ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Советник — положение из самых трудных на свете. Представьте себе хирурга, который видит, как неумело делает операцию другой врач, но вмешиваться, взять скальпель в свои руки не может; он вправе только шепотом подавать советы, да так, чтобы не обидеть оперирующего и не вызвать к нему недоверия у больного и у сестер. А если оперирующий к тому же очень самолюбив? Если больной привык к нему и доверяет только ему? А на войне дело касается жизни десятков, сотен, тысяч людей, неудача влечет за собой следующую. И помимо служебной ответственности есть еще ответственность перед своей совестью, профессиональной и просто человеческой…

Такими хирургами были наши советники. Строевые командиры, привыкшие к дисциплине, к точным рамкам своей самостоятельности, они вынуждены были стать дипломатами. Конечно, многое решал личный пример. Но за столом штаба или на командном пункте одним примером ничего не сделаешь. Как настоять на своем, если тот, кому ты даешь совет, старше тебя по званию, да и ответственность, собственно говоря, лежит на нем? И все-таки я почти не слышал жалоб на наших советников. Не без труда, но они находили индивидуальный подход. Иногда они не выдерживали, брали командование в свои руки, и так как правы потом оказывались они, то, как победителей, их не судили. Мало того, я помню, как испанец, командир бригады, рассказывал мне, что вначале он беспрерывно ссорился со своим советником, просил даже убрать его, как в одном бою этот советник решительно отменил его приказ и в ответ на протесты, окончательно превышая свои полномочия, сказал сквозь зубы: «Арестую!» А потом комбриг понял, что прав был советник, и теперь уже советник жаловался: «Чуть что, ничего сам решать не хочет, спрашивает: а как ты думаешь? Вот и воюй рядом с ним». — «Ну, с ним-то ты уже отвоевал», — ответил я. «Да я не о том. С ним мы друзья. Я говорю: воевать-то как при таких условиях?»

Были, конечно, и другие, правда, редкие случаи, главным образом ближе к концу войны. Один советник не сумел быть дипломатом, вмешивался во все, говорил свысока. Другой, напротив, разочаровавшись, не делал вообще ничего, не сумел командовать, не командуя. Но таких людей быстро возвращали на родину.

Советники были и при генеральном штабе, и при штабах фронтов и армий, а порою даже в батальонах. Генерал А. Родимцев рассказал в своих воспоминаниях, как он был пулеметным инструктором и как сам отражал атаку фашистов под Мадридом. Не случайно потом в его сталинградской землянке, когда он со своей дивизией стоял насмерть, висела карта испанской столицы. В штабе мадридской обороны одним из советников был будущий военный министр Р. Малиновский. Через несколько месяцев там же советником стал будущий маршал К. Мерецков. Во время Отечественной войны я спросил другого маршала — Н. Воронова, где было труднее: под Харамой или под Сталинградом? Он рассмеялся и ответил: «Везде трудно, хотя вряд ли сравнимо. Масштабы не те. Удержаться надо было и здесь и там. Но здесь мы знали: готовится ответный удар. А там пришлось рассчитывать только на себя».

Вначале национальность скрывалась: советских военных называли «мексиканцами», так как Мексика, где президентом был тогда Ласаро Карденас, была единственной страной «западного мира», вставшей на сторону Испанской республики.

Если в том, что касалось количества, наша страна — не по своей воле — не могла оказать Испании полную меру помощи, то в отношении качества она никогда не скупилась. Люди, которых она послала, были лучшими из лучших. Впрочем, каждый из них уверял, что любой другой на его месте сделал бы то же самое. Я это столько раз слышал, что в конце концов поверил в это. И тем не менее каждый был неповторим.

Меня представили очень высокому и очень спокойному человеку (маршалу артиллерии Н. Воронову):

— Это товарищ Вольте́р.

— Нет, нет, пожалуйста, не Вольте́р, а Во́льтер!

Советник, проведший одну из тяжелейших операций под Мадридом — бои на реке Хараме, хотел, меняя ударение, избежать комического оттенка.

В окопах под Мората де Тахунья около Мадрида я услышал фамилию когда-то знаменитого французского писателя Лоти. Я решил, что у испанцев тоже есть такая фамилия, тем более что рядом с Лоти не было переводчика. Оказалось, что Лоти — русский (О. Львович), но успел изучить испанский язык.

— Тут бывает жарко, — сказал он, — а наши переводчики — женщины, не хотелось подвергать их опасности. Да и лучше без переводчика — скорее и яснее.

А заместителем Лоти оказался совсем молодой парень, боксер-любитель с псевдонимом Рубенс (Элиович).

— Теперь главные советники мадридского фронта Петрович и Валуа…

Оба — чистейшие русские. Одному — Кириллу Петровичу Мерецкову — досталось только его отчество, а другому — Б. Симонову — одна из самых аристократических фамилий старой Франции.

Самую нелепую, правда непредвиденную, шутку судьба сыграла с будущим генералом армии, прославившимся в годы Отечественной войны, — П. Батовым. Ему дали фамилию (именно фамилию, а не имя) Фриц. В первые месяцы он был советником Двенадцатой интербригады, где все были влюблены в него и звали его «Наш Фриц», «Фрицинка». Но и я не сразу сообразил, о ком идет речь, когда году в 43-м в Москве Петров и Белов с умилением сказали мне: «Видели нашего Фрица». Как для всех, Фриц для меня было собирательное имя немецких солдат.

С Фрицем я познакомился только в Валенсии. «Слышал про вас», — сказал он. «Где?» — удивился я. «В Двенадцатой, конечно». Он давно получил другое назначение, но Двенадцатая по-прежнему считала его своим. Он прошел с нею через самые трудные мадридские операции. Сколько раз потом раздавались вздохи: «Фрица бы сюда, Фриц бы помог, ох, трудно без Фрица!» Алеша Эйснер говорил Залке: «Фрицинки нам не хватает», и Залка с грустью кивал головой. Когда бригаду бросили под Уэску, Фриц не выдержал и отпросился к ней. Несмотря на то, что обстановка была не из веселых, он радовался, как ребенок, что он снова со своими: фронтовая дружба требует проверки не временем, а испытаниями. Он ехал в той же машине, что Залка, но единственный из четырех седоков был лишь легко ранен. Лечился он на даче под Валенсией. В это время он получил свой первый орден Ленина. Лоти и я поехали поздравить его. Бывший унтер-офицер царской армии, он скорее производил впечатление сельского учителя, если бы не военная выправка. При небольшом росте он всегда держался как навытяжку, даже с ногой в лубке. Русский врач учил его играть в преферанс, но эта наука давалась ему трудно, он явно скучал. Рядом сидел певец и будущий артист театра Брехта Эрнст Буш — он выступал и в городах, и на фронте, главным образом в интербригадах. Буш серьезно уверял Фрица, что в этой игре (сам он играть не умел) туз — последняя карта, и Фриц при сносе сбрасывал всех тузов. Я спросил его, что для него было самым трудным в Испании. «Преферанс», — ответил он. Потом сказал серьезно: «Самое трудное — отступать». Подумал, застенчиво улыбнулся и прибавил: «Только мне не приходилось. Разве — по приказу. Или из-за соседей, когда мы оставались одни». На обратном пути Лоти сказал мне: «А он вам наполовину соврал. И его люди бегали от танков. Только он их удерживал. Не любит он об этом говорить. Ему кажется: если его люди бежали, значит, виноват он. В общем он прав, конечно».

В Отечественную войну Фриц был произведен в генерал-полковники и стал дважды Героем Советского Союза.

Когда я приехал в Мадрид, наш военный атташе Горев (как атташе, он приехал под своей фамилией) был на Севере, в Басконии. Положение там было отчаянное. Баски так и не создали регулярной армии, помощь прийти не могла: Баскония была отрезана от остальной республиканской зоны, Бискайя была во власти фашистов. Я видел его потом в Валенсии. Почти всегда в штатском, с изысканными манерами, он спокойно слушал рассказы и жалобы друзей и говорил: «Вы не были на Севере, Мадрид — это курорт». Мне он показался холодноватым, чуть высокомерным. Но один из моих друзей сказал мне: «Если мы что-нибудь сделали в Мадриде, то больше всех Горев». Это утверждали и испанцы. А другой прибавил: «Он сейчас очень огорчен и поэтому особенно сдержан и неприступен. Ведь его послали на безнадежное предприятие. Что он мог сделать? Умереть? Спросите Эмму (переводчица Горева), сколько раз он был на волосок от смерти, сам он не расскажет». И тогда я вспоминал рассказы испанских офицеров о том, как под Мадридом в самые тяжелые минуты на фронте появлялся человек в светлом летнем пальто, с цветком в петлице, как никто сперва не принимал его за военного, как он шел туда, где было страшнее всего, никогда не ложился на землю («как будто пальто жалел»), как всегда вовремя и очень вежливо давал советы («А не поступить ли так? А не пора ли окапываться? А что, если бы вы сейчас бросили людей вперед, ведь фашисты побегут, они этого не ждут?»); и совет воспринимался как приказ, настолько он бывал убедителен и настойчив; а Горев после разрыва снаряда отряхивал пальто и нюхал свой цветок. «И удивительно, — восторгался испанец, — сперва солдаты смотрели на него неприязненно, а потом это им ужасно нравилось. Я отдавал приказ, а меня одобрительно спрашивали: «Это русский велел?»

