Две книги о войне
Невыдуманные рассказы о войне
Маленькая повесть и большие рассказы
ОТ АВТОРА
Как-то зимой 1942 года, в лютый мороз, приехав по «дороге жизни» со свирского участка фронта в осажденный Ленинград, я, по старой памяти, занес свои первые четыре военных рассказа в редакцию журнала «Звезда» и оставил секретарю, не совсем уверенный, что их смогут скоро прочесть. Время было тяжелое и все еще голодное, а в редакции работало всего два сотрудника.
Но рассказы прочли, на другой день меня нашли в городе и обрадовали вестью, что три из четырех рассказов будут напечатаны в одном из ближайших номеров журнала.
Рассказы эти действительно появились в январском номере «Звезды» за 1943 год, а через несколько месяцев мне на фронт прислали сотню экземпляров небольшой книжки под названием «Четыре рассказа», изданной Ленинградским отделением издательства «Художественная литература».
Так начиналась моя книга «Невыдуманные рассказы о войне».
Сознаюсь, среди своих книг я особенно неравнодушен к «Невыдуманным рассказам». Книга эта родилась из непосредственных впечатлений от фронтовой жизни. Уже само название сборника говорит о документальном характере рассказов. Особенно мне полюбился жанр рассказа-миниатюры. Правда, писать рассказы в полстраницы дело совсем не легкое.
«Маленькая повесть и большие рассказы» писалась в другое время и, как заметит читатель, в другой тональности и манере. Здесь присутствует повесть, да и рассказы стали большими, но они тоже создавались на документальной основе, невыдуманные.
Потому-то эти две книги о войне могут соседствовать
рядом, под одной обложкой. Писал я их в общей сложности около тридцати лет. Под ними можно поставить дату 1941—1971 гг.
Но и на этом, однако, не кончается моя работа над военной темой. Наряду с другими произведениями, я сейчас пишу третью книгу о годах войны. Она будет состоять из нескольких небольших повестей — в них прослеживаются судьбы людей, которых я знал на фронте. Будут в книге и новые рассказы.
Невыдуманные рассказы о войне
Ленинград в блокаде
Женщина в белой шали
Среди ночи мы стороной проехали станцию Паша и через час оказались в большой, но пустынной деревне.
Хорошо бы сейчас выпить горячего чайку! — мечтательно сказал шофер.
Да, хорошо бы, — согласился я, думая о чае как о чем-то несбыточном.
И вдруг в свете фар перед машиной показалась женщина в белой пуховой шали. Такие шали, помнится мне, я видел перед войной в Гори, где туристы покупали их за бесценок у местных вязальщиц.
Стой! — кричала женщина, подняв руку.
Шофер резко остановил машину.
Давай вон к тому дому! — прокричала женщина в белой шали.
Кто ты такая... чтобы приказывать? — толкнув дверцу кабины, взорвался шофер.
Человек! — ответила женщина и, поскрипывая валенками по снегу, пошла к дому.
Че-ло-век! — откинувшись, протянул шофер, ошеломленный ответом.
Так, — сказал я, вылезая из машины.
Мы вошли в жарко натопленную просторную избу, половину которой занимала русская печь. На столе стоял поющий самовар.
Раздевайтесь и располагайтесь как дома. — Хозяйка поставила на стол стаканы и солонку с крупной почерневшей солью, спросила, есть ли у нас, военных, что покушать, подошла к кровати, на которой, раскинув руки, спал мальчик лет восьми, поправила на нем одеяло и, бросив нам: — А вы чаевничайте! — ушла.
Мы ее и разглядеть-то не успели, нашу благодетельницу, не то что расспросить... Переглянувшись с шофером, мы скинули полушубки и принялись за чай. Распахнув ворот гимнастерки, блаженно улыбаясь, истекая потом, шофер держал блюдце на растопыренных пальцах и хрустел сахаром.
После пятого стакана, распаренные, словно после бани, мы пересели на лавку у заиндевелого окна и стали крутить цигарки.
В это время у крыльца раздался шум машины, послышались голоса. Дверь в избу широко распахнулась, и в комнату вошли измученные, продрогшие люди в невообразимых одеяниях, волоча за собой помятые чемоданы, узлы и свертки. Среди них был древний старик и трое детей.
Вслед вошла и хозяйка дома. Она энергично размотала пуховую шаль с головы, сбросила шубенку. Это была краснощекая чернобровая женщина лет тридцати пяти, совсем не красавица, с тугой косой, перекинутой на могучую грудь. Рассадив эвакуированных ленинградцев за столом, она принесла гору тарелок, большую миску капусты и чугунок горячей картошки. Перед детьми хозяйка поставила по кружке молока и по куску черного хлеба.
За столом, как стон, раздалось:
Подумать только — квашеная капуста!
Что может сравниться с картошкой в мундире!..
Вы слышите, как поет самовар?
А вы чувствуете запах хлеба?.. Это ржаной хлеб! — прослезившись, сказал старик.
Пока за столом шел «Лукуллов пир», хозяйка внесла в комнату большие соломенные матрацы и разложила их вдоль стены. Потом подсела к нам на лавку, скрестив свои большие руки на груди.
Шофер, застегнув ворот гимнастерки, осторожно спросил у нее:
От кого, хозяйка, держишь этот пункт?
От себя... Колхоз наш эвакуировался еще в августе... Какой еще такой «пункт»? — вдруг сердито посмотрела она на него. — Изба как изба...
Так и торчишь всю ночь на дороге? — смутившись, решив сказать ей что-то очень приятное, спросил шофер.
-— Не торчу, а дежурю на дороге! — строго поправила она его. — Ночью — я, днем — Валерик. На таком морозе не поторчишь! Селезенки померзнут!
А в деревне есть еще кто-нибудь? — вмешался я в разговор, чтобы выручить совсем уже обескураженного шофера.
В том-то и дело, что никого, а то бы горя не было! Мы уж как-нибудь дежурили бы по очереди. — Она тяжело вздохнула, опустив глаза. — Я оставалась с фермой, потом сдала коров уполномоченному от фронта и так никуда не собралась уехать. Все мужа ждала!.. Он у меня воюет где-то тут рядом — не то на Ладоге, не то ца Свири, а где точно, не знаю...
Шофер попытался заплатить ей за чай, но она так грозно посмотрела на него из-за плеча, что он готов был провалиться сквозь землю.
Когда мы собрались уходить, хозяйка оделась, закуталась в свою пуховую шаль и проводила нас до нашего грузовика.
Мы уехали в сторону Ладожского озера, она осталась встречать проходящие машины — в осажденный Ленинград и из Ленинграда.
Долго виднелась в предрассветной мгле среди сугробов ее одинокая фигура.
Старуха идет по лесу
Едем тихим, заснеженным лесом. Ель, ель на всем пути. Свет от фар напоминает собак, бегущих впереди охотника. Два луча точно обнюхивают дорогу и чего-то ищут...
— Вот так американцы охотятся на зайцев, — говорит шофер. — Это называется охота с фарами. Заяц, попавший в луч, никогда уж не уйдет от охотника.
Скрипит снег под шинами, мимо мелькают деревья — голубая пустыня и тишина, — и так клонит ко сну.
Вот фары нащупывают среди деревьев что-то ярко- красное. Ограда. Красная ограда. Братская могила.
и
Красный, цвета крови, памятник. Красные бумажные цветы по углам. И на всем этом легкий покров снега.
Машина вырывается из лесного плена. Едем глухим пустырем, лощиной, местами недавних боев в районе Войбокало.
