Рия Логеевна Гребнева в Куяровой всем известный человек. Как после войны избрали ее первый раз председателем сельсовета, так и работает по сей день. Дети в деревне зовут ее тетей Рией, старики — Рийкой, а кто в сельсовет по делу — Рией Логеевной. Строгое у нее имя. Хоть и короткое. И главное уж очень подходит к ней. Решит или скажет что — как отрубит. Немногословна, но правду-матушку в глаза говорит, не считаясь, ни с чином, ни с положением. В паспорте полное имя Гребневой едва помещается в строчку. И звучит не только строже, но красивей, торжественней. Звучит как гимн — РЕ-ВО-ЛЮ-ЦИ-Я! Революция Логеевна. Вокруг имени этого в далеком, ушедшем в историю году у деревенских сколько разговоров было! Сама Рия Логеевна, конечно, не может помнить об этом. Росла любимицей отца своего Логея, звал он ее ласково — Риюшкой, Июшкой. Теплое это имя множилось эхом в ночи, когда отец садился на краешек кровати, гладил ее по голове своей большой, заскорузлой ладонью и говорил:
— Июшка, курносый нос, спать уклалася. Ночь крылышки под подушку к ней спрятала. Сны Июшке сладки показывает. А как проснется дочушка — пимки ей тятенька красненьки на ножки наденет, и побежит она по деревне быстрехоньки в новых пимках. А кто пимки Июшке скатал? А тятенька!
И засыпала девочка под неторопливый говор Логея. Так из детства и принесла свое короткое имя. Но часто, уже будучи невестой, ловила она на себе долгий, задумчивый взгляд отца. Будто смотрел он на нее, а видел что-то очень далекое и беспокойное, потому что взгляд его сперва строжал, а потом в глаза, словно в два только что выкопанных колодца, быстро набегала влага, а он, не замечая ее, все так же неотрывно смотрел и смотрел на дочь…
В наследство Логею отец оставил просторный дом с пимокатным производством. В деревне у многих такие дома — по-сибирски крепкие, «из всего дерева». А вот пимокат Логей был один на всю волость. Большой с виду дом у Гребневых, а места скоро не стало хватать. Пока пять ребят было, места на полатях всем хватало. Мать Логея, Феоктиста, на голбце доживала, а Логей с женой Анной спать уходили в чистую горницу. Горница была большая. С горой сундуков, с фикусом, подпирающим потолок, с высокой кроватью в никелированных шишечках по бокам и горой подушек. Но спали Логей с Анной на полу, оберегая фасон кровати и сохраняя ее парадное состояние для праздников. К тому же, уработавшись в пимокатне, Логей охотнее спал на старом тулупе, а не на отбеленных Анной холщовых простынях. Так во веки вечные было: перед праздником выхолить тело в жаркой бане, а потом и на перину. А в будний день — разве бары разлеживаться на пуховой перине? Сунулся на пол, сколько надо, дал отдых телу, а утром спозаранку словно шилья тебе под бока: от пола подбросило — и айда в пимокатню.
Доходное ремесло у Логея. Три фунта шерсти на валенки приносили, фунт за работу да горшок масла. Сходная цена. А пимы Логей делал на совесть. Мастер — цену себе знал. В третьем колене пимокат. Мужики все больше просили катать пимы за колено, некрашеные, мягкие, с малой толикой кислоты. Бабы же любили крашеные, цветные, но больше добивались чесанок из белой шерсти.
Увозил Логей и на ярмарку свои катанки. Их там ждали и брали нарасхват. А как задумал он пристрой делать к избе, так и вовсе перестал из пимокатни выходить. Чуть свободная минута — обойдет дом со всех сторон — примеривается, как лучше к нему с пристроем подступиться. «И что так строим? — подумает. — Большой дом, да бестолковый. Эва! Из холодных сеней — двери в теплые сени. К чему? Теплые сени дом на две части делят. К чему? — опять удивлялся он. — По леву руку двери в чистую избу — горницу. По праву — в буднюю, с лавками, голбцем и полатями. Ишь ты! — думает он. Как в тереме! Теплые сени. Куда бы лучше из них каку боковушку изладить, для старших ребят. А то и девки и парни — все на полатях. Не дело!» — решал он озабоченно и снова спешил в пимокатню. Всю шерсть извел, продал на ярмарке пимы и созвал помочь — сделали пристрой.
