумя ведрами воды. Из одного идет пар. Какая-то школьная «умывалка» с длинными раковинами по стене. Вода из кранов не идет. Холодно. Как капустные листья, сдираем одежки, наверченные на себя еще в Ленинграде. Поливаем друг друга теплой водой. Неужели это правда? Боже мой, как невероятно похудел Николай Павлович! Это уже даже и не скелет, а что-то совсем неосязаемое.

А потом начинается фантасмагория. Мы сидим на мягком диване за круглым столом, покрытым скатертью. Звучит милый голос Евгения Львовича Шварца… Екатерина Ивановна хлопочет, накладывая что-то на тарелки. На столе котлеты. Огромные. Никто никогда не видел таких котлет. Глаза слипаются, все пропадает куда-то… и возникает опять. И вдруг — лицо Николая Александровича Подкопаева, нашего близкого друга. Мы не видели его с начала войны. Как очутился он здесь? Николай Александрович — физиолог, один из ближайших учеников Ивана Петровича Павлова… Какой счастливый случай занес его именно сейчас, именно сюда, в Киров, в комнату Евгения Львовича? Ощущение реальности теряется полностью… Да ведь это же колдовство!.. Ну конечно, мы в доме у нашего любимого ленинградского волшебника Евгения Шварца, это его рук дело… Глаза закрываются, открываются, мысли путаются… Как в зачарованном сне возникают милые, удивительно довоенные лица, мелькают огромные котлеты, проносится запах пирогов… Дремота охватывает все плотнее…

Кстати, загадочная способность Николая Александровича к совершенно удивительным появлениям в самых неожиданных местах проявилась еще раз, несколько месяцев спустя, в Сочи. По широкой пустынной улице, в жаркий летний день навстречу мне шел мужчина в военно-морской медицинской форме. Мы поравнялись. Вот так так! Профессор Подкопаев!..

Во время войны он был призван как врач. В Сочи оказался в служебной командировке…

А с дремотой никак не совладать, но, несмотря на нее, присутствие этих дорогих любимых лиц вселяет уверенность в будущем, успокаивает, и сон окончательно побеждает затуманенное сознание.

И опять стук колес и подрагивание поезда… Но теперь мы едем в классных вагонах, у каждого своя полка, на которой можно вытянуться. Нам выдали коричневые свечи из непонятного вещества. Оно сильно оплывает, быстро сгорает, оставляя после себя плоскую лепешку. Мы разминаем пальцами эту еще неостывшую лепешку, вкладываем в нее веревочку, скатываем новую свечу и так далее…

При свете этих свечей 31 декабря мы встречаем Новый год, 1942-й. С алюминиевой кружкой в руке, все еще опираясь на палку, Николай Павлович, как полководец на смотре, проходит по вагонам, желая всем счастливого Нового года…

Поезд не мчится, он не спеша идет в темноту, в неизвестность, но надежда на светлое будущее не покидает нас.

Прибываем в Магнитогорск. Не выходя из вагонов, поворачиваем обратно. Нет места. Город переполнен эвакуированными. Находим временный приют в маленьком шахтерском городке Копейске, под Челябинском. Николай Павлович, озабоченный дальнейшей судьбой театра, едет в Куйбышев, где находится Комитет по делам искусств.

Мы вволю едим лапшу, пьем из пол-литровых банок (другой посуды нет) морковный и липовый чай и округляемся, как на дрожжах.

На серой оберточной бумаге приносят телеграмму. Театр получает назначение в Сочи. Всеобщее ликование. Я срочно отправляюсь за нашей маленькой дочкой Анютой, чтобы не опоздать к возвращению Николая Павловича из Куйбышева.

Анюта в Омске. В самом начале войны мы отправили ее к Александре Исаковне Ремизовой — режиссеру Вахтанговского театра, близкому нашему другу. Мы были уверены, что Москва не подвергнется бомбежкам. Актеры Московского камерного театра, покидая Ленинград после прерванных гастролей, взялись доставить Анюту по адресу.

И вот мы сидим с Николаем Павловичем на перроне Московского вокзала на огромном чемодане, набитом детскими вещами. Между нами Анюта, разбуженная среди ночи. Поезд должен отправиться около двух часов. Состав еще не подан. Группы пассажиров бродят, стоят, сидят на своем багаже. Народу как будто не очень много. Светлая ленинградская ночь не скрывает встревоженные, утомленные лица. Анюта, заинтересованная неожиданным ночным приключением, вертит своей головкой с аккуратно заплетенной толстой косичкой, обращаясь то к отцу, то ко мне с разными вопросами.

