УЛИЦА РОССИ, 2

Когда заглядываешь в глубину прошедших лет, все видишь как бы сквозь лупу: чем дальше, тем яснее. Отчетливо проступают черты характера. Ясно слышишь когда-то звучавшую музыку, ощущаешь запахи тех времен. Ничто так не вызывает ассоциации, как запахи и звуки. Запахнет свежесмолотым кофе — вижу старую няню на кухонном табурете с допотопной кофейной мельницей, зажатой между колен. Или дедушку в зеленой феске с красной кисточкой (чтобы не зябла голова), в валенках, вертящего ручку длинного медного цилиндрика, — турецкая мельница для особо тонкого помола. А грохот колес по где-то еще сохранившейся булыжной мостовой вызывает образ здоровенных битюгов в сбруе с медными кружочками и разбитных ломовых извозчиков из впечатлений раннего детства.

Мелькают воспоминания — радостные и горькие, одни задерживаются, другие проплывают не останавливаясь. Вереницей проходят люди — близкие и далекие, встреченные на жизненном пути. Многие давно ушли из жизни, давно позабыты, а иные и вовсе неизвестны. И становится обидно за них, хочется о них рассказать, поблагодарить их за то, что они сумели дать. За то, что несли в себе. Запечатлеть образы, которые с фотографической точностью застряли в памяти, проявленные и отмытые длинными десятилетиями.


Сколько бессонных ночей и кошмарных сновидений предшествуют вступительным экзаменам в театральную школу…

И вот бежишь по улице Росси, перескакиваешь через несколько ступенек лестницы, поднимаешься на второй этаж. Гул голосов, взволнованные лица, испуганные глаза. Зал, коридор, лестница набиты трясущимися мальчиками и девочками. А там — сцена… Маленькая учебная сцена… Кажется, выйти на нее невозможно — откажут ноги, лопнет сердце. Скорей бы! Нет, надо подождать, пропустить вперед вот эту, потом того и еще кого-нибудь. Какие смельчаки! Что они читают, что говорят? Не видишь. Возвращаются — один за другим. Победа или поражение? Кто-то плачет — от горя или от радости? Вон тот сияет, упоенный собой, уверенный в успехе. Ну как же, как же заставить себя выйти? И вот свершается. Стоишь посредине сцены. Никого. Внизу, перед глазами, зеленый стол, лампа под зеленым абажуром, в ее свете лицо Юрия Михайловича Юрьева, директора школы, председателя приемной комиссии. Ничего не соображая, уставившись в пол, чтобы не видеть этих страшных глаз, читаешь басню про кота, потом «Принцессу на горошине». Постепенно немного осваиваешься, переходишь к «Графу Нулину». Кажется, голос звучит бодрее: «А что же делает супруга одна в отсутствии супруга?..»

— Довольно! — спокойный, величавый голос Юрьева.

Что теперь? Как теперь? Непонятная сила выносит со сцены, и опять лица… Участливые, тревожные, любопытные. Проталкиваясь через толпу, подходят друзья, пришедшие на экзамен для моральной поддержки. Похлопывают по спине, сочувственно улыбаются.

— Иди домой. Нечего тут торчать. Смешно на что-нибудь надеяться. Ни одного слова не было слышно. И чего ты сюда полезла?

Не уйду. Ни за что. До конца буду сидеть. Услышу приговор своими ушами. Забиваюсь в угол и сижу. Одна. Молча. А голоса гудят. Счастливые и несчастные взлетают и слетают со сцены. Время тянется бесконечно.

И наконец: «Приемная комиссия удаляется на совещание. Списки принятых будут вывешены завтра в десять часов утра. Желающие могут подождать результата обсуждения».

Желающие — почти все. Притихшие, с замученными глазами, стоят, бродят, курят, пока в дыму не очень умелых, не очень опытных курильщиков не появляется Рафаил Матвеевич — заведующий учебной частью драматической студии при Государственном академическом театре драмы — гроза студийцев по прозвищу Рафмат.

— Сейчас будут объявлены фамилии. Названных лиц прошу выйти вперед и согласно моему указанию встать с правой и с левой стороны. Муравский — налево, Савостьянов, Сударушкин — налево, Зуховицкий — направо, Розеноер — налево, Базыкина — направо…

Как это понять? Чего хотеть? Чему радоваться, чему огорчаться?

И вот из огромной массы экзаменовавшихся по левую и по правую руку Рафаила Матвеевича выстраиваются по два десятка с каждой стороны дрожащих и ничего не понимающих девочек и мальчиков.

— Находящиеся с правой стороны, с фамилиями от «А» до «И» включительно, приняты на первый курс студии в группу «А». Стоящие слева, с фамилиями на буквы от «К» до «Я» — в группу «Б».

Очутившись с левой стороны, в радостном безумии впиваюсь пальцами в руку рядом стоящей девушки. Завтра она мне покажет здоровенный синяк — следствие моего безудержного восторга.

Группа «Б» вверяется руководству Елены Владимировны Елагиной. Фамилия на букву «Ю» — счастливый лотерейный билет на первых шагах театрального пути.

Всякая молодежь отрицает старое и стремится к новому. Классическая школа Ю. М. Юрьева была нам чужда и непонятна. Мы позволяли себе даже подсмеиваться над ним и только позже оценили все значение великолепно отработанного голосового аппарата. Однако на уроках его была железная дисциплина, и мы с полной отдачей отбарабанивали гекзаметр: «Он перед грудью уставил свой щит велелепный, Дивно украшенный…» — тщательно соблюдая повышения и понижения, несмотря на кажущуюся их нелепость.