Дни бегут, как бусинки на нитку нижутся. Дни на дни, годы на годы. Старшие стали жениться. Опять тесно! И пошли Гребневы строиться за реку. До них никто не решался отделяться от деревни. А зря! Место за рекой Пышминкой на угоре, красивое, земля ядреная, жирная. К шестнадцатому году улица-односторонка образовалась за рекой. Вот как Гребневы размахнулись!
Девять сыновей осталось в живых у Анны. Уж в возрасте, а все не угомонятся. Уж внуки у пяти старших, а ей все нипочем! В шестнадцатом понесла снова. Рано они с Логеем поженились, много чего успели за годы семейной жизни. А вот мечтала о девчонке Анна. И все надеялась. Феоктиста, мать Логеева, со своего голбца все реже и реже слазила. «Зажилась старуха», — говорили в деревне. Девяносто третий год пошел, а хоть бы охнула раз. Ничего у нее не болит, только ноги стали подламываться на ходьбе. А так жизнью старуха была довольна. Старание Анны насчет детей одобряла. Логея-то она сама на сорок восьмом принесла. Младший, заскребышек. Любимый. Они с Захаром, считай, полдеревни создали. Тринадцать ребят в живых осталось. Вырастили, отделили, как полагается, построиться помогли. От тех тоже густо семя взошло. Теперь праправнуков бабке и в добром бы уме не упомнить. Да и Куярова разрослась так, что если б бабка Феоктиста прошлась по деревне, то и не узнала бы. Сибирский тракт рядом. Многие в деревне оставались. Место красивое, богатое. Вроде Сибирь — а хлеб родится хорошо. Удивлялись волжане, удивлялись и ахали на щедрость сибирских лесов. Сытой жизни искали и находили ее, избив о землю руки.
Весть о революции прокатилась по деревням вдоль тракта на ходкой телеге. В Куярову ее привез заезжий человек. Поговорили мужики, не очень-то понимая, что к чему, и продолжали жить, как жили. Логей — тоже. Валенки завсегда людям нужны. Хоть при царе, хоть при новой власти, думал Логей. Он не богатей, не то что Миронка Сидоров. Это к Миронке люди в «строк» уходили, чтоб отработать семена или ремонт своего дома. А он, Логей, сам свою копейку всю жизнь зарабатывал, п люди от него со светлым лицом уходили — угодил, и славу богу! Он для общества, и общество для него.
В восемнадцатом, когда белочехи мятеж подняли, из Куяровой исчез Миронка Сидоров. Сказывали, банду организовал в помощь белочехам и шастает по деревням, комбеды истребляет. Но в деревне своей не показывался. Вообще в их деревне на удивление было тихо, будто и не касались Куяровой все эти страсти.
И в девятнадцатом Логей спокойно катал валенки. Летом лишь, когда Колчака обратно гнали, заголосила деревня. Голодные колчаковцы ничем не брезговали, а Куярову — так словно специально в резерв себе оставили. Истошно вопили подсвинки, голосили бабы, убегали, дичая, гуси, куры, овцы…
Тут и объявился в деревне Миронка. Логей его сперва и не признал: был такой осанистый, важный, ухоженный кулак, а тут не борода — клок пакли болтается, лицо все в синих прожилках от пьянки бесконечной и беспутства. Не Логей ходил специально глядеть на Миронку. Нет. Сам объявился в избе Гребневых. Не один, с казаком. Не здешних мастей, не здешнего говора казак. Нахальный, ухмылистый. А Миронка как хозяин в избу забежал, растворяя дверь перед казаком:
— Ваше благородь! Вот он никак к красным внимания не проявлял. Спокойный мужик.