Наконец появляется медленно движущийся поезд. В одно мгновение платформа заполняется огромной толпой. Откуда? Только что было всего несколько небольших групп. Лавина людей кидается к вагонам, не дожидаясь полной остановки. Судорожно хватаясь за поручни, давясь и толкаясь с какой-то неуемной силой, люди, ничего не видя и не слыша, втискиваются в тамбуры. И подумать невозможно соваться туда с ребенком. Какой-то человек со смутно знакомым лицом — актер Камерного театра — выхватывает из-под нас чемодан и чудом впихивает его в тамбур. Знакомая актриса машет нам из окна вагона. Она что-то кричит, но разобрать невозможно из-за шума, крика, визга толпы. Испуганная Анюта прижимается ко мне, крепко вцепившись руками. Тот же актер мощным движением отрывает ее от меня и через головы осаждающих пассажиров передает в окно знакомой актрисе. До сих пор у меня в ушах стоит Анютин возглас: «Дайте мне хоть поцеловать-то ее!»

Потеряв с ней всякую связь во время блокады, мы знаем только, что Вахтанговский театр находится в Омске.

Выехав на «кукушке» из Копейска, на три дня задерживаюсь в Челябинске. Билетов в Омск нет. Гостеприимная семья нашего актера Анатолия Борисовича Шлома принимает живое участие в моих затруднениях. Покинув Ленинград с женой и сыном в самом начале войны, он временно обосновался на Урале.

Неоценима оказалась помощь и забота этих людей. Все путевые хлопоты они взяли на себя. Раздобыли каких-то невиданных продуктов, усадили в вагон, буквально взяв его приступом.

Поздней ночью выхожу на перрон омского вокзала. Темно, хотя здесь и нет привычного затемнения. Тускло освещенный зал ожидания переполнен. Люди плотной массой спят на полу. С трудом нахожу место, куда ставить ногу, чтобы не наступить на спящих. Автобус будет только через пять часов. До города одиннадцать километров. На улице тридцать пять градусов мороза. В душном, набитом помещении не найти даже места, чтобы стоя прислониться к стене. Спускаюсь с нескольких обледенелых ступенек. Стою в растерянности. Шуба и шапка у меня теплые. Валенки. Суконные брюки Николая Павловича… Но, пожалуй, пять часов все-таки не выстоять при такой температуре. Решаюсь двинуться пешком. Куда? Спрашиваю — никто не знает. Все приезжие, усталые, замученные люди. И вдруг подходит военный.

— Вам в город?

— Да.

— Садитесь, подвезу.

Я не разглядела и не помню его лица, я не знаю, как его звали, но голос его благодарная память сохранила и сейчас. Он довозит меня до самого театра (адреса Ремизовой я не знаю), настойчиво стучит в запертые двери — должен же быть какой-нибудь дежурный… И только когда наконец заспанный молодой человек отпирает все засовы, прощается со мной, наотрез отказавшись от каких-либо денег.

Молодой человек, актер театра, снабжает меня адресом и советует подождать до утра, чтобы не будить ни свет ни заря Александру Исаковну.

При первых признаках рассвета выхожу на воздух. Александра Исаковна живет недалеко. Маленький деревянный домик. Сваливаюсь как снег на голову. Неловкость, растерянность.

В теплом углу, по соседству с печкой, в деревянной кроватке с перильцами спит драгоценное мое существо. Наклоняюсь, не различаю ничего, застит глаза. Вижу только — голова стриженая, а были длинные косы. Спит крепко, но мне почему-то кажется — не спит. Так и стою в полутемной комнате. Не шевелюсь, молчу. Александра Исаковна торопливо одевается. Спешит на репетицию. Захлопывается за ней входная дверь. И вдруг, как маленький чертик из коробки, выскакивает моя из кровати. Худенькие цепкие ручки обхватывают меня так, что не отодрать. А я и не хочу отдирать, прижимаю к себе маленькое тельце с торчащими лопатками, вижу растянутый в счастливой улыбке рот без двух передних зубов и реву, реву…

Мой приезд застал Александру Исаковну врасплох. Расставаться с Анютой ей было не просто. До войны наша дочь почти ничем не болела, а тут перенесла чуть не все детские болезни подряд. Самоотверженно ухаживала за ней Александра Исаковна. В тяжелых условиях, без нужного питания, выходила ее, отдавая всю душу свою, всю любовь, отказывая себе во всем.

Поспешное бегство на репетицию не было вызвано необходимостью. Утро еще только пробивалось. Репетиции начинались не раньше одиннадцати. Удивительный такт этого человека, да и, наверно, потребность прийти в себя от неожиданности, освоиться с мыслью о предстоящей разлуке заставили ее так быстро уйти.

И в глубоком тылу нехватка полезной и здоровой пищи чувствовалась довольно сильно. В Омске открылись коммерческие гастрономические магазины. Продавались, по повышенным ценам, самые разнообразные продукты, но купить каждый мог только сто граммов чего-нибудь. Очередь выстраивалась с вечера.

— Придется вам пойти к открытию магазина, — сказала мне Александра Исаковна. — Орденоносцев пускают без очереди. Анюте необходимо масло.

Звездная тьма раннего северного утра. Сорокаградусный мороз переносится здесь легко. Шуба у меня очень теплая, из барсового меха с двумя длинными хвостами, завязанными под воротником. Приближаясь к магазину, слышу гул голосов. Толпа людей, освещенная неярким светом из окон, шевелится у входа. Притоптывают, хлопают руками, чтобы не замерзнуть. Достаю свою красную орденскую книжечку и, как меня учили, поднимаю ее над головой. Как в театре, — люди умолкают и расступаются. Иду по этому узенькому проходу, ни на кого не глядя. Мне мучительно стыдно.