Небольшая мертвая деревушка. Занесенные почерневшим снегом полуразрушенные избы. Зияющие провалы вместо окон и дверей. Нетронутые русские печи на пепелище. Перевернутый немецкий танк на дороге. Автобус без колес. И дальше — часовенка. Она почти вся занесена снегом. Только сияет крест. Крест на снегу. И рядом, будто собираясь обнять его, серебристая ель, наклоненная к кресту.
И снова машина въезжает в лес.
Фары нащупывают впереди что-то темное... Навстречу, согнувшись в три погибели, идет старуха. Она тащит саночки с грузом.
Шофер останавливает машину, спрашивает:
Куда держишь путь, бабушка?
На Урал, сыночек, — отвечает старуха, с трудом выпрямляя спину, — на Урал!..
Эвакуированная?..
Да, сыночек, из Ленинграда.
Из Ленинграда да на Урал?.. Ведь это очень далеко, бабушка.
Знаю, сыночек, да что поделать. Везу старику инструмент. Сам уехал с заводом, а инструмент оставил. Личный он у него, всю жизнь собирал, сейчас и понадобился... Вот доползу до станции Бабаево, а там — железная дорога, там уж будет полегче. ..
Шофер выпрыгивает из кабины, открывает инструментальный ящик, привязанный к саночкам, любовно перебирает на свету инструменты, говорит:
Да, знатный инструмент. Может быть, бабушка, повернуть машину и малость тебя подвезти?
Вы мне не попутные, — отвечает старуха, берясь за лямки. — Езжайте себе с богом...
И мы едем с богом. Снова два луча рыскают по дороге. И снова ель, ель, ель на всем пути...
Художник вырубает могилу для сына
Ночь темная и ледяная. Справа, в километре от нас, проходит передний край. Над лесом кровавится зарево. Это на том берегу Свири враг жжет дома, освещая реку. То и дело в небо взвиваются ракеты — белые, зеленые, красные, иногда трех цветов одновременно, как во время фейерверка.
Сумасшедшая ночь!—говорит шофер.
Далеко впереди что-то маячит на дороге, и шофер вскоре останавливает машину.
Поперек шоссе стоит крытый брезентом грузовик, суетятся какие-то люди. Фары грузовика светят в заснеженный лес. Меж сосен виднеется человек в клетчатой курточке. Рядом с ним на снег брошена шуба. Человек бьет топором по мерзлой земле, а другой, в меховых рукавицах, выгребает куски земли из неглубокой ямы и отбрасывает в сторону.
Откуда вы? Куда? .. — спрашиваю я, выходя из кабины.
Ко мне подходит старик с накинутым на плечи цветастым ковром.
Мы из Ленинграда, совсем запутались в этих местах, — говорит он. — Когда переезжали через Ладогу, внучек наш замерз на коленях матери. Он был тихий ребенок, мы не заметили, когда это случилось...
Откуда-то из мрака появляется старуха, закутанная одеялом.
Это сын мой, — говорит она, кивая на человека в клетчатой курточке. А тот, задыхаясь, все рубит каменистую землю. — Мы его всё упрашиваем добраться до какой-нибудь деревушки, там похоронить Юрика... Но он... вы видите... — Она беспомощно разводит руками и доверительно шепчет: — Он очень любит лес... Если вам приходилось бывать на выставках ленинградских художников, вы должны были заметить его зимние пейзажи, их нельзя не заметить...
Хотя я в своей жизни редко бывал на выставках, но среди сотен полотен художника очень четко представил себе самую удивительную из них — этот ночной, молчаливый и занесенный снегом лес, в котором он, художник, в мерзлой каменистой земле вырубает могилу для сына...
Нераскрытый секрет
Хотя о моей поездке в Ленинград почти никто не знал, однако с утра ко мне началось паломничество ленинградцев из ближайших частей. Они робко спрашивали, не возьму ли я для передачи письмо, и когда я соглашался, добавляли:
И небольшую посылочку!..
Насчет посылок я посоветовался с шофером. Тот наотрез отказался.
И я стал брать только письма. Я подумал: «Если и не удастся разнести по адресам, я опущу их в почтовый ящик. Почта-то, наверное, там работает!» Взял я и две крохотные посылки. В одной было три плитки шоколада, в другой — лекарство.
Вечером, за несколько часов до отъезда, я лег отдохнуть.
Вскоре ко мне постучались.
Войдите! — крикнул я.
В облаке пара в землянку вошел невысокого роста боец с опушенным инеем лицом. Он долго переступал с ноги на ногу, не зная, с чего начать разговор...
Вы ко мне по делу? — спросил я, вставая с койки.
Да я хотел просить вас взять письмо и небольшую посылочку... У меня в Ленинграде мать-старуха и братик Вася...
Солдат вытащил из карманов закопченного полушубка две бутылки и поставил их на мой шаткий стол.
Я взял бутылки, посмотрел их на свет.
Цыплята?
Вы почти угадали, — грустно ответил боец. — Вороны!
Каким же образом вам удалось вогнать их в бутылки?
О, это мой секрет!.. Заметьте, вороны общипанные, потрошеные, но совсем целые. И бутылки совсем целые! Секрет я открою, когда вы вернетесь.
Я снова посмотрел бутылки на свет.
Вы никогда не ели вороньего мяса? — спросил боец. — Тогда не отличите от куриного! Привезите только малокалиберное ружье из Ленинграда. Там оно
Невыдуманные рассказы о войне
ничего не стоит, а здесь за него просят большие тысячи.
Но где вы тут на фронте находите ворон?
Так я же разведчик! — Боец широко улыбнулся, и на этот раз его лицо показалось мне и юным и озорным. — После удачного поиска наш лейтенант всегда разрешает на денек съездить в тыл, пострелять ворон... У него тоже в Ленинграде семья...
Посылка была столь необычная, что я взял бутылки и спрятал их в вещевой мешок.
Пожелав мне счастливого пути, солдат ушел в ледяную ночь. Было тридцать три градуса ниже нуля. Идти ему к себе в часть надо было больше двадцати километров. /•
Спать я уже не мог... Даже в напряженном переезде через Ладожское озеро, где в снегах чернели разбитые вражескими авиабомбами грузовики, виднелись раскиданные ящики и мешки с продуктами, а порой и замерзшие люди, я все думал о бойце и его диковинной посылке...
Приехав в осажденный Ленинград, я к концу дня пошел на Советскую улицу, где жили родные моего разведчика.
Но указанный в адресе дом, как и два соседних с ним, были разворочены прямым попаданием фугаски. Перед развалинами стояла простоволосая старуха в расстегнутом пальто и кричала:
Вася!
Увидев меня, старуха сказала:
Покричите его, я устала...
Я крикнул:
Ва-а-а-ся!
Сошедшая с ума старуха хихикнула в кулак:
Вы громче, мы живем на пятом этаже...
Я попытался сунуть ей в руку бутылку с вороной, но она швырнула ее в снег и скрылась среди развалин.
Тогда я подобрал бутылку и побрел по пустынной улице...
На третий день нашего пребывания в Ленинграде шофер разбил бутылки с воронами и приготовил жаркое. Разведчик был прав: трудно было бы в голодном городе отличить воронье мясо от куриного.
Всю жизнь теперь буду есть ворон! — сказал
шофер после обеда. — Знать бы только секрет консервирования!
Но секрет этот навсегда остался нераскрытым. Через восемь дней мы возвращались к себе на Свирь. По пути заехали в часть, в которой служил наш разведчик. Здесь нам сказали, что он и трое его боевых друзей не вернулись из последнего трудного поиска..,
Улица Декабристов
Наша машина останавливается у ворот обледенелого пятиэтажного дома на улице Декабристов. Выгружается майор, которого мы подобрали в пути еще по ту сторону Ладожского озера. У него мешок с продуктами и шесть поленьев березовых дров.
