Крестьянский младенец с первого вздоха сталкивался с духами болезней.
На свет он появлялся в мало приспособленном для родов месте: бане, сарае, овине, чулане, за печкой или даже в самой печке. Он не случайно рождался в темноте, в окружении сена, пыли и копоти. Никто посторонний не должен был это увидеть. Лучше, если вообще никто про роды не знал. Широко распространенное в деревнях поверье утверждало: если о родах догадывался случайный человек, особенно незамужняя девица, матери приходилось мучиться дополнительно за его грехи. Чем больше людей знало, тем тяжелее получались роды. Кроме того, о родах мог услышать колдун и «запереть» их. Роды могли сглазить, и тогда они шли несколько дней.
Красноречивая деталь: при схватках крестьянки, скорее всего, молчали и опасались кричать, чтобы до последнего утаить момент родов[41]. Скрывались они не только от людей, но и от злых духов, чтобы не навредили ребенку и матери. Точно так же крестьяне скрывали многие важные дела и начинали их в ночи, опасаясь колдунов, сглаза и нечистой силы. Мужчины задолго до рассвета шли на первое засеивание полей и на первую в сезоне рыбалку. Переезжать в новую избу тоже старались по ночам.
Русская крестьянская семья. Картина В. С. Крюкова, 1887 г.
Wikimedia Commons
Лучшим местом для родов считался хлев, потому что там появился на свет Иисус Христос[42], и поэтому там рожать было будто бы легче всего. Если не получалось уйти в хлев, шли в любое другое укромное место. К родам крестьянки никак не готовились. Большинство буквально до схваток выполняли все свои обязанности: готовили, ухаживали за скотиной, пряли, ткали, мыли белье, пололи огороды.
Крестьянин смотрит на жену прежде всего как на работницу, и часто она и приобретается в семье из-за лишних рук, и потому от работы ее не может избавить даже беременность[43].
Доходило до того, что уже младенец из промежности показывался, а женщина все бегала по хозяйству[44]. Домашние не обращали внимания на беременность, а порой не догадывались о ней. Иногда о беременности и родах не знал даже муж.
Олонецкая крестьянка носила четвертого ребенка. С началом схваток она подготовила все необходимое и вечером, когда боли усилились, тайком ушла в баню, провела там ночь, однако не разродилась. Утром вернулась в избу, приготовила еду, накормила детей, весь день занималась делами, к ночи тихонько отправилась в баню, ни слова не сказав близким. Только на второе утро муж узнал, что жена не может разродиться[45].
Другая крестьянка рассказывала, как хитро обманула домашних, «чтобы не догадались» о родах. После ужина ее стало мутить, она поняла, что близятся схватки. Стояла зима, идти в хлев было холодно. Женщина сказала, что простыла, и полезла греться в печку, где и родила[46].
Соблюдение тайны было основным, но далеко не единственным правилом во время беременности. Запреты интересны, потому что показывают отношение деревни к здоровью и символизму. Запреты различались от деревни к деревне. Наиболее часто встречались три: не перешагивать через коромысла, веревки и грабли; не бить животных; не пугаться. В противном случае мать с младенцем ожидали неприятности. Мать переступит через вожжи — ребенок запутается в ее кишках и удушится. Перешагнет через коромысло — родится горбатым. Ударит животное — будет волосатым. Испугается — на ребенке появится родимое пятно той формы, чего испугалась мать.
Табу исчислялись десятками, некоторые звучали необычно. Будущей матери запрещали плевать при виде гадости, иначе у младенца будет вонять изо рта (таких «душноротых» детей с детства приучали курить табак, чтобы убрать неприятный запах[47]).
Роды нередко заставали крестьянку врасплох, и она рожала в поле, в лесу, на дороге. Отходила в кусты, тужилась, перерезала пуповину серпом или ножом и возвращалась к работе, а младенца клала рядом, завернув в платок. «Во всякой деревне можно указать несколько случаев, когда крестьянки “распрастываются” в поле на полосе, отправившись туда на работу, или под кустом, поздно вечером возвращаясь с полевой работы домой», — писали из Сибири[48]. Большей частью крестьянки рожали самостоятельно, в одиночку[49]. В Прикамье они смеялись: «Легко рожать-то. Натужилася, потужилася […] — и готово, родила»; «Рожу, […] ребенку пинка дам, чтоб заорал, и все нормально»[50].
Тихвинская женщина в повойнике.
Ф. Г. Солнцев «Одежды Русского государства», 1831 / Wikimedia Commons
Олонецкие мужики говорили с иронией о женщинах: «Наши жены рожают, как коровы, без всякой помощи и бабок: выбросила, опросталась от брюха — и пошла сама топить баню и носить воду, а потом уже посылает за старухой, крестьянской бабкой, чтобы та в баню пришла, вымыла новорожденного и пуповину отрезала, а потом и саму родильницу вымыла и слов дала ей от болезни, а младенцу — от двенадцати грыж»[51].
Повитух звали на помощь при первых родах молодой крестьянки или в трудных случаях. В их задачи входила не только помощь роженице (в основном символическая), но и защита младенца от духов болезней, в первую очередь от грызи.
Грызь (грысть, грысь, грызло, грыза, грызун, грызуха) отгоняли немедленно после родов. Название духа (в форме «грыжа») вошло в медицинскую терминологию, при этом диагноз очень сильно сократился. В народной медицине грызь имела намного более широкое значение, чем грыжа у медиков. «Медицинская» грыжа, то есть выпячивание внутренних органов, в традиции была лишь видимым следом, признаком духа-грызи, а точнее, попыткой этого духа выбраться из тела наружу. Грызь могла и не оставлять следов, а просто глодать внутри кости и внутренности. Четко связать грызь с определенным диагнозом невозможно. Под грызью понимали что угодно: от зубной боли до неправильных месячных. В заговорах часто называли двенадцать разновидностей грызи — обычное число в характеристиках народных болезней. Например, грызи нутряные, костяные, головные, хребтовые, колючие, болючие, белые, красные, каменные, женские.