С маленьким пакетиком сливочного масла в кармане возвращаюсь по тому же пути. Бранные слова сыплются мне вдогонку, изможденные, усталые женщины, не скрывая ненависти, дергают меня за барсовые хвосты. Это не вызывает ни чувства обиды, ни возмущения. Один жгучий стыд.

Александра Исаковна не провожала нас. Это было слишком тяжело для нее. Мы простились утром перед репетицией. Она ушла на целый день, чтобы и сборы наши не видеть. Вахтанговский театр очень помог. Нам достали плацкартные места, дали машину. Поезд уходил рано утром, но на вокзал надо было ехать с вечера. Шофер ночью везти не мог.

Провожал нас замечательный человек Николай Александрович Кудрявцев. Он работал на одном ленинградском заводе, эвакуированном в Омск. До войны — постоянный, активный участник самодеятельности театра при Выборгском доме культуры, которым руководила наша актриса Татьяна Викторовна Сукова. Прослышав о моем приезде, он зашел что-нибудь о ней разузнать и стал нашим ангелом-хранителем.

Он был так внимателен к нам — принес Анюте баранки (острый дефицит), увязал вещи, погрузил в машину, доставил на вокзал, там договорился с начальником, и нам отвели чей-то служебный кабинет, где он соорудил удобное ложе, так что Анюта могла поспать до поезда.

И тут обнаружилась ужасная вещь. Оказалось, что я впопыхах забыла Анютин ночной горшочек. Путешествовать с ребенком без этого предмета тогда было немыслимо. Пробраться к уборной через битком набитый вагон — чрезвычайно сложное дело. Хотя у нас были плацкартные места, но я уже по опыту знала, что это в так называемом смешанном вагоне, где все полки, все проходы плотно забиты людьми. Я была в отчаянии, но — ничего не поделаешь. Николай Александрович, устроив нас на ночлег, ушел.

Каково же было мое потрясение, когда под утро, незадолго до отправления поезда, он появляется опять с аккуратным пакетиком в руках. Одиннадцать километров туда и одиннадцать обратно. Двадцать два километра прошел он темной морозной ночью, чтобы принести забытый маленький детский горшок.


Скинув тяжелые шубы, чуть ли не на ходу выскакиваем из вагона. Сочи! Теплый ароматный воздух ранней южной весны после холода и мрака буквально опьяняет нас. Хочется дышать и дышать всей грудью, всеми порами кожи, всей душой.

Прежде всего подвергаемся санобработке — большая светлая баня, окруженная двориком, поросшим кустарником. Кусты сплошь увешаны странными непривлекательными плодами — это шапки и всевозможные головные уборы, вышедшие из санпропускника. С трудом удается упросить не забирать наши вещи в дезинфекцию. Каким-то сверхчудом нам удалось избежать всякой неприятной живности в дороге.

Обилие горячей воды, выданные куски мыла (неважно, что серого), ощущение божественной чистоты удивительно соответствует гостеприимному климату. Чувство забытой щенячьей радости охватывает нас.

Город непривычно пуст. Нет ни курортников, ни отдыхающих. Все санатории и дома отдыха превращены в лазареты. Местные жители заняты своим повседневным трудом, им некогда разгуливать. Улицы и пляжи кажутся особенно просторными. Едва начинающие зацветать фруктовые деревья почти неподвижны в прозрачном воздухе.

Все расселяются, устраиваются удобно и хорошо. Свободных квартир в городе достаточно.

Пора начинать работать. Нет ни декораций, ни костюмов, ни реквизита, но есть люди. Все принимаются за дело. Руководство устанавливает связь с начальством города — оно охотно идет навстречу, но для всего нужно время. А пока из существующих в местном театре старых декораций создаются нейтральные выгородки. Из ничтожных запасов захваченной из дома личной одежды сооружаются костюмы. Неважно, что для начала только для современных бытовых пьес. Все родственники вливаются в коллектив и на самых разнообразных постах включаются в работу.

Театр оживает. Кроме ежедневных спектаклей у нас еще новая работа: бригадами и поодиночке обслуживаем госпитали. Даем концерты или просто читаем в палатах вслух раненым бойцам. Каждый человек на вес золота, все заняты полезным делом.

Не могу не вспомнить с почтительным восхищением замечательную женщину, мать нашей актрисы, Надежду Всеволодовну Сукову.