Майор старательно складывает дрова у ворот и то и дело с надеждой смотрит на окна третьего этажа.
К машине, играя тростью, подходит какой-то типчик. Он точно сошел с плаката двадцатых годов: с брюшком, невысокого роста, в добротной шубе.
Типчик фланирует около машины и, глядя куда-то в сторону, негромко говорит:
Есть тентели-ментели. Кому тентели-ментели?
Никто из нас не понимает, что предлагает незнакомец. Никто поначалу и не обращает на него никакого внимания. Но потом к нему подходит шофер.
Типчик с сожалением смотрит на него. Оказывается, он предлагает водку, тентели-ментели!
И сколько стоит бутылка? — спрашивает шофер.
Тысяча рублей плюс пачка махорки.
О-о-о, как дорого! — качает головой шофер.
В это время у нашей машины останавливается женщина в брезентовом плаще с поднятым капюшоном. Мороз тридцатиградусный! Женщина с изумлением смотрит сперва на дрова, потом на майора, потом просит дать ей полено, всего-навсего одно полено!
Нет, этого я не могу сделать, у меня самого семья, — говорит майор и все смотрит наверх. Закинув мешок за спину, он идет во двор.
Тогда женщина со своей просьбой обращается к нам.
И зачем тебе полено? — спрашивает шофер.
Для топорища, — отвечает женщина.
Ой, врешь, мамаша, — говорит шофер. — Не бывает такого толстого топорища.
Женщина в брезентовом плаще признается: да, она говорит неправду, у нее нет дров, чтобы приготовить обед.
Ой, мамаша, опять говоришь неправду! — грозит пальцем шофер. — Какой там у тебя еще обед!
Женщина снова признается: да, она сказала неправду, полено ей нужно, чтобы вскипятить чай и обогреть комнату.
Типчик, играя тростью, нетерпеливо вмешивается в разговор:
Если у вас нет денег, товарищи военные, я могу одну бутылку уступить и за дрова. Шесть поленьев стоят столько же: тысячу рублей плюс пачка махорки. ..
Дрова принадлежат майору, вы к нему и обращайтесь, — отвечает шофер, потирая руки. — А вообще — неплохо бы сейчас пропустить стаканчик...
Типчик, играя тростью, снова начинает фланировать около машины.
Майор возвращается очень скоро, волоча мешок за лямки. У него безумные глаза, перекошенный рот.
Поздно, — говорит майор. — Их похоронили еще в прошлом месяце...
Тогда вы мне обязательно подарите одно полено, — смущенно произносит женщина в брезентовом плаще.
Майор выбирает самое толстое полено и молча протягивает женщине. Та прижимает его к груди, блаженно улыбается и, даже не поблагодарив майора... бросается бежать.
Мы с изумлением смотрим ей вслед.
Вам не приходилось видеть фильмы с участием Пата и Паташона? — спрашивает типчик. — Они часто шли в годы нэпа. Помните, как стремительно бегал Пат?
Но никто из нас не отвечает ему.
I ' — В конце концов, я готов одну поллитровку усту
пить и за пять поленьев, — возвращается он тогда
/ 2 Георгий Холопов
к своему предложению. — Цена у них приблизительно одна: тысяча рублей плюс пачка махорки. ..
Но типчик не договаривает: шофер наш вдруг хватает полено и, размахнувшись, бьет его под зад.
Майор и я наваливаемся на шофера, хватаем его за руки.
Так можно и убить! — говорит майор.
И убью! — кричит шофер в страшной ярости.
Типчик, вытаращив глаза, ничего не понимая, пятясь и раскланиваясь, уходит от нас.
И убью, — уже совсем тихо говорит шофер, выпуская из рук полено..,
Старик и сухарь
Старик поднимался по ступенькам с таким трудом и осторожностью, точно на его плечи был взвален тысячепудовый груз. Так грузчик, глядя под ноги, идет с тяжелой ношей по шаткому трапу. Услышав мои шаги, старик вздрогнул, обернулся и, когда я поравнялся с ним на одной ступени, протянул руку, желая опереться на мое плечо, но тотчас же отдернул...
Вам не нужен ли рояль? — спросил старик.
Я не понял его.
Я уступлю за кусок хлеба, — сказал старик.
До музыки ли было мне, когда на улице неистово выли сирены, палили зенитки и дома от бомб рушились, словно сложенные из игральных карт?
Я нащупал в кармане сухарь, на который не раз покушался за эти дни пребывания в Ленинграде, отдал старику и, не глядя на него, подгоняемый, будто плетью, его криком: «Молодой человек! Возьмите мой «Шредер», — побежал наверх...
С карманным фонарем в руке я пробрался между высоких спинок древних кресел и, прямо в полушубке и сапогах, завалился на кровать.
Комната была подобна подземелью: с леденящей сыростью, с дымом, застывшим и густым как туман, который не изгнать, если бы даже открыть дверь настежь и распахнуть все три окна.
Мне было душно. Губы мои шептали страшную ругань. За одного этого старика я четвертовал бы Гитлера!
Мучила жажда... Я нащупал на столе графин, встряхнул его, и в нем в глотке воды забился кусок льда. Тогда я вновь засветил фонарь и увидел записку: «Ушла за водой. Натопи печку и жди».
Я принялся за растопку «буржуйки». Огонь загремел в трубе, труба мгновенно накалилась докрасна, от горячих струй воздуха на стенах зашуршали свисающие обои, и я скинул полушубок.
Нину долго не пришлось ждать. Она вошла совсем замерзшая, безмолвно протянула руки, и, глядя ей в глаза, я стал осторожно растирать ее огрубевшие пальцы. Долог был путь до Невы за ведром воды! Но, посидев у «буржуйки», Нина будто бы оттаяла, разрумянилась и повеселела, и я снова узнал ее, неузнаваемую в стареньком пальто, залатанной шали прабабушки и огромных мужских сапогах.
Мы сидели перед огнем, глядели в огонь, и от него не оторвать было взгляда. Горел старый гардероб, распиленный на дрова. Я третий день находился в Ленинграде, не видел города полгода, с первых дней войны, и Нина все рассказывала и рассказывала о месяцах блокады Ленинграда.
А за окном уже наступал ранний зимний вечер, где-то рокотали наши и немецкие самолеты, и всё били, били и били зенитки.
В дверь постучали. Нина встала и вышла. Вскоре она вернулась с хлопотливым управхозом Марией Михайловной, о которой я много слышал за эти дни. Женщина она была грубая, высокая, широкая в плечах, с походкой солдата.
Посиди, отогрейся, — сказала Нина. — Что, разве что случилось?
Ох мне эти рахитики! — шумно вздохнула Мария Михайловна. — Надо опять идти составить опись имущества!
У кого же это?
У старика из тридцать седьмой квартиры. У старика с его дурацким роялем.
Я же видела его утром.. . Старик выглядел совсем хорошо, — сказала Нина.
Они все так внезапно умирают, эти на вид совсем здоровые. Сидорчук тоже был «здоров». И у Ку- лова румянец не сходил со щек! И я вот скоро, черт побери, умру, и ты опять будешь удивляться и всем говорить: «Она выглядела совсем хорошо!» — Она рассмеялась басом и погрозила пальцем: — Но нет, я не умру! На это ты не рассчитывай. Я не из того десятка рахитиков! У меня отец шестнадцать пудов брал на плечи и шутя поднимался из трюма на палубу парохода.