Наиболее распространенной считалась детская пупочная грызь, а ее признаком был выпиравший наружу пупок. Живот, по словам земских медиков, вздувался из-за мышечных усилий от постоянного плача младенца и выталкивал пупок. Знахарки видели в этом стремление грызи проделать в ребенке дыру и вылезти наружу. Чтобы избавить младенца от грызи, некоторые знахарки сразу «помогали» грызи выбраться из тела и не обрезали, а перегрызали пуповину младенца[52]. Другие кусали новорожденного за пупок (мальчика — еще и за член) и разыгрывали с матерью традиционный ритуальный диалог.
Русская крестьянская семья. Иллюстрация из книги Р. Лайолла «Русские нравы и подробная история Москвы», 1823 г.
Lyall R. The Character of the Russians, and a Details History of Moscow. Illustrated with numerous engravings. London, 1823 / Wikimedia Commons
— Че, баушка, кусашь? — спрашивала мать.
— Родиму грыжу!
— Кусай гаразне, чтобы век не было![53]
Подобные профилактические ритуалы против грызи считались настолько важными, что крестьянки отказывались от услуг профессиональных акушерок и обращались к повитухам, потому что они умели заговаривать грызь. Акушерки же нужных обрядов и заговоров не знали, и крестьянки жаловались: «…после их тяжело живется ребенку, все грыжей мучит»[54].
К грызи еще вернемся, но вначале надо вкратце обрисовать картину жизни крестьянского младенца: без этого останутся непонятными преследовавшие его духи.
Здоровых детей в деревне не было, и это не преувеличение. Основной причиной расстроенного здоровья становилось захлебение — прикармливание хлебом. Крестьяне давали хлеб новорожденным в первый же день, что губительно сказывалось на пищеварении. Иногда младенца встречали хлебом с солью: повитуха жевала их, завертывала в тряпочку и клала ребенку в рот со словами: «Натко, баславясь, на хлеб на соль, на добро здоровье»[55]. На Дону матерям запрещали кормить новорожденного молоком первые три дня, вместо этого давали «жевку хлеба с солью» и мазали губы медом[56]. Некоторые крестьянки не допускали детей к груди вплоть до крещения, считая их «неочищенными» и не имеющими права «прикладываться к сиськам»[57].
Объяснения крестьян, зачем ребенку хлеб, были многочисленными и разнообразными: чтобы хлеб «привился к сердцу», «завязалось на животе», не оголодал от «пустого материнского молока», потому что «черт хлеба боится», и вообще: «первый раз хлеб попробует — всю жизнь сытым будет». Семьи побогаче давали младенцам не грубый деревенский хлеб, а разжеванные баранки, сахарные крендельки, белый калач или просвиру. Различались и сами «жевки» — тряпицы, в которые вкладывали пережеванную еду: у бедняков из холстины, у богатых из кисеи.
Желудочно-кишечный тракт портился одинаково: и от баранок в кисее, и от грубого хлеба в мешковине, — но деревня твердо держалась мнения, что от хлеба младенцы растут быстрее, становятся здоровее, а без хлеба не выживут. Один костромской ямщик послушал врача и попробовал запретить кормить своего младенца хлебом, баранками и кашей. Свекровь и жена обвинили его, что хочет уморить ребенка голодом и бежать в город к любовнице[58].
Хлебом дело не ограничивалось. Спустя три-четыре месяца после родов ребенка начинали прикармливать жеваными яблоками, кашей, тертой морковкой и свеклой, чтобы рос красивый, с «красенькими щечками»[59]. В Печорском крае давали ложечку сметаны, «чтобы прослабило»[60] (водку тоже давали: от боли в животе[61]). Попутно младенцев поили коровьим молоком, квасом и чаем, которые вливали в соски. В Пермской губернии давали кислую брагу из овса и ржи с хмелем[62]. Символические напитки — тоже: кипятили в воде железо и давали пить, чтобы младенец был крепким[63]. Угощали «чайком с булочкой»[64]: булочку давали в тряпке, чай — в соске.
Соски были отдельным злом. Их делали из коровьих сосков, которые покупали у мясников и натягивали на полые коровьи рога. По свидетельству многих очевидцев, соски быстро портились и начинали гнить. Однако меняли их редко, и, случалось, молоко в них скисало, а на дне соски откладывался творог[65]. Врачи писали: коровьи соски крестьян — более лютые враги человечества, чем чума и холера, вместе взятые[66]. Профессор Попов считал, что кислые, гниющие коровьи и бараньи соски — истинный бич деревенских грудничков[67].
Земства пытались бесплатно раздавать резиновые соски. О том, с какими сложностями сталкивалась кампания, можно судить по истории из Ветлуги. В медпункт пришла молодая крестьянка с больным младенцем. Врачиха предложила поменять коровью соску на две резиновые. После долгих объяснений женщина согласилась, но уже на следующий день вернулась, пройдя от своего дома до медпункта восемь верст, и сказала про черные резиновые: «Давая евти соски, я как бы сую ему в рот черную змею». Уговоры больше не помогли[68].
«Захлебление», чай, брага с квасом разрушали здоровье миллионов детей, которые самой природой не приспособлены к питанию ничем, кроме материнского молока. С полугода их питание мало отличалось от диеты взрослого крестьянина. Дети кушали щи, вареную картошку, которые им пережевывали и вкладывали в «жевки». В девять месяцев многие матери прекращали кормить ребенка своим молоком. Объясняли: «…если сосить ребенка больше девяти месяцов, памяти у него не будет»[69].
Селянская усадьба в России (фрагмент). Книжная гравюра по рисунку Ж. Жерлье, гравер Антуан Огюст Эрнест Эбер, 1884 г.
J. Gerlier; Antoine Auguste Ernest Hebert; Leo de Colange (editor). Voyages and travels, or, Scenes in many lands with original descriptions by the best authors. E. W. Walker & Co. (Boston), 1887 / Wikimedia Commons
Желудочные и кишечные болезни были основной причиной слабого здоровья и потрясающе высокой детской смертности в деревне.
Второй причиной была антисанитария. Она тоже во многом связана с традициями.
В середине XIX века в Саратовской губернии служил священник Розанов. Он составил прекрасные, хотя до сих пор не изданные заметки о народной медицине. В них Розанов признавался, что с трудом держал в руках крестьянских детей, которых приносили крестить. Младенцы попросту воняли.