— Пойдешь, чалдон, к нам в обоз! — важно сказал казак. — Мы потери понесли, надо раненых везти, провиант. Лошади есть? — строго спросил он Логея.
— Да как не быть, ваше благородь! Две у него, да у сыновей забрать можно, — ответил за Логея бандит.
— Не могу, — коротко сказал Логей. — Скоро огород убирать. Пимы людям надо…
— Как разговариваешь, когда тебе военный приказ! — Миронка наскочил на Логея.
— А так, Мирон. Не пойду. Ни к чему мне.
— Мы Расею освобождаем, кровь льем, а ты бунтовать, — казак будто уговаривал Логея. — Вот тебе деньги. Катеринки, между протчим. Возвернем царя — при больших деньгах очутишься.
То ли деньги, целая пачка катеринок, заворожили Логея, то ли понял, что бесполезно упираться, да и не стрелять зовут, в обоз, до Омска только, но Логей, поколебавшись немного, деньги взял.
— Вот и весь сказ, — заулыбался казак. — Чалдоны жадные.
— Да что ты, Логей, что делаешь? — бросилась к Логею Анна. — Да как же мы-то, Логей? Как же я-то?! — опустила вниз лицо, словно без стеснения, словно обезумев, приглашая мужиков посмотреть на огромный свой живот. — Убьют тебя, кормилец ты наш, — запричитала Анна, повиснув на Логее.
— Пошли! — кивнул на дверь Миронка.
До самых ворот цеплялась Анна за Логеевы руки. Он сначала тихонько успокаивал ее, скупо оглаживая растрепавшиеся ее волосы, потом, будто стыдясь мужиков, стал молча отдирать руки Анны от себя, идя боком.
— Да не мужик ты, что ли? — рассвирепел колчаковец. — С бабой справиться не можешь. — Он подбежал к Анне и с размаху отбросил ее к заплоту. Логея будто чем острым в сердце укололи. Шел как во сне, словно парализовало и волю его, и тело. Краем глаза увидел, как Анна, неловко перегнувшись, торнулась животом о заплот и грузно осела, подвернув ногу. В ее глазах, показалось ему, метнулась боль, упрек: «И что же ты, Логей, не заступишься за бабу свою?» И хотелось Логею поднять Анну, да запереживал: не осмеяли бы мужики. Так и шагнул за ограду с занозой в сердце. И чем дальше уходил от дому по тракту, тем больше и больше становилась заноза. Во сне видел, как перестраивал свой дом, как тесал бревно, и щепа, ощетинившись надрубами, вошла к нему в грудь, и он почувствовал саднящую эту боль внутри.
Зорили колчаковцы деревни вдоль тракта, ни одной не пропускали. Голодные, злые, озверевшие без дома, без женщин, вырвавшие себя своими же руками из родных гнезд, они все дальше и дальше уносили зло. Будто порховки под сапогом вспыхивали дома председателей сельских Советов.
Ехал в своей телеге Логей, вез наворованное колчаковцами добро неизвестно для кого, и от деревни к деревне все сильнее чернел лицом.
В деревушку почти под самым Ишимом обоз вкатился ранним утром. Казаки наспех допрашивали партийцев, ничего не добившись, ломали людей живыми.
К полудню стрельба стихла. Закончил свои дела и Логей. Все кони из обоза были на его попечении. Обязанности конюха он исполнял аккуратно. Дело привычное, крестьянское. Скотина ни при чем.
Выгнал лошадей на поскотину, а в деревню возвращаться не хочется. Но его крикнули и сказали, чтоб к следующему утру обоз был при лошадях.
Логей слышал, что отступают колчаковцы не по своей воле. Нет, мол, связи со ставкой. Главное — пробиться к Омску, к верховному, а там уж и дело настоящее найдется.
Обозные возницы, такие же деревенские мужики, как и Логей, сидели вдоль канавы и подкреплялись только что выданным салом.
На телеге, прямо посреди улицы, колчаковцы безобразно терзали беременную жену председателя сельсовета.