2

Семнадцатилетний еврей из маленького городка стал коммунистом в дни Октября. В гражданскую войну он был назначен комиссаром казачьего полка. Он не владел оружием и не умел ездить верхом. О том, как отнеслись к нему казаки, он сказал мне: «Это все есть у Бабеля». Он решил завоевать признание любой ценой. В первом же бою, отчаянно шпоря коня и нелепо размахивая шашкой, он помчался вперед. Ему казалось, что он опередил всех. Но каждый раз, когда он пытался достать шашкой врага, тот неизменно исчезал из его глаз, а конь без всадника уносился. И только когда бой кончился, казаки ему объяснили, что они разгадали его решение и, зная, что в бою неумелый воин обречен, скакали рядом с ним и пиками снимали с коней тех, на кого он бросался. Храбрость была доказана, остальное оказалось легким.

Не все любили его в Испании: он бывал резок, хотя умел быть и дипломатом, он считал нужным всегда говорить правду. Порой, не обращая внимания на звание и иерархию, он отчитывал и наших, и интеровцев, и испанцев так, что они не находили возражений. Он был нежен с солдатами и становился все официальнее по мере повышения чина собеседника. Как-то Залка ласково упрекнул его: «Совсем забыл нас, товарищ Лоти», Он ответил: «Слушай, Матэ, тебя и всех вас я никогда не смогу забыть, а не езжу к вам потому, что хочу, чтобы вы как можно скорее стали вчерашним днем». И объяснил, видя недоумение на лице Залки: «Надо создавать испанскую армию. Вас все меньше. Вы не можете выиграть войну. Чем скорее вы будете не нужны, тем лучше».

Некоторые советники с удовольствием брали советских журналистов на фронт. Лоти — никогда. «Не хватало мне еще за вас отвечать! Довольно я с переводчицами намучился». Даже встречая меня на фронте случайно, он ворчал: «Опять притащились? И что вам тут интересно?»

Однажды, вернувшись с фронта, он зашел ко мне.

— Вчера вечером шофер забыл спросить пароль в штабе. Спохватился уже ночью. Не возвращаться же. В горах останавливает нас крестьянин. Закутан в одеяло, охотничье ружье за спиной. «Пароль?» Шофер объясняет, как было дело. «Кого везешь?» — «Русского товарища». Крестьянин обходит машину спереди, открывает дверцу, смотрит на меня, протягивает руку, пожимает мою, потом тем же путем возвращается к шоферу и говорит ему: «Сегодня пароль: «Вместе с Советским Союзом мы непобедимы». Поезжай!» Я говорю шоферу: «И этого пароля ты не знал! В какое же положение ты меня поставил!» А потом подумал: «Дело не в словах, а в символе. Наша страна — символ для неграмотного крестьянина». Это ведь…

Он оборвал себя и рассмеялся:

— С вами поэтом станешь…

То, что он знал всех наших советников, не удивительно: он служил в РККА почти с ее основания. Но он успел изучить и испанских военных. Когда он говорил: этот справится, а этот не справится, — его предвидение было точным, хотя чаще всего предвидением Сивиллы: ее ведь не слушали. Перед одним из больших сражений он, морща лоб от досады, сказал про начальника штаба испанской армии генерала Рохо, которого хорошо знал по Мадриду: «Понимаете, это замечательный кабинетный военный. А на фронте он — шахматист: ему нужно время на обдумывание хода. А если противник времени не дает? Командующий не имеет права попадать в цейтнот».

В штабе мадридской обороны кадровый майор Рохо, военный-теоретик, не занимал выдающегося поста. Его поддержали наши советники, среди которых был и Лоти, потому что генерал Миаха по полной неспособности никаких решений принимать не мог. Правительство все повышало и повышало Рохо. Это был идеальный начальник генерального штаба. Но ему стали поручать командование операциями.

Лоти хорошо знал мировую литературу, часто цитировал стихи. Он знал несколько языков. Когда он уезжал из Испании, я спросил его, какой подарок может доставить удовольствие его жене. Он ответил: «Испанского она не знает. Может быть, стихи какого-нибудь французского поэта, она их очень любит». Но к писателям он относился с еще большей настороженностью, чем к журналистам. «Писателей надо беречь. Мне жалко, что Залка и Ренн — солдаты. Но писатели должны быть настоящие. А среди вашего брата столько шушеры…» «Писатели к тебе приехали, их и угощай», — сказал он Залке в ответ на настойчивое предложение хотя бы пообедать вместе.

Когда рано утром в Валенсии мне принесли газеты и я прочел про процесс Тухачевского, я бросился к Лоти и постучал в дверь. Вместо обычного «войдите» я впервые услышал: «Кто там?» Я назвался, дверь открылась, Лоти посмотрел на меня и, еще не впуская, спросил кого-то, кто был в комнате:

— Это Савич; я думаю, ему можно?..

Он впустил меня и снова запер дверь. В номере сидели Ксанти и еще один из наших военных.

— Пришли сообщить? — с кривой улыбкой сказал Лоти. — А мы уже знаем.

Я видел этих людей в бою и в тяжелые минуты жизни. Никогда в их глазах и позах я не видел такой тоски.

Я сел на кровать, другого места не было. Так, вчетвером, молча, мы просидели, вероятно, с час, пока Лоти не встал и не сказал:

— Ну, пора на работу! Нам — в штаб, а ему (про меня) — к телеграммкам…

Он очень устал в Испании за полтора года, но на вопрос, о чем он мечтает, отвечал: «У меня одна мечта, чтобы мне дали полк. Мы с Гитлером еще не так скоро будем воевать, я бы успел подготовить полк, чтобы он воевал хорошо, а потери нес малые. Неужели я не заслужил этого от советской власти?»

Уезжая, он попросил, чтобы я взял к себе в ТАСС его шофера Пепе: «Я его хорошо доконал, пусть отдохнет с вами». — «Но я тоже иногда езжу на фронт, и работа у нас не легкая». — «А я и не считаю, что испанец его возраста должен проводить войну на курорте». А когда Пепе вспоминал Лоти, на лице его появлялась улыбка обожания.

Вернувшись в Москву, я не застал Лоти…

В жизни каждого человека есть встречи, память о которых для него священна. Такой встречей навсегда осталось для меня знакомство с Львовичем-Лоти.

3

Ранним утром в мое валенсийское «бюро» заходил иногда стройный красивый осетин с осиной талией. В глазах и вокруг тонких губ всегда дрожала легкая усмешка. Входил он пружинистой неслышной походкой и говорил с легким кавказским акцентом:

— Здравствуй! Понимаешь, мы с Линой опять всю ночь не спали. Если это будет продолжаться, завтра возьму в каждую руку по пистолету и пойду наверх к летчикам. Где увижу в номере патефон — бац! А потом пойду по домам вокруг гостиницы. Где увижу петуха — бац! Не будет этих проклятых патефонов и петухов, хоть на час засну.

Несмотря на бессонницу, у него был неизменно свежий вид, румяное лицо, а глаза и губы смеялись.