Часто нет возможности дохнуть от прелости и вони, какой несет от ребенка. Давно я служу, много поэтому было и внушений, и объяснений, и даже брани; но ничего не поделаешь. Вековые и родовые привычки вывести трудно. Иногда мне просто отвечают: да разве его намоешься![70]
Похожее подмечали в других регионах.
«Не видавши собственными глазами, нельзя и вообразить, в какой страшной нечистоте находится […] несчастный младенец! И какой тогда бывает от него отвратительный запах!» — писали из Тверской губернии[71]. «Белье на детях не переменяется по неделе и больше; постель почти постоянно сырая; пеленки также моются очень редко и небрежно…» — писали из Олонецкой[72].
От грязи на младенце вырастала корка. Вологодские крестьяне уверяли, что снимать ее (особенно с головы) нельзя, иначе младенец заболеет, ослепнет или оглохнет[73]. В Заонежье еще сравнительно недавно запрещали до истечения первых шести недель снимать с головы ребенка «послеродовые волосы»: «чтобы жизнь ему не укоротить»[74]. Схожее представление записали на тысячу километров южнее, в украинских деревнях. На головах грудничков здесь скапливался слой жира, который в соединении с пылью формировал корку наподобие глиняной. Ее не трогали, потому что без нее ребенок будто бы вырастал дурачком[75].
Наверняка в деревнях между Заонежьем, Вологдой и Киевом на грязь «детенков» смотрели схожим образом.
Антисанитарной по нашим меркам была колыбель — зыбка. Ее набивали тряпьем, которое стирали нечасто, ограничивались простой просушкой на печи. Даже в 60-х годах прошлого века крестьянки упрекали излишне чистоплотных матерей: «Чтой-то ты мальчонку барчуком растишь, пеленки до белизны стираешь!»[76] Вынимали тряпичное наполнение далеко не каждый день, «и потому вонь и сырость никогда не покидают ребенка»[77]. «Часто встречаешь детскую колыбель с такой тяжелой вонью, что нет силы в двух шагах от нее стоять», — сообщали из Смоленской губернии[78]. Профессор Попов подытоживал: «Прелый запах выделений ребенка, постоянно ощущаемый около “люльки”, является достаточным показателем той деревенской “гигиены”, с которой знакомится крестьянский ребенок с самых первых дней своего существования»[79].
Крестьянские дети зимой в избе. Неизвестный художник, 1884 г.
Покровский Е. А. Физическое воспитание детей у разных народов, преимущественно России: Материалы для медико-антропологического исследования Е. А. Покровского. М.: тип. А. А. Карцева, 1884
Наконец, третья причина слабого здоровья детей — плохой, недостаточный уход за ними. Младенцев могли оставить в зыбке на несколько часов, если у матери случались более важные дела. Кричал он или молчал — никому не было дела.
Мать, наскоро сунув ему в рот соску, бежит поить телятишек и давать корму коровам, предоставляя ребенку полную свободу делать что он хочет: спокойно сосать соску или реветь благим матом, покамест «кадык не устанет». Такое отношение к детям даже в строго сознательный принцип обратилось. «Ребенок — что щенок: меньше смотри за ним, крепше вырастет», — слыхал я не раз от здешних крестьян. Да и не только отцы, братья и дяди — сами матери говорят, что думают таким образом[80].
Фактически беспризорными оставались младенцы на время летних полевых работ, в страду, когда взрослые уходили из дома на целый день, а малых детей оставляли на попечение других, как правило, пяти-семилетних девочек. Маленькие няньки следили за ними откровенно неважно.
Обычная сценка, о которой писали очевидцы: крестьянский младенец лежит в зыбке мокрый, перепачканный нечистотами, сплошь покрытый мухами, которые лезут ему в рот и нос[81]. Или ползает по двору, ест отбросы из свиного корыта, набивает рот чем угодно — землей, испражнениями: «нагадит да рукой и хвать»[82].
Три причины (захлебение, антисанитария, отсутствие правильного ухода) приводили к массовому распространению колик, к стоматиту, поносам, сыпям, экземам. Некоторые детские болезни в деревне считались неизбежными, и уверяли, что ими болеют все люди и нельзя найти тех, кто их избежал. Например, молочница, при которой рот младенца покрывается белым налетом и мелкими язвочками. Крестьяне называли ее «цветом».
— Да ты тряпочку почаще переменяла бы, — посоветовал один интеллигент крестьянке, которая жевала ржаной хлеб, чтобы завернуть в тряпку и положить в рот ребенку.
От тряпки пахло гнилью, она позеленела от плесени.
— Это все хлебное, ничего, — ответила мать.
— Вот оттого-то и цветет в ротиках у ваших детей, что они всякую дрянь сосут.
— А не правда! Цветет в ротике это завсегда уж, потому это так уж положено.
— Но отчего ж это вон господских детей рты не цветут?
— Не может быть… Там, може, что-нибудь дают им, чтобы не цвели, а то как же можно, чтобы у ребенка не цвел ротик![83]
Неизбежными признавали судороги младенца, по-деревенски — «родимчик». Если вдруг ребенку повезло и он не мучился судорогами, объясняли, что родимчик случился во сне[84]. Лечили его, например, мочой матери — промывая ею голову ребенка или обвязывая смоченной в моче тряпкой. Иногда боролись, как с духом: клали в зыбку ножницы, полагая, что родимчик испугается и убежит[85].
Третью обязательную для крестьянских младенцев болезнь — золотуху — лечили кошачьим мозгом, рыбьей желчью и множеством других, подчас замысловатых методов[86]. Большинство из них имели объяснение в рамках «магической терапии». Они были нацелены на то, чтобы отогнать болезнь, или, вернее, злого духа, который причинял младенцу страдания, беспокойство и боль.
Четвертая обязательная детская хворь — «свороба», то есть кожный зуд, чесотка.
«Она открывается у некоторых очень рано, иногда у пятинедельных, и продолжается до двух лет и более. Преимущественно она находится на голове. Причина этой болезни заключается, по всей вероятности, в той нечистоте, в какой постоянно держат детей, и в пище», — писали из Заонежья[87].