Окончив Петербургский женский медицинский институт в первом его выпуске, она всю жизнь работала врачом. Давно уже находясь на пенсии (из-за больных ног с трудом передвигалась даже по комнате), сохранила удивительную живость ума, добродушный юмор. Надежда Всеволодовна стала необходимейшим человеком нашего театра во время эвакуации. Седые волосы, решительный профиль, темные глаза с озорным блеском… Сидя на балконе в кресле, она целыми днями что-то кому-то шьет, вышивает, переделывает. Живет она с дочерью и еще с одной родственницей в старой небольшой гостинице на первом этаже, рядом с театром. Все, проходя мимо, весело приветствуют ее, забегают посоветоваться по любому поводу. Она рада помочь всем и во всем. И лечит как врач, и делится своей житейской мудростью, нередко принося ощутимую пользу. Николай Павлович, верный ее поклонник, часто заглядывает на уютную деревянную терраску в тени акации.

Итак, все постепенно налаживается. Спектакли возобновляются и идут, репетируются новые. Жизнь входит в привычное русло. Солнце, море, тишина… Если бы не раненые, могло бы казаться, что война приснилась в страшном сне.

У нас появляются свои меценаты. Один из них, с замечательной фамилией Шестиалтынный, директор мебельной фабрики в Дагомысе (под Сочи), оказывает нам существенную помощь. У него на фабрике строятся наши декорации, отлично выполненные всегда в срок. Он договаривается с городским ателье о шитье костюмов для спектаклей. Играем «Собаку на сене», — неважно, что в бязи и сатине. Для «Питомцев славы» готовятся мундиры и ментики из бумазеи с желтыми, вместо золотых, нашивками, но очень старательно и тщательно выработанные. Собираясь в Дагомыс для очередного заказа оформления, Николай Павлович предлагает мне поехать с ним. За нами присылают машину, радушный хозяин приветливо встречает у ворот. Через минуту мы сидим за накрытым столом, появляется шипящая сковорода с огромной камбалой, острые приправы и таинственная бутылка без этикетки, довольно редкая вещь в то время. За неимением рюмок наполняются большие фаянсовые чашки — маленький тост за дорогих гостей, делаем глоток… Ощущение зверского ожога во рту, сильнейший привкус бензина… К счастью, никогда больше не случалось пробовать что-нибудь похожее. С трудом переводим дух, овладеваем собой, осторожно, чтобы не расплескать адскую жидкость, ставим чашки на стол. Принимаемся за камбалу. Первые куски, отравленные навязчивым вкусом бензина, проскакивают с трудом. Наш собеседник как будто ничего не замечает, выпивает, закусывает, развивая идею портативного складного оформления, годного для любых спектаклей в любых условиях.

На прощание гостеприимный хозяин вручает нам гигантскую корзину отборной садовой земляники с фабричной плантации. Машина подана. Шофер на минутку подходит к столу взять что-нибудь пожевать на дорогу и, к моему ужасу, хватает не выпитую мной чашку «бензиновки» и одним махом опрокидывает ее в рот. Я в панике сую ему кусок рыбы, он гордо отмахивается, садится за руль, лихо захлопывает дверцу.

Первые несколько метров пути проходят благополучно, но сила дьявольского напитка проявляется незамедлительно. Нашим симпатичным водителем овладевает безудержная болтливость. Он хвастливо распространяется, какой он блестящий шофер — может вести машину даже стоя на голове. К счастью, до этого не доходит — очевидно, мешает довольно высокий рост. Он заламывает руки за голову, кладет ноги на баранку и, изгибаясь морским львом, все время поворачивается к нам с неистощимым потоком слов. Хрупкий «газик» швыряет из стороны в сторону, он бешено мчится по извилистой спирали горной дороги.

Мы сидим на заднем сиденье с корзиной земляники на коленях.

— Кажется, она превратилась в кашу, — говорит Николай Павлович.

Еще виражи, зловещий скрежет колес на поворотах, еще толчки и скачки, и мы останавливаемся у дома. Разве не чудо?

Николай Павлович смеется:

— Если мы уцелели в полете с «мессершмиттами», не погибли в автомобильной катастрофе под бензиновыми парами, нам нечего бояться.


Первая бомба в Сочи упала в море недалеко от театра, во время спектакля «Питомцы славы».

Когда раздался взрыв, объявили воздушную тревогу, публика покинула зал. Я, как есть, в чикчирах и ментике Шуры Азаровой, кидаюсь в оркестр, откуда Анюта смотрит спектакль. В Ленинграде я совершенно спокойно относилась к бомбежкам, а здесь меня охватывает чудовищный страх. Может быть, потому, что со мной Анюта. Хватаю ее за руку, мы выбегаем из театра, спускаемся с горки, залезаем в лежащие внизу трубы, то ли оставшиеся от ремонта, то ли для чего-то приготовленные. Почему они показались мне безопасными, сказать не могу. Помню, что изо всех сил прижимаю ее к себе и думаю: «Боже мой, и сюда добрались, как мне ее спасти?»