Женщина сперва дико кричала, а мужики в канавке сидели и, отвернувшись, молча ели. Потом она перестала кричать, и мужики зажевали энергичнее.
Логей перевесился через плетень. Рвало пустым. Казалось, вот-вот и из него вытянет душу.
Упал подле плетня и обессиленно воткнулся лицом прямо в крапиву. Не замечал этой боли извне. Жгло и выхлестывало душу изнутри.
— Эй, чалдоны! Берите, кто хочет! — крикнули от телеги. И немного погодя: — Не казаки, и кровь не казацкая. Одно слово — чалдоны! — пренебрежительно, весело удивляясь.
Так до вечера и пролежал Логей под плетнем. А когда стемнело, он, словно немощный старик, едва отрывая от земли негнущиеся ноги, подошел к телеге. Женщина лежала неподвижно.
— Эй, милая! — тихонько окликнул ее Логей. — Жива ли, бабонька? — Женщина, не поворачивая головы, с силой вытолкнула из себя:
— Будь… ты… проклят!
В самое сердце ударили Логея эти слова. Она думает: и он такой? Они ей все на одно лицо. Те, кто галились, и он — одно? Растерялся, обнесло голову. Упал, и начало трепать его тело о землю. После припадка обмяк и лежал без движения. Очнулся от крика. В затылке ломило. На ноги и на руки будто лошадь наступила, и он долго не мог понять, отчего это так.
В него все острей и острей входил чей-то крик. Приподнял голову и увидел телегу. Там и кричали. Он все вспоминал, и в тот же миг ему словно оторвали сердце и оставили на сквозняке.
Женщина кричала так же, как и его Анна, когда появлялся ребенок. Только эта выла нетерпеливей, и он понял: у нее первый.
Логей на четвереньках подполз к телеге, ухватился за ее край и выпрямился. Он не увидел глаз женщины. Едва различимо белело лицо и не находящие покоя руки.
Она вскрикнула и отшатнулась от Логея.
— Это я, — успокаивал ее Логей, словно она знать могла, с какой добротой поднялся над телегой этот мужик.
— Бабонька, христовая, распочнись с божьей помощью, я от тебя не отойду, не брошу, — говорил и сам не знал, чем же поможет ей, как из такой беды выручит.
Она снова кричала и металась в телеге. А он сидел у колеса. Потом она затихла, и Логей не поверил, что это все. Ждал, ждал, когда завьется снова, так и не дождался. И ребенка не слышал. Его сыновья рождались с криком на всю избу. А тут тихо.
Он поднялся и заглянул в телегу. Младенец уже окоченел, а женщина спала. Логей сходил к своей телеге, достал холщовое полотенце, завернул в него младенца и понес в огород. Нашел в пригоне лопату и в самом углу огорода выкопал глубокую яму. Он и эту работу выполнял старательно, как всякую другую, крестьянскую. Опустил сверток в яму, перекрестил и старательно заровнял землю.
…Логей лежал, тупо уставившись в темноту. Куда? Зачем он едет? Разве дома нет у него дел? Он видел за божницей катеринки и по-крестьянски полагал, что их надо отрабатывать. Что за работа у него? С разбойниками, считай, до Ишима докатился. Столько крови увидел за месяц, что и во сне снится. Нелюди! Одно слово — бандиты! Он-то за что страдает? За катеринки эти! Дома, поди, опять красные. Его пимы и про всякую власть нужны. «Эх, Логей, — корил он себя, — куда тебя занесло? Извалялся в этой грязи, как боров какой. Как же после всего этого жить?»
И вдруг прямо на него начал наплывать большой живот Анны. Торнулась им об заплот и упала.