— Теперь слушай. Я с журналистами говорить не люблю. Война секретное дело, а они болтуны. Я от них бегаю. Когда очень пристают, я им вру. Правда, вру, все выдумываю. Пусть пишут. Но тебя мне жалко. Был фронтовой корреспондент, смотрел на все своими глазами, а теперь посадили тебя к петухам и патефонам. Ты ночью спишь? Ты на своего дружка Лоти не рассчитывай, он и мне лишнего слова не скажет. А я тебе кое-что расскажу, это уже можно писать, хотя в сводку это, наверное, не попадет. Пиши. Наши диверсанты… Нет, так не надо. Диверсанты — это всегда у врага. Пиши так: наши, то есть республиканские, партизаны, пройдя по горам более двух суток, спустились в долину. Где? Так я тебе и скажу! Пиши — на эстремадурском фронте. Это верно, а фронт большой. Спустились в долину и взорвали гидроэлектростанцию. Можешь написать — большую. Она, понимаешь, по нашим понятиям, маленькая, но для Испании… Или лучше напиши — значительную. Нет, еще лучше — единственную в данном районе. Это будет полная правда. Я тебе почему рассказываю? Понимаешь, фашисты-то ведь знают, что мы станцию взорвали. От кого же тогда секрет? А испанцы и наши почему-то про такие вещи считают нужным молчать. Ну и фашисты, понятно, молчат, — зачем им признаваться? Пиши, — может быть, напечатают. В операции принимала участие тринадцатилетняя девочка. Или лучше напиши — четырнадцатилетняя, солиднее будет. Наши ее подобрали в фашистской деревне. У нее фашисты родителей убили, они были коммунисты, то есть отец. Мать заодно расстреляли, она за мужа вступилась. Ох, бой-девка! Все тропинки в горах знает. Первым делом потребовала, чтобы ей винтовку дали — фашистов убивать. Пистолет брать не хотела, из него, говорит, только в ворон стрелять. Имя не скажу, мало ли что… Родителей нет, а может быть, кто-нибудь все-таки остался. Хочу ее в школу послать, не дело для девочки быть диверсантом. То есть партизаном. Не хочет: «После войны пойду». Вот, понимаешь, какой народ испанцы! Замечательный народ! Назад наши отошли с боем. Двоих ранило. На руках принесли.

Осетина Хаджи Мамсурова в Испании звали Ксанти. Кавалерист, участник гражданской войны, он славился той отчаянной кавказской храбростью, которой восторгались Пушкин, Лермонтов, Лев Толстой. Будь он актером, он был бы совершенным Хаджи-Муратом, Однако в его храбрости не было ничего показного. Она была воздухом, которым он дышал. Но со времен Хаджи-Мурата утекло много воды. Ксанти умел воевать не только на коне — он был одним из самых одаренных советников на войне, где кавалерия практической роли не играла. В том, что штабу мадридской обороны удалось отстоять столицу, была и его, и притом немалая, заслуга. Он из тех людей, которым можно доверить любой участок работы, лишь бы работа была живая. Дипломатом он не был, но его храбрость, прямота, дружеское расположение к людям достигали большего, чем дипломатия.

Лина была и осталась его женой. Молодая аргентинская коммунистка, она впервые в жизни увидала войну. Они познакомились в очень тяжелый час, под бомбежкой. Среди всеобщей паники Ксанти увидал девушку, которая спокойно относилась к происходившему и пыталась даже навести порядок среди солдат. Он сказал себе: «Эту я хотел бы в жены». А Лина, не подозревая о впечатлении, которое она произвела на него, тоже невольно восхищалась в ту минуту его поведением.

И шофер у Ксанти был под стать ему. Он был одержим одним стремлением, вернее, страстью: ездить быстрее всех. Когда другие хвастались, что в небывалый срок куда-нибудь домчались, Ксанти улыбался: «А мы с Муньосом ехали на час меньше». Муньос не знал страха не только перед любой дорогой, но и перед любой трудностью и любой опасностью. Иначе, впрочем, он не был бы шофером Ксанти. Однажды он спас жизнь Эренбургу и мне. Мы ехали с бешеной скоростью в чудовищную жару по раскаленному шоссе. Лопнула покрышка, Муньос удержал руль и не затормозил. Когда мы наконец остановились, Муньос смеясь сказал: «Теперь и вы будете рассказывать, какой шофер Муньос». Кажется, он единственный раз вел машину сравнительно тихо: когда отвозил во Францию беременную Лину.

Страстный интернационалист, Ксанти такой же страстный патриот. Он был совершенно убежден и доказывал это цитатами из истории и литературы, что Осетия родина всей европейской — да что европейской! — мировой культуры. И тогда изумленные собеседники узнавали, что «дикарь Ксанти» прочел горы книг, разбирается в живописи, архитектуре, в мировой истории и археологии.

В Отечественную войну он стал генералом и Героем Советского Союза, а Лина была майором.

Может быть, эти недописанные портреты не удовлетворят читателя. Я не мог умолчать о людях, которые помогли мне в Испании лучше понять войну, испанский характер и душевный строй советского человека. И если я упоминаю о том, кем эти люди стали впоследствии, то потому, что так полюбившаяся им Испания (я порой встречаю их и знаю, как эта любовь победила время) была большим этапом на их пути: они учили и учились, они вызывали в испанцах и в самих себе все лучшее, они навсегда оставили в Испании кусок своего сердца.

4

В 1938 году я напечатал в «Известиях» рассказ летчика республиканской авиации Мануэля Рольдана. Тогда нельзя было сказать, что Рольдан — русский. Чтобы скрыть это, я выпустил из рассказа половину, а вторую переделал. Теперь я могу восстановить правду.

Госпиталь был переполнен. Рольдан лежал среди испанских офицеров и смертельно скучал. Может быть, поэтому он так долго и откровенно говорил со мной. Да и брал я у него интервью по предложению командования.

Он был похож на тысячи русских людей, с лицами, не бросающимися в глаза, «обыкновенными», на которых порой только одна черта выдает внутреннюю сущность человека. У Рольдана это были глаза, синие и мечтательные.

— Ну, что же тебе рассказывать? Всё? Много будет. Я буду про главное. Значит, так. Мальчонкой мечтал стать летчиком. Учился неровно, но как вспомню, что с плохими показателями не возьмут в авиацию, так нажимаю. Ну, летал. Благодарности имею. Отличником был. Недавно, а кажется — так давно. Вызвали меня, предложили: «Хочешь на ответственное задание?» Я говорю: «В Испанию?» Смеется начальство: «Там узнаешь». — «Конечно, хочу». — «Но помни: никому ни слова, даже жене. Всем говори: «На Дальний Восток». Прихожу домой, говорю жене: «Посылают на Восток». Она сразу: «В Испанию!» И в слезы. Я ей говорю, что это почетно, доверие, она отвечает: «Знаю, да уж очень далеко». А мы, понимаешь, ребенка ждем, первого, женаты недавно. «Так как же?» — спрашиваю. «Что как же? Сам уже согласился!» — «А если бы не согласился?» — «Я бы с тобой развелась».

Приехал, значит, сюда. Первый боевой вылет. Мне, как неопытному, приказано держаться в стороне, в бой не вступать. Поддерживать других и только добивать сбитых фашистов. Очень я обиделся за неопытность, у меня же благодарности. Не выполнил приказа. Прямо кинулся на фашистов. Сразу моей машине пробили крылья и бак. Удивительно, что самого не ранили. После боя эскадрилья уходит, а я отстаю. Просто плачу: увлекся, как мальчишка, и на́ тебе! — авария. Смотрю, еще двое наших начали отставать. Ну, думаю, не я один с аварией. А они решили меня защищать, помочь в случае чего. Фашисты, знаешь, так не поступают.

В следующий раз я уже по-настоящему воевал. Один наш загорелся — тот, кто тогда первый стал отставать вместе со мной. И тут перед самым моим носом «хейнкель» пикирует. Я за ним. Он пошел в боевой разворот. А я, как пьяный, понимаешь, дал по нему из всех четырех пулеметов. В себя пришел, когда он уже вонзился в землю. А в голове одна мысль: что с товарищем, что с товарищем? Спасся он. На парашюте.

Всего я шесть фашистов сбил. Тот «хейнкель» и еще пять «фиатов». Вот ты объясни мне: так я люблю машины — всегда смеялись надо мной: «Ты механик, а не летчик», а вот эти «хейнкели» и «фиаты» такие отвратительные, ну, просто видеть их не могу…

Сбили меня над Эбро. Нас было меньше, чем их. Как всегда. Я прикончил своего шестого, гнался за ним до самой земли, видел, как он упал и вспыхнул. А в это время у меня нижний пулемет заело. Высунулся посмотреть — надо мной «фиат». Про все забыл, пошел вверх. Вдруг рывок. Мотор оторвало, как ножом срезало. Надо прыгать, а внизу еще два «фиата». Обязательно подстрелят, они всегда за парашютистами охотятся.