Нина взяла «летучую мышь» и ушла с управхозом.
А я все сидел у «буржуйки», дымя своей трубкой, и мне все не оторвать было глаз от огня... Невероятное время!
Не прошло и двадцати минут, как Нина вернулась.
Я с удивлением посмотрел на нее.
Странный случай... — задумчиво проговорила она. — Это был состоятельный старик. У него была богатая квартира. Но, удивительно, мы в ней ничего не нашли. .. Все, что можно сжечь, он, видимо, давно сжег. Все, что можно было променять на продукты, он променял. Остался только никому не нужный «Шредер». И на рояле — вот этот по краям обгрызенный сухарь. — Она вытащила из кармана знакомый мне румяный солдатский сухарь. — Я предложила его Марии Михайловне, у нее трое ребят, но она говорит, что ты военный, что ты с дороги, что ты еще не привык к нашему блокадному голоду, и лучше будет, если ты съешь этот сухарь...
И она бережно положила его мне на колено.
В Кременчуге курят крепкий табак
Почти сразу же за тревогой, объявленной по радио, где-то за тучами начинают гудеть немецкие самолеты. Народ бежит в бомбоубежище. Пустеет площадь Льва Толстого.
Из ворот дома по ту сторону площади вдруг выходит женщина с грудным ребенком на руках. Позади нее плетутся еще четверо маленьких плачущих детей, вытянувшихся в цепочку. Женщина идет серединой
площади, безразличная ко всему на свете, в том числе и к немецким самолетам.
У входа в бомбоубежище толпится народ, и все с ужасом смотрят на площадь.
И вдруг из соседнего подъезда, вобрав голову в плечи, бежит солдат. Он с разлету подхватывает под мышки первого и второго малыша, берет на руки третьего, подбегает к четвертому, становится перед ним на карачки, малыш забирается ему на спину, и так с четырьмя детьми вбегает в бомбоубежище.
Где-то в районе Ситного рынка ухает такой силы взрыв авиабомбы, что звенят стекла и в домах на площади Льва Толстого.
Женщина с грудным ребенком наконец доходит до бомбоубежища, спускается вниз.
В подвале облегченно вздыхают. Голодным и разутым детишкам со всех сторон протягивают крохотные, землистого цвета лепешки. Солдату же откуда-то из глубины подвала из рук в руки осторожно передают толстую папиросу, сбереженную еще с довоенных времен.
Когда папироса доходит до солдата, он долго вертит ее в руке, читает по слогам стершееся от времени название и тем же путем возвращает папиросу ее владельцу.
— Я из Кременчуга, — говорит солдат и лезет в карман за кисетом. — У нас курят крепкий табак. Слышали про кременчугскую махорку?
Да, конечно, слышали. Но в Кременчуге солдат или никогда не был, или был до войны. Об этом все сразу узнают, как только солдат начинает дымить козьей ножкой: от нее несет тошнотворным запахом смеси из кленовых и дубовых листьев, собранных, наверное, в Летнем саду блокадного Ленинграда.
Неотправленное письмо
Эту страничку из неотправленного письма я подобрал во дворе нашего дома среди груды растерзанных книг и конторских бумаг.
«Состояние у меня сегодня разбитое, да это и не
удивительно. После вчерашнего похода я вообще не знаю, как еще держусь на ногах. За день я прошла остановок 33—35, ведь это ужасно! Я с обеда взяла увольнительную и решила поехать в Рыбацкое за травой. Вышла из завода — начался артиллерийский обстрел и в Петровском парке много накорежил. Если бы я вышла на десять минут раньше, то как раз угодила бы под разрывы снарядов. Добралась до Тучкова моста, села в трамвай, просидела минут сорок, а трамвай все не двигался с места — как видно, не было тока, и я решила идти пешком. До села Рыбацкого я еле-еле доплелась к 18.00.
Набрав две сетки травы, я отправилась обратно. К трамвайной остановке подошла к 20.00. Прождала больше часа и опять решила идти пешком (настоящее безумство!). И вот от села Рыбацкого сюда, до улицы Жуковского (сколько же это километров?), я шла с тяжелыми сетками, набитыми травой. За два часа я должна была обязательно дойти до дому, так как ходить по городу разрешено только до 23.00. Я так бежала, так вспотела, так устала, что еле живая поднялась к себе и не раздеваясь завалилась спать... И лишь среди ночи проснулась от голода и холода. Затопила остатками дров от распиленного комода нашу маленькую «буржуйку», стала варить кашу из травы. Масла, как ты, наверное, догадываешься, у меня не было. К счастью, в аптечке, среди всяких пузырьков, я нашла немного касторки. Ты помнишь, как я в детстве ее ненавидела.. .»
В лесном краю
Сочтемся славою
Станция Волховстрой.
В углу битком набитого зала, за раскрытым фанерным чемоданом, пьют и едят два молоденьких моря- ка-балтийца.
Захмелев, они ударяются в воспоминания.
До меня доходят лишь обрывки фраз, и я то и дело теряю нить их интересного разговора. Вот они вспоминают август 1941 года, Ижорский завод, бородача-ста- левара, который с лопатой участвовал в контратаках и раскроил череп десяткам гитлеровцев. И только я начинаю себе рисовать образ этого героя, как моряки перескакивают на контратаку балтийцев где-то у Кингисеппа, вспоминают знойный полдень, товарищей своих, раздетых до пояса, и идущих в бой с криком «полундра».
Перебрав десяток эпизодов, моряки начинают спорить: кто же в критическую минуту защитил Ленинград от немцев — ижорцы или балтийцы, и, поспорив, соглашаются, что Ленинград в равной мере защищали все ленинградцы.
По этому поводу они чокаются с таким усердием, что стаканы их дребезжаще звенят и... раскалываются на части.
В лунную ночь
Идем берегом Ояти. Грязи — по колено. Того и гляди утонешь в какой-нибудь рытвине. Спасает луна — огромная, ослепительно яркая, низко висящая над самой рекой.
Останавливаемся в небольшой деревушке, попавшейся на нашем долгом пути. Стучимся в избы, просим у сонных и испуганных жителей продать нам хотя бы немного картошки. Но нигде ничего не купить. Всюду — детишки, древние старики и старухи. Хозяева на войне, а где же хозяйки?
— А хозяйки ловят рыбу на уху, — отвечают нам, — к утру вернутся.
Снова идем берегом Ояти. Сразу же за деревней я вижу длинные тени на реке, потом слышу приглушенный говор и тихие всплески.
То вдоль берега, чуть ли не по пояс в студеной апрельской воде, бредут женщины с сачками в руках. Рядом по берегу с ведерками плетутся их сынишки в отцовских сапожищах.
Многое забудется в этой войне, но только не эта луна, не эта ночь, не эти женщины и дети...
Закон войны
Ночью враг отсек на фланге батальон Карпова, а потом и окружил его. Чтобы спасти батальон, нужны были резервы, а их не было в дивизии: бои шли на сорокакилометровом участке! Тогда генерал за помощью приехал в роту, выведенную утром из боя на отдых в ближайший заболоченный лес.
Генерал слез с коня, сказал солдатам:
Судьба батальона Карпова в ваших руках, братцы, — и отвернулся, не в силах смотреть на смертельно усталых людей.
Солдаты молча обулись, в тяжелые сапоги, так и не успевшие просохнуть у чадящих костров, и сказали:
Мы идем, товарищ генерал.
И пошли по болоту.
Долгим взглядом провожал их командир дивизии. .« У кривой полусгнившей березы, стиснув зубы, стоял его связной, держа под уздцы двух коней.
