После смерти матери Зойку забрала сестра отца. Не хотелось Зойке уезжать от тетки к мачехе. Тетка говорила отцу, что жену он выбрал диковатую, ни к чему бы в мачехи такую молодую. Отец похохатывал:
— Зато здоровая, ядреная. А с Верой до смерти я намучился.
Вера — мать Зойки.
Зойка удивилась. Как это — намучился? Мать спокойная, добрая. Это ее ученики мучили. На педсовете то одного, то другого брала на поруки. Те, кого она брала на поруки, делали Зойке кораблики и гармошки из бумаги.
Однажды маму увезли в больницу прямо из школы. И больше в школу она не вернулась. В амбулаторной карточке Зойки стали писать: «Наследственность неблагоприятная, мать больна туберкулезом».
Мама Зойку больше никогда не целовала и не брала, как раньше, к себе в постель. С этого времени в их доме многое изменилось, и Зойка стала бояться темноты. По ночам ее будили неясный шум в спальне и тихий плач матери. Испуганно подпрыгивало сердце, и Зойка бежала к дверям. Она видела пьяное, искаженное лицо отца. Он склонялся над лежавшей матерью и шипел:
— Замолчи! Убью!
Зойка влетала в спальню и падала на мать с криком:
— Не тронь! Не бей мамочку!
Отец отступал и бормотал:
— Да я что? Я так. Я спросил — не надо ли чего?
«Пусть так, пусть врет, — думала Зойка, — лишь бы мамочку не трогал». С вечера, если отца долго не было дома, она прятала все ножи, а сама бессонно замирала в постели, ожидая его прихода.
В тихие вечера отец звал Зойку в сарай за дровами. Ей было страшно идти с ним в потемки. Она воровато забегала и прятала топор. Ей казалось, что он может отрубить ей голову, и ничего поделать не могла со своим страхом и даже матери не сознавалась. Старалась днем наносить к печке дров, хотя никто ее об этом не просил.
Отец не был скор на ходьбу. Из-за костыля. Сперва Зойка думала, что отца на войне ранило. Потом узнала — с детства. Болезнь иссушила ногу, и он не мог без костыля. Однако пьяный никогда не падал, лишь костыль громче стучал о пол, и Зойка, лежа в своей комнате, слушала, как стучит костыль в спальне. И когда мать говорила: «Да ведь костыль — нога твоя, Григорий, чего ж ты им машешь?» — Зойка бежала в спальню и висела на отце. Он доставал из кармана мятую конфету и протягивал Зойке, уверяя, что он мать любит и никогда ее пальцем не тронет, а сам все сжимал и сжимал кулаки, будто руки у него замерзали. Зойка ему не верила и не уходила из спальни. Ей хотелось к матери, обнять ее крепко-накрепко и уснуть возле нее, защитив от отца. У матери начинался озноб, Зойка укрывала ее всем теплым, что попадалось под руку, а отец уходил в Зойкину комнату и засыпал на диване.
Отец работал фельдшером в больнице. О стрептомицине дома говорили часто, и Зойка знала, что это самое главное лекарство от маминой болезни. Но стоил он дорого, и доставать его было трудно. Отец брал у матери деньги на лекарство, а сам приходил пьяный. Денег стало не хватать, приходили какие-то женщины и примеряли мамины платья. И денег за платья тоже не хватало. Стрептомицин приносили родители маминых учеников, а с маминой пенсии Зойка бегала к ним и отдавала деньги за лекарство. Зойка слышала, что очень скоро стрептомицин будут продавать в аптеках свободно и туберкулез станут лечить как обыкновенную простуду и что об этом пишут в газетах.
Маме было стыдно посылать Зойку за медсестрой. Сначала мать просила отца не забывать ставить уколы, обещая поправиться, обязательно стать на ноги, а потом перестала и даже не радовалась принесенному лекарству.
Однажды Зойка нашла котенка. У них и до этого были кошки. Но они куда-то бесследно исчезали. Отец немногословно успокаивал каждый раз Зойку, мол, заболела и умерла. Зойка искала в огороде, на улице, но ни разу не находила. Про себя думала, что кошки, умерев, как-то умеют растворяться. За найденным котенком ухаживала особенно усердно, чтоб и он не умер. Отец, наверное, тоже любил кошек. На всех фотографиях в детстве он был с котятами на руках.