После этой бомбы безмятежная жизнь кончается. Правда, налетали фашисты на Сочи не часто, не было еще ни жертв, ни разрушений, но враг приближался, началась эвакуация госпиталей. Город пустел с каждым днем. Налаженное снабжение лазаретов, заготовленное продовольствие не могло быть использовано оставшимся населением. Вывоз затруднен, почти невозможен. Некоторые продукты вообще не транспортабельны. И нам выдают невероятные пайки. Нас заливают сметаной, засыпают очищенным фундуком. Каждая семья ежедневно получает около десяти килограммов сметаны. Все начинают сбивать масло. Возникает борьба за качество. Некоторые вырезают из дерева специальные мутовки, работают на вполне профессиональном уровне. К кому ни зайдешь, картина одна и та же — один сбивает масло, другой на плитке жарит орехи. Орехи перемалываются в мясорубке, из них на сыворотке пекутся лепешки. Ничего не пропадает, все использовано. Масло перетапливается, сливается в бутылки. Когда запасы в городе кончаются и прекращается сметанная вакханалия, оно очень выручает.

Страшные вести доносятся из Севастополя. Молодой летчик, сын квартирной хозяйки, у которой жили мама и дедушка, залетает с товарищами попрощаться с матерью перед отправлением в Севастополь. Случайно оказываюсь за столом этого драматического пира. Два юных летчика, четыре морячка — совсем мальчики. Радостные лица — дома! Хотя бы один вечер! Бесшабашная, детская вера в собственную несокрушимость. Смех, пенье, гитара. Трагическое лицо матери с вымученной улыбкой на опухшем от слез лице. На рассвете они улетают.

К вечеру ни один из шести не остается в живых.

Фашисты подходят к Туапсе, нас эвакуируют в Тбилиси.

…Шумный, оживленный проспект Руставели. Приветливо открыты двери кабачка «Симпатия» с портретами русских писателей в грузинском обличье на стенах. Магазины торгуют чаем в пачках, вином… Рынки завалены снедью, правда, к ценам не подступиться.

Открываемся в помещении театра Руставели «Собакой на сене». Аншлаг. Успех. Масса цветов. Интересно их здесь подносят — рабочие сцены в черных подпоясанных рубашках, в мягких ичигах каким-то летучим прыжком выскакивают с корзиной из-за кулис и, преклонив колени, ставят ее у ног.

Живем мы в прекрасной старой гостинице по соседству с театром. Здесь же и «золотой фонд» МХАТа и Малого театра. Иногда встречаю в коридоре Владимира Ивановича Немировича-Данченко в шелковой полосатой пижаме, с тщательно расчесанной бородой. Легкое дуновение отличных английских духов приятно щекочет ноздри. К большой радости нашей, заглядывает к нам милый Василий Иванович Качалов — поболтать, выкурить папироску, а иногда и почитать стихи. Николай Павлович, конечно, не упускает случая набросать с него портретик. Василий Иванович — частый гость и на наших спектаклях, много добрых слов мы слышим от него. Имеем честь быть приглашенными на изысканный чай Ольгой Леонардовной. Очень дружим с очаровательной Варварой Осиповной Массалитиновой. Николай Павлович много и с удовольствием ее рисует.

Тбилиси требует показать наш нашумевший спектакль «Опасный поворот». Нет костюмов. Здесь, изображая элегантную светскую гостиную, не обойдешься бязью и бумазеей. В промтоварных магазинах ничего нет, кроме партии великолепных заграничных цилиндров в особой упаковке. Большую часть этой партии скупает Борис Михайлович Тенин — на всякий случай.

Варвара Осиповна, она очень покровительствует мне, ведет меня к какому-то таинственному портному, известному под именем Саша. Саша открывает огромный сундук, и на свет появляются упоительные ткани, одна лучше другой. Выбираю нежно-розовый бархат, напоминающий по цвету мое платье из этого спектакля в мирном Ленинграде. Саша берется сшить костюм в очень короткий срок, и довольная Варвара Осиповна победоносно ведет меня к Николаю Павловичу.

И Лидия Павловна Сухаревская тоже обзаводится соответствующим туалетом, и мы выпускаем Пристли почти в довоенном блеске. Правда, жара такая, что грим ручьями течет у нас по лицам, но зрители прощают нам это и награждают аплодисментами.

Единственная бомба, свалившаяся на окраине этого чудесного, ни на какой другой не похожего города, привела население в некоторую панику. Многие ринулись в бегство — кто в деревню, кто в горы, кто куда. Театр комедии получил предписание отправиться в Таджикистан.

…Выгружаемся на площади в Баку. Из крупного багажа сооружается довольно солидная гора, у подножия ее на чемоданах располагается живописным лагерем весь коллектив. Одни устраиваются на ночлег, другие идут к морю или бродят по ближним улицам. Подъезжает грузовик. С шутками и прибаутками соскакивает с него порядочная компания женщин, окруженная конвоем. Это уголовные нарушительницы закона. Их отправляют по этапу в глубь страны. До рассвета — мы соседи. Невзирая на одергиванья охранников, они перекидываются с нами словами, а узнав, что мы актеры, весело приветствуют нас, как своих. Мы делимся с ними чем можем — табаком, кусочками сахара.

С первыми утренними лучами Николай Павлович с администратором уходят в разведку, чтобы организовать переправу через Каспийское море. За нашими уголовницами приходит машина, они долго машут нам руками, выкрикивая пожелания счастливого пути. Солнце начинает припекать, становится невыносимо жарко.