Пустил машину листом и решил прыгать на пределе. Все оглядываюсь: где «фиаты»? Наконец один из наших набросился на них. По-моему, до земли оставалось метров сто, прыгать уже нельзя, парашют не раскроется. Но я все-таки прыгнул. Знаешь, я внизу увидел зеленые листочки на кустах. Честное слово, видел. Так мне к ним захотелось… Тут началось мое счастье. В момент прыжка — ветер. Машина в одну сторону, я — в другую. А то бы она меня раздавила. Еще полсекунды, опять счастье: парашют раскрылся у самой земли, ослабил удар. Сознание я все-таки, должно быть, потерял. Потом вижу: лежу я на земле, зеленые листочки могу рукой достать. Начинаю соображать. Ведь я бы разбиться должен, а вот лежу, все вижу, все слышу: небо вверху синее-синее, кузнечик прыгнул, листочки зашелестели. Может, внутреннее повреждение? Плюнул — крови нет. Почему же я лежу? Когда приземляешься, инстинктивно вскакиваешь, а я лежу. Посмотрел на ноги. Лежат на земле, как чужие, как брошенные. Дернулся — сразу острая боль. Значит, ноги сломал. Потом слышу тонкий-тонкий звук, вроде писка. Прислушался — ничего, перестал прислушиваться — опять. Еле понял, что это я сам стонал. А потом вдруг все забыл, одна только мысль: где я? Кружил, кружил над фронтом, а куда упал — к фашистам или к своим? Где Эбро? Не знаю. Если я у фашистов, надо стреляться. И ноги все равно потерял, зачем жить? А тут вижу: бегут ко мне какие-то военные. Вдруг — фашисты? Одеты ведь одинаково. Достал револьвер, — слава богу, трудно было достать, я на нем лежал, — поднес к виску… Прощай, Катя, расти ребенка!..

Говорят, что счастье и несчастье всегда серией приходят. Сзади подбежал кто-то, я его и не видел, вышиб у меня ногой револьвер, успел. Окружили меня, сердитые такие, кричат: «Аллемано? Итальяно?» Наши это были и решили, что я — фашист. Я подумал, что ответить, и говорю: «Републикано. Коммуниста». Если фашисты, скорей убьют. А они кинулись меня целовать. Я опять теряю сознание, они меня подняли, ну, как ребенка, понимаешь, кричат: «Русо, русо!» По выговору, наверно, догадались. И вот тут, понимаешь, не совладал я с собой, заплакал.

Врачи утешают, говорят, позвоночник сломан, это лучше, чем ноги, будешь летать. Вот не знаю, не врут ли. Слушай, спроси у них, тебе они скажут правду, а потом мне шепнешь. Если мне больше не летать, прямо не знаю, как жить буду. Я все упражняюсь тут, на костылях хожу. Как будто лучше становится. Но болит. Начальству непременно скажи, что поправляюсь, слышишь? Я правда поправляюсь…

Не знаю, для чего тебе велели все это записать. Только ты, пожалуйста, не пиши, что я какой-нибудь там герой. Вот один наш на фашистской территории разбился, а сам остался жив. Наши кружат над ним, хотят сесть, чтобы его подобрать, а он увидел, что в небе фашисты, девятка целая, отбежал от самолета, показал наверх, кулак поднял, попрощался и застрелился у них на глазах. Это герой. А другой по ошибке сел у фашистов, отстреливался, сколько мог, когда они подбежали, а потом поджег бензин и сам с машиной сгорел. Это герой.

Катя, наверно, не знает. Зачем ей будут говорить? А я не написал. С Катей, понимаешь, какая вещь вышла. Получаю от нее письмо: «…скоро родится ребенок, как назвать? Если будет мальчик, я решила назвать твоим именем, а если девочка, решай сам». Я сдуру письмо товарищам показал, они говорят: «Надо, чтобы у тебя память об Испании осталась. Напиши, чтобы она девочку назвала испанским именем, Кармен, что ли. Красивое имя». Я и написал. Получаю ответ, весь слезами закапанный. Пишет: «Родилась девочка, и, как ты велел, я назвала ее Кармен, но теперь я знаю, кто у тебя в Испании завелся». Ну что ты с женщиной поделаешь! А я ни на одну испанку и не глядел.

Он пошел провожать меня на костылях. Тайком от него я обратился к врачу. «Нет, — сказал он, — летать он не сможет». — «А вдруг?» — спросил я. Видно, голос мой дрогнул. Врач отвернулся и неопределенно пожал плечами. Рольдану я, конечно, ничего не сказал. Не знаю, что с ним стало потом.

А вдруг?..

5

НИКОЛАС (Рассказ)

Танк обрушил бруствер, уперся в заднюю стенку окопа, раздался взрыв мины, гусеница лопнула. Все трое ударились кто обо что и одновременно выругались. Мотор продолжал работать, и ни один не услыхал голоса других.

Франсуа нажал рычаги, дал предельную скорость, мотор взревел, но танк не двинулся с места. Николас со своего места толкнул Франсуа ногой. Это означало: выключи мотор. Сразу наступила тишина. Николас смахнул с лица муху. Привезли ее с собой или она фашистская?

Он прильнул к смотровой щели. Окоп выгибался, в нем никого не было — разбежались. Дальше лежало открытое выжженное поле, а за ним маячили темно-рыжие горы с темно-синей каемкой. Позади было то же неровное взрытое поле с короткой, редкой и сухой травой. Республиканские окопы находились примерно в километре отсюда.

Николас спрыгнул вниз. Несмотря на полутьму, он заметил, что лица Франсуа и Пако бледны. «Наверно, и я хорош», — подумал он.

Пако, стрелок, продолжал безостановочно ругаться, словно ему даже не требовалось набирать дыхание. Франсуа же быстро и коротко, как заклинание, повторял одно и то же крепкое слово.

— Тихо! — сказал Николас по-русски и прибавил по-испански: — Внимание!

Те замолчали не сразу, и Николас заметил, что Пако дрожит, а Франсуа бессмысленно бьет кулаком по ладони другой руки. «Вот черт, — мелькнуло в голове, — говорили: учи испанский! Как мне им теперь объяснить?»

— Внимание! — повторил он, поймал кулак Франсуа и разжал его пальцы, потом ткнул Пако в бок. Пако перестал дрожать и посмотрел на командира с внезапной надеждой. Успокоился и Франсуа, но он смотрел на командира критически. — Вот что, — сказал Николас, вкладывая в русскую речь столько повелительности и убеждения, чтобы они служили ему переводчиками. — Первое: не валять дурака! — Он скорчил гримасу и начал комически трястись от страха. — Это — нет! — сказал он по-испански.

Пако кивнул, Франсуа молчал и не двигался.

— А за нами придут, — сказал Николас и спросил по-испански: — Ясно?

Ничего не было ясно. Николас показал жестами: оттуда, сзади, из республиканских окопов, придут другие танки с тягачами, придут — фр, фр, фр, — станут вокруг, никого не подпустят, стреляя — тр, тр, тр, — тягач нас зацепит, вытянет, и все уйдем обратно. Ясно?

— Ясно, — закивал Пако.

— Ясно-то ясно, — пробурчал Франсуа. — Но посмотрим…

— А фашисты? — робко спросил Пако, и Франсуа иронически посмотрел на Николаса.

— Фашисты? — прищурился Николас. Этого вопроса он ждал и боялся, но оттягивать ответ было нельзя.

— Что — фашисты? Они думают: мы убиты.

Он ткнул пальцем в себя, в Пако и Франсуа и показал руками падение тел.

— Нет, — сказал Франсуа, — пожара не было, газолин (бензин все называли по-испански) не вспыхнул.

Пако закивал: да, да, газолин не вспыхнул, иначе они бы уже сгорели. Он даже рассмеялся от удовольствия, что не сгорел, но сейчас же нахмурился: во-первых, смеяться сейчас, вероятно, неприлично, во-вторых, фашисты не такие дураки, они поймут, что без пожара никто не мог сгореть.

— Не сгорели — это главное, — сказал Николас. — Ясно? — Чтобы перевести свои слова, он показал длинный нос в сторону фашистов и рассмеялся. Пако понравилось, что можно смеяться, и он расхохотался. Усмехнулся и Франсуа. — Теперь надо ждать, — с облегчением сказал Николас, думая, что разрядил атмосферу. — Ждать, — сказал он по-испански. Это слово он хорошо знал: любимым присловьем испанцев было — «надо подождать».

— Ждать нельзя, — сказал Франсуа, — они сейчас придут. И у них тоже найдутся тягачи. Они заставят нас выйти. Они возьмут нас в плен. Его (он показал на Пако), может быть, и не убьют, но ты знаешь, что они делают с нами, интернационалистами? И тебе, русскому, уж, наверно, не будет лучше.

Николас называл французов «мельницами»: ему казалось, что они говорят с невероятной быстротой, и говор их напоминал ему торопливое, то веселое, то встревоженное чириканье. Он не понимал ни слова по-французски, но речь и жесты Франсуа были достаточно выразительными, а главное, Николас понимал, о чем думает водитель.