Елена Владимировна Елагина, верная и ревностная ученица Вахтангова, обладала необычайным педагогическим даром. Уважая разумные традиции, она деликатно отметала отжившие и ненужные. Беря за основу систему Станиславского, она не следовала ей слепо (как поступают бесчисленные толкователи, а иногда и исказители этой системы и по сей день). Проделывая весь курс установленных упражнений, мы не действовали механически. Она внушила нам святую веру в необходимость этих занятий. Добиваясь от нас правдивости и искренности, она почти никогда не повторяла знаменитого «не верю!». Все первое полугодие она размягчала, раскрепощала, освобождала нас. Снимала все наносное — подражательство, кривлянье, изображение, наигрыш. Старалась выявить нашу подлинную, личную суть, освободить и раскрыть каждую индивидуальность.

Она дружила с нами, она болела за нас, жила нашими интересами. Самое страшное для нее было, пусть незначительное даже, проявление цинизма. Она физически краснела и бледнела, сталкиваясь с ним. Ничто другое не вызывало в ней такого гнева. И она сумела нас уберечь от цинизма, а у задетых этой вредоносной заразой начисто вытравила разрушительный микроб.

Гладко причесанная, с большим узлом темных волос, в светло-коричневом клетчатом платье с белоснежным воротником — вот такой появилась она перед нами в первый раз и такой запомнилась на всю жизнь.

Неторопливо, бережно и нежно она посвящала нас в первые тайны театрального действа. Помню ощущение какого-то сумасшедшего, оглушительного счастья, когда впервые удалось почувствовать себя в так называемом «кругу».

Душевная чистота, хороший вкус, одержимость своей профессией — вот основное, что она воспитывала в нас.

Улица Росси, 2. Всего в течение двух лет мы бегали по этой улице. Что такое два года в длинной, полной самых разнообразных событий жизни? Оказывается, очень много. Какие это были важные и огромные два года!

Недаром один наш сокурсник, волей трагических обстоятельств отошедший от театра, считает, что только эти два года он и жил настоящей жизнью. Находясь вдали от Ленинграда, просил прислать фотографию нашего милого студийного подъезда на улице Росси, 2.

Прежде всего мы были заняты делом. Нас готовили к нашей профессии. Если талант привить нельзя, то ремеслу обучить можно. Чтобы овладеть ремеслом, надо добиться податливости материала. Нас месили, лепили, подтачивали, чтобы физически и духовно подготовить к будущему нашему труду.

То два, то четыре часа ежедневных занятий движением. Три раза в неделю обязательные уроки постановки голоса с дополнительными каждый день, по желанию или необходимости. Техника речи. Об уроках драмы и говорить нечего — они занимали все возможное время в течение суток, нередко захватывая и ночь.

Особое внимание уделялось осанке, походке, рукам, умению носить костюм. Мальчиков учили ходить во фраке, что оказалось не так просто, было даже специальное выражение «фрачные руки».

Так называемые «фрачные пьесы» шли тогда редко, чаще приходилось надевать тужурки и толстовки, но считалось, что актер должен уметь все.

Кроме-того, мы обязаны были выходить в массовках на сцену театра и часто вызывались на репетиции. Незыблемы были только утренние занятия движением. Остальные уроки назначались ученику индивидуально, в зависимости от занятости в театре.

Дорогие, замечательные наши учителя! Когда думаешь о них, все время хочется повторять: «Спасибо, спасибо, спасибо!»

Василий Яковлевич Андреев — фехтование. Небольшого роста, стройный, мускулистый. От острого взгляда его темных глаз под чуть вьющимися волосами цвета соли с перцем не ускользал ни один неправильный «выпад», ни малейшая неверность позы. Подойдет, поправит, заставит повторять, пока не добьется нужного результата.

Александр Викторович Ширяев, невысокий, слегка коренастый, с крупной седой головой… С какой лихостью летал он в первой паре в мазурке, с каким изяществом приседал в полонезе. И требовал, требовал от нас, не прощая ничего.

Нина Валентиновна Романова — ритмика, пластика. Наши спины, колени, локти, руки — всем обязаны ей.

Константин Николаевич Берляндт! Сколько часов хором и по отдельности твердили мы на его уроках: «де-те-те-де, де-те-те-де» или «пе-те-ка, пе-те-ка».

А Наталья Эрнестовна Радлова! Ей одной я обязана тем, что какой-то прорезался у меня голос. Когда я первый раз пришла к ней на урок, она, прослушав прочитанное мной стихотворение, положила руку мне на диафрагму и попросила несколько раз громко сказать «да». Опять покачала головой. Еще раз послушала стихотворение и сказала:

— Ничего не смогу с вами сделать. Никакого металла. Зажатый горловой звук. Низы отсутствуют. Очень плохие голосовые данные. Заниматься с вами бесполезно. Напрасная трата времени.

Что происходит с человеком, когда он слышит такое?

Постояв соляным столбом, я заревела и, давясь от рыданий, бормотала:

— Пожалуйста… попробуйте… я все буду… только попробуйте… умоляю…

И она попробовала. С каким терпением и осторожностью она преодолевала природную зажатость голоса и еще двойную зажатость от дикого страха, что ничего не получится. Не давая сразу большой нагрузки на неразвитые связки, она постепенно перешла на ежедневные занятия. Специально приходила на полчаса раньше или задерживалась позднее.

