Нам с сестрой было тогда по пяти лет. Домашние называли нас Таня и Наташа, а все прочие — Таньнаташа, и меня и сестру, чтобы не ошибиться. «Таньнаташа выйдет?» — интересовались друзья. Мы с Наташей — близнецы, двойняшки, как тогда говорили.
Летом мы жили на даче. Потом пришел грузовик, увез в Москву нашу старшую сестру и всех остальных вместе с вещами. Мы с Наташей и мамой ехали домой на электричке. Вылезли из поезда, из детского вагона (был такой вагон специальный, в середине каждой электрички, весь в ярких картинках снаружи и внутри), подошли к краю тротуара и остановились. Сейчас на главную вокзальную площадь Москвы (она называется Комсомольской) стекаются автомобили, трамваи, троллейбусы, а людям хоть бы что. Спустились по ступеням и — в любую сторону по подземным переходам. А тогда…
С одной стороны — два с половиной вокзала, с другой — один, зато громадный. Но та, противоположная сторона, скрыта в неизвестности, как тот берег в море.
Желтые, красные трамваи, черные автомобили, лошади с телегами, люди с повозками, велосипедисты, автобусы — все это мчалось, неслось перед нами, стремительно летело по мостовой. Трамваи звенели и дребезжали, автомобили гудели, лошади ржали и цокали копытами, выбивая из булыжников огонь, возчики кричали, водители трамваев тоже кричали, высовываясь из окна и непрерывно дергая веревку звонка.
Море шума, гама, криков, грохота, гула, а трамвайные звонки, как всплески волн. Тогда не запрещалось гудеть автомобилям и звенеть трамваям: гуди и звени сколько хочешь, что они и делали. Возможно, не запрещали из-за лошадей. По улицам в ту пору бегало много лошадей с повозками, с телегами и с жеребятами. Попробуй запрети им ржать. А трамваи и автомобили чем хуже? Вот они и звенели и гудели, кто кого перегудит или перезвонит. Пыль над площадью — тучей!
Наверное, пешеходные дорожки через площадь еще не изобрели. А может, дорожки и были, только никто не знал, где. Мы стояли, стояли, потом мама крепко взяла наши руки и мы все бегом — за прыгающей по булыжникам телегой (колеса выше нас с сестрой), перед гудящей автомашиной, сзади автобуса.
Спотыкаясь о булыжины, мы пробежали сзади большущего серо-зеленого грузовика, подождали, пока промчатся мимо нас три желто-красных вагона, прицепленные друг за другом. В переднем вагоновожатый в фуражечке напряженно глядел вперед, не отрывая руки от звонка. Трамвай трясся и оглушительно звенел. Из его открытых окон дети и взрослые с восторгом глядели на громадную площадь, на нас с мамой. Трамвайные пассажиры, не уместившиеся внутри, гроздьями висели на распахнутых дверях, держась за поручни и друг за друга.
— Никогда так не делайте! — кричит мама, наклоняясь, чтобы мы расслышали.
— И так тоже никогда не делайте! — еще громче кричит она, указывая на мальчишку, весело махавшего нам.
Мальчишка ехал у трамвая на хвосте, там была такая штуковина, железная, что ли. На ней всегда бесплатно ездили мальчишки, куда и сколько хотели, называлась она — «колбаса». Новые усовершенствованные трамваи были без колбасы, и мы сердились на взрослых, что они не подумали о мальчишках, и лишили их такого вида транспорта.
Мы с мамой бегом пересекли трамвайные рельсы, пока они были свободны, и остановились перед вторым таким же потоком, летящим в обратную сторону. И вдруг — чудо! Мостовая свободна, совсем близко светлый тротуар и высокие желтые дома, неподвижные, даже на вид теплые от солнца, смотрят на нас добрыми окнами.
Я выдернула свою руку из маминой и — перед потоком — к спасительному тротуару, к огромным спокойным домам, которые смотрят на нас добрыми окнами. Водители, шоферы и кучеры, наверное, глазом не успели мигнуть, понять, что это такое синее, мелкое мелькнуло перед ними, а я уже на тротуаре, в полной безопасности, смотрю, как сквозь бегущие лошадиные ноги, в просветах между колесами машин, мелькают мама и Наташа с застывшими от ужаса лицами.
Пытаясь не терять их из виду, я пячусь и пячусь к стене дома, желтой, теплой от солнца. Ветер рвет на мне синюю матроску, пронизывает насквозь кофточку, сорочку, юбку.
Я пячусь и пячусь, чтобы прижаться к теплой стене. И вдруг лечу неведомо куда. Лечу, лечу и опускаюсь на что-то белое, мягкое. И вижу совсем рядом уши. Сижу на чем-то и смотрю, как эти уши краснеют. Потом вижу черные кудрявые волосы, чей-то затылок. Я сижу на плечах у кого-то в белом, держусь за его шею. Молча начинаю потихоньку спускаться с чьей-то белой спины. Сандалии забрались в чей-то карман. Кто-то — и тоже молча — достает мою ногу из кармана, тихо помогает соскользнуть по собственной спине вниз на покатую шероховатую доску. Доска спускается глубже, глубже, и зеленые шары медленно катятся по этой доске, скрываются в черном отверстии.
Я держусь за край потрепанной штанины. Мимо большого рыжего башмака катятся и катятся вниз зеленые капустные кочаны. Мы неподвижно и молча приходим в себя. Наверное, дяденьке не каждый день сваливаются с неба на голову девочки в синих матросках.
Вдруг становится темней. В голубом светлом проеме на фоне бегущих облаков узнаю два лица — Наташино и мамино. Милые, теплые, родные лица. Я протягиваю к ним руки. Наташа протянула ко мне свои. Но темная мокрая кирпичная стена была слишком высока. И тогда красный дяденька вытер о белый халат свои большие красные ладони в темных трещинах, поднял меня, поставил на широкую доску и осторожно переправил наверх.
И пока мама говорила всякие благодарные слова красному дяденьке, мы с Наташей молча отошли и прислонились к теплой стене дома, в котором был подвал для хранения овощей.