Рота с ходу вступила в бой, разорвала кольцо окружения, но сама почти вся погибла.
Вскоре в заболоченный лес хлынули солдаты ба
тальона Карпова. Израненные, ошалелые от радости, они тут же принялись разжигать костры, и в шумное становище превратился мертвый, почерневший лес.
И лишь два человека казались безучастными ко всему происходящему: генерал и его связной. Слезы застыли у них в глазах. И умные кони, точно вкопанные, стояли рядом с ними.
Падающий лес
Не успел я слезть с коня и дойти до первых землянок, как по обороне роты открыла огонь артиллерия противника. Огонь казался всесокрушающим, и рота, зарывшись в землю, приготовилась к отражению возможной атаки.
Враг выпустил не одну тысячу мин и снарядов, но атаковать почему-то не стал.
Когда я вышел из землянки, меня поразил лес: он стоял такой же стройный и величественный! А мне казалось, что я не найду ни одного живого дерева.
Поздно ночью я уезжал из роты. Со Свири поднялся сильный ветер. Закружили снежные вихри по лесным дорогам. И тут только я увидел, что наделал враг: застонал лес, и стали падать подсеченные осколками старые и молодые деревья. Я пробирался сквозь гудящий лес. Конь мой то и дело шарахался в сторону. Я спешился и повел его под уздцы.
А лес стонал, как живой, и, как раненные на поле боя солдаты, падали подсеченные деревья.
Глупый снегирь
Снегирь сидит на ветке, вертит головкой и поет незатейливую песенку.
Тут же, у дороги, после недавнего боя, разметав руки, точно на полуденном привале, лежат убитые солдаты.
Снегирь что-то высматривает на трупах и поет, поет свою песенку.
А за дорогой, на солнечной поляне, стоит гаубичная батарея. То и дело раздается команда охрипшего лейтенанта и ухают пушки. Лес, точно раскалываясь на части, звенит от выстрелов. Со свистом слетает с деревьев листва. Горячие струи воздуха сдувают с ветки и снегиря, но, покружившись над дорогой, он снова садится на ту же ветку и снова поет, поет.
Что же тянет снегиря к этому месту?
Издали на одном из убитых я замечаю весело играющий солнечный зайчик. Это, оказывается, у солдата из голенища выглядывает до блеска начищенная алюминиевая ложка.
Я беру ложку в руки. На ней чем-то острым выбиты точечками слова: «Люблю покушать».
Солнечный зайчик гаснет, и глупый снегирь тотчас же улетает.
Спящий бог
В медсанбате эта девушка-сандружинница обращается к подружкам не иначе как со словами: «Братцы. ..»
Когда приходится защищать палатки с больными и ранеными, отбиваться от врага, девушка кричит подружкам: «Хлопцы, я ваш бог!» И первой, схватив винтовку или гранату, бросается в бой.
Когда же на передовой наступает затишье и нечего делать в медсанбате, девушка любит поспать. Прикорнет где-нибудь и спит себе. Вот и сейчас, пока нет раненых, она улеглась на носилках в пустой палатке. Идет дождь, палатка сильно протекает. Кто-то догадался, поставил девушке котелок на живот. Вода гулко капает в него. А девушка спит, ничего не чувствуя, ничего не слыша. Так крепко, наверное, и на самом деле спят только боги.
Бесстрашный Петр
Блиндаж. На земляном полу, покрытом толстым слоем еловых веток, богатырским сном спят разведчики, вернувшиеся с ночного поиска. Темно в блиндаже. Только изредка в углу засветится цигарка, выхватит из мрака сонное лицо.
Голос:
Да, удивительно ты бесстрашный человек, Петр...
Пауза.
Это ты правильно говоришь. .. Мне порой самому бывает страшно своего бесстрашия.. . Я все могу!
Пауза.
А броситься с гранатами под танк?
Могу.
Пойти сейчас по минному полю? . . Одному? . ,
Могу.
А полететь на Луну? .,
Пауза.
И на Луну б полетел.,.
Мертвый комиссар у знамени
Во время боя первым на высоту, по колено в снегу, прорвался комиссар батальона и на вершине водрузил красное знамя. Когда он всем телом налег на древко знамени, чтобы вогнать его глубже в снег, он был убит вражеским снайпером.
А высота в этом бою не была взята, у ее подножия еще много дней шли атаки и контратаки.
Только на вершине, на ветру, развевалось красное призывное знамя и, привалившись к нему плечом, стоял мертвый комиссар.
Враг прилагал немало усилий, чтобы свалить и знамя и комиссара. Но мертвый комиссар, как живой, стоял у знамени, пока наши не взяли высоту.
Коммунист
Идет тяжелый бой с переменным успехом. То тут, то там падают солдаты. Кто убит, кто ранен.
В боевое охранение санитары приносят раненого. Пуля раздробила ему челюсть, кровь залила рот, солдат не может произнести ни слова. Подбежавший командир роты приказывает ему уехать в тыл, — за леском стоит телега, там есть место на одного. Солдат качает головой, мучительно роется в кармане шинели, пока не достает огрызок карандаша, облепленный хлебной крошкой.
Один из санитаров, только что свернувший себе цигарку, протягивает солдату сложенную «гармошкой» дивизионную газету.
Солдат прижимает «гармошку» к колену и выводит на полях каракулями: «Я коммунист.. .»
Девочка с цветными карандашами
После старухи, принесшей раненым богатые дары со своего огорода, в палату входит девочка в короткой красной юбчонке. В ее кулачке зажато с десяток цветных карандашей.
Девочка смущена, не знает, кому вручить подарок. Набравшись духу, она спрашивает:
Никому не нужно карандашей?
Молчит палата: видимо, никому.
Никому не нужно карандашей? — после долгой паузы, срывающимся голосом, готовая разрыдаться, спрашивает девочка.
Ее выручает тяжелораненый, лежащий у окна.
А ну-ка, дочка, — шепчет солдат запекшимися губами, — давай-ка вместе напишем письмишко до моей жинки...
А у солдата враг давно разорил дом и жену его с детьми угнал в рабство... Солдат об этом знает, и это мучает его сильнее, чем его рана. Но сейчас солдат думает о девочке с цветными карандашами.
Девочка с кошелками малины
В филармонию, превращенную в госпиталь, привезли первую партию раненых. У ворот с утра выстроилась очередь. Это родные, представители городских учреждений, Онежского завода.
Уже к концу дня, после взрослых, в палату входит девочка. Она приехала из Шелгозера. Довез ее колхозный счетовод. Девочка всем показывает удостоверение: мол, такая-то везет раненым бойцам Карельского фронта подарок от учеников такой-то сельской школы.
В руках у девочки две корзины с малиной. Малина крупная, отборная.
К девочке подходит палатная сестра, пробует ягоду, вторую, третью, певуче говорит:
Ах, какая чудесная малина! Вот сварим варенье, будем пить чай с вареньем.
У девочки корзины валятся из рук.
А это не хочешь? — с яростью говорит она, налетев на сестру, и показывает ей кукиш.
Палата взрывается смехом.
Вынуждена смеяться и сестра. Но смеется она стиснув зубы, одними плечами.
Старый токарь
Партком Онежского завода. Врач осматривает добровольцев в ополчение. Тут же, в парткоме, принятым выдают винтовки.
К врачу подходит старый токарь.
Разденьтесь, — говорит ему врач, тоже старик*
Не разденусь! — гневно отвечает старый токарь*
То есть... как не разденетесь? — изумленно спрашивает старый врач и откидывает на лоб очки. —< Справки я вам не дам.