Заметив первые проблески успеха, дотошно возилась со мной, медленно двигаясь вперед, боясь повредить с таким трудом вылупляющийся звук.

Героические усилия Натальи Эрнестовны не пропали даром. Через полгода, на первом зачете по драме, голос звучал, его было слышно. Наталья Эрнестовна сияла, а я прыгала чуть не до потолка.

Правда, испытания мои этим не кончились. Неожиданные огорчения подстерегали меня на уроках грима, которые давал симпатичнейший старичок Далькевич. Он казался нам таким старым, что можно было подумать, будто он обучал еще самого Владимира Николаевича Давыдова. Современные веяния его не коснулись. Точка зрения на лицо актера, установленная раз навсегда, была непоколебима.

При первом знакомстве он ставил, по очереди, каждого ученика в дальний угол класса и долго, внимательно разглядывал его. Затем сажал перед зеркалом, вручал растушевки и кисточки, показывал и объяснял. Подход был строго индивидуальный.

Первый грим, которому мы должны были научиться, назывался «молодой, красивый». Какие толстенные слои краски намазывали на себя актеры прошлых лет! Обывательский вопрос «не устает ли у вас лицо от грима и мимики» был, очевидно, вполне уместен.

Когда очередь дошла до меня, глаза старого учителя задержались на мне дольше обычного. Рассмотрев меня издали, он подошел ближе, снова отошел и печально сказал:

— У вас все лицо наоборот. Ничего не получится.

Опять беда. Опять комок в горле, отчаяние, мольбы. Бедный добряк сам расстроился.

— Ну, попытаемся, попытаемся… — не очень обнадеживающе утешал он.

Следующий урок был посвящен целиком моему злосчастному лицу. Раздав всем нормальным лицам самостоятельные задания, старик посадил меня перед собой и начал обрабатывать.

— Лицо актрисы должно иметь ровную, яйцевидную форму. Наружные уголки глаз должны быть опущены, а не вздернуты, как у китайца. Скулы и щеки необходимо затушевать. Нависшие надбровные дуги закрывают глаза, затемняйте их. Глаза увеличивайте белилами и темной подводкой. Курносый нос недопустим. Выпрямляем его при помощи гумоза, придаем классическую форму. Подчеркиваем прямоту носа светлой линией посредине, бока и крылья покрываем красноватой тенью… Та-ак… Отойдите, пожалуйста, к той стене… Ну, что ж… Пожалуй… Я вас возродил.

Никогда не забуду этой его фразы. Сперва хотелось броситься к нему на шею и визжать от радости. Сдержав неуместный порыв, кидаюсь к зеркалу.

Вижу синие, как будто давно небритые щеки, крупное сооружение посреди лица, глаза, затерянные в серых, красных, коричневых разводах… Понимаю. Конечно, понимаю: работа очень тонкая. Никаких грубых линий — «железных дорог» (как тогда говорили), тона переходят от одного к другому без видимых границ, мягко и неуловимо. Видна искусная рука мастера.

И потому, с трудом сдержав разом подступившие слезы, твержу про себя: «Так надо… Он знает… Свет рампы, оркестровая яма, четвертый ярус… Так надо…»

А Далькевич доволен. От души рад за меня добрый старик.. Эксперимент удался.

— Прошу, товарищи! Обратите внимание, узнаете вы ее?

Класс молчал. Наверно, от восхищения. Ведь узнать, пожалуй, действительно было трудно.

На следующий день в театре шел «Идеальный муж». Мы в качестве гостей появлялись на сцене в вечерних платьях. Я решила во что бы то ни стало выйти на сцену возрожденной, с тайной надеждой поразить Ю. М. Юрьева, игравшего центральную роль. Он ценил у актрис хорошие голоса и правильные черты лица. Я не привлекала его внимания и панически его боялась.

Придя на спектакль за два часа до начала, уселась за грим. Справиться с гумозом оказалось не так-то просто. Вместо носа получались какие-то бесформенные нашлепки, грубые, неаккуратные. Прозвенел первый звонок, потом второй, времени оставалось очень мало. Боясь опоздать, я наспех покрыла все лицо, вместе с тем, что должно было считаться носом, толстым слоем бело-розового тона, подвела глаза, затемнила щеки, подмазала губы и, взглянув на себя издали, нашла, что не так уж все плохо. Третий звонок заставил меня опрометью пуститься вниз с пятого этажа, где помещались ученические уборные.

После первого прохода гостей, ожидая за кулисами следующего выхода, мои однокашники приняли живейшее участие в исправлении моего носа. Каждый считал своим долгом примять, поджать, подтянуть — словом, довести до совершенства. Вполне доверяя опыту старших (среди них находились и второкурсники), обмахиваясь веером из страусовых перьев, с полным ощущением своей неотразимости, я вышла на сцену. Прямо передо мной, в безукоризненном фраке, стоял Ю. М. Юрьев. Скользнув рассеянным взглядом по моему лицу, он вдруг снова пристально посмотрел на меня.

— Кто эта ученица с таким странным носом? — не шевеля губами, штатским голосом спросил он у близстоявшего студента.

Ответа я не слышала — надо было направляться к выходу и, раскланявшись с артисткой Железновой, игравшей Гертруду, хозяйку дома, уйти со сцены. Каждому из проходивших мимо гостей она говорила какую-нибудь любезность.

— Ну и нос! — с обворожительной улыбкой сказала она мне.

