В тридцать седьмом году с Сибирского тракта в Куярову частенько сворачивали заночевать проезжие люди. Заночевав, порой так и оставались. Заметно прибавилось в деревне тогда народу.
Кузьмичевы, мать с дочерью, ехали в Калачинск поездом. Знали: где-то за Омском этот провинциальный городок.
Люба закончила музыкальное училище. Взяла с собой скрипку да книги по музыке.
Поезд тащился медленно. Варвара Максимовна в пути расхворалась, почернела лицом и не могла есть. Решили на одной из станций сойти и переждать нездоровье.
Станция была маленькая, только их «пятьсот веселый», самый медленный, и останавливался. На станции из вагона с узлами и узелочками вывалилась и бабка Емельянова. В Куяровой ее звали Военной. Из-за сыновей. Четыре сына у нее служили в Красной Армии (с гражданской задержались на военной службе). Вот и разъезжала она то к одному, то к другому. Мужа бандиты закололи вилами, когда он сено для коммуны метал. Его же вилами и порешили.
Военная огляделась по сторонам, хотя знала, что в осеннюю пору редко кто из деревенских покидает деревню. Взгляд ее натолкнулся на двух городских женщин, и она живо откликнулась на чужую беду.
— Я тебя выхожу, бабонька. Травками выпою, банькой выправлю. Душа у тебя надорвалась. А до деревни недалечко, верст пять будет. Добредем, докатимся. А про мужика твого мой старший, Лаврентий, узнает. Пропишем ему, он и узнает. Толковый он, при большом начальстве служит, охвицер, именную саблю имеет. Доковыряется, все до званья узнает, — шла и приговаривала бабка.
В маленькой избушке пахло богородской травой и полынью.
— Вот вам горенка, а я печь люблю. Обыгаетесь, расправитесь, — снимая с себя нарядное платье и складывая в сундук сыновьи подарки, наговаривала бабка.
Она мигом вытопила баньку во дворе, набросала на полок каких-то трав, плеснула на них кипятком и оставила баньку наполняться здоровым духом.
Варвара Максимовна едва дошла до горячей баньки. А бабка знай плещет на каменья квас, знай охаживает ее веником с полынью. Варвара Максимовна развеселилась от бабкиной страсти, лежит, постанывает. Ноздри щекочет запах трав.
— У тебя в сердце пробка из крови образовалась, промб, надо его выгнать. А то он ноет, ноет, а по всему телу боль. Когда мово старика убили, я кажинный день ходила париться. Раскинусь на траве, слезы легкие, а в сердце камень тает, тает. Так и сон пришел, так и выходила себя. А кто, окромя человека, силу в себя вернет? Можно и окаменеть без пользы. До припадков сам себя человек доводит. А ты про хорошее думай, руками-ногами двигай, гоняй кровь. У тебя вон и девка еще не пристроена, Любаня-то. Сейчас и ее на полок. Сейчас и ее разнуздаю.
Вот так и вернула Кузьмичевых к жизни бабка Емельянова. Где кусок мяса сварят, а где сухарницей да черемуховой помакухой обойдутся.
Любаня устроилась учительницей в деревенскую школу. Приходу ее обрадовались, учителей не хватало, а тут человек сам пришел из города да еще с таким большим по тем временам образованием. Еще и со скрипкой! Уроки пения ввели. Ожила школа.
А теплыми вечерами дочь с матерью выходили на крыльцо и пели песни.
Многие парни в деревне заглядывались на Любаню. Но — робели. Глядеть глядели, а вот чтоб заговорить или на вечерки позвать — не хватало смелости.
Но один нашелся храбрый, Василий Сафронов. Учился он в школе крестьянской молодежи. Парень видный, крепкий, плечи широкущие, несет с реки воду — бадьи двумя стаканами болтаются в руках. Цену себе знает: не каждого в ШКМ пошлют учиться! Зря, что ли, частушку сложили:
В шэкээме дым идет,
Видно, печка топится.