— А почему они до кошек не вырастали? — спрашивала отца Зойка. Ведь он рос, и котята должны были расти, а он все с разными.
…Котенок был на редкость красивым. Весь рыжий, а на ногах белые чулочки. Не гадил, в цветы не лез. Звенел по утрам будильник — Зойке в школу пора собираться. Котенок смешно фыркал и быстро-быстро шлепал лапой по Зойкиной руке. Она умывалась, а котенок сидел у ее ног и тер лапой усы — тоже умывался. Ей это очень нравилось, специально долго чистила зубы. Знала, что кот не вытерпит и напомнит о себе, поторапливая с завтраком. Так они и встречали день. Кот провожал Зойку до дверей, а потом прыгал на подоконник.
И вдруг кот занемог. Часами лежал у маминой кровати и не отзывался на Зойкин голос.
— Папа, давай кота полечим, — просила Зойка. Отец молча брал кота за шкирку, заглядывал ему в пасть и бормотал: глисты, наверно. Не велел брать на руки. Отец уходил, а Зойка брала кота на руки и рассказывала ему сказки про мышей. Раньше он их внимательно слушал и мурлыкал, а теперь смотрел виноватыми глазами на Зойку и будто извинялся за хворь. Мама тоже гладила кота и тоже виновато смотрела на нее. От всего этого у Зойки закипали слезы, и она уходила пореветь в сарай.
Кот исчез. Вместо того чтобы собираться в школу, Зойка искала своего Рыжика. Отец уговаривал не искать. Придет-де, ушел прохвораться, коты часто так делают. Зойка плакала и твердила, что все не прохворались и не пришли, и Рыжик пропадет…
Она выбегала во двор. Звала-звала кота, искала его во всех углах. Кота нигде не было. Собралась идти обратно в дом, но завернула за угол сарая и обмерла: кот, распушив хвост, висел на веревочке, вытаращив на Зойку глаза. Она испуганно заверещала и без памяти бросилась в дом.
— Там… там… Его… его убили, — она упала на кровать и задохнулась комком слез. Ей стало плохо. Отец брызнул на нее водой и крикнул, снимая оцепенение:
— Из-за паршивого кота… Истеричка! Марш в школу!
В школу она не пошла. Сидела в школьном парке и все видела, видела Рыжика…
После смерти матери отец выбросил посуду, которой она пользовалась. Ела она всегда из одной и той же тарелочки — пластмассовой. Тарелочка была легкая, как игрушечная. В свои одиннадцать лет Зойка вдруг отчетливо поняла, что мать сразу приговорила себя к какой-то скоротечности. Все она знала наперед, обо всем позаботилась заранее. Сама сшила себе халат из голубого сатина с кружевами. Шила тайком, а когда умерла, оказалось, что отец как бы ни при чем. Пришли и все сделали родители маминых учеников. Зойка даже удивилась, сколько много людей знало маму.
Так что зря отец говорил тетке, что с мамой намучился. Это они намучились с отцом…
Мачеха была совсем молоденькая. Лицо и руки у нее будто кирпичом натерли. Волосы в четыре косички заплетены. В ушах серьги дутыми колечками, на шее в несколько рядов бусы из бисера. Зойке сначала казалось, что посидит-посидит она с ними и уйдет. При ней Зойка чувствовала себя как в гостях. И дом стал какой-то чужой. В углу появился пузатый комод, у стенки гора из сундуков. Кровать в спальне вверх подскочила — такая огромная перина появилась на ней. Все в доме отяжелело и, показалось Зойке, потемнело.
— Вот тебе мать, — отец по-хозяйски положил руку на плечо женщины с бантиками в косах. — Хочешь — зови матерью, а хочешь… — он замолчал, не досказав, и Зойка так и не узнала, как еще можно звать эту женщину с большими красными руками.
— Тося я вобче-то, — как бы извиняясь, сказала женщина. Всем своим видом она как бы говорила; такая я, хотите — верьте, хотите — нет.