«Анна, Анна, да жива ли ты? Анна!» — хлестнула эта мысль Логея и искрами рассыпалась в голове. Обручем боль охватила головушку. Вдруг померла Анна? А как ребята его? Как мать его, старая Феоктиста? Уж, поди, разорился его дом. А Анна? Если померла, как он век доживать будет, не прощенный ею? По обычаю крестьянскому на смертном одре человек прощает всех родных. Благословляет на долгую жизнь. А он-то непрощенный остался. Изломалась жизнь! Ах ты, криулина какая вышла в жизни человеческой! Словно сам сатана рассыпался на мелкие осколки да поразил сердца людские. Какая пошла вражда меж людьми! Не ворог заморский потоптал судьбы, разметал гнезда родовые. Люди обыкновенные, порой из одной ветки, не совсем и далекие, не пасынки, а даже и родные и вдруг — лютые друг другу враги. Замесила жизнь круто тесто, хватит ли силенок все это пережить?
Кипит душа Логеева. И тревожно, и больно ей. Какой он, ад? «А вот он и есть!» — думает Логей. И уже печет под ложечкой так, что не продохнет. Взялась жаром грудина. И глазам больно, словно кто кнутом хлестнул по ним.
Эх, обижал! Обижал он Анну! Не в трезвом виде, нет! И страшно обидел в шестнадцатом, когда так надеялась Анна принести девчонку. К ворожее даже бегала, и та нагадала девочку. Даже изменилась жена, не за всякую работу тяжелую бралась, все берегла себя. А чуть задумается — улыбка приклеится к ее полным губам, которые так красила эта улыбка.
И как на картинке с ярмарки встал перед Логеем тот вечер. Обмер он, но глядел на картинку до ломоты в глазах.
…Троица была. Только-только отгремело да дождем освежило улицы. На троицин день всегда дождя ждали. И в тот вечер он не задержался. Вернулся Логей от старшего сына поздно. Самогону выпили много. Только хотел перешагнуть выскобленный порог, по привычке не ступая на него (так уж заведено, чтоб порог выскобленным хребтом каждому в глаза бросался), да передумал. Сначала одной ногой в грязном сапоге по-вертел, потом другой. Так и остались грязные вертушки на пороге — назло Анне.
Ввалился в дом. Бухнулся на лавку, заорал:
— Кто хозяин в доме?! Кто?
Всегда так орал пьяный.
— Ты, Логеюшка, ты, батюшка! — торопливо успокаивала его Анна.
— Кто, спрашиваю, хозяин в доме? — снова рычал он.
— Ты, тятенька, ты! — поспешно откликались с полатей ребятишки.
— Я — хозяин в доме! — важно говорил Логей, едва ворочая языком.
Феоктиста одобрительно смотрела с голбца: мужик! Знает свою силу, не распускает семью. И бабу учить надо. Завсегда так. Не ими заведено. И ее Захар «учил» до хруста. Зато потом как голубил, как голубил! Логей еще мягкий характером. За чересседельник не хватается, не то что отец.
— Жена! — кричал Логей. — Жена! Где ты? — спрашивал он, хотя Анна стояла перед ним. — Ты куда это ушла, жена?! Раздевай хозяина!
Анна послушно склонилась над его грязными сапогами. Он видел, что живот ей мешает склоняться, но не пожалел, а только самодовольно ухмыльнулся.
— Ч-чего возишься? Я устал!
Анна силилась снять сапог. Мешали тесно накрученные портянки, и чувствовала: Логей упирает пальцы в носок сапога, не дает снимать.
— Ну, Логеюшко, батюшка, давай снимать, — уговаривала она, и Логей слышал, как дрожит ее голос.
— Не можешь? Не умеешь? — куражился он. Согнув поднятую ногу, он вытолкнул ее прямо перед собой и, немного удивившись тому, что нога мягко отпружинила, тут же забыл об этом. Прямо в сапогах ушел в горницу и завалился на пышную кровать.
Он еще слышал, перед тем как окончательно провалился в сон, что кто-то в сенях застонал, потом хлопнули двери, и все затихло для него. Спал он не долго. В окнах стояли потемки, а его кто-то тормошил и говорил:
— Логеюшко, проснись ты, Христа ради! Анна помирает. — Это мать толкала его, и каждый ее толчок отдавался в темечке.