Мой миленок там живет.
Мне туда же хочется.
Приехал на каникулы Василий и услыхал, как Любаня ребятишкам в школе на скрипке играет. Выглядел ее, когда на работу шла. Обомлел от радости. Спит вполглаза, ест без аппетита, все Любаня перед глазами. С тем и уехал парень в школу полеводства на учебу. Год едва скоротал. Выучился на агронома. Приехал в Куярову свой специалист. На работу и с работы — мимо школы.
Любаня ходила как по струночке, даже коса на спине не шелохнется. Девчата в ее возрасте про женихов да наряды, а она серьезная, на парней никакого внимания. В городе, поди, оставила суженого. И такая робость навалилась — не продохнуть! Другие девки-пересмешницы сами со своей любовью виснут, а эта только книжечки почитывает и знать ничего не хочет. Так и стали говорить в деревне, что, мол, гордячка учительница. Не замечает такого парня, куда остальным!
Женихаться пора Василию, мать про невесту уши прожужжала.
— Любу бы вот в дом, — скажет матери Василий со вздохом.
— Деревенских, что ли, мало? Ни кола ни двора, одна гордость да скрипка.
Видя, как бешено начинал сверкать глазами сын, шла на попятную:
— Ты тоже парень при деле, не обмороженный. Пара вы ничего. Гуляли с ней? — и, жалея сына, замолкала.
Осенью мать и вовсе покоя с женитьбой не стала давать. И решился Василий — свататься!
На кузьмушки выпал глубокий снег, а солнышко плеснуло по крышам и закапало, как весной. По деревенскому обычаю, изжарили гуся перед сватовством. Невеста, ежели согласна, разрезает его, лапки жениху подает, себе крылышки отрезает. Сваху взяли опытную. Ввечеру идут в избу бабки Емельяновой. Сваха гуся на стол, а сама притчу свою начинает: «Летел сокол по ясну небушку…» Василий стоит сам не свой, стыдно, сердце вот-вот выскочит.
Любаня на Василия и не смотрит. Взяла нож и отрезала голову гусиную. «Может, обычая не знает нашего», — подумалось наспех Василию. А Любаня подходит, подает ему голову гусиную и шепчет на ухо: «Хороший вы, Вася, но не позвольте над собой так же расправиться». Василий из избы как ошпаренный выскочил. Обида и злость сердце захлестнули. «Навеки потерял Любу-Любушку!» Бежал за огороды, к реке, всю ночь там просидел.
А вскорости мать сосватала ему свою, деревенскую.
— Перемелется, Вася, мука будет. Пить еще начнешь с тоски. А я тебе девку нашла — огонь, враз позабудешь про всех! Молодо-зелено, погулять велено, а ты как красна девка сохнешь.
Мать будто жерновами стискивала его сердце, выжимая еще более злую тоску. С;отчаяния и женился зимой Василий. А Любаня, как огонечек в чужом окошке, вроде и рядом, а руки протянуть нельзя.
Жена и вправду во всем угодница. Пообмялся Василий. Жалеючи вроде, а все равно дело довел до сына. А тут война. Тут и бабу молодую с ребенком оставлять горько. В первую партию и попал. Идет по деревне, жену воберучь держит вместе с сыном, а глазом косит по сторонам. И что же? Видит, бабка Военная и Варвара Максимовна слезами заливаются. А Любушка-Любаня футляр со скрипкой держит и медленно идет следом за мужиками. Остановился от такой неожиданной картины Василий. Оставил свое семейство и — к Любане.
— Ты чего задумала, голубка моя? — смотрит на нее, боится поверить, что и она с ними.
— На фронт я, Вася. Так надо. Иначе жить не смогу спокойно. Прости, если обидела нечаянным словом. Не хотела я посмеяться, а вышло-то вон как. — Стоит, головку набок склонила, коса короной. — Встретимся после войны, детей твоих музыке учить буду. А нет — так не поминай лихом, Вася-Василек. — И пошла догонять мужиков.