Броня зазвенела: несколько пуль ударилось о нее. Николас вспрыгнул на свое место. Фашисты стреляли из укрытий, невидимые. Он сошел вниз.

— Дураки! — сказал он. — Броне ничего не сделаешь. — Он щелкнул ногтем о металл и презрительно отмахнулся. — А выскочим — подстрелят. — Он изобразил это жестами.

— А если из пушки? — спросил Франсуа. — Бум? — он показал, как снаряд разворотит танк.

— Они хотят взять танк целехоньким, — ответил Николас и сказал по-испански: — Нет, они хотят танк. А это, — он передразнил Франсуа, — это, нет, не хотят.

— Они хотят танк и нас вместе с танком, — сказал Франсуа.

— И что? — спросил его Николас.

Франсуа пожал плечами, потом сложил из пальцев револьвер и приставил его к виску.

— Ничего другого не остается, — сказал он. — Умрем как герои и как… дураки.

— Внимание! — крикнул Николас. Он считал, что это слово означает по-испански «смирно». — Я тебе покажу стреляться раньше времени! Танк оставлять только при крайней необходимости! С собой кончать только в безвыходном положении! За жизнь бороться до последнего! — Он выкрикнул это, не думая, что слово в слово повторяет полученные им указания, и не замечая, что кричит. — Я командир! Делать все только по моему приказу! Я командир, — перевел он. — Приказ — ждать! Ясно? Внимание!

Пако облизал сухие губы и кивнул. Франсуа снова пожал плечами, но сказал, коверкая испанские слова в ответе подчиненного:

— В вашем распоряжении…

Выстрелы давно затихли. Несколько минут прошло в полной тишине. Снаружи раздался стук, сначала осторожный, потом настойчивый. Они переглянулись, кинулись к щелям. Рядом с танком стоял фашист. Из-за поворота в окопе выглядывали другие. Фашист постучал еще раз и сказал громко:

— Красные, сдавайтесь! Вы отсюда не выйдете. Капитан обещает вам жизнь.

Он старался говорить спокойно и уверенно, но голос его на последнем слове дрогнул.

Пако хотел ответить. Николас зажал ему рот. Он не понял ни слова из сказанного фашистом, но в смысле не сомневался. За танк фашисты обещают что угодно. Он погрозил Пако кулаком и жестами изобразил: притвориться убитыми.

Пако показал на пулемет: можно обстрелять тех, кто выглядывает из-за поворота (парламентер стоял слишком близко, в мертвой зоне). Николас отрицательно кивнул и снова изобразил: мы убиты.

Не получая ответа, фашист еще раз постучал о броню и крикнул:

— Красные, отвечайте! Если среди вас есть раненые, мы отведем их в госпиталь. Сдавайтесь! Ваше дело проиграно! Мы обещаем вам жизнь!

Пако и Франсуа не сводили глаз с Николаса. Он держал палец на губах.

— Вам же будет хуже! — кричал фашист. — Мы вас достанем!

Он подождал ответа и, не получив его, выругался. Оскорбленный Пако хотел было блеснуть своими ругательствами, но Николас снова закрыл его рот ладонью.

Фашист попятился, повернулся и осторожно, оглядываясь и стараясь не ускорять шагов, пошел к своим.

— Я его застрелю! — шепнул Пако и рванулся к пулемету, но Николас удержал его на месте.

* * *

Несколько пуль ударилось о броню, и снова наступила тишина. Фашистский капитан, по-видимому, запретил бессмысленную стрельбу.

Николас поднес к глазам руку с дамскими часиками. С тех пор, как они выехали за республиканские окопы, прошло меньше часа.

«Так и не послал Наташке, — подумал Николас о часах. — Свинство! Разве можно рассчитывать, что сам привезешь? Война, разобьешь, а другие теперь не так легко купить, у испанцев туго. Или тебя разобьет…»

Он покраснел и невольно коснулся внутреннего кармана комбинезона. «Командир… приказ… а сам… Каждый раз говорят: с собой ничего не брать, никаких документов, чтобы в случае чего нельзя было узнать, кто такой, какой национальности. А у меня карточка и письмо. Надо уничтожить. Только так, чтобы не заметили».

Ему ужасно хотелось посмотреть на карточку, перечитать письмо. Нельзя, решат, что командир недисциплинированный. Тебя предупреждают, а ты всегда думаешь — это так, для порядка, ничего не случится. И на вот тебе! Рассказать своим, скажут: разложился тут…

Он присел и сидел в полутьме, а перед глазами стояло поле, по которому они добрались сюда. Не свое, не русское, не тульское. Еще хуже, чем чужое, — вражеское. Нет, положим, пока еще ничье. До Тулы, наверно, несколько тысяч километров. И это меньше, чем один километр до республиканских окопов.

— Николас, смотри…

Темно-рыжие горы, смуглые лица, шинели-одеяла, как будто рваные, струя вина, которая льется в рот из высоко занесенного в руке кувшина, — куда он попал? Николас и Николай — это одно лицо?

— Николас, смотри!..

Несколько фашистских солдат осторожно подкрадывались к танку. Пако взял Николаса за руку и показал на пулемет.

— Ждать, — прошептал Николас.

Бросить гранату фашистам было бы трудно: танк осел в окоп, из-за выгнутого профиля сбоку к нему пришлось бы подойти вплотную и подорвать заодно себя, сзади — выскочить из окопа под обстрел республиканцев, а они, конечно, следят, видели, как танк остановился. А кроме того, зачем фашистам портить танк?

Снова раздался стук и последовало предложение сдаться. Затем один из фашистов полез под танк. Другие передали ему штык, и он начал ковыряться внизу, пытаясь отодвинуть люк.

— Откроют, бросят гранату, — прошептал Франсуа. — Или просто вытащат.

Николас встал над люком и вынул револьвер.

Больше никто не сказал ни слова. Фашист то колотил по металлу, то пробовал просунуть штык в паз. Люк начал поддаваться. От ударов танк гудел. В крохотной щели мелькнуло желтое — песок, его закрыло зеленое — куртка фашиста. Кончик штыка просунулся в отверстие, оно стало расширяться. Николас присел на корточки, осторожно вытянул руку, выстрелил. Штык выскользнул из танка, Николас задвинул люк. Остальные фашисты убежали. Несколько пуль снова ударилось о броню, и опять настала тишина.

— Теперь они всё знают, — сказал Пако. — Но наши видят, что мы застряли. Должны помочь.

Франсуа понимал испанский благодаря его сходству с французским. Он сплюнул.

— В атаку из-за одного танка не ходят, — ответил он, мешая испанские и французские слова. — То есть из-за трех человек, потому что пехота все равно танка не вытащит. А другие наши танки знаешь где? Их надо вызвать. Пока заправятся, пока придут. И рисковать ими тоже нельзя. Сколько их у нас? А фашисты, наверно, уже всю артиллерию повернули сюда.

— Что же будет?

Франсуа слегка презирал Пако: за молодость, хотя испанец был моложе его всего года на два, за то, что Пако по сравнению с парижанином — «деревенщина», за то, что он — Франсуа — настоящий доброволец-интернационалист, а Пако пришел в часть с испанским пополнением. Вместе с тем Франсуа симпатизировал «мальчишке» и жалел его. Поэтому он ответил туманно, с неопределенной надеждой:

— Посмотрим…

Его «посмотрим» могло выражать все, что угодно, от крайней степени уверенности до такой же степени отчаяния. Сейчас оно выражало некоторое успокоение.

— А русский? — сказал Пако.

— Что, русский? — переспросил Франсуа.

— Его фашистам не отдадут. И он не позволил тебе застрелиться. Он на что-то рассчитывает. Он хочет жить.

— Все хотят жить, — наставительно ответил Франсуа. — Я тоже приехал к вам драться, а не умирать. Но на войне умирают немножко чаще, чем в кино. Ты знаешь, что такое шанс?

Острот Франсуа Пако не понял. Но что такое шанс, он знал.

— Ну вот. В этой игре у смерти много шансов. А нам не повезло. Но в игре бывают всякие неожиданности. Я это знаю, я люблю скачки. На финише вдруг всех обгоняет лошадь, на которую никто не ставил. Это называется аутсайдер. Вот мы — аутсайдеры. Понял?

— Ничего не понял, — ответил Пако. — При чем тут лошади? Мы танкисты, а не кавалерия, — с гордостью сказал он. — А на смерть я плевал! Вот так! — Он плюнул и изобразил на лице величайшее презрение. — Я только говорю, что русскому нельзя попасть в лапы фашистов. И он что-нибудь придумает.