— Отстань, — пьяно бормотал он. — Никому нельзя помирать. Хозяйство.
— Да проснись ты, горячка! — не отступала старая Феоктиста.
Он встал с кровати и вышел в теплые сени. Анна, обхватив свой огромный живот, громко стонала.
— Эк тебя взяло! — пробормотал Логей, обходя Анну в луже крови. Уж не приснилось ли ему все это? Он вышел во двор. Спустился в амбаре в ямку. Нашарил лагун с солодовым пивом и вылез с ним наверх. Сидел на крыльце и прямо из лагушки пил горькую благодать. Ему было жаль Анну. Но показать эту жалость — значило признать себя виноватым. А виноватым он не хотел предстать перед бабой.
— Оклемается, — привычно думал он. — Чего ей, бабе-то, сделается? Как на собаке зарастет!
Стыдно ему не было. Все в деревне баб обижают. Дело привычное, даже необходимое!
Логей вливал в себя пиво и теплел изнутри. Его снова потянуло в сон. Тут же на крылечке он и уснул, обняв лагушку.
Утром он, не заходя в дом, ушел в пимокатню. По двору бегали ребятишки, он их видел в окно, и мутнота от ночного постепенно рассасывалась, как прыщ легкий какой. Работал весь день споро и не заметил, как подошел вечер.
Анна тенью ходила по избе, Логей с облегчением подумал, что, слава богу, не померла. И даже поворчал на нее, что суп не сварила и что ужин холодный, не такой щедрый, как всегда. Он видел, что печь не топили и не под силу Анне возиться с чугуном, но ворчал. Еда колом стояла в желудке. Он чувствовал физическую потребность в горячей жидкой еде. Если б дали хотя бы вчерашних кислых щей! Ему бы полегчало, и растопился бы комок от ночного, и он, может, пожалел бы Анну!
Она тихо ходила по избе. Плоская снова, с перевязанными туго-натуго грудями. И если бы не то ночное видение, он бы и не удивился этой пустоте внутри жены — сродила, да и все, очередного.
Долго после этого мучилась Анна. Впервые Логей увидел у нее седые волосы. И слышал — часто плачет по ночам. От старухи узнал, что была девочка. Сквозной мыслью пролетело: «Баба с возу — кобыле легче», а другая мысль зависала в голове и сверлила его день и ночь: «Убивец. Срамец!» Анна была все такая же ласковая с ребятишками. И сам он не слышал от нее лихого слова. Ему бы, может, легче стало, когда бы она кричала на него или бросилась наутро рвать ему волосы. Нет! Она будто глядела на них на всех, его Анна, а видела только свое, ей одной понятное и нужное. Иногда Логею казалось, что и на него она смотрит ласково, со слезой. Он не мог поверить этому и отворачивал взгляд от Анны, хотя готов был вот-вот протянуть к ней руки.
Однажды осенью, уж кузьмушки отпраздновали, и Анна вроде от хвори отошла, Логей увидел, как дверь в горницу отворилась, и тихонько вошла Анна.
— Ребята на полатях возятся, спать не дают, — видя, что он поднял голову от подушки, сказала она, устраиваясь рядом.
Они долго лежали молча, не двигаясь, замерев. Хотя оба не спали и чувствовали — не уснут, виду друг другу не подавали.
— Логеюшка, батюшка, свет ты мой в окошечке, повернись ко мне, повернись, Христа ради! — не выдержала Анна. — Пожалей ты меня, несчастную. Измаялся ты, вижу, а гордостью не попустишься…
Он лежал, боясь пропустить хотя бы слово.
— В прощеный день простим друг друга, а я зла на тебя не держу. Муж ты мой, значит — закон ты мой! — она горячо бросала эти слова в темноту, и он слышал, как они ударяются о металлические шишечки кровати там, наверху, и позванивают тихонько, а затем маленькими гвоздиками входят ему под кожу. Ему защипало глаза, и, скрипнув зубами, он с маху перекинул свое тело на другой бок, охватил Анну большими руками и жадно, жарко потянулся к ней.