Жили тихо. Тося быстро освоилась. С Зойкой больше молчала. Отца уважительно называла Григорием Аксенычем и, похоже, гордилась тем, что вышла за «фершала», Зойка слышала, как она хвастала своей, деревенской, что приехала на базар и у них остановилась;
— Уважительный он. Тося да Тося. Куклёзой поит. Для здоровья.
Зойка сидела на своей кровати в кухне и потихоньку улыбалась. Смешная эта Тося! Глюкозу называет куклёзой, портфель — протфелем.
— Надо, говорит, небель протереть, а то из пыли моль выведется и все польты сожрет.
Пыль она по нескольку раз в день протирала. Ходила по дому и частушки тихонько пела.
Ох ты, милочка моя,
Сорока белобокая.
Раньше я к тебе ходил,
Теперь гора высокая.
При отце стеснялась петь. Приходит он, Тося не знает, куда девать свои большие руки. То занавеску на дверях поправит, то по оконным задергушкам пройдется. Отец сидит ест, а глаза его следят за Тосей, словно он боится упустить ее из виду. Идет мимо него Тося, руки так и тянутся к ее боку. Зойке противно видеть, как отец хлопает ее ниже спины. Уходит на улицу и не спешит в дом…
В шестом «а» все в почту играют. На уроке Зойке пришла записка от Мишки Зонова. «Зойка сиводня прилетели грачи! После уроков айда в школьный парк?» Зойка исправляет ошибки и пишет на обороте: «Пойдем!»
Прекрасный человек — Мишка Зонов! Не лезет, как девчонки, с дурацкими вопросами. Здорово рисует. А рисует и пишет он левой рукой. Левша. Зойка однажды целый урок училась писать левой рукой, так и не научилась. У Мишки в стайке кролики живут, под сенками — пес, а по дому ходит старый важный котище. Зойке завидно. Она всегда вздыхает, когда гладит Мишкиного кота, и боится сказать о своей заветной мечте. Лучше уж без кота, раз не хотят у них жить.
Тополя весной кажутся разбухшими, тяжелыми. Тянут ветки вверх, каждый тополь спешит поскорей на свою вершину грачей пригласить. Грачи кружатся, горланят, спорят. От их грая долго в ушах звенит.
Т а м, где мама, наверное, тоже грачи прилетели. Там деревья еще выше и тишина. Туда надо долго ехать на автобусе. Осенью они с Мишкой ездили тайком, что никто не узнал. Одна бы Зойка ни за что не отважилась. Они обложили могилку гроздьями спелой рябины, покормили воробьев хлебом и пошли пешком назад — денег на автобус не было.
Они бы и сейчас поехали. Только там еще много снега, не пробраться.
На углу торгуют пирожками.
— Зоя! — зовет кто-то. Зойка вертится на одном месте, не может понять, кто зовет. — Зоя! — из окна киоска, где торгуют пирожками, высовывается рука и машет Зойке. Они идут с Мишкой к киоску, а оттуда навстречу им выплывает кулек с пирожками.
— Ты меня не знаешь, Зоенька? Не помнишь? — улыбается продавщица.
Зойка отрицательно трясет головой.
— Да я у твоей мамы училась, — смотрит на Зойку женщина. Ей, видимо, очень хочется, чтоб Зойка ее вспомнила. — Да мы еще тебя под партой спрятали, чтоб мама тебя не видела. Тебе так хотелось посидеть на уроке, вот мы тебя и спрятали. Не помнишь? — огорчается она и говорит:
— Ешьте на здоровье пирожки. Горячие!
— Мы можем заплатить, мы за так не будем, — солидно говорит Мишка и достает деньги. Зойка знает, что Мишка давно бережет их на краски, а их все не везут в магазин.
— Да что ты! Я же угощаю. Я же просто так, на здоровье, — растерянно бормочет женщина.
— Спасибо! — кричат на ходу Мишка с Зойкой, вонзая зубы в ароматные пирожки.
Тосе из деревни иногда присылают письма ее родители. Тося сидит, разбирает по складам письмо матери и плачет. Хотя ничего особенного в письмах нет. Пишут, что корова отелилась, сепаратор новый купили, остригли овечек и отдали катать Тосе валенки-чесанки. Письма начинаются одинаково: «Здравствуйте, дорогие детки Григорий Аксеныч, дочь Тося и Зоя Григорьевна!» Зойка смеется над «детками», а Тося — плачет.