— Вы, испанцы, всегда надеетесь на других, — покровительственно сказал Франсуа. — Конечно, русский знает свое дело лучше нас. Недаром его учили.

— Он был командиром Красной Армии, — с уважением, почти с восторгом шепнул Пако. — Он слов даром не тратит.

Пако и Франсуа привыкли болтать о чем угодно в присутствии Николаса, думая, что он их не понимает, когда это им не нужно.

— Ну да, — сказал Франсуа. — Но этому его вряд ли учили.

— Чему?

— Как выигрывает аутсайдер. Как выигрывают с одним шансом.

— Красная Армия все знает и ко всему готова, — категорически заявил Пако.

Франсуа хотел было возразить, но сказал только — не то с сомнением, не то с надеждой — свое обычное «посмотрим».

Николас прекрасно знал слова «русский», «Красная Армия». «Вот черти, — подумал он, — наверно, говорят, что в Красной Армии этого бы не случилось и что я липовый командир. Но вел же танк Франсуа, и никто не мог знать, что тут мина».

Николас даже покраснел, но тотчас успокоился: они явно его ни в чем не обвиняли. Но он сейчас же заволновался снова: он понял, что они всецело надеются на него. «Как на каменную гору», — подумал он и усмехнулся: месяц тому назад республиканцы еще владели вот теми темно-рыжими горами и надеялись на них.

— Смотри, как он спокоен, — шепнул Пако. — Русские всегда такие.

— Англичане тоже спокойные, — ответил Франсуа.

— Англичане из гордости, — объяснил Пако, — они других не считают людьми. А русские — оттого, что они все знают, и еще оттого… — он запнулся.

— Еще отчего?

— Оттого, что у них советская власть.

— А-а, — ответил Франсуа. — Конечно. Если бы она была у вас, Франко давно висел бы на фонаре, а мы бы не попали в эту грязную историю.

«Вызвали, спросили: «Хочешь ехать?» — думал Николас. — Тогда все мечтали об одном: в Испанию! Наташке сказал: «Посылают в командировку». Она вся побледнела и спрашивает: «Туда?» Я говорю: «Да нет же, глупая ты, в Сибирь, на Дальний Восток». А она не поверила. «Ладно, не говори, все равно знаю — туда. Счастливый!» А сама и дрожит и сияет. Я не дрожу, но, наверно, тоже сияю. Товарищ, который отправлял, посмотрел на меня и на мой документ сквозь очки: «Товарищ Николас, вы ко всему готовы?» И начал сыпать: особые условия, острое положение, сложная обстановка, другие люди, гибкость, подход… Я и бухнул: «Ко всему готов». Попробуй не бухни! Сам бы на себя руки наложил, Наташка выгнала бы. Все думал: я, я… Я готов, я выдержу, я буду храбрым, я, если понадобится, умру… А тут, пожалуйста, — они, отвечай за них. Одно дело учить их. Сообразительные, черти, все схватывают, только лентяи и устают быстро. Что француз, что испанец. Но другое дело сейчас. Ладно, я могу в любую минуту пулю себе в лоб пустить. Сказано: живым в руки фашистов не попадаться. А они? Француз уже предложил: стреляемся. Ишь какой быстрый! А там что скажут? Где выдержка? Разве я все сделал? Какое имел право губить других? Коммунист должен до последнего… Выходит, ни к чему я не был готов».

Николас сидел в той же неподвижной позе. Пако шепнул:

— Спит? Вот воля! Каждую минуту использует!

— Если нам осталось только спать, — ответил Франсуа, — то для этого у нас впереди целая вечность.

— А ты думаешь, вечность есть? — простодушно спросил Пако.

— Вот это по-испански! — расхохотался Франсуа. — Самое подходящее время для самообразования!

Теперь оба хохотали, и Николас в душе немножко позавидовал им, но строго подумал: «Дети какие-то…»

* * *

— А, негодяи, козлы, дети скверной матери! — закричал вдруг Пако. Он и Франсуа разговаривали, все время поглядывая в щели.

Несколько фашистов вышли из-за поворота в окопе, неся в руках солому и сучья.

— Они хотят поджечь нас!

Ни Пако, ни Франсуа не успели как следует выругаться. Николас одним прыжком занял место Пако у пулемета. Он выждал, — фашисты шли медленно и неуверенно. Сердце его стучало так громко, что стук, казалось ему, был слышен и в окопе. Потом он дал короткую точную очередь. Фашисты попадали, только задний успел убежать. Солома вспыхнула, желтый огонь на мгновенье закрыл поворот. Потом пожар сразу погас.

Один из фашистов был только ранен. Он медленно пополз назад, прижимаясь к земле.

— Стреляй! — крикнул Пако.

— К черту! — ответил Николас. — Хватит с него! Будет ученый.

Он с трудом разжал пальцы, впившиеся в ручки пулемета, и вдруг расхохотался. Пако и Франсуа смотрели на него с удивлением, но он не мог остановиться. Они вопросительно переглянулись и тоже рассмеялись.

— Все-таки что-то сделали, — объяснил свой смех Франсуа.

— Он сделал, — подхватил Пако. — Но, конечно, не напрасно все-таки… — Он замолчал и перестал улыбаться.

— Ну, а теперь что? — спросил Франсуа. — Теперь они уже нас не выпустят.

— Пусть они и ломают себе голову, — сказал Пако.

Короткий дождь пуль опять ударил о броню, и опять настала тишина.

— Злятся, — сказал Пако.

— А все-таки, — спросил Франсуа, — как же быть, командир?

— Ждать, — ответил Николас.

Он знал, что Пако во всем послушается его, но несколько побаивался француза: тот был строптив и недоверчив, все любил проверять, обсуждать, критиковать. Но Франсуа сказал просто:

— Будем ждать.

Николас понял, что завоевал доверие француза. «Чем?» — с удивлением подумал он.

Франсуа и Пако не отходили от щелей. Но фашисты больше не показывались и молчали. «Решили взять измором», — подумал Николас. Он был убежден, что фашисты хотят захватить танк целым. Как перевести им «измором», чтоб они не волновались?

— Фашисты больше ничего, — сказал он по-испански. — Ничего делать. Они тоже жди. Они жди, нам нечего есть и пить. Ясно?

— Посмотрим, — сказал Франсуа, на этот раз весело.

— Командир, — спросил Пако, — ты из рабочих или из крестьян?

— Рабочий, — ответил Николас. — Мой город — Тула. Ясно? — спросил он вместо «слыхал про такой?».

— Нет, — сказал Пако. — Там шахты, как в Астурии?

— Нет, все для войны, — сказал Николас.

— Это? — Пако обвел рукой танк.

— Нет, это, — Николас показал на пулемет и на свой револьвер.

— Я слыхал про Тулу, — сказал Франсуа. Ему хотелось показать, что он знает больше Пако.

— Командир, — спросил Пако, — а в Красной Армии ты был долго?

— Два года.

— И тебя всему научили?

Николас не понял и неопределенно пожал плечами.

— Я хочу сказать, что у нас рабочий должен был бы дольше учиться. Мы необразованные. Командир, а у тебя есть девушка? — Пако выпалил этот вопрос одним духом и густо покраснел.

— Не девушка, — ответил Николас. — Жена.

Позабыв, что боялся, как бы товарищи не увидали фотографии, он достал ее и протянул Пако. Пако схватил ее и поднес к щели.

— Ого! — сказал он с восторгом и по испанской привычке зацокал губами. — Какая хорошенькая!

— Покажи, — сказал Франсуа и в свою очередь поднес фотографию к щели, рассмотрел критическим взглядом знатока и тоже одобрительно прищелкнул языком. — Таких и в Париже немного, — изрек он наивысший комплимент.

— И ты оставил ее, чтобы приехать к нам? — спросил Пако.

— Она хотела, — с гордостью сказал Николас, и товарищи поняли, что Наташа сама посылала мужа в Испанию.

— Я тебе говорю, — закричал Пако, — русские — особенные люди, и женщины у них особенные! Командир, она тебе пишет? Да? А что она пишет? Дома всё в порядке? В твоем городе — как его? Тула! — работают хорошо? А про нас она спрашивает? То есть про Испанию.

— Еще бы не спрашивала, если сама посылала, — сказал Франсуа.

— Она хочет, чтобы мы победили! — в восторге кричал Пако. — Чтобы ты был героем! Чтобы мы все были героями!

— Да, да, — кивал Николас, понимая пятое через десятое.

— А ты писал ей про нас? Про Франсуа и про меня?

— Да, да!

— А что ты писал?

Николас не знал, что ответить. Франсуа сказал за него:

— Он написал, что в его танк назначили стрелком совершенного дурака и молокососа Пако.