После старательных исправлений незадачливого носа моими товарищами, чьи руки, вероятно, не блистали чистотой, на бело-розовом фоне лица он казался почти черным.

В роли гостьи в спектакле «Идеальный муж» я появилась снова не скоро.

Сколько слез было пролито по этому поводу на груди у нашей «нянечки», как мы называли костюмерш, обслуживавших верхние этажи уборных, где гримировались студийцы. Не могу не помянуть добрым словом этих скромных, внимательных, ласковых тружениц. Большей частью пожилые, они относились к нам, как к своим детям. Подчас и журили за дело, но уж на сцену выпускали в образцовом порядке. Все было выутюжено, вычищено, ни одной мятой оборки, ни одной оборванной пуговицы. Дисциплина в этом отношении стояла очень высоко. От зоркого глаза Георгия Семеновича Денисова — заведующего труппой — не ускользал ни малейший изъян.

В «Маскараде», например, в первой картине, на само́м маскараде, несмотря на полумрак на сцене, несмотря на длинные, до полу юбки и домино, девушки были обязаны надевать белые чулки. Казалось, кто заметит это в такой толчее? Но Георгий Семенович замечал. Объявлялись выговоры, снимали с ролей. А занятостью в спектаклях театра студийцы очень дорожили. Во-первых, это считалось честью, во-вторых, за каждый выход платили по 50 копеек, что было очень существенно в наших скромных бюджетах. Бывало, что мы ворчали и возмущались, но вынуждены были подчиняться. В нас воспитывали уважение к профессии даже в мелочах, дисциплину, которая в театре не менее важна, чем в любом ответственном предприятии. Поэтому так странно и страшно бывает наблюдать неожиданные проявления распущенности у театральной молодежи. Выйти, например, на сцену в роли восьмиклассника с пышными усами, просто прикрытыми рукой или тщательно забинтованными, — такое и придумать-то было невозможно.

И мы вовсе не были запуганы, зажаты. И шутили, шалили, и валяли дурака, как это свойственно молодежи, но все это носило, я бы сказала, творческий характер.

Особенно мы старались не только на уроках, но где и когда возможно, делать этюды на так называемый «актерский серьез». Цель этих этюдов — научиться верить в предлагаемые обстоятельства, чувствовать себя в них свободно, сохранять полную серьезность, как бы смешно и нелепо ни казалось задание.

Тогда еще по дворам ходили бродячие скрипачи, певицы с хриплыми, пропитыми голосами, исполнявшие душераздирающие произведения вроде: «Ах, зачем эта ночь так была хороша…», или:

Ах вы, девчоночки, закройте ваши глазоньки

И не летите вы, как бабочки на свет…

Пред вами женщина, больная и несчастная,

А мне, девчоночки, всего лишь двадцать лет…

В окнах открывались форточки, сердобольные хозяйки, тронутые щемящей темой, бросали артистам завернутые в бумажку медяки, иногда бутерброды или просто кусочки хлеба.

Ходили они поодиночке и парами, а бывало, и в сопровождении девочки или мальчика, в чьи обязанности входило собирать «урожай» брошенных сверточков.

Мы отправились вчетвером. Вошли во двор, «профессиональным» взглядом окинули окна, встали в позу и затараторили упражнения по технике речи: «Де-те-те-де», «От топота копыт…», «На дворе трава, на траве дрова…» и т. д.

К нашему удивлению, в открытые форточки тоже полетели пакетики. Вдохновленные, мы посетили таким образом три или четыре двора. Правда, в одном из них нас сурово обругал дворник и беззастенчиво выставил вон, но это не отразилось на нашем прекрасном настроении. Опыт удался. Мы ни разу не засмеялись, урок выполнили безупречно.

И после выхода из студии увлечение подобными этюдами и упражнениями не покидало нас долгое время. Мастером на такие вещи был замечательный человек, актер Театра комедии, талантливый сатирик — Алексей Михайлович Бонди. Его перу принадлежал остроумнейший текст спектакля нашего театра «Лев Гурыч Синичкин», написанный им на основе старинного водевиля, Изобретательность и выдумки его были неистощимы.

Однажды мы зашли с ним в комиссионный магазин. Он — седой, представительный, очень почтенной наружности гражданин, я — тоже вполне приличная взрослая особа.

— Будьте любезны, скажите, вы принимаете вещи на комиссию? — спрашивает Алексей Михайлович.

— Да, принимаем.

— Извините, а расплачиваетесь вы сразу или когда продадите вещь?

— В зависимости от товара. Принесите, и мы определим.

— Товар у нас с собой, — очень серьезно говорит Алексей Михайлович. Расстегивает шубу, долго роется во внутренних карманах. На лице появляется выражение тревоги.

— Боже мой, неужели потерял? — бормочет он.

Продавец и присутствующие покупатели сочувственно смотрят на него.

— Нашел, слава богу! — восклицает он, бережно вынимая из бокового кармана небольшой бумажный мешочек. — Вот, оцените, пожалуйста.

И он высыпает на прилавок сто граммов только что купленных в булочной сушек.

Пауза.

Опасливо поглядывая на нас, продавец отвечает очень вежливо и особенно доброжелательно (может быть, сумасшедшие?):

— Извините, но мы сушки на комиссию не принимаем.

— Какая жалость! — огорчается Бонди. — А не посоветуете ли вы, куда нам обратиться?

— Боюсь, что нигде у вас не примут, — растерянно отвечает продавец.