Наконец возвращаются наши разведчики. Никакого водного транспорта нет и в ближайшее время не ожидается. В первую очередь будут отправлены те, что ждут здесь уже несколько дней. Единственный возможный для нас транспорт — маленькое старое судно, без всяких удобств, если оно еще вернется в Баку. Называется это судно «Сократ».

Багаж перетаскивается к причалу. На пирсе выстраиваются элегантные коробки с цилиндрами Тенина. Существенное место занимает огромное количество чая. В Тбилиси чай покупали все, кто сколько мог. Баульчики, узелки, корзины, коробочки — все набито чаем. Едем в Таджикистан, там в обмен на чай можно приобрести все!

В ожидании парохода мы с Николаем Павловичем и Анютой заходим к Любови Петровне Орловой, в гостиницу на берегу моря. Со слезами на своих прелестных глазах слушает она все наши злоключения, поит нас отличным кофе, а Анюту киселем, сохраненным от обеда, выданного по карточкам. К сожалению, боимся воспользоваться ее гостеприимным предложением принять душ — спешим на пристань.

Никакой черной точечки на горизонте пока не видно. Солнце жарит вовсю. Невольно вспоминаются зловещие слова: «Если оно (судно) вернется в Баку…»

Но оно все-таки возвращается.

Все философы обладают юмором — это единственное, что спасло бы знаменитого грека от потрясения, если бы он увидел сооружение, почему-то названное в его честь.

«Без удобств» — это очень, очень мягко сказано. О пассажирских каютах и думать нечего. Тесное помещение для малочисленного экипажа, крохотная капитанская каюта и совершенно миниатюрный салон или кубрик — назвать можно как угодно. Но выбора нет. Вещи грузятся на палубу. Кое-как распихиваем самое наше старшее поколение по каютам (надо отдать справедливость капитану, готовому пожертвовать всем для наших старичков) и уже привычным образом располагаемся на чемоданах и на тюках. Дети в предвкушении морского путешествия весело скачут среди узлов и баулов.

Отчаливаем. Солнце приближается к зениту, печет вовсю, заливает палубу светом и жаром. Конечно, такое понятие, как тент, и в голову не приходит. Море спокойно. «Хоть бы маленький ветерок!» — читаешь в глазах у каждого затаенное желание.

И желание исполняется! Ветерок сперва, и правда, маленький, но потом… Все сильнее и сильнее… Волны уже касаются самого борта… «Сократ» поскрипывает, покряхтывает… У некоторых появляются симптомы морской болезни. И вдруг — огромная волна перекатывается через палубу… Первыми, дружной флотилией, уплывают фисташковые и белые коробки с тенинскими цилиндрами… за ними несколько кульков с драгоценным чаем, какие-то легкие пожитки, доверчиво лежавшие с краю. Ловить бессмысленно, разве что помахать вслед рукой. Торопливо перестраиваем багаж, сжимаем тяжелыми вещами, привязываем веревками. Огромная волна, соблюдая точный ритм, перехлестывает через борт. Все мокрые с головы до ног, но солнце такое жаркое, что невольное купание пока не очень противно. В интервалах между волнами переодеваем детей, отправляем на капитанский мостик. Оттуда, как из набитого птичьего гнезда, раздается их веселый визг. Наш премьер Ж. Н. Лецкий собирается закусить. Чемодан, поставленный на ребро, служит столом. Очищает яйцо, нарезает помидор, аккуратный пучок зеленого лука (все куплено на рынке в Баку за бешеные деньги), наливается рюмочка… И — раз… будто нарочно дождавшись окончания сервировки, мощная волна опрокидывает непрочный столик и смывает в море вожделенный завтрак. С педантичным упорством он еще и еще повторяет свое аппетитное приготовление, и каждый раз коварная волна издевательски отправляет все за борт. В конце концов он глотает прямо из горлышка, впивается зубами в оставшийся помидор и, обиженный, укладывается на тюк, подставив спину разгулявшейся стихии.

К вечеру качка усиливается. Почти все больны. Шторм достигает девяти баллов. Мокро, холодно, противно. Дети запрятаны в машинное отделение. Голые, красные ат света угольной топки, они похожи на чертенят у адского котла. Несчастный «Сократ» трещит по всем швам, но героически борется со свирепым Каспием.

Болтает нас больше суток. К тому же, мы потеряли направление, что значительно продлило наше плаванье. Незадолго до прихода в Красноводск море успокаивается и дает нам возможность немного обсохнуть.

Сходим на пристань. Даже шаткие мостики кажутся твердой, надежной почвой. Весь берег усыпан людьми. Беженцы. Большими группами и маленькими, семьями и в одиночку сидят они, уныло глядя на море. Ждут очереди на отправку в Среднюю Азию. Многие уже не первую неделю ждут. Тонкими струйками поднимается дымок от таганков и печурок, сложенных из нескольких кирпичей, — что-то варится. Одни прикрываются от солнца зонтом, у других сооружены подобия палаток из простыней, иные просто лежат, укрыв голову кто чем. Солнце палит нещадно.