— Жили бы в деревне — отделили бы нам теленочка. А здесь все с купли. Я у тяти любимая дочь, неуж бы не помогли? За мной одних половиков три трубы дали, а ежели бы где по суседству жили — разжились бы. Отец хоть и фершал, хоть и чистая работа, а зарплата маленькая и дом не свой у вас, а горсоветовский.
Зойка мало что понимала в ее словах. Только когда брат Тосин приезжал и говорил, что телку старики отдали ему, Тося даже побелела, и на другой день заставила Зойку писать старикам письмо под диктовку. «Раз вы Митрию телку, то мне отдайте все перо с гусей осеннего убою и ососков от поросят. А то я не дочь вам, и вы ко мне ни ногой!» Зойка писала и думала, что Тося настоящая жадина и над письмами из-за жадности плачет.
Отец любил ездить в гости в деревню. Тося возвращалась оттуда груженная, как самосвал. Только заходила в дом и одним движением сваливала в кучу множество, на Зойкин взгляд, ненужных вещей: плетенные из старья кружки, хромовые заготовки для сапог, чугунные сковороды. Все это Тося несла на рынок и быстро сбывала с рук. Отец не разрешал ей устраиваться на работу, и она была настоящей домохозяйкой, у которой копейка рубль бережет.
Однажды после поездки в деревню отец намотал Тосины косицы на кулак и притянул ее голову к своим коленям. С тех пор и пошло-поехало.
— Дура ты деревенская. Дикарь стоеросовый, — кричал отец на Тосю. Она молчала.
— Чего с тебя возьмешь, с деревенщины? Э-эх! — поднимался вверх костыль.
— Не смей ее бить! — защищала Тосю Зойка.
— Я ее и не трогаю. Зачем она мне нужна? Ручищи — во! Здо-о-ровая. Гнуть — не согнуть. Чего ее защищаешь? Она пусть сама сперва заимеет защитников-то. Иди спать! — гнал он Зойку.
— Ты ее не тронь, пожалуйста, — просила Зойка.
— Не твое дело! Марш спать! — глаза отца стекленели от злости, растопыренная пятерня не находила покоя, и, уходя, Зойка слышала, как терпеливо принимала Тося затрещины отца. Потом Тося что-то потихоньку говорила отцу, видимо, успокаивая, а он кричал, что она хоть и здоровая с виду, а урод. Зойка слышала воркующий шепот Тоси и то, как она раздевает отца. Она видела Тосиными глазами несуразную фигуру отца с тонкой высохшей ногой, волосатой грудью и остро выпяченным животом. Он ей представлялся маленьким уродцем. И глаза у него разные. Один — карий, другой — зеленый. Крупная лысеющая голова казалась ей многоместной камерой, на полочках которой разложено множество ненужных вещей. И когда он пьян, вещи покидают места, и неразбериха эта делает несчастными окружающих его людей. Она думала о нем как о постороннем человеке, стыдилась его. И одного понять не могла: ради чего терпит все это Тося, человек здоровый и свободный.
…Во сне Зойка часто искала мать. Она хотела сказать ей что-то важное, о чем-то спросить ее. Кто-то невидимый бесстрастно говорил: мать только что прошла мимо, а она не заметила. Зойка бежала по безлюдным дорогам, легко перелетая канавы. Бесцветный голос говорил: все, опоздала, надо было раньше. Во сне на Зойку наваливалась такая тяжесть, такая тоска, что хотелось умереть. Она обращалась к невидимому голосу, плакала и просила в другой раз обязательно предупредить ее о приходе матери. Но и в другой раз мать бесследно исчезала, хотя Зойка так ждала ее, так искала, так бежала по зеленому лесу, по каким-то буеракам, летала с крыши на крышу, неслась по-птичьи быстро, и казалось, нет такой преграды, которая могла бы ее остановить. Кто-то страшный и злой будто специально ждал ее у самой цели, хватал за ноги, не пускал, а когда она все же убегала, опять было поздно…
Просыпаться среди ночи стало привычкой. Зойка доставала из-под подушки фотокарточку матери, аккуратно вправленную в картон. Лица матери не видела, но каждая черточка проступала, как днем: мать улыбалась Зойке одинаково приветливо и спокойно. От этой застывшей улыбки становилось еще тяжелей. Она плакала, забравшись с головой под одеяло. Грустный сон рассыпался на мелкие осколки, и она забывалась, уплывала в тепло и лишь изредка вздрагивала, словно осколки эти нет-нет да и кололи ее в самое сердце.