— Какая жалость, какая жалость, — повторяет Алексей Михайлович и аккуратно, по одной штучке, складывает сушки обратно в мешочек.

Провожаемые продавцами и покупателями с вытаращенными глазами и разинутыми ртами, мы, сокрушенные неудачей, покидаем магазин.

И только на улице, отойдя от дверей, хохочем, хохочем, чуть не падая в снег.

Как-то на уроке Елагиной одна из лучших учениц решила изобразить пьяную. Она вошла почему-то с грязным ведром, спотыкаясь, хихикала, несла какую-то чушь так убедительно, что даже мы все испуганно примолкли. Елена Владимировна пыталась утихомирить ее, но та так увлеклась, что не могла остановиться. Кончилось тем, что ее выгнали из класса и староста должен был подать рапорт Рафмату.

С трудом удалось ей потом доказать свою полную трезвую невиновность. Но почему-то, несмотря на такое блестящее исполнение, за этот этюд она высокой оценки не получила.

Строгая дисциплина соблюдалась как в театре, так и в студии. Опоздавшие на уроки не допускались, считались прогульщиками.

На всех уроках по движению мы занимались в специальных черных сатиновых хитончиках типа купальных костюмов, а мальчики просто в трусах. Раздевалки находились в глубине коридора, и двери, ведущие из него в класс, запирались на ключ перед началом урока. Не успевшие переодеться вовремя оставались за бортом.

Однажды мою подругу Лидию Яковлеву и меня постигла такая участь. Дверь захлопнулась у нас перед носом, и тут уж никакие просьбы не помогали. Пропуск урока грозил неприятными последствиями, и мы, недолго думая, решили бежать кругом. Была зима. Стояли морозные дни. Пробежать надо было по двору до ворот и от ворот, обратно по улице Росси, до подъезда.

Бесстрашно помчались мы во весь дух, не обращая внимания на удивленных прохожих. К моему ужасу, навстречу нам попался один мамин знакомый, как вкопанный замерший на месте. Пронесясь мимо него, мы взлетели по лестнице и, как нам казалось, незаметно приоткрыв дверь, заняли свои места в кругу движущихся учеников. Милая Нина Валентиновна, во всяком случае, сохраняла непроницаемый вид.

В то время (самый конец двадцатых годов) в городе ходили усиленные слухи, что какие-то борцы с предрассудками основали лигу «Долой стыд!». Будто бы они появлялись на улицах и в общественных местах в натуральном виде, с широкой лентой через плечо, на которой крупными печатными буквами красовался их лозунг.

Была ли такая организация действительно или это просто были досужие разговоры — не знаю.

Через несколько дней после нашего пробега маму навестил тот самый знакомый, которого мы так поразили своим видом. Сидя за чайным столом, он рассказал:

— Наконец-то мне удалось воочию увидеть эту лигу «Долой стыд!». И, представьте себе, на улице Росси! Никак не думал, что она занимается своей пропагандой и в двадцатиградусный мороз!

Я покраснела, как свекла, и с мольбой уставилась на него. Он пожалел мою мать и меня не выдал.


Проходив все свое отрочество в платьях из полосатых мебельных чехлов, я так и не проявила тяги к роскошным туалетам, хотя еще не кончился нэп и соблазнов оставалось более чем достаточно. То ли потому, что все было дорого и поэтому совершенно недоступно, но не помню, чтобы мы останавливались у витрин шикарных магазинов. У кондитерских — да, не скрою, но одежда не вызывала в нас острых волнений. Правда, появление нового костюма или даже части его вырастало в целое событие, но, скорее, для наших родных, чем для нас самих.

Помню, сколько было волнений в доме, когда мне сшили новую юбку. Тогда носили без шва, одна пола далеко находила на другую — последний крик моды. Не без удовольствия, правда, нарядившись в обновку, я помчалась в один из Домов культуры. Шел выездной спектакль «Рельсы гудят», я выходила в первом акте. После спектакля торопилась в гости, где должен был быть поэт Михаил Кузмин. С детства приверженная к поэзии, я очень любила «Александрийские песни» и, конечно, страшно хотела его увидеть. Быстро разгримировавшись, помчалась на трамвайную остановку и, вскакивая в вагон, порадовалась удобству современной моды. Юбка без шва ничуть не стесняла движений, давая ногам полную свободу. Хозяйка дома сама открыла мне дверь. Все гости уже собрались, и тут, скинув пальто, я увидела, что в спешке забыла надеть юбку! На счастье, в передней никого, кроме хозяйки, не было. В ужасе я хотела бежать обратно, но она удержала меня, уговорив одеться во что-нибудь из ее вещей. Первое смущение быстро улетучилось, и я и думать забыла о своей беспечности.

И только назавтра я поняла недопустимость своего легкомыслия: при очень скромных средствах маме трудно было шить мне что-нибудь новое. Но больше всех сокрушалась старенькая няня. Она появилась в нашей семье, когда мама была еще совсем маленькая. Надев черную кружевную косынку, в которой она в торжественные дни ходила в церковь, старушка отправилась в Дом культуры на поиски юбки, которой, конечно, и след простыл. Если бы не огорчения няни, меня бы эта пропажа ничуть не тронула. Но дома история с юбкой жила очень долго и рассказывалась с постоянным осуждением моей беззаботности.