— Нет, правда?

Николас молчал и улыбался. «Вот, Наташка, и ты участвуешь в войне, — думал он. — Помогаешь».

Франсуа, отвернувшись, сказал глухо, без выражения:

— А у меня никого нет. Была — и нет.

Пако повернулся к нему.

— Смотри в щель! — крикнул Франсуа. — Год тому назад я потерял работу. Выгнали, потому что в забастовку я намозолил глаза инженеру. И еще кое-кому. И девушка от меня ушла. Она любила танцевать, развлекаться, понимаешь? — Он обращался к Пако, но говорил только для Николаса. — У русских так не бывает. А у нас так. Денег нет — и ты девушке не нужен. Если бы я ей тогда сказал, что поеду в Испанию, она бы сказала, что я сумасшедший.

— Что она — фашистка? — возмущенно спросил Пако.

Франсуа не ответил ему, помолчал и обратился прямо к Николасу:

— Ты не думай, я не из-за этого сюда приехал. То есть, немножко из-за этого. Понимаешь, не оттого, что огорчился, что она меня бросила, а оттого, что это вообще бывает. Это не годится, чтобы из-за денег любили, из-за денег бросали. И в забастовку я многому научился. Это тоже не годится, чтобы надо было голодать, для того, чтобы потом не голодать. А все, что не годится, — фашизм. Верно?

Он говорил на особом языке интербригад: частью по-испански, частью на родном языке и вставлял слова из всех европейских языков. Он думал, что так Николас легче поймет его. И Николас действительно понял.

— Да, да, — сказал он, — ясно. Все это фашизм.

— И фашизм есть везде, — сказал Франсуа. — Только у вас его нет.

— Ясно, — подтвердил Николас.

— Я это понял здесь, — сказал Франсуа. — То есть, окончательно понял. Мне их Франко так противен, как будто я из-за него бастовал, как будто это он у меня девушку отнял. А в общем я начал воевать еще в Париже, в тридцать четвертом, когда наши фашисты пошли на Палату депутатов и бритвами резали жандармским лошадям поджилки. Я люблю лошадей. На скачках я не только играю, мне еще нравится, что очень красиво. В СССР есть скачки?

* * *

Республиканцы и фашисты лениво перестреливались. Выстрелы хлопали негромко, как пастуший кнут. Сотни солдат с обеих сторон, несомненно, не сводили глаз с танка. Стало очень жарко: солнце вышло из-за туч и сразу накалило металл. Есть не хотелось, но Николас заставил себя и других съесть по плитке шоколада. Шоколад был французский. «Наши все-таки помогают, — сказал Франсуа и тут же прибавил: — Но мало». Теперь, в жару, от шоколада еще больше хотелось пить. А вода была только у Пако, он никогда не расставался с флягой. Николас велел воду беречь.

«Наступит темнота, — думал он, — фашисты подкрадутся, и мы не услышим. Костер разложат так, чтобы не взорвать, а поджарить. Выскочить с темнотой? Услышат и сразу — пулеметом. Все равно придется выскочить. Но они будут этого ждать. А револьвер только у меня. Успею прикрыть Франсуа и Пако? Черт его знает, что тут делать!»

Франсуа устал. Николас сменил его у щели, и он заснул. Фашисты явно выжидали прибытия тягача или наступления темноты. «Им что! — думал Николас. — Поймали». Он наклонился над Франсуа. Француз спал, и на лбу его появилась мучительная морщинка. «Я думал, он веселый, даже пустой, а он грустный. Может быть, и во сне видит наш танк? Или девушку, которая его бросила? А может быть, во сне он не притворяется, не играет?»

Раньше Николас относился к Франсуа настороженно. Он знал, что француз храбр, и все-таки не вполне доверял ему из-за его критических взглядов и словечек. Теперь Николасу было его жаль.

«Хороший народ французы, — подумал он. — Вроде песни: не поймешь, веселая или грустная, щемит, и все-таки сладко…»

Пако стоял у другой щели. Он все время поглядывал на Николаса. Решив, что русский ничем не занят, он прошептал:

— Командир, можно, я тебе тоже расскажу про себя? — В его шепоте была горячая просьба.

— Если я понять, — ответил Николас и подумал: «А следовало мне знать их раньше. И рассказывать про себя должен был раньше заставить. Ну да ладно теперь. Нет, не ладно. Буду жив, запомню».

— Я из-под Валенсии, — зашептал Пако. — Сагунто, знаешь Сагунто? Который фашисты бомбят, потому что там заводы. У нас кругом апельсины и рис. Апельсины стоят, как солдаты, цветы белые-белые и так пахнут… А от риса, от орошения плохо пахнет. Крестьяне у нас в общем богатые, но отцу не повезло. У него сосед отвел воду. Он послал меня в Сагунто. Он сказал: «Все равно этого клочка на семью не хватит». В Сагунто есть камни со времен римлян, знаешь?

— Я был в Сагунто, — сказал Николас.

— Ну? — обрадовался Пако. — Твой город… как его? Тула, да, конечно, больше, и заводы у вас, конечно, лучше. Но Сагунто — ты не думай, что это уж такой маленький городок. Заводы старые, но зато люди работают из рода в род. Много стариков, которые помнят все забастовки этого века, когда нас еще на свете не было. И участвовали в них. Знаешь, там почти ни одного голоса не было против Народного фронта.

Пако торопился и не замечал, как перестал выбирать легкие слова, что он всегда делал в разговорах с Николасом и интернационалистами. Мало того, он невольно перешел на валенсийский выговор, и Николас не понимал уже ни звука. Но он видел, как взволнован и увлечен Пако, и поэтому время от времени кивал головой или говорил: «Да, да!» И Пако казалось, что русский понимает все.

— Я хочу сказать, что я сам, когда пришел в Сагунто, ничего не понимал. Я думал, что счастье только в земле. Я мечтал: проработаю лет двадцать, накоплю денег, вернусь в деревню, куплю участок и буду заниматься только апельсинами. Чтобы не пахло орошением. Мне тогда было пятнадцать лет, это ужасно давно. (Теперь ему было девятнадцать.) Если бы война началась тогда, хотя это было бы уже при республике, а не при короле, я бы ничего не понял. Я бы тогда не пошел добровольцем. Я бы не понял, какие замечательные люди русские и интернационалисты. Я бы, наверно, спрашивал, как теперь еще некоторые спрашивают: а зачем они здесь, у нас, кому охота проливать кровь за чужое дело даром? Я бы не понимал, что люди, то есть настоящие люди, люди сердца, должны помогать друг другу. И прежде всего рабочие. И вообще — трудящиеся. Что фашизм — общий враг. Этому меня Сагунто научил. Я раньше ничего не знал про СССР. Я не догадывался, как это хорошо, когда власть у рабочих. Я даже не понимал, как это может быть. Отец говорил, что крестьянам до этого нет дела, потому что земля — это всегда, а городские глупости — это глупости. Он говорил, что апельсины и рис нужны всем, а слова — только тому, кто их говорит. И что без крестьян все подохли бы с голоду и перестали бы заниматься политикой.

Николас делал вид, что внимательно слушает и сочувствует, но про себя чертыхался: «Он всю душу, должно быть, выкладывает, а я глазами хлопаю. Наверно, тоже, как француз, про неудачную любовь рассказывает. Я бы так не мог… То есть, положим, карточку я им почему-то показал…»

Пако вдруг схватил Николаса за руку:

— Командир!.. Нет, не хочу сейчас называть тебя так! Русский! Нет, и этого мало! Товарищ! Товарищ Николас! Я хочу тебе сказать! Понимаешь, я рабочий! Не только руками. И не только головой, голова у меня плохая. Сердцем! Я знаю, за что умру. Если ты выживешь, ты скажи своей жене: Пако был настоящий рабочий!

«Скажи», «жена», «рабочий» — эти слова Николас знал. И он вдруг понял все, что волновало Пако. Не думая, неожиданно для себя, он схватил Пако за плечи и неловко поцеловал.

— Почему вы прощаетесь? — спросил Франсуа. Он только что проснулся, и голос его был сонным.

«Глупо!» — подумал Николас и покраснел.

Но Франсуа проснулся совсем не в насмешливом настроении.

— Ах, да, — сказал он и тяжело вздохнул. — Потому что скоро стемнеет и тогда… — Он не ждал ничего хорошего от ночи. — И тогда тремя рабочими, тремя солдатами, тремя антифашистами будет меньше. А все-таки это хорошо — быть рабочим, солдатом, антифашистом и интернационалистом. Ты, Пако, интернационалист, потому что ты в нашей части. Русские вообще главные интернационалисты во всем мире. Я понимаю, почему вы прощались.