«Мрут как мухи», — говорили врачи о деревенских младенцах.
На рубеже XIX и XX веков смертность детей (до одного года) в целом по империи составляла 30 процентов. Некоторые губернии давали более высокий процент: Новгородская — 41,7; Тверская — 43; Псковская — 43,2; Смоленская — 43,5; Пермская — 50[88]. По отдельным уездам превышала 66 процентов[89].
Крестьянка Петербургской губернии. Иллюстрация Ф. Г. Солнцева, 1850 г.
The New York Public Library Digital Collections
Неудивительно, что в деревнях ходило множество примет о скорой смерти ребенка. Про пухлого новорожденного говорили: его земля нежит для себя. Про тяжелого: земля тянет к себе. Про рожденного лицом вниз: быстро умрет. Учитывая размах детской смертности, приметы наверняка нередко сбывались.
Пик детской смертности приходился на летние месяцы, когда матери почти все время проводили в поле, а домой возвращались только ночевать. Материнского молока дети почти не получали: его было мало из-за тяжелой работы и недостаточного питания женщин, и оно было плохим по качеству. Вместо молока няньки кормили младенцев огурцами, незрелыми яблоками и ягодами, что приводило к запорам, гастритам, поносам.
[В летнее время] мрет множество младенцев, чему без сомнения способствует и то, что матери, уходя в поле, оставляют их на целый день в домах, под плохой присмотр малолетних девочек или дряхлых старух, которые вместо молока часто поят младенцев сырой водой, и мать, пришедши потом с поля, кормит дитя грудью, в которой молоко, в продолжении дня, совершенно перегорело[90].
Нехватка молочного питания и обильное потребление неподходящих продуктов часто приводили к диарее, которая летом принимала характер эпидемии. По числу смертей она оказывалась губительнее холеры, не говоря о прочих болезнях.
В селе Камышинка Саратовской губернии в один год умерло пять человек от оспы, двое от горячки, один от тифа, двое утонуло и двадцать восемь скончались от поноса[91]. В одной из слобод Тобольской губернии, по метрическим записям, понос был главной причиной смерти[92]. В Вольске за пять лет дифтерит унес в могилу 335 человек, детский понос — в три раза больше[93]. В больших селах, дворов по 150–200, в первую половину лета ежедневно умирали один-два ребенка в возрасте до двух лет. На вопрос, чем хворали покойные, крестьяне почти всегда отвечали: животом[94]. Иными словами, за лето умирало по ребенку в каждом третьем-четвертом дворе. Средств от летнего поноса в деревнях почти не знали. Понос считали неизбежной хворью, которая всегда приходит, едва начинает цвести крапива.
Деревня оказалась беспомощной перед диареей. Больных младенцев поили церковным вином, поднимали за ноги и трясли, давали им отвар из трехлетнего березового веника. Хоть как-то помогали ягоды черники, которыми понос лечили в Поволжье и Иркутской губернии. Остальное, судя по размаху смертей, было бесполезным. Бороться с причинами поносов деревня не могла из-за разных обстоятельств, в первую очередь из нежелания отказываться от традиционных правил ухода за детьми. Тем более что к смертям младенцев крестьяне относились намного спокойнее и равнодушнее, чем люди сейчас. По словам современников, эти смерти в деревнях встречали просто «как досадную мелочь житейского обихода — не более»[95]. Говорили, умерший до семилетнего возраста ребенок непременно попадет в рай, а младенец, скончавшийся до трех лет, может даже «поступить в ангелы»[96]. Там, в раю, они станут просить Господа за своих родителей, которым это безусловно полезно.
О покойных малолетних не плакали, считая это грехом. Позиция не удивляет, если вспомнить крестьянскую бедность. Количество еды и прочих благ в деревнях было ограниченно, регулировать рождаемость крестьяне не умели. Детская смертность оказывалась естественным регулятором численности населения и позволяла поддерживать устойчивость общества.
Сами крестьяне признавали многодетность за несчастье, а двойни и тройни называли порчей, наведенной колдуном, или Божьим наказанием за грехи. Многодетные жаловались: «И послал же Господь наказанье. У людей хоть умирают [ребята], а у нас словно на грех, растут и растут»[97]. О семье с небольшим числом детей говорили: ее Бог любит[98]. Обычная крестьянская позиция: хорошо иметь одного-двух, максимум трех детей, больше уже в тягость, потому что прокормить трудно. Поэтому главной проблемой для крестьян была не смерть, а длительная, изматывающая болезнь ребенка. «Жаль только, когды маются, а умерли — и Христос с ними», — говорили матери[99]. И в деревнях сложилось немало обрядов, нацеленных на прекращение детских болезней любым способом, в том числе летальным. Если ребенок долго болел, мать шла на кладбище, набирала могильный песок и посыпала младенца со словами: «Мати моя, мать сырая земля, здоровья давай иль себе прибирай»[100].
Еще одну подпорку! Иллюстрация из приложения к газете «Петербургский листок». Неизвестный художник, № 12, 1910 г.
Из личного архива автора
В Ярославской губернии верили, что при долгой болезни можно убивать ребятишек «страшной молитвой» (молитвой св. Василия Великого для изгнания нечистых духов из людей). Когда ребенок не мог выздороветь, крестьянки просили священника прочесть над ним такую смертоносную молитву[101].
Надо добавить, что и к смертям взрослых, особенно во время эпидемий, крестьяне часто относились хладнокровно, с житейским расчетом: «Больше хлеба нам останется»[102].
Детство в окружении грязи и с нехваткой питательных веществ тренировало иммунную систему. Того, кто оставался в живых, можно было считать богатырем или богатыркой. Выжившие дети в дальнейшем выдерживали тяжелый деревенский быт с его недостаточным питанием, непосильной работой и антисанитарией. Стоит уточнить, что «крестьяне-богатыри» не были здоровыми по нашим меркам. Здорового человека в деревне пришлось бы долго искать. «Богатыри» означает лишь то, что они могли выживать в крайне неблагоприятной среде. Способность закладывалась с детства.