А я все равно не разденусь! — гневно отвечает старик токарь. — Я бывший красный партизан! Я рабочий! Я коммунист! Я презираю в такой день медицину! — Он подходит к ящику, без спроса берет винтовку и напряженным шагом идет к двери.
По-разному люди реагируют на его поступок. Но старый врач, опустив на глаза очки, с восхищением смотрит вслед старику токарю.
Плачущий милиционер
Станция. Эшелон товарных вагонов. Раннее утро. Эвакуируют детей.
Плачущие дети. Плачущие матери. Плачущие бабушки.
Милиционер отгоняет взрослых от вагонов, просит не плакать. Но никто не слушает милиционера.
В одном из вагонов у милиционера самого эвакуируются сын и дочка. Он все время обходит этот вагон, а потом вдруг решается подойти проведать детей. Но, еще издали увидев их заплаканные лица, милиционер не выдерживает — плачет навзрыд!
Вот тогда-то перестают плакать матери и бабушки! Они окружают милиционера, просят:
— Не надо плакать. Это очень тяжело, когда плачет мужчина.
Перестают плакать и детишки, сбежавшиеся из ближайших Еагонов. Эти — от удивления. Они впервые видят плачущего милиционера.
Мальчики в военкомате
24 июня. Третий день войны.
Военкомат. Полно народу. Накурено. Душно. У огромной карты, висящей на стене, стоит военком. Потухшей трубкой он водит по карте и рассказывает о днях гражданской войны и иностранной интервенции на Севере.
В конце зала, у двери комнаты, в которой выписывают направление в ополченческий батальон, на скамейке сидят два вихрастых мальчика. Вытянув шею, они слушают рассказ военкома.
Но вот открывается дверь, из комнаты выходит лейтенант. Мальчики вскакивают и преграждают ему дорогу.
У лейтенанта каменное лицо. Он искоса смотрит на мальчиков и молча протягивает через их головы взрослым уже выписанные направления.
Может быть, все же пошлете? — спрашивает первый мальчик, когда у лейтенанта в руке остается последний листок.
Ну, пообещайте, что хоть завтра пошлете! — просит второй мальчик.
И послезавтра не пошлю! Идите домой! — говорит лейтенант надоевшим ему мальчикам. И громко хлопает дверью за собой.
Мальчики переглядываются и садятся на скамейку. Вытянув шею, они слушают рассказ военкома и снова ждут лейтенанта.
Строение цветка
Молоденькая учительница объясняет малышам- школьникам строение цветка, а в соседнем селе идет бомбежка, все сметающая с лица земли. В окно видно, как немецкие самолеты пикируют с большой высоты. Что они могли там высмотреть? Село в по л сотни дворов. Самая крупная постройка в нем школа-семилетка, которую уже подвели под крышу и куда с осени должны пойти учиться ребята и из этой деревни.
— Коля Тарараскин! — с ожесточением произносит учительница, загородив собой окно. — Подойди к доске! Покажи, где пестик у цветка!
Жизнь продолжается
Второй месяц войны. На улицах всюду ополченческие отряды, красноармейские части. Все идут на фронт! И тут же, в центре Петрозаводска, на виду
у всех, женщины-маляры красят в голубой цвет забор Сада отдыха. Кто теперь по вечерам будет разгуливать по саду? Никто. Но так надо. Жизнь продолжается. Ничто не в силах ее остановить. Даже война!
Дирижер
Когда пехота под огнем вражеских пулеметов залегла на подступах к высоте, вперед выдвинулась артиллерия. Комбат был убит. Огонь вел командир взвода управления батареи Ованес Годелов. Несколькими залпами пушек он подавил пулеметы.
Пехота поднялась и без лишних жертв захватила высоту.
Из кустов выбегали возбужденные, вымазанные в грязи солдаты и кричали Годелову:
Спасибо, товарищ лейтенант! Спасибо за музыку!
Он улыбался им в ответ, сверкая своими до зависти белыми и ровными зубами, хрипел простуженным голосом: «Служу Советскому Союзу!», и, окруженный «гвардией» — богатырского сложения разведчиками и связистами, щупленький чернявый лейтенант из Еревана снова шел впереди пехоты.
Под артиллерийскую музыку, сразу же следуя за разрывами снарядов, солдаты вскоре захватили и вторую высоту. Но противник открыл сильный ответный огонь. Он бил по нашим боевым порядкам и по тылам.
Годелов приказал батарейцам приготовиться к отражению контратаки.
Не успела первая цепь вражеских солдат показаться в лощине, как заиграл годеловский оркестр...
Спасибо, товарищ дирижер! — кричали ему пехотинцы. — Спасибо за музыку!
А лейтенант был молод, любил, кроме артиллерийской, настоящую музыку, играл на многих инструментах и мечтал после войны учиться на дирижера.
А пока... с наступлением ночи он с четырьмя разведчиками проник на территорию противника. Они залегли в болото и вели наблюдение. Потом Годелов
троих оставил для прикрытия, а сам с неторопливым и грузным Нелесным пополз вперед. Надо было уточнить сведения о войсках и артиллерии врага. Дирижер артиллерийского оркестра должен и это делать! Они незамеченными приблизились к охранению. Годелов решил захватить часового: «язык» все бы уточнил! Но когда он сделал еще шаг, раздался оглушительный взрыв мины.
Ованеса Годелова отбросило на несколько шагов назад, раздробило обе ноги и левую руку. Но он стерпел, не проронил ни звука и дал возможность Нелесному взвалить себя на спину и до поднятия тревоги вынести к группе прикрытия.
Четверо разведчиков, по пояс проваливаясь в болото, больше часа несли на руках своего тяжелораненого командира.
Годелов до самой батареи молчал, стиснув зубы. Истекая кровью, он сумел сохранить ясность ума, своей рукой нанес на карту огневые точки врага, приказал открыть огонь, сказав: «Играйте по этим нотам», — и умер на руках боевых друзей.
Верите вы в чудо?
В вестибюле гостиницы «Северная» ко мне подходит беженка со спящим грудным ребенком на руках,
— Мы из-под Суо-Ирви, — плача, с трудом выговаривает она. — Я последней уехала из деревни.. . Жаль было оставлять поросенка врагу... Он у меня откормленный, на десять пудов... — Беженка все плачет. —* Мне помогли солдаты, мы закололи поросенка, а потом я два дня солила и закапывала мясо в огороде... — Она всхлипывает, пытается унять слезы, но не может. — Скажите... если война продлится год или два, мясо испортится или нет? .. Это правду говорят, что с мясом ничего не делается в земле? ..
Беженка напряженно, с надеждой смотрит на меня, крепко прижав ребенка к груди.
И вдруг — рядом раздается мягкий, бархатистый смех.
зз
Дура баба! Поросенка закопала в землю! Да ведь этим мясом можно роту накормить! Ро-о-ту!
Беженка с испугом оглядывается на незнакомца — розовощекого толстяка с пухлым портфелем в руке — и, пятясь, приседая, отходит к женщинам, толпящимся у двери кабинета администратора гостиницы.
А незнакомец называет себя. У него звучная фамилия. Он директор мебельной фабрики в городе С.
Верите вы в чудо? — спрашивает он меня. — Я из-под самого носа врага увез продукцию мебельной фабрики. До последнего стола и гардероба! Целый эшелон! . . — И он из пухлого портфеля достает рапорт за многими печатями на имя начальника треста.