— Мы не прощались, — сказал Пако.

— Нет? А я думал… Хотя, конечно, три человека ничего не значат и ничего не решают. А умереть один раз нужно. Посмотрим…

Во время операций, стоя на своем месте, в башне танка, Николас, сам не замечая, обычно напевал. Сквозь грохот машины он себя и не слышал. Пение под сурдинку стало привычкой. Забывшись, он начинал мурлыкать.

Так и сейчас, задумавшись над речью Пако, он начал напевать без слов — слов этой песенки он, кстати, и не знал. Пако и Франсуа с удивлением посмотрели на него. Потом Пако весело подхватил — он был в чудном настроении после того, как русский его поцеловал:

Мне говорят, что я для любви

Еще маленькая,

Зернышко — перец, а посмотри,

Как кусается!

Ай-яй-яй-яй!..

Он пел так задорно и заразительно, что подтянул и Франсуа, отчаянно фальшивя. Хор получился нескладный, а песня — и задорной, и печальной…

* * *

А солнце уходило, и в танке стало темно, и они уже видели не друг друга, а смутные тени. Первым оборвал пение Франсуа.

— Герои запели последнюю песню, — сказал он. — Через час для них наступит испанская ночь.

Николас почувствовал, как сердце замерло и затем пошло неровными ускоряющимися толчками. «Чего я распеваю? Что же делать? Хоть бы Наташка помогла! Надо сжечь ее карточку. Нет, успею еще, а то они решат, что конец. Что придумать, чтобы их спасти?»

Пако робко коснулся его руки.

— Николас, — сказал он, впервые называя командира только по имени, — ведь это не очень страшно — умирать? Правда?

— Только противно, — сказал без насмешки Франсуа.

— Мы — жить! — сказал Николас уверенно, хотя был убежден в обратном.

Они замолчали.

Молчание длилось долго. В щели еще видно было поле и солнце. Перестрелка затихла, чтобы возобновиться, как всегда, уже с наступлением темноты, когда солдаты начинали нервничать. Все трое стояли у щелей. Не говоря ничего друг другу, они прощались с солнцем.

Они не слышали свиста: то ли задумались, то ли звук не проник в танк. Где-то неподалеку разорвался снаряд.

— Это что? — крикнул Франсуа. — Фашисты или наши? Почему?..

Прошло несколько секунд. Теперь они напряженно прислушивались и потому услыхали нарастающий свист и за ним — второй разрыв.

— Внимание! — крикнул Николас. — Ясно? — Он торопился, не говорил, а рождая снова, он снова командовал. — Это наши. Стреляют в нас. В танк.

— Зачем? — крикнул Франсуа.

— Они думать, мы уже… — Николас показал жестами, — убиты или в плену. — Он не сообразил, что товарищи не видят его. — Чтобы танк не достался фашистам, — быстро сказал он по-русски. — Танк — нет фашистам! — перевел он на испанский. — Внимание! Ты (он схватил Пако и потащил к люку) — первый. Беги! Быстро-быстро! Но перебежками! Черт, как тебе объяснить? Смотри! — Он схватил ладонь Пако и показал на ней пальцами, как надо бежать и падать, бежать в разные стороны и падать.

— К своим? — радостно закричал Пако и полез в люк.

— Да, да!

Раздался третий взрыв. Республиканцы не торопились, в этом было спасение. И стреляли неточно. Пако уже отодвинул труп фашиста и стоял рядом с танком, но не двигался.

— Сигай! — отчаянно крикнул Николас, переделывая знакомое ему «сиге» (продолжай, вперед) на русский лад.

Пако кинулся бежать. Он бежал стремглав, напрямик по полю. Фашисты открыли по нему стрельбу, но он не менял направления, не падал на землю. Он забыл или не понял, что показывал ему Николас. Потом он скрылся из глаз Николаса и Франсуа.

— Добежит? — спросил Франсуа. Зубы его от волнения стучали.

— Теперь ты, — сказал Николас. — И перебежками, перебежками! — Он схватил руку Франсуа и поскакал по ней пальцами, как раньше по ладони Пако. — Марш!

— Сперва ты, — сказал Франсуа, так и не уняв стука зубов.

— Марш, я говорю! — крикнул Николас — Я командир!

Франсуа вылез в люк и, лежа на земле, сказал:

— Давай вместе!

— Сигай! — не своим голосом крикнул Николас.

Франсуа вскочил и помчался по полю. Фашисты обстреляли его. Николас видел, как он упал, но через секунду вскочил и побежал дальше.

— Направление меняй! — закричал Николас, но Франсуа уже не мог его услышать.

Николас скинул комбинезон, собрал несколько тряпок, сложил все в кучу около бака с бензином, достал письмо и фотографию, поцеловал их, зажег спичку, поднес к ней письмо, потом фотографию, сунул горящую бумагу в тряпку, тряпка вспыхнула, огонь лизнул комбинезон. Николас вылез в люк, вскочил на ноги, глубоко вздохнул, пошатнулся — так свеж был воздух на воле, — оглянулся и побежал. Он услышал выстрелы, упал. Очередь пронеслась над головой. Он выждал минуту, отполз в сторону и, приподнявшись, но пригибаясь к земле, побежал в другом направлении. Фашисты снова настигли его огнем, он снова упал и, не задерживаясь, отполз в сторону. Фашисты продолжали стрелять по тому месту, где он упал. Он вскочил, опять переменил направление, упал, не дожидаясь выстрелов, пополз. Позади раздался взрыв. «Танк!» — мелькнуло в голове, но он даже не обрадовался, а помчался по прямой, пока ошеломленные взрывом фашисты не спохватились. Пуля задела руку. Упав, он снова отполз в сторону, царапая лицо и руки о короткую траву. «Наши давно не стреляют, — подумал он. — Ни артиллерия, ни пехота. Заметили нас. А может быть, Пако уже добежал?»

Как раз в эту минуту началась страшная трескотня. Стреляли республиканцы, и стреляли из всех видов оружия. Пушки били по фашистским окопам, трещали пулеметы и винтовки.

— Милые, — прошептал Николас, — прижимают фашистов, чтобы они не могли стрелять по нас. — Он снова рванулся вперед и побежал зигзагами, не останавливаясь, пока не задохнулся и не закололо в боку. Упав, он подумал: «А половину уже, наверно, отмахал. И с танком в порядке, не оставил им. Узнать бы только, что с Пако и Франсуа».

Передохнув, он снова пополз. Руки дрожали, локти и колени болели. Они были стерты в кровь. Кровь сочилась и из руки, задетой пулей. Он полз долго, потом подумал, что республиканцы могут счесть его убитым и перестанут стрелять. Он вскочил и побежал. Он почти не смотрел вперед, только чтобы не потерять направления, глаза его были прикованы к земле. Снова падая, он вдруг увидал республиканские окопы, полоску дыма над ними. Они были близко, совсем близко.

Он перестал чувствовать боль, забыл о локтях и коленях, полз, полз. Когда он вскочил, окопы были в нескольких десятках шагов. Он увидал головы, высунувшиеся над бруствером. Республиканцы что-то кричали, он не мог разобрать что, но слышал голоса, видел взволнованные, сияющие лица. Не помня себя, он кинулся бежать напрямик и одним прыжком оказался наконец в окопе.

Кто-то обнимал его, кто-то совал ему фляжку с вином, кто-то кричал, кто-то в восторге стрелял в воздух.

Он ничего не видел, ничего не понимал, он переводил дыхание и не мог отдышаться.

— Где? Где? — повторял он. Он хотел узнать, что с Франсуа и Пако, и вдруг забыл их имена.

Его бережно взяли под руки и повели по окопу, как больного. Стрелки, сидевшие у бойниц, сторонились, но каждый пытался хотя бы дотронуться до него.

В ходе сообщения сидел бледный Франсуа. Санитар перевязывал его. Он был ранен в плечо. Рядом на животе лежал Пако. Ему досталось хуже: две пули попали в спину. Ни тот, ни другой не могли говорить. Но глаза их, несмотря на боль, были выразительнее всяких слов.

Ноги Николаса задрожали, он не мог больше стоять. Он сел прямо на землю и сказал:

— Черти! Говорил вам русским языком: пе-ре-беж-ка-ми! А вы!..

Он махнул рукой и, все не замечая, что говорит по-русски, спросил окружавших его солдат, позабывших всякую дисциплину, всякий порядок:

— Не опасно их? А? Выживут?

И опять его поняли. Десятка два голосов с восторгом и наперебой ответили ему:

— Ничего, ничего!..

Загрузка...