— Дак что же ты мне, окаянному, ждать не велела, отреклась от меня! — дышал он ей жарко в затылок.
Казнился Василий до самого города, без памяти в эшелон втиснулся. Все перед ним Любаня и последний их разговор на перроне.
— Живи! Живи, голубка моя! И я выживу. Ты только живи, свети мне. Молиться на тебя буду, только живи! — он, не стесняясь, плакал. Никто не обращал на них внимания. Обтекал его стонущий поток людей, горе было одно и дорога одна — на фронт.
— Может, и встретимся где, Вася. Я теперь тоже ваша, деревенская. Обрадуюсь каждому знакомому лицу. Ну, Вася-Василек, давай прощаться будем.
— Прощаться… — он растерянно смотрел на нее. Неужели все это на самом деле: и перрон, и состав с товарными вагонами, и война, и Люба с такой ненужной здесь скрипкой? Он бережно взял в ладони ее голову.
…И увидел стога в далеком поле, через заснеженную тишину потянулся губами к ее лицу и почувствовал запах трав. Он поцеловал, и в него влилась дикая жажда жизни. Он боялся потерять тишину, утоляя жажду, заполнял ею сердце, и чем дальше убегали от него стога, тем явственней проступали черты любимого лица. Оглушенный этой тишиной и близостью ее губ, он ехал все дальше от родной деревни…
Куярова вязала варежки для фронта, растила детей, причитала над похоронками и ждала конца войны.
Крепилась бабка Емельянова, когда двух сынов не стало. После третьей похоронки слегла. Варвара Максимовна и баню ей топила, и травы запаривала. Все без пользы. Отходила Военная на земле, растаяла вместе с последним мартовским снегом. Родней родного была бабка Варваре Максимовне, и кручинилась она по-родственному. И боль свою перемогала в одиночку. Каждая семья в деревне замирала перед приходом почтальонки, а Варвара Максимовна и по ночам все чего-то ждала. Может, стука в окошко, легкого, родного, долгожданного. Писем от Любы не было. Год война. Второй. По-старушечьи повяжется Варвара Максимовна да с бабами в поле. И вполовину век свой не извела, а старуха старухой. Не выдержало сердце. Тут же, в борозде, прилегла на картофельную ботву и больше не встала. Похоронили ее бабы, окна избы крест-накрест заколотили досками, и снова потекли тягучие дни ожидания.
Кончилась война. Василий живой, только пишет, что направили его на разминирование под Старую Руссу. Всю войну сапером прошел, многих друзей потерял, а сам после госпиталей, подлатанный, снова шел на запад. Главное, война кончилась. Жена и не ведает, что такое мины с нарушенным порядком, ждет-поджидает своего Василия. И пришел он, порванный миной, с негнущейся ногой и осколками под ребрами. Жена его гимнастерку стирать собралась, медаль за медалью на стол складывает, сын ордена на игрушки было взял, да цыкнул отец строго, сын — под стол.
Но отец сидор развязал, длинные, как карандаши, конфеты достал. Тут и страх под столом остался, взгромоздился мальчишка к отцу на колени и щетину на бороде щупает — экое диво, колючий отец!