Слабые дети в деревне погибали. Это поддерживало структуру общества, которой выгодно было поскорее избавиться от слабых членов и не тратить на них скудные ресурсы. Стратегия нормально работала и просуществовала не одну сотню лет.
Теперь можно перейти к духам детских болезней.
Главный симптом большинства деревенских хворей у младенцев — непрерывный плач. Он вполне объяснялся коликами, опрелостями и кожным зудом. Знахарки могли интерпретировать этот плач как десяток недугов, и выбор какого-то определенного во многом получался случайным: по симптомам болезнь «испуг» мало отличалась от грызи или ночницы. Самыми частыми детскими хворями крестьяне признавали сглаз и грызь. От них старались оградиться заранее. Чтобы не сглазили младенца, его долгое время (обычно шесть недель) не выносили на улицу и старались никому не показывать. (Поверье сохранилось до сих пор: на фотографиях в соцсетях младенцам нередко закрывают смайликами лица, чтобы их «не испортили».) К зыбке прикалывали булавки, на руку младенцу повязывали красные нитки. Могли посыпать макушку ребенка солью (соль признавали оберегом от разного зла). Если обереги не спасали и становилось понятно, что ребенка сглазили, то его умывали, смывая болезнь с лица. Для этого на воду нашептывали заговор или просто слизывали сглаз с лица языком.
Кумушки-сплетницы. Иллюстрация из приложения к газете «Петербургский листок». Неизвестный художник, № 39, 1907 г.
Из личного архива автора
Сглаз не оформился как отдельный злой дух. Другое дело — грызь. С ней и боролись намного более суровыми методами. Многие «средствия» от грызи, как уже говорилось, были направлены на то, чтобы проделать отверстие в ребенке. По убеждению знахарок, грызь мучает ребенка, пока не прогрызет в нем дырку.
Нечистая сила, проникши внутрь организма, начинает портить и грызть его до тех пор, пока не найдет себе выхода наружу. В таких случаях говорят, что грыжа «прогрызла» и вышла на волю[103].
Поэтому знахарки старались сами проделать дыру и выпустить грызь наружу. С похожими целями в некоторых культурах делали трепанацию черепа, которая открывала дорогу сидящему в голове духу. Черепа с искусственными отверстиями известны уже из неолитических захоронений, и еще недавно в некоторых племенах массово выскабливали отверстия в головах, а в некоторых случаях готовили особую «крышечку» из скорлупы кокосового ореха, которой закрывали отверстие в черепе[104].
В заговорах от грызи от нее требовали не вредить ребенку и обещали загрызть младенца (сделать в нем отверстие) самостоятельно: «Грыжа ты, грыжа, не грызи мое чадо — ни в теле, ни в суставах, я сама загрызу», «Не грызи — я, мать родительница, сама загрызу!», «Я сама дите носила, я сама дите родила, сама грыжу говорила: вы не ешьте, грыжи, не грызите вы, грыжи, не едите вы, грыжи, — я сама загрызу»[105].
Кажется, здесь отразилось представление, что из ребенка надо выпустить сидящую внутри грызь.
Отверстие могли делать и символически, прикусывая пупок ребенку. Знахарка при этом говорила над младенцем: «Бабушка Соломонидушка у Пресвятой Богородицы грыжу заговаривала (заедала) медными щеками, железными зубами, так я заговариваю у раба Божия (имя)»[106], — после чего накрывала нужное место платочком и прикусывала.
Но иногда делали отверстие по-настоящему: например, младенцу прокалывали ухо (в том числе мальчику). В Прикамье, чтобы сделать выход для грызи (вероятно, паховой), брали жука-короеда, сажали мальчику на яички и заставляли укусить ребенка до крови. Вместе с кровью будто бы выходила из дырки грызь[107]. В других местах кусать детей доверяли мыши или крысе, которых пускали на живот младенца и дразнили. После укуса зверьку прокалывали глаза и уносили в поле со словами: «Неси ты, мышь, Андрееву грызь. За то тебе прокололи глаза, чтобы не воротилась с грызью назад». Могли повесить мышь с проколотыми глазами на шею ребенку[108]. Или вешали на младенца нитку, которую протянули через мышь (желательно беременную)[109].
Короед.
Bodor Tivadar / Shutterstock
От мышиных укусов у младенцев случалось заражение крови. «Я знаю случай, когда ребенок умер от такого лечения», — писали из Рязанской губернии[110]. В Харьковской губернии, по сообщению газеты, мышь привязали к животу платком, и она прогрызла ребенку кишку[111]. В Псковской губернии крысу заставили дважды укусить до крови пупок младенца, от чего выросла опухоль величиной с куриное яйцо[112].
«Лечение мышью» иногда изменялось и принимало необычную форму. В псковской деревне ребенка иногда просто мазали крысиной кровью[113]. Роль мыши могла разыграть сама знахарка, как бы заменяя ее в щадящем варианте обряда.
На Дону знахарка кусала младенца за пупок, а мать спрашивала у нее:
— Мышка, мышка, ше грызеш?
— Грыжу.
— Грызи, грызи да аткидывай.
Знахарка после этого сплевывала.
Другой вариант ритуального диалога:
— Мышка, мышка, что грызешь?
— Грыж!
— Ты грызи без передышки, чтобы не было одышки[114].
Насколько позволяют судить источники, в основном грызение и проделывание отверстий было ненастоящим, хотя есть единичные указания, что знахарки, например, прокусывали зубами мошонку младенца[115]. Наряду с этим знахарки «загрызали» и «прокусывали» саму грызь. Они кусали детей, приговаривая заговоры, что грызут и съедают грызь. Смысл заключался в уничтожении болезни ее же методом, то есть в данном случае загрызанием. Схожие мотивы известны для других болезней: например, колотье в боках закалывали острыми предметами.
Идею отразили многие записанные заговоры: «Грыжу грызу, здоровье младенцу Григорию несу. Я голодная, я жрать хочу, я волка съем, собаку съем. Я все, что увижу, проглочу, а тебя, грыжу, я враз сгрызу!»; «Я рысь, а ты — грызь, я вчера не вечерила, сягодня не обедала, я есть хочу, я тебя укушу, я тебя зъем»; «Ты — грызь, я — коза, я тебя кушаю, я тебя съем-переем, грызу-перегрызу, кусаю-перекусаю, ем-переем»[116].