Это была ее совершенно отдельная жизнь. Никто бы не мог помочь или посоветовать ей не видеть таких снов.
Отец как отрезал в себе ту жизнь. Ни разу не заговорил с Зойкой о матери. Словно Зойка сама по себе давным-давно прилепилась в этом доме.
Зойка любила копаться в бумагах, оставшихся после матери. Отец собирался их сжечь, да что-то помешало ему. Зойка прятала их в сарае, в старом фанерном ящике. Все чаще тянуло ее к этим бумагам. Время делало свое дело — все расплывчатей становился образ матери, отодвигались в памяти дни, проведенные с ней.
Зойка перебирала бумаги, и каждый клочок был дорогим. Читая в блокноте афоризмы и цитаты, она понимала: мать спешила. Она словно составила программу для чтения в этих афоризмах и цитатах.
Из библиотеки Зойка возвращалась тихая, сосредоточенная на чем-то своем, важном. Пузатый комод представлялся ей роялем, а огород за кухонным окном — садом. Когда отец зло выговаривал ей за вчерашнюю дерзость Тосе, до нее просто не доходили его слова. А отец ворчал, что Зойка набралась фантазий от «матушки» и тоже доведет себя до чахотки. Тося в такие разговоры не встревала, даже уходила на улицу, думая, что не в себе эта Зойка и к домашности совсем неприспособленная. Она, Тося, в ее годы и лошадь умела запрячь, и целину за огородом выворачивала под картошку наравне с тятей, только пуп трещал. А уж в доме вся работа на ней была — только пятки по избе стучали. Зойка же — интеллигенция, не ворохнется лишний раз. Тося парник завернула в прошлом году, хоть бы вышла помогла земли натаскать. Нет! Все завидуют Тосиным ранним огурцам, сами бегают, просят на окрошку продать, а Зойка спекулянткой обзывает. Что у них и было-то, когда Тося приехала? А ничего. Как после пожара. Даст бог, будут у Тоси дети, она их по-своему воспитает. А это — чужой выкормыш. Забот у Тоси невпроворот, и думает она о Зойке наспех, без большой злости. Считает, все свое у нее еще впереди, и будет это свое без Зойки. Зойка — что? Считай, отрезанный ломоть! Скоро четырнадцать… А что муж закипает иногда, так ведь милые бранятся — только тешатся. Бьет — значит, любит, тятя у нее тоже крутоват. Легко думается Тосе за делами.
Зойке было интересно среди героев книг. Иногда она превращалась в кого-нибудь из них. Была она и Екатериной Ивановной из чеховского «Ионыча». Несколько дней подряд не разговаривала с Мишкой, лишь изредка бросала на него полные грусти взгляды. Он не замечал! Приставал ко всем, требуя заметок в стенгазету. Дома, конечно, тоже не замечали тихой задумчивости Зойки — Екатерины Ивановны. Зойка ни разу не видела рояля «живьем». Она часто стояла возле старенького школьного пианино. Оно притягивало ее загадочностью звуков. Ей казалось, сядь она — и клавиши сами послушно потянутся к пальцам. Ни разу не села она на привинченный к полу крутящийся стул. Таинственная причастность была ей куда важней, и она наполняла Зойку радостью. И домой шла с тихим звучанием музыки в себе. Екатерина Ивановна поднимала в Зойке голову, когда Тося жаловалась на отца.
— Да что тебе жить тут, Тося? — спрашивала Зойка голосом Екатерины Ивановны. — Что тебе жить тут, мучиться?
— Может, остепенится он? Может, пройдет у него дурь-то? А может, судьба меня за что наказывает? Хоть бы дитенка родить, так авось помогло бы.
В Зойкиной голове что-то переключалось с Екатерины Ивановны на Сашу, другого героя Чехова, из «Невесты», она предлагала Тосе вместе взять и уехать куда-нибудь, начать жить свободно и радостно, без отца. Тося удивлялась и странно смотрела на Зойку, пугаясь ее такой смелости. Потом, оправившись от испуга, хватала половики, тащила их во двор и долго хлопала.