Одержимые театральными мечтами, поглощенные студийными занятиями, мы далеко не были лишены критических настроений. Особенно в первый год, когда театром и школой руководил Ю. М. Юрьев. Когда мы были на втором курсе, бразды правления перешли к Н. В. Петрову и в театре повеяло свежим ветром. И все-таки нам он казался устаревшим, затхлым, мы не стремились по окончании студии попасть в его труппу и мечтали о создании своего, студийного, молодого театра.

Но были у нас и свои кумиры. Мы преклонялись перед Илларионом Николаевичем Певцовым. Когда он играл, студийная ложа была битком набита. Обожали Николая Константиновича Симонова. Все девушки были чуть-чуть влюблены в Леонида Сергеевича Вивьена, а очаровательной Евгении Михайловне Вольф-Израэль многие пытались подражать. И Екатерина Павловна Корчагина-Александровская, и Наталья Сергеевна Рашевская, и острая, обаятельная Елена Петровна Карякина вызывали в нас восхищение и уважение. А кроме того, мы внушали себе, что без старого не бывает нового, и учились уважать и то, что не совсем нравилось.

Конечно, праздниками были для нас спектакли с приезжими гастролерами. Кроме ученической ложи, мы заполняли все допустимые проходы и ступеньки верхних ярусов, канючили и умоляли контролеров не выгонять нас. Кстати, с контролерами, особенно верхних этажей, мы дружили. Преимущественно это были старички, служившие еще в императорских театрах. Перевидевшие на своем веку сонмы актеров, они были по-настоящему преданы театру и отлично разбирались в сценическом искусстве. К нам они с интересом приглядывались, следили за нашим ростом, рады были помочь, чем могли. С нежностью вспоминаю одного такого старичка: ему можно было дать лет сто. Когда я впервые сыграла на этой священной для него сцене большую роль, он принес мне несколько цветочков, завернутых в старинную «шелковую бумагу» (такой бумаги я никогда и нигде больше не видела).

Мы смотрели и Степана Кузнецова, и Ваграма Папазяна. Видели в «Идеальном муже» Розенель, слышали блестящее вступительное слово А. В. Луначарского.

После посещения гостей мы обсуждали их спектакли. Спорили и ругались, нападая и защищая с пеной у рта.

Но самыми необыкновенными, потрясшими нас до самых глубин души были гастроли Михаила Александровича Чехова.

Я видела его и раньше, когда училась в восьмом или в девятом классе. В качестве новогоднего подарка мне была предоставлена во время каникул поездка в Москву. Я мечтала побывать в московских театрах.

Помню, как лежала я на третьей полке жесткого вагона в только что купленных мне «мальчиковых» ботинках. Подметки были твердые, несгибаемые, причиняли жуткую боль. Мама не позволяла снимать их в вагоне даже на ночь, чтобы не украли. Я не спала от боли в сведенных ступнях, утешая себя, что к счастью приходят через страдание. И как я была вознаграждена!

Московские театры! Вахтанговский, 2-й МХАТ, театр Мейерхольда, Камерный, Художественный… Они поразили меня своим разнообразием, ярко выраженным лицом. Но ни с кем не сравнимым, удивительным, неожиданным был Михаил Чехов в роли Аблеухова в «Петербурге» Андрея Белого и в роли Муромского в «Деле» Сухово-Кобылина.

Он произвел такое впечатление, так врезался в память, что я и сейчас вижу его. Вижу лысую голову с оттопыренными ушами, слышу заикающуюся елейную интонацию: «Отчего у девушек пятки розовые, а у меня желтые…» Вижу седенькую бородку Муромского, брюки с лампасами на согнутых, слабеньких ножках, слышу взрыв его возмущения…

И вот Михаил Чехов приезжает к нам! Будет играть в нашем театре! Мы сможем каждый вечер смотреть на него — на принца Гамлета, на бедного короля Эрика XIV!

Это были последние гастроли Чехова перед отъездом за границу. Зал гремел, стонал. На сцену летел ворох цветов. Зрители не отпускали его. Он выходил на поклоны, светлые глаза его сияли, он кланялся, кланялся без конца со счастливой застенчивой улыбкой.


Во время войны, в 1943 году, я сидела в кинозале на просмотре советского фильма «Русские люди» в Лос-Анджелесе. Рядом со мной у прохода оставалось пустое место. Во время сеанса, в темноте, кто-то сел на него. Вдали от дома острее и добрее воспринимаешь произведения своих соотечественников. Я с большим волнением смотрела картину.

Мой сосед, очевидно, был сильно простужен. Он все время сморкался, сдавленный кашель его походил на всхлипывания. «Бедный, как же его угораздило простудиться в такую жару», — думала я.

Фильм кончился. Дали свет в зал. Я взглянула на своего соседа и обомлела. Рядом со мной сидел Михаил Александрович Чехов.

Он поспешно вытер платком залитое слезами лицо и, ни на кого не глядя, медленно побрел к выходу. Придя в себя после охватившего меня столбняка, я кинулась за ним.

— Михаил Александрович! Я из Советского Союза. Позвольте мне сказать вам, как вас помнят там, как вас любят!

— Помнят меня?.. — он повторил. — Ме-ня? Неужели помнят?..

Мне повезло. Потом я неоднократно встречалась с ним.

На вечере, посвященном русско-американской дружбе, в пользу второго фронта, он играл рассказ Антона Павловича Чехова «Торжество победителя».

Что я могу сказать? Да что стоят слова об искусстве — надо видеть его, слышать и ощущать. Это было изумительно. Мне казалось, что он стал еще значительнее, еще глубже, тоньше. Голос его утратил привычную сипоту: его там вылечили. Но разве в голосе дело? В том, как он кукарекал, прыгал на одной ноге вокруг стола, исполняя прекрасный рассказ Антона Павловича, была такая трагедия! Трагедия гениального русского актера.