Я и потом не раз встречал этого розовощекого толстяка в гостинице «Северная». Кто он такой? Чиновник? Человек, боготворящий благополучные рапорты? Или просто дурак? .. Это для меня было загадкой. .. Широко улыбаясь, размахивая портфелем, он ходил из этажа в этаж и чуть ли не каждому встречному рассказывал, какими героическими усилиями он спас продукцию мебельной фабрики.
Его с удовольствием слушали, в глаза и за глаза называли героем. Как-то вечером после воздушной тревоги по радио передали очерк о нем, написанный бойким репортером.
А через несколько дней, как и многие петрозаводчане, я имел удовольствие увидеть продукцию мебельной фабрики города С. Это были фанерные письменные столы стоимостью в сто пятьдесят восемь рублей и громадные уродливые фанерные гардеробы. Их день и ночь возили на машинах со станции и горой складывали под окнами гостиницы! Так потом они и пролежали, никому не нужные, под дождями и ветрами, до самого отступления из Петрозаводска.
Я помню то утро. Был седьмой час. Моросил дождь. Мы уходили с последней группой войск. Каким-то чудом работало радио, по пустынным улицам неслись звуки вальса из балета «Спящая красавица». Под этот вальс из некоторых окон стреляли нам в спину. Горел Гостиный Двор. На тротуарах валялось огромное богатство складов, в последний час выплеснутое на улицу. Но никому уже ничего не было нужно. Мы проходили мимо гостиницы. Ее взорвали, и фанерная про-
дукция мебельной фабрики города С. лежала под развалинами. ..
Через неделю наши войска оставили оборону и на реке Шуе. Вместе с отступающими частями я брел к Кондопоге. В пути нам встретился отряд пограничников. В нем было много раненых и обгоревших.
Я подошел к пограничникам, поинтересовался, в каких боях они участвовали.
А в свинячьих! — зло ответил пограничник с повязкой на опаленных глазах.
Я с удивлением посмотрел на него.
Да-да, в свинячьих! — подтвердили остальные пограничники.
Кому это охота про них слушать? — спросил пограничник с повязкой на глазах.
А хотя бы мне, — сказал я и подошел к нему..«
Он протянул обожженные руки, нащупал мои плечи, сказал:
Тогда, браток, наберись терпения и слушай. .« Есть такой городишко — С. Слышал, наверно? Так вот, недавно его начали эвакуировать. Как положено в таких случаях, на станцию подали эшелон — вывозить ценное имущество. А в С. известно какие ценности. В городе мебельная фабрика, а в районе — совхоз в несколько тысяч голов свиней. Руководители района, конечно, рассудили по-хозяйски и отдали эшелон целиком свиносовхозу. Но пока из совхоза гнали стадо в город, директор мебельной фабрики — подлец и гадина! — воспользовался суматохой на станции, уговорил коменданта, быстро погрузил в эшелон свои дурацкие столы и гардеробы и с тем благополучно смылся из города...
А свиней оставил врагу! Вот что наделал мерзавец! На год их обеспечил мясом и шпиком! — раздались вокруг меня негодующие голоса.
Подождите, ребята! — взмолился пограничник с повязкой. — Дайте дорассказать! .. Так слушай дальше, браток... Нам было приказано уничтожить свиное поголовье. Гитлеровцы уже успели погнать свиней к самой границе. Выделили два отряда: наш и капитана Сидельцева. Тринадцать дней днем и ночью мы вели бои в лесах, все же отбили свиней, загнали их в деревню, а там — в дома, хлева, сараи, и подожгли
деревню, со всех сторон. Сам видишь, чего это нам стоило! . . Конечно, свиней можно было бы просто поубивать из автоматов. Но тогда враг воспользовался бы мясом, стал бы топить сало. Свиней надо было только сжечь, и мы это выполнили! . . Горят они как свечи, а ихний визг до сих пор стоит в ушах...
А вы знаете, сколько сил надо потратить колхознику, чтобы вырастить одну свинью?х Откормить ее пудов на десять? — снова раздались вокруг меня негодующие голоса.
Да, знаю, — сказал я, вспомнив беженку в гостинице «Северная» в Петрозаводске..
Об одном я мечтаю, браток, — проговорил пограничник, поправив повязку на глазах, — найти этого директора мебельной фабрики! Я бы его, подлеца, задушил вот этими руками!
Я посмотрел на обожженные руки пограничника, и в памяти моей воскресло розовощекое лицо благополучного толстяка директора. Послышался и его бархатистый голос: «Верите вы в чудо? Я из-под самого носа врага увез продукцию мебельной фабрики».
Верите вы в чудо? — спросил я пограничника.
Да, — ответил он с ожесточением. — Да, да, да! Я этого директора найду хоть на краю света.
Желаю удачи! — сказал я и, попрощавшись, пошел своей дорогой — печальной дорогой отступления*
Девочка и динамит
Глядя на дорогу, я с тревогой думаю: не забыли ли про меня товарищи политотдельцы? Ведь мне теперь одному не уехать из города. Поезда не ходят, шоссе перерезано, и выбираться придется только объездным путем. Да и то если особенно не мешкать.
Город кажется вымершим. Иногда на бешеной скорости проносятся откуда-то вынырнувшие машины, быстрым шагом пробегают группы солдат, проходит хмурая толпа горожан с узлами. Но это уже последние.
«Надо ли было мне соваться на берег этой прокля-
той Суны, — размышляю я, — чтобы убедиться, есть ли там наши части или нет? Двадцать километров пешим туда, двадцать обратно, а за это время вон как изменилась обстановка! Наши уехали в Медвежьегорск, и теперь моя судьба целиком зависит от политотдельцев! И не обидел ли я их горькой правдой о положении на Суне, где, им кажется, еще идут бои, хотя там никаких наших частей давно уже нет и финские саперы спокойненько себе настилают новыми досками мост через Суну...»
Перекуси где-нибудь и жди нас на перекрестке! — сказал батальонный комиссар Быков, выслушав мой сбивчивый рассказ. Вот я и жду! Обернувшись, я вижу рядом с собой женщину с коровой.
Некоторое время мы изучающе смотрим друг на друга.
Не поможете эвакуироваться, товарищ военный? — густым басом спрашивает женщина.
С коровой? — спрашиваю я.
С коровой, конечно. Кому я нужна без коровы?
С коровой надо было уходить неделю назад. О чем вы думали? — говорю я.
Жаль было оставлять дом-то, — басит женщина, опуская глаза. — Ведь летось только отстроилась.
Вскоре к нам подходит женщина с козой, потом бежит девочка с белым котенком. Они становятся друг за дружкой, как на автобусной остановке. Мне становится смешно. Интересно, на какую это машину они рассчитывают? Девочке лет десять-двенадцать. Она курносенькая, веснушчатая, с выгоревшими, коротко остриженными волосами.
Женщины переглядываются, и та, что с коровой, недовольно басит:
Тоже еще забота — кошечка.
А ты знаешь, что это за кошечка? — налетает на нее девочка, прижимая котенка к груди.
А какая бы она ни была. — Женщина с коровой равнодушно отворачивается от нее.
Женщина с козой, очень похожая на монашку, вся в черном, в черной косынке, потирая руки на груди, елейно причитает:
До котенка ли сейчас, доченька? .. Тут не знаешь, что делать вот с козой-кормилицей...
А что, по-вашему, оставить кошечку? — Глаза у девочки сверкают от гнева. — Чтобы над нею издевались фашисты?
Женщина с козой искоса смотрит на нее и, плотно сжав губы, горестно качает головой — мол, попробуй, поспорь с такой! — и тоже отворачивается.
К нам подъезжает трехтонка, доверху нагруженная ящиками с боеприпасами. В кабине рядом с шофером сидит молодая женщина со скорбным лицом, баюкая грудного ребенка.