Стихотворения Тургенева в прозе жили в Зойке дольше всех. То ей хотелось встретить нищего и вместо милостыни протянуть ему руку. То сидела она у окна и ждала большую птицу. Вот прилетит и обернется маленькой крылатой женщиной, которая принесет Зойке такое, от чего станет добрее отец и Тося начнет читать книги.
В тихом зале библиотеки никто не называл Зойку фантазеркой. Там давно привыкли к ней. Никто не спрашивал, поймет ли она «Тысячу душ» Писемского в свои четырнадцать лет. Встречала в книгах строчки, выписанные матерью в блокнот, и ее охватывал восторг, причастность к тем дням, когда и мать читала это. Зойке даже начинало казаться, что мать где-то рядом, и она сама произнесла эти строчки вслух, а не написала в блокнот давным-давно.
Бумаги в ящике понемногу желтели, приобретали таинственность, какой обладают все лежалые бумаги. Общая тетрадь в ящике не интересовала Зойку. В таких тетрадях в клеенчатой обложке мать обычно составляла школьные планы. Сверху лежало несколько общих тетрадей. Под ними-то и прятала Зойка настоящие сокровища. Например, ее портрет, подаренный Мишкой. Отцу пришлось бы врать, откуда он взялся. Взять и просто сказать, что нарисовал и подарил Мишка? Зойка представляла нахмуренное лицо — почему это Мишка именно ее нарисовал? Отец часто обещал Зойке устроить «кардебалет», если узнает про ее «шуры-муры» с мальчишками. Пьяный и Тосе обещал «кардебалет». Обе ненавидели это слово. Едва оно повисало в воздухе, собирались и шли на улицу. Тося ходила вокруг дома и потихоньку выла, а Зойка летом шла в сарай, зимой же залезала на чердак и пристраивалась возле печной трубы…
На свой портрет Зойка часто смотрела. Потом заворачивала его в старый Тосин халат и прятала на дно ящика. Однажды взяла в руки тетрадь в клеенчатом переплете. Хотела в сторону отложить. Заглянула. На титульном листе надпись: «Дневник обреченного человека». Мурашки побежали по коже. Долго не решалась заглянуть дальше. И вдруг увидела свое имя.
«Зоя! Жалею, что давно не начала писать тебе! Сегодня как месяц в лоб стукнул. Я отчетливо поняла, что меня скоро не будет. Мне стало страшно за тебя.
Мое изболевшееся сердце думает о тебе, о тебе. Так много надо успеть тебе сказать. Я не знаю, когда ты все это будешь читать, дойдет ли все это до твоих повзрослевших глаз. Какими они будут? Грустными? Веселыми? Я — как струна. Напрягаюсь, пытаюсь заглянуть в то далекое, когда меня много-много лет не будет и когда ты будешь старшеклассницей. Во мне одно желание — слетать хотя бы на один миг в то бу-ду-щее, посмотреть на тебя, хоть каплей опыта помочь тебе, предостеречь от беды.
Рука моя совсем ослабла, а я еще живу, и сердце горит, оно ведь такое молодое! Если бы ко мне вернулось здоровье, если б… Все бы я отдала, чтобы вернуться к людям, к жизни. Я жила бы, Зоя, за троих, спала бы вполглаза. Мы бы с тобой много увидели, столько бы объездили, побывали бы в самых прекрасных уголках, на которые так щедра наша страна.
Я не знаю, кем ты станешь. Какую изберешь профессию. Ты у меня большая фантазерка, у тебя богатое воображение. Помнишь, ты подходила к окну и что-то шептала, шептала… Ты часто так делала перед сном. Может, ты загадывала самые главные свои желания? Я не мешала тебе и завидовала твоей фантазии. Всегда, доченька, сохраняй в себе причастность к миру сказочной реальности.
Зойка, милая, мечте своей не изменяй! Может, ты будешь лишена возможности выбрать профессию сразу, получить образование. Не ссылайся на обстоятельства. Никогда! Слышишь? Иди к своей мечте через все обстоятельства, на которые так щедра жизнь.