…Логей чувствовал, как по щекам в бороду скатывались горячие горошины слез. Он словно из той ночи взял да и неловко перемахнул в эту, под чужой плетень, в чужую деревню. Будто не было двух этих лет и неистребимого желания Анны понести хотя бы еще один, остатний разочек. Будто не он эти два года ненасытно, по-молодому тешил себя с Анной и жалел, что раньше не открыл ее для себя такую. Они будто снова начали жить, Анна — с улыбкой, Логей — наотрез отказавшись от хмельного.
«Куда же я теперя, от ночи этой, от себя? — думал он и плакал, зажав в кулак бороду. — Нет мне без Анны жизни». И опять перед ним проплывал заплот с присунувшейся к нему Анной.
Логей встал. Зыбко колыхнулся рассвет. Ночь уходила, тяжело отталкиваясь от земли. На миг Логею показалось, что перед ним его родная Куярова, и он после сильного похмелья очнулся под своим плетнем, не дойдя до ворот. Вот и прясло такое же, как возле дома. Сейчас Анна выкинет перину на последнее летнее солнышко. Но взгляд его натолкнулся на телегу посреди улицы, и обман рассеялся.
Твердой ногой шагнул Логей за деревню, отыскал табун лошадей. Вскочил на своего Гнедого и погнал табун прочь от деревни. Без седла было неудобно, но он приноровился и вскоре стал горячить свою лошадь:
— Домой, Гнедко! Домой! — Лошадь весело ржала в ответ и бойко встряхивала гривой.
Через неделю Логей увидел Пышминку. Пустил к реке лошадей. Тут же, не отходя от них, напился взмутненной воды. И расслабленно упал на берегу.
Полсотни лошадей на рассвете крутанули остывшую за ночь пыль, и топот табуна отозвался тонким звоном стекол в окошках. Деревенские проснулись, но боялись взглянуть: кто пришел в Куярову? Неужто Колчак возвернулся? — И жуть колыхнулась в крестьянах.
Логей открыл ворота, загнал лошадей в свою огромную ограду, насыпал в колоду, из которой Анна кормила гусей, овса и только тогда, страшась и не владея ногами, повернулся к крыльцу.
Анна стояла в исподней рубахе, накинув на плечи ковровую шаль.
— Аня, голубка! Аня, любушка моя! — Логей опустился на колени и стал медленно приближаться к жене. — Прости, прости меня, непутевого! — Он на коленях полз к ней. Сквозь изодранные штанины виднелось его исхудалое тело. Воспаленные глаза без отрыва смотрели на Анну. Лицо ее расплывалось в неверном свете, и он боялся, что оно может исчезнуть, словно его и не было, словно привиделось ему лицо Анны.
Она бросилась к нему, силилась поднять, подхватить его полегчавшее тело. А он, обхватив ее колени, плакал тихо и успокоенно…
Потом она грела воду и мыла его в корыте, обещая к вечеру вытопить баню. Он, во всем послушный, сидел в корыте и все дивился своим тонким рукам, Анна плакала над ним и сквозь слезы радостно говорила:
— Вот и возвернулся! Вот и возвернулся! Да живой!
А потом, вспомнив свое, радостно ударила себя по бокам руками:
— Логей! Девка ведь у нас! Девка! Месяц ей. Вот, Логеюшка, и дождались. — Он смотрел на нее, свою Анну, и, слабея, пьянея от своего приобщения к каждой плашке своего дома, каждой трещинке в стенах, от теплых и ласковых рук Анны, наполнялся такой нежностью, такой великой радостью, что не удержался и снова, припав к плечу Анны, затих, вбирая этот стойкий, пряный аромат зрелого женского тела.
— А как назвали-то? — спросил он.
— Да никак! Тебя жду, кормилец ты мой! Как же без тебя-то? Теперь, Логеюшка, в сельсовете записывают. Без попа.
— А на што он, поп-то? — сказал и вздохнул тяжело.