Я пошла за кулисы выразить ему свое восхищение. Он ждал меня у дверей. Маленький, худенький, какой-то весь сжавшийся. Смущенный — он!!!

— Ужасно, что вы были в зале, — сказал он. — Я так нажимал, так наигрывал… совсем разучился.

Я только обняла его и поцеловала. Сказать ничего не могла. Боялась, что разревусь.

И это тот Михаил Чехов, который со счастливой улыбкой, под градом цветов, на сцене бывшего Александрийского театра раскланивался перед восторженной публикой!

Как-то он сказал мне:

— Знаете, я сейчас переживаю самую огромную, самую страстную и самую безнадежную любовь своей жизни… я влюблен в русский театр!

И еще:

— Кажется, когда-то был такой актер — Михаил Чехов? Неужели это был я?

Я присутствовала на съемках в Голливуде, где люди, недостойные его мизинца, обращались с ним так, что говорить об этом нет сил.


Кроме Елены Владимировны Елагиной, целиком владевшей нами на первом курсе, на втором с нами занимались Илларион Николаевич Певцов и Константин Павлович Хохлов.

К сожалению, мои «отрывки» Иллариону Николаевичу не попали, я бывала на его занятиях довольно редко. На первом уроке он начал с лекции по астрономии.

— Я не зря вам об этом говорю, — закончил он. — Хочу, чтобы вы всегда помнили: каждый должен знать свое место под солнцем. Не лезть выше, не скатываться ниже, а знать именно свое место под солнцем.

Занимался он большей частью поздними вечерами, после спектакля, задерживаясь иногда чуть ли не до утра. Он удивительно мог заинтересовать и увлечь учеников, по окончании урока они шли его провожать, и он рассказывал им про звезды.

Константина Павловича Хохлова мы называли «генералом», побаивались немного, хотя он был человек очень добрый и строгость на себя напускал. Когда он входил, все должны были быть на местах. Обычно мы посылали кого-нибудь дежурить, и, когда Константин Павлович, запорошенный снежком, появлялся в маленькой передней студии, наш гонец стремглав бежал в класс, собирая студийцев, занятых какими-нибудь другими делами.

— Идет! — театральным шепотом сипел он, и все, как по команде, занимали свои места.

Крупный, всегда элегантный, с высоко поднятой седой головой, он медленно шел по пустому залу и коридору. Походка у него была очень красивая. Величественная, неторопливая и удивительно эластичная. Я всегда думала, что вот так, наверно, ходит Станиславский.

На площадку выходили занятые в сегодняшнем отрывке и без лишних слов начинали действовать. Константин Павлович внимательно смотрел несколько минут, затем вынимал из кармана газету и, широко распахнув ее, закрывшись от всего класса, углублялся в чтение. Вот тут ученики, призвав все свое мужество, ни в коем случае не должны были останавливаться. Через некоторое время над газетой появлялись поднятые брови Константина Павловича, затем все лицо, причем рот его как бы беззвучно произносил букву «о». Потом так же беззвучно и протяжно появлялась на губах буква «у», и заканчивалось все буквой «а». И вот так, открыв рот на этой букве, он досматривал до конца. Тут из кармана мог появиться апельсин и полететь в сторону удачливого исполнителя. Но все это в том случае, если отрывок захватывал его. Если же он был недоволен, то так и сидел все время, закрывшись газетой. Причем ничего не пропускал, все замечал и по окончании действия разделывал участников на все корки. Он был злейшим врагом холодности и равнодушия на сцене.

— Вы непрерывно должны быть увлечены тем, что вы делаете. Если вам на секунду станет неинтересно или скучно, мне невыносимо будет смотреть на вас.

Существования на сцене «вполноги» он категорически не признавал и безжалостно выгонял с площадки. Требуя полной отдачи от нас, он и себя не щадил. Уроки его никогда не лимитировались временем и так же, как у Иллариона Николаевича, часто затягивались до поздней ночи.

На втором курсе появились у нас еще два предмета — «сценическое движение», которое вел известный режиссер, ученик и соратник Мейерхольда Владимир Николаевич Соловьев, и «мастерство актера», которым занимался главный режиссер театра и сменивший Юрьева директор студии Николай Васильевич Петров.

Владимир Николаевич Соловьев учил нас располагать свое тело в сценическом пространстве. Он задавал нам тематические этюды: а как тот или иной персонаж должен двигаться в тех или иных предлагаемых обстоятельствах? Раздвинув руки, согнутые в локтях, высоко поднимая локти (в пальцах обязательно зажата папироса), сильно сутулясь, широко шагая по классу, он походил на птицу с подвязанными крыльями. Казалось, распрями он эти крылья, взлетит под потолок и будет парить над нами, посыпая табачным пеплом. Увлекшись, он мог сунуть в карман горящую папиросу, карман тлел и дымился, он не замечал этого, и только наш крик: «Владимир Николаевич, вы горите!» — заставлял его спохватиться.

У Соловьева была интересная манера речи. Главным образом проявлялась она тогда, когда он старался быть особенно убедительным. Тут слово могло разлетаться на части, не считаясь ни с какими правилами.

Разбирая Гамлета, помахивая локтями, он говорил: «Так вот, эта самая Гертруда баш — понимаете ли — маков не износила…», и это «понимаете ли», вставленное между двумя слогами, придавало особую выразительность.

