Во время войны. Это я так говорю — «во время войны». Наверное, время не надо сюда впутывать. Оно ни при чем. Время есть время, оно идет себе и идет. Откуда? Куда? Из бесконечности? В бесконечность? Или от какой-то точки отсчета в какую-то другую, конечную? Едва ли. Скорее всего, все-таки из бесконечности в бесконечность. Так лучше. Значит, ближе к истине.
Нет, все же странно звучит это привычное — «во время войны». Время само по себе. Война сама по себе. Во всяком случае, ежели люди будут заниматься войнами друг с другом (друг с другом, друг против друга — смысл-то каков!), то они так и не узнают, что такое время, откуда оно идет, куда…
Время идет само по себе. Люди воюют сами по себе.
Если в средние века абсолютное большинство людей, за исключением нескольких мудрецов, нескольких на всю землю, благополучно полагали, что время — это день, ночь и сутки прочь, то теперь пришло время людям узнать, что такое время и почему вертится земля.
Ну ладно, это надо решать философски. Во время войны самые простые вещи смотрятся совсем иначе. Например, еда. Еда была трудность, событие. Столько времени и сил тратилось ради нее. Может, потому столько воспоминаний связано с ней, о ней, про нее.
После войны еды — кто уже жил тогда, помнит — тоже не хватало. Не хватало долго, лет десять, наверное. Мы читали Сомерсета Моэма. Он пишет, что согласен ежедневно питаться бараньим рагу с картошкой, лишь бы делать свое любимое дело, а не что-то другое и нелюбимое. Мы были вполне с ним согласны. Баранье рагу с картошкой — это было бы так прекрасно! Да еще каждый день.
Однажды у нас к обеду была курица. Самая настоящая курица, свежая, упитанная. Ее прислал маме из деревни раненый, которого мама вылечила! Мама все хотела отослать курицу обратно. Но, во-первых, раненый мог обидеться. Во-вторых, курица (она была уже без головы) вполне могла не перенести обратного пути и протухнуть. А в-третьих, раненый, зная мамину строгость, обратного адреса не написал.
Когда мы варили ее, в квартире пахло так, что сразу вспомнилось детство и довоенные годы. Курицу торжественно варили в большой зеленой кастрюле, которая давным-давно отвыкла от такого аристократизма, предоставив себя, объемистую вместительную, в распоряжение более демократических картошки, свеклы и турнепса.
Бульон в кастрюле булькал и фырчал, будто поплевывая на нас сверху и презирая нас, недостойных его отведать. И оправдал свое королевское название, свое гордое французское имя.
Рядом с плитой, на чистом вымытом столе, лежала горка домашней лапши. Для такого случая на базаре был куплен стакан муки, замешана и приготовлена лапша. Она-то и сохла по всем правилам на солнышке, на выструганном чистом столе.
Мы все — мама как раз по этому поводу пораньше пришла из госпиталя — сидим за большим столом. На нем большие чистые тарелки, блестящие алюминиевые ложки.
Матрешенька появляется на пороге — румяная, нарядная, в чистом фартуке, в белом праздничном платье, в ее руках зеленая кастрюля, горячий пар поднимается от нее. Матрешенька важная, как богиня, сияющая, как ангел, и лицо ее плывет в облаке пара, как лицо богини или ангела. И лицо, и глаза плывут как в воде, как в тумане.
Она шагает через порог и — ой, лучше бы не видеть этого, да ладно, что поделаешь, чего не бывает на свете, — мы видим ее растерянное лицо, слезы на глазах и зеленую кастрюлю, лежащую вверх дном возле порога.
Что и говорить, мы все бросились к Матрешеньке, стали утешать ее и уговаривать, собирать ладонями мокрую горячую лапшу и остатки бульона и отправлять это обратно в кастрюлю. Матрешенька все это время сидела на стуле и плакала, а мы отнесли кастрюлю на плиту, налили в нее воды и долго уговаривали нашу милую нянечку, что ничего страшного не произошло, — курица-то осталась цела! Ну, а бульон? Бульон сейчас сварится снова. И лапша цела.