— Может, болит чего, Логей? — обеспокоилась Анна.
— Нет, Аня, болезни не чую. Душу изломало… А девку… Дочь назовем Революцией!
— Что, Логеюшка, за имя такое? — удивилась Анна. — Отродясь не слыхала.
— Проходили мы через деревню одну. Так колчаковцы женщину с младенцем расстреляли. А младенца звали Революцией. Раз уж через имя одно под расстрел подвели, так имя того стоит, чтоб девок им называли.
— Да как, Логеюшка, бабу-то расстреляли? — Анна уронила в руки голову и заплакала. — Что за время такое — баб с младенцами убивают! Логеюшка, — зашептала она тревожно, — а он, Колчак-от, не вернется?
— Нет, Аня, не возвернется. Крышка ему от самого Урала. Партизан на тракту встречал, так сказывали. Хватит народу убивства. Народ сам видит, за кем правда.
— В сельсовете тебя спрашивали и грозили шибко, Логеюшко, — Анна вздохнула, захлестнула шею Логея горячими сухими руками. — И убьют тебя, расстреляют, — заплакала, побежала в сени накинуть крючок, будто и могло это спасти Логея.
Он ни о чем не думал! Он был дома! Дома! А там — как судьба порешит.
Когда заснула Анна, достал Логей из-за божницы катеринки. Поглядел на них и снес в амбар под застреху, завернув в тряпицу. Потом надел пиджак, сапоги и заспешил к сборне. Сидел на крыльце. Ждал председателя. Недолго ждал. Слышал, верно, председатель, как лошади промчались, и пошел по деревне узнать, откуда шум.
— Ты, Логей? — окликнул он погруженного в думы Логея. — Вернулся или опять в бега?
— Некуда мне бежать, да и не по своей воле ушел. Скажи вот, куда коней девать?
— Так это ты наделал шуму? Я гляжу — лошади, а всадников не видно. Сперва испугался — неуж колчаковцы опять какую подлость задумали? А это ты, стало быть, с лошадями-то, — он говорил, а сам все никак не мог поверить, что все это Логеево дело. А потом вдруг до него что-то дошло, как молния, как всплеск, и, начиная понимать, откуда взялись лошади, он уставился с немым восторгом на Логея. — Так ты лошадей у бандитов украл? Украл! Да нет же! Что я говорю! Свое, наше взял! — Он даже подпрыгнул от этого восторга, от радости такой. Взяло и свалилось на разоренную деревню такое богатство! Лошадь! Символ могущества. Символ крепости семьи. В деревне тебе, лошадь, поклонялись, на покупку тебя уходили все главные средства.
В ту ночь лошади вернули Куяровой силу и мощь!
— Мы тут коммуну задумали создать, — говорил меж тем председатель. — Убиваемся над этим делом. А народ нейдет! Боятся. А с лошадями-то! С лошадями-то — ух! — он даже поперхнулся от такой до жути приятной мысли. — Мы ж всех в коммуну объединим, а? С лошадями-то мы все можем, а? Логей, ты че молчишь? Ты хоть понимаешь, каку ты гору свернул?
— Тошно мне. Нет никакой радости. Я будто отравленный, и много сору в душе. Хочу пимы катать. Руки стосковались.
— Коммуне тоже будут валенки нужны. Вот так! — председатель достал тетрадку. — Тебя первого и пишу в коммуну. Гребнев Логей Захарыч…
Никто не бегал по деревне, не звал в сборню народ, а люди все подходили и подходили, и все спрашивали друг друга про лошадей — не помнилось ли?
Председатель поднялся на крыльцо и рассказал, откуда в деревне появились лошади. А потом предоставил слово Логею. Тот, сутулясь и робея перед народом, заговорил негромко и хрипло:
— Я девку решил Революцией назвать. А лошадей передаю обчеству. Как обчество решит. А ежели коммуна — так посидеть надо, раскинуть умом. Я хоть где не пропаду — мое рукомесло известное, чтоб люди зимой не мерзли…