Нас ведут в город. Любезно предлагают расположиться в помещении кинотеатра. Зрительный зал — площадка с земляным полом. Ряды — деревянные скамьи со спинками, врытые в землю. Потолок — небо. Небольшая крытая эстрада с сиротливым расстроенным пианино. Начинается великая сушка. Раскрываются чемоданы, развязываются узлы, распаковываются тюки. Все выгружается, вытряхивается на скамейки, расстилается, раскладывается, развешивается. Ни одной сухой нитки. Но главное — чай! Чай в огромном количестве, купленный чуть ли не на последние деньги! Черная мокрая каша, да притом еще соленая, выжимается из корзинок и узелков. Сокрушаемся, но не теряемся — на сырых простынях, на влажных афишах на земле между рядами и в боковых проходах разрыхляем тонкие слои драгоценной гущи. Может быть, выветрится, просохнет, может быть, не совсем еще потеряны благодатные свойства живительного напитка.

В Красноводске, при таком наплыве народа, не хватает пресной воды. Стоим в очереди — выдают по литру на человека. На наше счастье, на второй день уже грузимся, и на этот раз — в купированные вагоны. Устраиваемся, обживаемся, появляется намек на уют. Ехать придется долго. На одной из станций принято покупать соль. Говорят, в Таджикистане плохо с солью. Некоторые тащат целые наволочки, других удерживает горький опыт с чаем, пытаются сохранить философское спокойствие. Из соседнего купе слышится: «Лев Аркадьевич, надо идти за солью». Молчание. «Лев Аркадьевич, купите, пожалуйста, соль!» Молчание. «Лев Аркадьевич, ну будьте мужчиной!» Нервный ответ: «Не буду мужчиной, не хочу быть мужчиной! Не буду, не буду! Не хочу!!!»

За окнами бесконечная однообразная степь. Скачут одни тушканчики, милые зверьки. В вагонах жизнь идет своим чередом, поезд тащится так медленно, что, кажется, никогда никуда мы не приедем, хотя уже въехали в Среднюю Азию.

Людмила Наумовна Давидович написала шуточную поэму о наших путевых приключениях. На какой-то маленькой станции вылезаем подышать воздухом. Присев на сухую выжженную траву, хором поем эти остроумные стихи на мотив популярной песни. Небольшая группа местных жителей окружает нас. Они думают, что мы приехали к ним с концертом.

И вот наконец Сталинабад, как тогда назывался Душанбе. Здесь находится одна из московских киностудий. Нас встречают представители кинематографистов во главе с Сергеем Иосифовичем Юткевичем. Нам отводят большой спортивный зал в одной из школ, впредь до расселения по квартирам. Весь театр располагается на полу, огораживая каждый свою семью при помощи уже привычных узлов и чемоданов. Юная чета молодоженов, соединившихся во время нашего путешествия, умудряется соорудить себе из простыней и пальто изолированное помещение типа шалаша.

Откуда-то раздобываются кирпичи, и мы складываем маленькие таганки, по примеру Красноводска, в пыльном школьном дворике. Мы уже опытные кочевники — научились преодолевать трудности и прикрывать глаза на мелкие неудобства.

В городе поражает обилие пыли. Бульвары плотно усажены высокими деревьями, их ветви сплетаются наверху, образуя купол, — защита от безжалостных солнечных лучей. Но густая листва совершенно серая, все покрыто толстым слоем мельчайшей пыли. Высохшие арыки, идущие вдоль улиц, наполнены этой пылью. Если сунуть босую ногу в такую канавку, нога погрузится в пыль почти до самого колена. Ощущение, пожалуй, даже приятное, настолько она мягка и нежна. Но отмывается с трудом, очень уж мелкая, — въедается в поры. Зимой эта пыль, обильно смоченная дождями, превращается в густую вязкую грязь. Она буквально засасывает, как болотная трясина. Далеко не всегда можно найти и вытащить застрявшие в ней галошу или башмак. Зато весной, когда грязь высыхает, а пыль сдувается ветром, сколько разной обуви и других самых неожиданных предметов возникает перед глазами прохожих.

Ошеломляют рынки. Чего только нет… И огромные гроздья крупного винограда всех оттенков, и всевозможные дыни, и гиганты арбузы, не говоря уж о помидорах, баклажанах, луке и прочем. Цены соответствуют красоте товаров. Не подойти. Наблюдаем издали, как седобородые таджики в полуистлевших ватных халатах (будто бы есть обычай донашивать халат, пока он не развалится сам) набивают кошельки пятерками, десятками, тридцатками. Особенно дороги папиросы. Не фабричные — самодельные, склеенные из довольно плотной бумаги, экономно набитые табаком. Пока театр не работает, пайков мы не получаем. В дороге изрядно «поиздержались». Приходится заняться торговлей. Самые предприимчивые расстилают полотенце на положенную на пыльную землю газету, на него — чай, высушенный после каспийского купания. Продают врассыпную, отмеряя рюмочкой. Торговля идет бойко. Таджики ценят чай. Правда, иногда назревает скандал — соль-то ведь не выветрилась. Одному нашему «удачливому» коммерсанту чуть не попало, но все кончилось благополучно.