Для лечения мальчиков от грызи в яичках, кроме того, использовали особый метод. Он заключался в обмене с духом болезни. У кота (реже у мыши и куницы) отрезали яички («мудышки»), высушивали в печи, клали к младенцу и предлагали их грызи, чтобы отстала от ребенка. «Мудышки» могли зашить в тряпочку и подвесить мальчику на пояс[117], иногда их носили вплоть до возмужания[118]. Метод, как все в фольклоре, постоянно менялся в деталях. «Мудышками» кота могли водить по яичкам мальчика или мазали пах младенца кровью от кастрации кота[119].
Были и другие, более редкие способы. Из необычного: знахарки процеживали через тряпку конский навоз, смешивали с материнским молоком и поили ребенка[120]. Метод можно постараться объяснить: к схожим мерам прибегали при лечении лихорадок. Вероятно, противной жижей хотели вызвать у грызи отвращение, чтобы дух быстрее вышел из младенца.
Смоленские знахарки однажды принесли к больному ребенку труп мужчины и рукой мертвеца очертили вокруг него шесть заградительных кругов от грызи[121].
Наконец, в борьбе с грызью использовали так называемые пронимальные обряды, во время которых больного протаскивали через какое-либо (искусственное или натуральное) отверстие. К примеру, знахарка раскалывала молодое деревце и передавала голого ребенка через него, после чего половинки дерева соединяла и связывала. Грызь не могла пройти через дерево и навсегда оставалась с другой стороны.
В Нижегородской губернии пронимальные обряды через деревья оказались настолько популярными, что в одном лесочке почти все молодые деревца стояли расколотыми пополам[122].
Наиболее показательным был ритуал с осиной: осину признавали за хорошее средство против любой нечисти, потому что она убила Иуду. Это значило, что и другую нечисть можно убить осиной, поэтому ее должны бояться черти, ведьмы, лихорадки. Из осины делали колья, чтобы забить в могилу колдуна; из горькой осиновой коры варили отвар и поили лихорадочных.
Как выглядел дух грызи, деревня не задумывалась. У грызи не было облика и каких-либо персональных характеристик, хотя ее упоминали еще в текстах XVII века. Царь Алексей Михайлович писал, что когда пришел проститься с покойным патриархом Иосифом, то увидел ходящую в животе мертвого грыжу. Ему к тому же сказали, что грыжа перед этим еще и шумела[123]. Спустя три сотни лет знахарки тоже уверяли: грызь урчит, когда ее загрызаешь[124].
К XIX веку, когда стали массово записывать народные поверья, в том числе о духах болезней, грызь уже не имела четкого образа. Возможно, его никогда и не было. Специалист по традиционной славянской культуре Т. А. Агапкина отмечала: грызь на удивление безлична, у нее почти нет имен собственных[125].
Такими же безликими, едва оформленными были и другие духи детских болезней, например испуг (переполох) — тоже очень распространенная в деревне болезнь. Ее симптомами называли все те же плач и беспокойство ребенка. Причину испуга усматривали в том, что младенец увидел или услышал нечто страшное, после чего стал бояться и перестал спокойно спать. Испугаться мог кого угодно: человека, животное, духа. И для лечения было необходимо узнать, кого именно он испугался. Для этого знахарки «выливали испуг». Они растапливали на огне пчелиный воск, олово, сало или жир и лили над головой ребенка в посудину с водой. Получившаяся фигурка показывала, кого испугался ребенок. После «выливания» и сопровождающих его заговоров младенец должен был успокоиться и перестать бояться: испуг как бы переходил в вылитую фигурку. Или, словами крестьян: «Страх с головы выходит в воск»[126].
Отливание воска.
T. Den_Team / Shutterstock
В некоторых заговорах это хорошо прослеживалось. Знахарка шептала:
Выливаю я переполох
Из буйной головы,
Из черной печени,
Из жил-пажил,
Из желтых костей,
Из ногтей-паногтей
Выливаю
И за порог выметаю.
В данном случае фигурку отливали топленым жиром (лучшим считали бараний), а затем скармливали собаке[127], по сути, уничтожая испугавшего ребенка духа. В Саратовской губернии знахарка «сливала жир» над больным, затем рассматривала жир и сжигала в печке[128], то есть тоже уничтожала дух болезни.
Причину испуга могли отыскивать и по-другому. Например, ребенка ставили в полдень на скатерть, обсыпали золой, ее собирали и искали в ней волосы, по которым узнавали, кого ребенок испугался: человека, собаку или кошку. Затем стригли волосы или шерсть с того, кого испугался младенец, поджигали и обкуривали больного со всех сторон[129]. Здесь тоже нетрудно заметить уничтожение.
Стоит упомянуть и необычный метод борьбы с испугом: мать приседала голой промежностью над головой младенца[130]. Это распространенный способ борьбы с разной нечистью: демонстрацией обнаженных половых органов в традиционной культуре отпугивали леших и оборотней. Также считалось, что от испуга помогает дым чертополоха — растения, которого, по народному мнению, боится вся нечистая сила[131].
Наконец, записаны заговоры от испуга, где сохранились следы представления, что именно духи больше всего пугают и беспокоят детей: «Сел (имярек) на дорогу, на перекресток, сидит и плачет. Идут Господь и Богородица. Спрашивают: “Почему плачешь (имярек)?” — “Как же не плакать, если налетают на меня дьяволы с рогами да пугают меня, покою не дают”. — “Молчи, молчи, придут Господь с Богородицей и метлой его выметут, в леса отнесут, ребенку (имярек) ничего не оставят”»[132].
В другом заговоре даже дан своеобразный портрет испуга: это дух «без глаз, без рук, немой и глухой»[133]. Впрочем, портрет направлен не на описание, а на магическое калечение врага, чтобы сделать его слабым, увечным и безопасным[134].
Цветок чертополоха.
Bits And Splits / Shutterstock
Беспокоил детей и дух бессонницы, которого в разных местах называли по-разному: крикса, крик, крикливцы, скрип, ревун, вопса, вопка, вякса, плакса, плакса-крикса, крикушка, ночница, полуночница, щекотун, щекотуха, неспяха, будиха, неутеха.