Однажды на уроке он вдохновенно объяснял ученику:

— Этот стол будет изображать гору… Вы дикарь… — Локти взлетели вверх, седоватые брови удивленно приподнялись. — Вы подползаете к столу с обратной стороны… Мы вас не видим… И вдруг из-за горы появляется… эта самая штука…

— Какая штука, Владимир Николаевич?

— Как какая? — В глазах возмущение непонятливостью. — Ваше ли — понимаете ли — цо!

Иногда он вперялся в ученика долгим внимательным взглядом, Неприглаженные брови недоуменно лезли вверх, будто он удивлялся собственным мыслям. После длинной паузы задумчиво произносил: «А может быть, у вас и получится…» Таинственный смысл этой фразы навсегда остался неразгаданным.

Кажущаяся неряшливость ничуть не роняла его в наших глазах, а сероватая щетинка подбородка и щек (не всегда успевал побриться) нисколько не портила его симпатичного лица.

Николай Васильевич Петров, стремительный, легкий, прилетал на урок, присаживался на край стола, закинув ногу за ногу. Чуть заметное веянье французского «шипра» доносилось до наших ноздрей. Живой, остроумный, посмеиваясь коротким смешком, он будоражил наше воображение, говоря о ролях на трех ногах, на двух и на одной, в зависимости от активности действующего лица. Занятия его всегда были веселы, время проносилось незаметно. Как будто только что начали, а вот уже и конец, и Николай Васильевич летит дальше. Чуть повернутые внутрь носки идеально начищенных башмаков делали его быструю походку особенно устойчивой, придавая и ей свойственный ему шарм.

— Ну что, дорогой мой, стр-р-рашно? — обняв за плечи, спрашивал он того или иного студийца, как бы намекая: «Подумайте, на что вы пошли, путь не легкий. Есть еще время остановиться».

Заваленный огромным количеством нагрузок: колоссальная махина академического театра, третий курс студии, который он сам вел, «группа 13» — мастерская Николая Васильевича из окончивших ранее учеников. Спектакли здесь, спектакли там… Только что, во время репетиции, сидел в зрительном зале за маленьким столиком, не успеешь оглянуться, как голос его уже раздается чуть ли не с колосников.

Везде он поспевал, наводил порядок, находил выходы из сложных положений.

Говоря о студии на улице Росси, 2, нельзя не упомянуть нашу буфетчицу тетю Феню. Расположившись в небольшой проходной комнате за двумя сдвинутыми столами, над которыми возвышался огромный медный самовар, она была нашим добрым гением, опорой и поддержкой в трудную минуту. Ничего особенного у нее не было. Свежие французские булки, разрезанные вдоль, с торчащими тремя кусками чайной колбасы, крепкий свежезаваренный чай — вот и все, что она нам предлагала. Но эти хрустящие булки, эти толстые ломти нежно-розовой колбасы были так соблазнительны, что аппетиты наши, отсутствием которых мы отнюдь не страдали, разыгрывались с двойной силой. Деньги далеко не всегда бренчали в наших карманах, но добрая и заботливая тетя Феня охотно давала в долг. Даже сама уговаривала слишком застенчивых. Вид голодного молодого существа был для нее непереносим.

Экзамены проходили на учебной сцене с очень небольшим зрительным залом. Эту сцену мы делили с балетным училищем.

Кстати, никогда не забуду, как на этой маленькой сцене, на выпускном экзамене класса А. Я. Вагановой блеснули две такие великолепные и такие разные танцовщицы, как Татьяна Вечеслова и Галина Уланова.

Одна — полная буйного огня, бесшабашного задора, как вихрь летавшая по тесной для нее сцене, другая — воплощение нежности, вся из длинных поющих линий совершенного тела.

О них сразу заговорили. Дальнейшая их судьба известна всему свету. А мы гордились, что подвизаемся на той же площадке и с того же планшета, что и они, шагнем в мир.

На экзаменах мы сдавали отрывки из пьес, подготовленные с педагогами, а также и самостоятельные работы. Наш курс даже показал поставленный своими силами целый спектакль, заслуживший одобрение педагогического совета. По программе студии полные спектакли полагались только на третьем курсе. Мы спешили вперед и, кроме того, мечтали совершить тайную гастрольную поездку по маленьким глухим городкам, куда настоящим театрам сложно и невыгодно было забираться. Тайную потому, что нам строжайшим образом было запрещено играть на публике. Это считалось вредным. Неокрепший театральный организм зритель мог повести за собой, могли появиться штампы — главный враг наших педагогов; словом, груда опасностей нависала над неопытным актером. Мы опасностью пренебрегли, срепетировали четыре спектакля, наметили маршрут и на каникулах отправились в путь, веря в успех, не пугаясь трудностей. Сопутствовали нам и удачи, и провалы, бывало и грустно и страшно, но мы были счастливы, что выдержали все до конца. Мы были и актерами и рабочими сцены. Обязанности по «черной работе» четко распределялись и выполнялись безоговорочно. Дисциплина была образцовая, хотя ни Георгий Семенович Денисов, ни Рафмат не следили за нами. Мы сами полностью отвечали за все.

Вернувшись осенью, мы узнали, что студия наша ликвидируется. Все театральное образование сосредоточивается в Институте сценических искусств со статусом высшего учебного заведения.

С милыми стенами на улице Росси, 2 пришлось распрощаться.

Загрузка...