…Тебе никто не расскажет, какой я была, как жила. Наследственность лежит на нас ужасным бременем! Я осталась без мамы в четырнадцать лет. Потом заболела. Но меня вылечили. И все шло хорошо, правда, мне запрещали учиться. Но что бы я сэкономила, делая дело без души, без сердца? Я мечтала работать в школе. И стала педагогом. Я и сейчас, если б были силы, встала и затеяла что-то такое, от чего людям жилось бы легче, интересней, добрей. Они бы оглянулись вокруг и увидели, сколько простора над головой, какая музыка в дальних километрах, как вкусна краюха хлеба.
Иногда я, вместо того чтобы идти из школы прямо домой, заходила на железнодорожный вокзал и сидела рядом с теми, кто собирался в дальний путь. Мне казалось, я в вагоне и поезд мчит меня и всю гудящую массу людей далеко-далеко. Голос в репродукторе поддерживал во мне ощущение нарастающего расстояния…
Ты когда-нибудь встретишь слова: «Лучше ярче блеснуть да скорее сгореть, чем дымиться и медленно тлеть». Это прекрасные слова! Их можно взять эпиграфом ко всей жизни.
Ах, Зоя, Зоя! Вы с отцом совсем чужие. По духу. Ты не любишь его. И я уже ничем не могу помочь. Тем страшнее представить мне все, что будет.
Рано или поздно ты начнешь задумываться над поступками отца. Станешь искать им объяснения с беспощадностью юности. И… не найдешь. Знаешь ли ты, что отца с детства обзывали «хромтыль». Красивые, здоровые дети не давали себе труда задуматься над своей жестокостью. С детства он был одинок. Он не мог бежать играть с ними из-за костыля. Но ведь и у него было детство, свои мысли. Он ожесточался, учился не понимать и ненавидеть красивое. Рядом, на его несчастье, не было чуткого педагога, который бы вовремя заметил это и помог ему. Бабушка была неграмотная, по-своему, по-матерински жалела его. Она мне рассказывала, как закрывала глаза на то, что он мучил котят. Ведь они тоже были здоровыми, резвыми, убегали от него, прятались. Он придумывал для них казнь. И каждый раз она была разной… Так он находил выход ненависти к тем сильным, что обижали его, а он не мог им ответить их же способом. Его моральное, не физическое, а моральное уродство приобрело форму жестокого эгоизма, и он, будучи взрослым, даже не попытался избавиться от него. Я страдала от этого, уставала оправдывать его. Он всегда считал, что ему все позволено. Для него не существовало никаких авторитетов. Особенно когда он стал злоупотреблять спиртным. Нет предела человеческому долготерпению! Папа был самым трудным моим учеником!
Ты, я знаю, не будешь его оправдывать. Ты будешь его судить. Часть вины за такого отца я уношу с собой. Я оставляю тебя один на один с жизнью. Так хочется, чтобы ты шла с ней в ногу и жила долго-долго…»
Никто не говорил Зойке: во-о-он, девочка, неозначенный перекресток. Ты пошла в одну сторону, а твое детство — в другую. Они разошлись тихо и незаметно. В Зойке будто кто этаж надстроил и во все стороны напрорубал окон.
У отца неприятности по работе. Зойка догадалась по пьяному его бормотанию. «Да и как не быть неприятностям? — думает Зойка. — Утром встает — тянется к бутылке. Пьет совсем немного — так себе. Тося ворчит, отец — свое».
— Я же для аппетита, граммулечку. Вот такусенькую…
— И вчера такусенькую, и позавчера. — Тося несмело отодвигает бутылку.
— Пошла вон! — отец свирепеет, хватает бутылку. — Не бойся! Все не выпью.
— Да неприятности пойдут, — заикалась Тося.
— Кого? Меня заметят? У меня неприятности пойдут? Кто главврачу на дачу кирпич достал? А вот я! А кто ему квартиру выбелил? Ты! Ты у меня черт с мотором. Во-руки! Ты до работы охочая. Не раз и не два еще ту квартиру выбелишь. — Он опрокидывал водку в тонкогубый рот, крякал и, толкнув костыль под мышку, уходил в больницу.