Имена означали и саму болезнь, и особых невидимых духов, чьи образы тоже были размытыми. Вредили они, например, с помощью щекотания, вызывая у младенца беспокойство и бессонницу. В Архангельской губернии одним из признаков недуга называли блестящие подошвы ребенка и постоянное дерганье ногами. По словам крестьян, младенец дрыгал ими, потому что ночницы щекотали[135]. Видимо, благодаря этому сложился необычный обряд избавления от ночниц. Ребенка несли в баню, переворачивали вверх ногами, поднимали повыше и терли пятками о потолок. При этом шептали заговор, который сводился к тому, что младенец должен вести себя как потолок, который «спит и молчит, никогда не кричит, не ревет». Кроме того, пятки мазали дегтем, отпугивая беспокоящих ребенка духов[136].
Боролись с духами бессонницы в основном заговорами, в которых приказывали болезни убраться подальше или вселиться в другое существо или предмет. Например, знахарка несла младенца к воротам, отворяла и закрывала, чтобы скрипели, и приговаривала: «Крык-крык-крык, возьми монашка крик»[137]. Во Владимирской губернии одна мать полторы недели ходила с ребенком в овин и говорила: «Батюшко овин Самсон, возьми с моего младенца щекотун и ревун, а ему дай сон и угомон». В двенадцатое утро женщина услышала, как «защекотала сорока и полетела». После этого болезнь прошла[138]. Сорочий крик, по логике традиционной культуры, издали щекотун с ревуном, оставляя младенца.
Интересны откупы и обмены: духам бессонницы предлагали не мучить ребенка, а заняться другими делами — поиграть, убраться в доме, поработать. В Олонецкой губернии детям не давала спать ночная плакса, которая от безделья прилетала их мучить. Для плаксы делали игрушечную прялку из лучины, привязывали кудельку и говорили: «Куделька — ночная работка; пряди ее и нитки сучь, а ребенка не мучь»[139]. В Прикамье такую прялку клали в колыбель девочкам, а беспокойным мальчикам клали игрушечные лук и стрелы со словами: «Матушка-полуношница! Будет тебе надо мной дековаться-то: вот тебе стрелку и лучок, поди на улицу, постреляйся»[140].
Физические средства для лечения детей использовали реже, чем обряды и заговоры. Беспокойного младенца поили молоком, в котором вскипятили маковые головки (здесь тоже нашлось место ритуалам: маковые головки освящали в церкви[141]). Могли искупать младенца в маковом отваре. Как успокоительное использовали сок белены[142].
Некоторые попавшие на страницы дореволюционной прессы средства кажутся случайными и малообъяснимыми. Детям мазали голову кислым тестом, протирали зрачки тряпками, кормили лепешками на змеином сале. Как писал один из ярких противников знахарства врач Л. Василевский, «темнота и суеверие, соединяясь вместе» ткут по деревням такие «бытовые узоры, каких не придумать самому изощренному мозгу»[143].
Маковые головки.
Sea Wave / Shutterstock
В числе удивительных «бытовых узоров» был обряд перепекания. В небольшом сибирском селе, верстах в ста от Барнаула, в 1898 году крестьянка родила странного ребенка, похожего «на мышонка, и на лягушку, и на неведомую зверушку». Знахарка объявила, что у него «собачья старость». Эту хворь знали и под другими названиями: собачья стень (то есть «тень»), собачья хиль (то есть «недуг»), сухотка. В отличие от большинства детских недугов, она проявлялась не плачем, а слабостью и уродливостью младенца, который покрывался морщинами, словно старичок, а пока его ручки и ножки худели, живот раздувался, как мяч.
Причиной болезни называли собак. То ли будущая мать во время беременности перешагнула или пнула ногой собаку. То ли уже после родов пес вбежал в избу (собак в дом не пускали) и пробежал вокруг зыбки с ребенком. Так или иначе, болезнь от собаки перешла к ребенку. С точки зрения научной медицины в основном это был рахит, который возникал от недостаточного, малокалорийного питания, нехватки витамина D и солнечного света в избах. Рахит был настолько распространен в русских деревнях, что профессора предлагали называть его не английской, а русской болезнью[144].
Сибирская знахарка велела испечь ребенка в тесте и куски сочня отдать собаке. Ход ее мысли понятен: болезнь пристанет к тесту, ее скормят собаке. Или, другими словами, дух болезни выйдет из ребенка в тесто, войдет в булку и через нее вернется обратно на свое место — в собаку.
Мать закатала ребенка в тесто, сунула на хлебной лопате в жаркую печь, в самый «вольный дух». Стала ждать. Наконец сочень испекся. Его вытащили, порадовались румяным щечкам младенца. Знахарка разломала пирог и побежала во двор к собакам. Когда вернулась, новорожденный уже скончался. «Изжаренного ребенка похоронили, родители малость поплакали, бабушка немного поахала, тем дело и кончилось», — подводили печальный итог в газете[145].
Такое перепекание больных младенцев (изредка стариков) широко практиковалось по всей империи. Особенно часто к средству прибегали в южных губерниях, Нижнем и Среднем Поволжье.
При щадящем варианте младенца вносили в теплую печь, из которой уже вытащили угли, или держали на лопате в печи несколько секунд. В жестком варианте проносили «чрез огонек» или держали в протопленной печи несколько минут[146]. При этом разыгрывали небольшой ритуальный диалог — женщину, которая вносила ребенка в печь, спрашивали:
Ритуал перепекания. Карикатура из журнала «Осколки». Неизвестный художник, № 27, 1886 г.
Из личного архива автора
— Что печешь?
— Собачью старость.
— Так пеки хорошенько![147]
Или:
— Что печешь?
— Сухотку!
— Пеки же больней!
— Да уж пропеку![148]
Вопросы с ответами повторяли трижды, каждый раз, когда вносили ребенка в печь. Слова и детали обряда часто, хотя и незначительно, менялись. Например, в Ярославском уезде спрашивавшая женщина обегала вокруг дома и свой вопрос — «Что перепекаешь?» — задавала в окно[149].