Выхожу на базар и я. Два тоненьких летних платьица держу на распялках. Одно мое любимое — желтое, вышитое яркими красными цветами. Поглядывают, проходят, иногда помнут грязными руками, никто не останавливается. Стою долго, безнадежно. Могучая женщина в замусоленном сером ватнике, вынырнув из толпы, проявляет явный интерес к яркой расцветке. «Вам не подойдет», — бормочу я. «Пойдем померим!» — отвечает она. Зачем-то идем к какому-то забору, отнюдь не укрываясь от любопытных взоров. Моя покупательница скидывает ватник, просовывает голову в платье и резко дергает его обеими руками. Треск — и платье распарывается по двум боковым швам. «Беру!» — заявляет она. Накидывает ватник на узкий передник, болтающийся на ней спереди и сзади, в который превратилось платье, отсчитывает грязные кредитки и победоносно удаляется.

Здание театра в городе прекрасное. Хорошо оборудована сцена, удобный зрительный зал. Таджикский государственный театр оперы и балета. Нам любезно предоставляется право делить с ним помещение. Три раза в неделю идут оперные и балетные спектакли, остальные дни играем мы.

Квартирный вопрос постепенно разрешается. Все устроены более или менее удобно. Мы с Николаем Павловичем получаем комнату в двух шагах от театра, на улице Лахути. Второй этаж, балкон и водопровод, что здесь пока еще довольно редко. Анна Дмитриевна и Наталья Павловна — мать и сестра Николая Павловича — в этом же доме, по другой лестнице. Анюта с бабушкой и прадедушкой в одноэтажном домике с фруктовым садом, тоже неподалеку.

Наша комната очень маленькая, в одно окно, оно же — балконная дверь. Мы умудряемся трактовать ее, как целую квартиру. Кочевье кончилось, предстоит оседлая жизнь, обзаводимся хозяйством. В центре маленький обеденный стол — это столовая. В правом углу у окна — спальня. В левом углу, напротив, небольшой письменный стол и складной мольбертик — мастерская Николая Павловича. По этой же стене, в углу у двери, кухня — малюсенький столик с электрической плиткой, с другой стороны двери — крошечная кушеточка, на случай Анютиных ночевок. И даже совсем миниатюрная тумбочка — служит мне туалетным столиком.

На единственной плитке готовится все. Супы, жаркое, десерты, вплоть до пирожных. Снабжают нас очень хорошо, а после блокады и всех передряг хочется нормальной жизни с обыкновенной посудой вместо пол-литровых банок. Николай Павлович даже приобретает какой-то сероватый сервизик. Одна тарелка от него и сейчас сохранилась. Но что совершенно непостижимо, как мог здесь работать Николай Павлович — в чаду хлопкового масла, на расстоянии одного шага от раскаленной плитки? Как мог он вести регулярную переписку с начальством, постоянно выясняя какие-то вопросы? Переписку с авторами, разбросанными по всей стране? Писать статьи, вести переговоры с артистами, обсуждать с Алексеем Михайловичем Файко заказанную для нас пьесу? А главное — рисовать эскизы? Ведь вся замечательная серия рисунков для фильма «Кощей Бессмертный» была создана в этой комнатушке рядом с плиткой, где и повернуться-то негде.

В театре Николаю Павловичу выделяют небольшой кабинетик значительно позже, где-то на верхотуре. Лифта, конечно, нет, никто из посетителей не любит туда забираться. А дом наш стоит на самой прохожей улице, и многие по пути заглядывают к нам. Да и для деловых разговоров предпочитают театру нашу квартиру. Несмотря на тесноту, нас не обременяет это. В Таджикистане, впервые за всю эвакуацию, появляется ощущение прочности, мы радуемся этому и стараемся не замечать неудобств.

Некоторые актеры, помимо основного дела, занимаются и другими полезными вещами. Василий Петрович Никитин, например, мастерит замечательные деревянные босоножки. Борис Михайлович Тенин осваивает пряничное производство — очень вкусные и красивые фигурные пряники получаются у него.

Театр работает хорошо. Спектакли идут с успехом. Здесь много эвакуированных ленинградцев. Мы обретаем своего постоянного зрителя, в любви которого не сомневаемся. А вдали от дома эта связь становится еще крепче. Удается завоевать и признание местного населения, завязываются дружеские отношения. Доброжелательная, радушная атмосфера окружает нас.

Проходят годы, но память хранит с благодарностью и раскаленный азиатский воздух, и покрытые пылью бульвары, и даже глубокую осеннюю грязь. Не забудется прекрасное здание театра, хранившее в темноватых залах живительную прохладу… Но главное в Таджикистане — славные, гостеприимные люди. Они очень нам помогли в тяжелые для нас времена.

Загрузка...