Ему бы, Василию-то, ближе к ночи жену приласкать, а он — за ворота. До избы бабки Емельяновой дошел. Видит — свет. На окнах и занавесок нет. А у печки его Любушка-Любаня мальчонку маленького купает. Улыбается, разговаривает с малышом. Резануло по сердцу Василия от такой картины, и пошел прочь, к бабе своей. Пил припасенный ею самогон, хмель волнами расползался по его израненному телу и снова отступал. Весь самогон выпил, а жена рядышком, не торопит Василия. Куда теперь? Пришел! Свой, жданный и желанный. А та, та-то гордячка, вот те на! С ребенком вернулась! Новость эту во всех деревенских домах в один вечер обговорили, да и на потом еще осталось. А она ничего, ходит и голову не опускает. А Василий — вот он, с женой своей, рядышком. Не сегодня, так завтра прорастет в нем мужицкое. Так-то сидела и думала жена Василия. Тяжелела телом всю ночь рядом с ним, глаз не сомкнула, а утром принарядилась да к печке стала. Ворот поглубже расстегнула, мальчонку отправила к матери своей. Свекровь догадливо ушла, надолго небось. Пора бы и Василию вставать. Ждет жена, украдкой слезу смахивает, а улыбку на случай держит. Отдохнул Василий, домом за ночь пропитался, вышел к передпечке и блин за блином в рот кладет. На бабу свою поглядывает, лицом добреет. Вот так и отмяк Василий…
Любаня ни словом ни делом к нему. Работает в школе, сына воспитывает, время не торопит. Война и не вставала будто под ее окнами, все такая же спокойная, статью ровная. Девка и девка. Дивится Василий, как увидит ее. До чего ж природа заласкала тело Любушки-Любани, даже роды никакого следа не оставили. Так и шло, так и катилось.
Что Люба, то и Василий вступили в партию еще на фронте. В одной теперь парторганизации, общие заботы. Избрали их как-то делегатами на районную конференцию. Добирались каждый своим транспортом. Все шло своим чередом. Под занавес дело. И предоставляют слово военкому. Слушает Василий и ушам не верит. Награждают Любушку-Любаню орденом Отечественной войны первой степени. Едва, мол, нашла награда ее. И про то рассказал, как разведчица Люба со своей скрипкой прошла по немецким тылам Белоруссии и питала своими сведениями партизанские соединения.
— А еще тут письмо вам, товарищ Кузьмичева, просил передать его бывший командир соединения. Очень интересовался каким-то мальчиком, которого вы спасли. Но он, наверное, пишет вам об этом.
Долго аплодировали делегаты, когда Люба с орденом на лацкане жакета возвращалась на место. А Василий сидел, немел в этом шуме. И как тогда, на вокзале, он хотел тишины.
Всю войну нес в сердце свою Любушку. Она, может, и уберегла его среди мин. Пришел домой и опять так быстро, так спокойно отказался от нее. И про мальчонку все понял. Сколько видел таких на улицах разоренных немцами городов. А вот поди ж ты! Про других все знал, а про Любушку опять ничего! Да и пусть бы ребенок ее, что ж тут такого? Убеждал себя запоздало.
Где ж она, любовь твоя, Василий?! Все кричало в нем, метил себя страшными словами, но понимал: навсегда потерял он Любушку-Любаню. Так и будет жить около, да не вместе.
Она тронула его за рукав.
— Ты чего сидишь? Все давно ушли. Там полуторка ждет.
Он знобко передернул плечами. Тело болело, как избитое. Всю дорогу молчал. К самому кадыку подкатывали слова, и он их сглатывал, сглатывал, только кадык бегал вверх-вниз. Лишние слова, ни к чему они. Замерло все в Василии. Навсегда поселилась в нем глухая каменная боль…
…Она стала директором школы. И видел ее Василий на тропках да на дорогах. Чудилось: от волос Любушки-Любани разбегаются по сторонам лучики, светится она вся, чем реже видел ее, тем больше слепило глаза это сияние. Дети у него росли погодками. Пятеро. Он как бы растворился в них. Притих. С утра до ночи пропадал на пасеке. И никто не догадывался, что ищет он в лесной тишине ту, перронную тишину. Иногда он прикрывал глаза и, как слепец, прямо перед собой протягивал руки ладонями внутрь. Светлел лицом, а пальцы его медленно двигались, повторяя какие-то забытые движения. Он будто гладил что-то нежно, трепетно. А потом бросал в эти ладони свое лицо и долго-долго сидел так…