Похожие короткие диалоги известны и в других обрядах изгнания болезней, а также в бытовой магии. Например, в Заонежье в первый день выгона скота хозяйка до рассвета будила детей, надевала им на шеи коровьи колокольчики, с которыми они трижды пробегали вокруг дома, и мать кричала в открытую трубу или окно: «Дома ли коровушки? Здоровы ли? Дома ли ночевали?» Дети отвечали: «Дома, дома! Здоровы, здоровы!»[150]
В обряде перепекания можно заметить три стратегии. Первая подразумевала, что ребенок «не допекся в утробе матерней» и его надо довести до готовности в печке. В некоторых регионах в печь отправляли вообще всех младенцев. Во Владимирской губернии это делали сразу после родов в качестве профилактики[151]. В Ярославской губернии пекли ежедневно по несколько минут[152].
Вторая стратегия заключалась в очистительной силе огня, который прогонял духа болезни (метод распространенный, о нем подробнее будет рассказано ниже, в главе про сибирскую язву). Третья стратегия передавала болезнь от ребенка к собаке. В некоторых случаях передача выглядела очень рельефно.
В Сибири ребенка три дня перепекали в печи, обтирали хлебом и затем скармливали ломти собакам[153]. На Волге на животе вынутого из печи ребенка лепили лепешку, которую дополнительно пропекали в жаре и тоже скармливали псам[154].
Передача могла проходить без печки: три дня подряд варили начиненные землей пельмени, скармливали собаке, а в отваре от пельменей купали ребенка[155]. Могли перепекать его вместе с щенком, обоих привязывая к хлебной лопате[156]. В Тульской губернии в теплую печку залезала еще и знахарка или мать, била веником поочередно младенца и щенка, перенося тем самым «собачью старость» с одного на другого. Болезнь будто бы переходила на щенка, и ему полагалось умереть, что нередко и случалось, так как собаки плохо переносят жару[157]. Иногда псу «помогали» — запаривали насмерть, «чтобы спасти ребенка»[158].
Ребенка парили с щенком и в бане (мальчика — с кобелем, девочку — с сукой), причем старались подобрать животное с таким же цветом волос, что у ребенка. Иногда методы совмещали: вначале перепекали в печи, затем несли в баню, где били веником по очереди собаку и ребенка, приговаривая: «Оставайся вся собачья старость на собаке…» (назывался ее цвет: «…черной», «…серой», «…белой»)»[159]. Или: «Собака, собака, возьми свою старость»[160].
Стратегия передачи болезни — очень распространенная. Передавали не только «собачью старость», но и многие другие недуги: детские и взрослые, тяжелые и легкие. Даже при обильных месячных крестьянка могла пойти капать выделениями на дорогу, чтобы скинуть проблемные месячные другой женщине, которая перешагнет через пятна крови[161]. В деревнях массово скидывали мигрени (развешивая платки на деревьях), насморк (размазывая сопли по дверным ручкам), кожные болезни (запекая струпья в лепешке и угощая соседей). Некоторые рощи, поляны, кусты на перекрестках были сплошь увешаны рубахами, платками и штанами, которые оставляли в надежде, что их подберет простофиля. Способ признавали грешным, но извиняли себя тем, что болезнь может достаться не человеку, а, например, лешему или что отнесенные вещи истлеют с болезнью.
Есть поверье у крестьян: если кто из детей болен грыжей, снимают пояс с этого ребенка (хорошую ленту) и подпоясывают им дерево какое-нибудь в лесу, приговаривая: «Кто снимет этот пояс, тот возьми болезнь». «Незымай (пускай) сымет (снимет) леший, авось ничаво ему не подеется (не сделается), а нет, лесовиха для своих детей», — говорят бабы[162].
Мысль о возможности передачи болезни сохранилась до наших дней в детских присказках, которые говорят при икоте («Икота, икота, перейди на Федота, с Федота на Якова, с Якова на всякого»), при ушибах и головной боли («У кошечки боли, у собачки боли, у (имярек) не боли»).
Интересно выглядела распространенная передача желтухи, которую скидывали щуке. Больной клал щуку в миску, в тазик или просто держал в руках и смотрел, как она умирает. Считалось, что дух желтухи медленно переходит в рыбу, которая постепенно желтела. Смотреть на щуку приходилось часами. Недостатка в вариантах не было. В некоторых местах больной плевал в тарелку, а щука будто бы глотала слюну, в которой заключался недуг[163].
Перепекание было одним из наиболее опасных ритуалов русской народной медицины. Трагедии случались регулярно. Младенцы падали с лопат на угли. В Макарьевском уезде Костромской губернии жила женщина с обожженной в детстве во время перепекания щекой[164]. В Пензенской губернии перегорел ремень, которым ребенка и собаку привязали к лопате. Собака убежала, младенец свалился на угли, его вытащили едва живым, вскоре он скончался[165]. Младенцы зажаривались насмерть, умирали от температурного шока. Одна крестьянка так крепко привязала младенца к лопате, что задушила[166].
В саратовской деревне ребенок умер из-за забывчивости матери.
Одна женщина завернула ребенка [в одеяльце] и положила в печь, но тотчас вспомнила, что его сейчас [же, по извлечению из печи] нужно облить холодной водой, и воды-то они забыли приготовить. Схватила ведро и бросилась на пруд за водой. Пруд был от дому саженях в двадцати. Но пока она бегала, тряпки загорелись, ребенок обгорел и умер[167].
Суровые методы лечения, обряды с перепеканием или жестким парением в банях, тяжелые условия жизни детей имели смысл в рамках народной культуры: они губили слабых и нежизнеспособных. В одной газетной заметке деревенскую педиатрию сравнивали с методами древней Спарты, где, по преданию, выбрасывали хилых детей: «Не потому ли крестьяне поражают нас своим здоровьем, что живут из них только сильные, а слабые давно сошли в могилу и не тянут тяжелого ярма жизни, за который они не в силах были ухватиться?»[168]
Как и многие другие детские болезни, собачья старость имела некоторые признаки злого духа, которые проявлялись в лечебных методах, однако не была оформлена в персонажа.
Из всего ряда недугов, которыми страдали крестьянские дети, только один обладал более-менее четким образом — оспа.