Зойка представляла, как отец ковыляет по улицам, как с ним здороваются люди, и где-то уже у самой больницы хмель, словно сноп искр, бросается ему в голову, и он начинает рассказывать анекдоты встречным знакомым. Люди, наверно, понимают, отчего его веселость и разговорчивость. Зойке стыдно и страшно идти теми же улицами в школу, она пробирается задворками.
Неприятности у отца начались давно. Он все чаще стал поговаривать о переезде в деревню.
— Там что? Там один. В деревне я кум королю, сват министру. Они еще узнают, а, Тоська? Ты все о корове мечтаешь, там свиноферму впору развести.
— Да я что? Разве против? — радовалась Тося. — Я деревенская. Мне не страшно! — Тося прикрывала глаза. В деревне она как рыба в воде. И с а м там, может, остепенится, тогда и ребеночка, может, бог даст…
О Зойке никто не вспоминал в разговорах. Тося, правда, прикидывала, что если Зойку в интернат определить, то и пенсии за мать носить не будут. А она как-никак ползарплаты самого. Поживем — увидим. Решала наспех Тося и принималась мечтать о корове. Отец полностью ушел в пьяные обиды на главврача, а Тося, несмотря на попреки отца, что это она, Тоська, довела его до жизни такой, каждое утро начинала с разговоров о деревне.
Как попал к ним в ограду котенок, Зойка не видела. Лишь когда отец взял его в руки, она выбежала из дома.
— Т-ты, ты чего? — бросилась она к отцу. Котенок пушистый, мордочка беленькая, а на носу, как вопросительный знак, черное пятно. Волосики вокруг носа инеем обросли. Дрожит в отцовской руке, испуганно глазенки таращит. — Какой хорошенький…
— Хорошенький? — Отец бесстрастно оглядел котенка. — Да он больной. Где болтался — неизвестно, — и с размаху бросил котенка в забор.
Зойке как на грудь наступили. Хочет крикнуть и — не может. Задохнулась. В голове будто бомба разорвалась. А отец, вдавливая костыль в снег, подошел к котенку, поднял его и размахнулся… Котенок мяукнул где-то там, над крышей дома, и исчез. Распрямилась в Зойке какая-то пружина и бросила за ворота.
Котенок долго фыркал, тер лапкой мордочку, стряхивая снег. Его глаза, по пятаку каждый, косили, то сходясь к переносице, то разъезжались в разные стороны.
— Котенок мой милый! Живой! Однако какой же ты франт. Франтуля-чистюля. Не опомнился, а умываешься, — она бессвязно бормотала над котенком, дрожа, как и он, всем телом. — Ты не думай, ты не думай. Не все такие. Не все! Я тебя согрею, я тебя спасу. Ты до самой старости будешь самым счастливым и сытым. Ах ты франт какой! Ах ты умница. — Она несколько раз повторила слово «франт», и котенок, когда она так его называла, навострив ушки, поглядывал на Зойку…
Отец сидел за столом. Перед ним стояла бутылка водки. Тося, увидев, что Зойка вошла в дом, не отряхнув снега, хотела было заворчать, рот уж открыла, но что-то в Зойке ее напугало, она так и осталась с открытым ртом.
— Это ты… Это ты убил маму! — Зойка удивилась, как спокойно и твердо произнесла она такие страшные слова. Сердце стучало громко-громко. Нарастал этот грохот в ушах, в голове. Котенок, должно быть, тоже услышал, как колотится Зойкино сердце, и забрался за пазуху, притаился.
— Ч-чего? — отец сдвинул в одну линию брови, короткопалые руки сжались в кулаки.
— Ты ненавидишь, ты не можешь спокойно смотреть на красивое и здоровое. Ты убил Рыжика… ты… — Она повернулась и ушла.
Отболело и умерло, распалось, растаяло все, что связывало ее с отцом. Она шла по городку, подняв лицо навстречу редким снежинкам.
— Франт, ты слышишь? — говорила она котенку. — У тебя никого и у меня никого. Мы с тобой теперь родня…
Крупными слепками повалил снег. Все вокруг потеряло четкие очертания. Зойка остановилась в пустом школьном парке и долго-долго стояла, обрастая снегом, как Снегурочка. Возился Франт, устраиваясь поудобней в темном закуте под пальто. Быстро темнело, а Зойка все стояла и стояла, вдыхая ароматную свежесть снега.