Шофер открывает дверцу и, став на подножку, спрашивает, по какой дороге ему ехать на Медвежьегорск. У парня смертельно усталый вид, красные от бессонницы глаза.
К нему кидается женщина с коровой. Объяснив, как проехать, она просит захватить и ее с коровой.
А как это сделать? — спрашивает шофер, глядя на нее остекленевшими глазами.
А ты выбрось часть ящиков, — говорит она, вдруг преобразившись, сделав лукавое лицо, заиграв глазками. И голос у нее сейчас звучит мягче: — Кому теперь нужны твои ящики? — И женщина начинает расписывать достоинства своей коровы: и сколько она дает молока, и как хорошо она жила на доходах от молока, и какой дом летось отстроила себе.
Ладно, — говорит шофер, пожевав сухими губами. — А чем знаменита твоя коза? — обращается он ко второй женщине.
Та тоже красочно описывает свою козу, рассказывает, какое у козы целебное молоко, как от него быстро поправляются даже безнадежно больные, и тоже просит подвезти ее, благо коза — не корова, для нее и места в машине нужно совсем немного, стоит только выбросить всего-навсего один ряд ящиков.
На нее уничтожающе смотрит женщина с коровой.
А ты кого ждешь, девочка? — спрашивает шофер. Судя по всему, он отдыхает за этим разговором.
Никого! — выкрикивает девочка. — Мама увезла братиков, сказала, что скоро вернется, чтобы я берегла вещички, а сама не вернулась.
А где твои вещички?
А я вот взяла кошечку.
А чем знаменита твоя кошечка?
Девочка расплывается в улыбке до самых ушей, потом начинает рассказывать, как хорошо ее кошечка играет в футбол; «Откуда ни бросишь мячик, она обязательно его перехватит посреди комнаты», как охотно ест конфеты и яблоки и как ловко на лету ловит мух и букашек.
Шофер тоже широко улыбается, хотя красные от бессонницы глаза его остаются все такими же остекленевшими.
Так это же не кошечка, а целая поэма! — Он смеется каким-то неестественным, хрипловатым смехом. — Ну что же, граждане, забирайтесь в кузов. Только знайте: везу динамит. Дело это непривычное для меня, я совхозный шофер, так что будьте осторожны.
Ди-на-мит! — Женщина с коровой, точно ошпаренная, отбегает от машины.
С ума сошел, живоглот! — вдруг уже совсем неожиданно ругается женщина с козой, и голос у нее звучит сейчас совсем не елейно. Она суматошливо толкает свою козу подальше от грузовика.
Ну и что с того, что динамит! — Девочка смеется, вздернув свои острые плечики. — Мама говорит — фашист хуже всего на свете!
Особенного, конечно, ничего, — задумчиво произносит шофер, пожевав губами. — Если рванет — и костей не соберешь. Факт! — И, опустившись на сиденье, берется за руль.
Девочка, поднявшись на носки, осторожно ставит кошечку в кузов, а потом, как кошечка, и сама лезет за нею.
Она садится на один из верхних ящиков, кладет котенка на колени.
На нее с ужасом снизу смотрят женщины — с коровой и с козой.
Счастливо, — говорит шофер и с трудом трогает свою перегруженную трехтонку.
«Не поехать ли и мне?» — мелькает у меня мысль.
Но в это время я вижу летящую к нам лихую политотдельскую машину.
В кабине рядом с шофером сидит сам батальонный комиссар Быков. Не успевает машина остановиться, как он приказывает своим зычным голосом:
А ну, бабки, в машину!
Женщины — в слезы.
Тогда Быков вылезает, вырывает и у одной и у другой веревки из рук и грубо подсаживает их на свое место в кабине.
Чертовы собственники! — ругается он. — Тут город бросают, а им скотинки жалко! ..
Вскоре мы обгоняем, а потом оставляем далеко позади себя тяжелую трехтонку. Но долго еще мне видится на ящиках с динамитом девочка с белым котенком на коленях.
На озере Пелдо
Противник прорвал нашу оборону и вынудил одну из рот батальона к отступлению.
Метрах в трехстах от переднего края, в лесу, у своей палатки хлопочет медицинская сестра. Вокруг на поляне лежат тяжелораненые. Положение кажется безвыходным. Но сестра не теряется. Она срывает с колышков палатку, и вместе с часовым они бегом несут ее, ставят поперек дороги, перекрыв дорогу, как шлагбаумом.
Находчивость сестры совершает чудо: ни один из бегущих не смеет обойти палатку, у которой сестра уже перевязывает раненого.
Стыдно женщины? Не только это. Палатка — первый рубеж, который заставляет солдата прийти в себя после всего случившегося.
Потом появляются командиры взводов, все идут обратно, отбивать оставленные траншеи. И отбивают!
Обо всем виденном и пережитом в этот день вечером я рассказываю командиру полка Литвинову. Восхищенный Литвинов собственноручно пишет наградной лист на сестру, а потом просит меня отвезти ей громадную красную коробку — набор «Красная Москва»: мыло, духи, пудру. Коробка эта оставлена убежавшим кооператором среди других дорогих товаров в деревенском ларьке.
— Ну зачем сестре эта коробка в лесу, где и умыться-то негде? — спрашиваю я у Литвинова,
— Плохо знаешь женщин! Пригодится! .. Орден ей будет за спасение раненых, а «Красная Москва» за сообразительность. Сообразительность, брат, тоже надо поощрять! Видишь — остановила народ, — говорит Литвинов и добавляет: —Ты лучше о ней напиши в газету!
Утром я возвращаюсь в батальон. При мне осколком снаряда, разорвавшегося в сотне метров, убило часового у палатки. Но сестра даже не обернулась — она продолжала развешивать на ветках выстиранные бинты.
Я с сожалением смотрел на нее. На этот раз у сестры не хватило сообразительности... ну хотя бы броситься на землю, как поступили все находившиеся поблизости. Даже раненые.
Но «Красную Москву» я все же ей вручил.
Первые пленные
Июль 1941 года.
Север Карелии. Деревня Ван-озеро. Где-то в пяти километрах проходит фронт. Слышна артиллерийская канонада.
В просторной избе размещается полковая столовая. Кормят пока еще как в мирное время: щи с мясом, котлеты, компот.
Столовая полна народу; многие командиры стоят, терпеливо дожидаясь своей очереди.
Вдруг в избу приводят человек десять пленных, накрывают один из столов чистой скатертью и усаживают их обедать. Пленные — здоровые, краснощекие солдаты. Взяли их в плен в бою, несколько часов тому назад, и, перед тем как отправить в штаб 7-й Отдельной армии в Петрозаводск, решили накормить на дорогу.
Разве их нельзя было накормить в другом месте? — спрашиваю я у лейтенанта, сопровождающего пленных.
Да ведь в другом месте хуже, и компота нет, —« не без укора глядя мне в глаза, отвечает лейтенант. — Они, говорят, рабочие ребята, лесорубы..,
Чик-озеро
Вот уже четвертый день, как мы из Алеховщины пробираемся в район боевых действий где-то за Чик- озером.
За Винницей сворачиваем на лесную дорогу, которая ведет прямо на Чик-озеро. Тут, говорят, недалеко, километров восемь.
Но эти восемь километров мы преодолеваем больше восьми часов. Дорога на Чик-озеро — самая страшная из всех виденных мною когда-либо. Край здесь болотистый, к тому же недавно прошли обильные апрельские дожди, и дорогу совсем развезло. В одном месте мы видим тонущую лошадь, а рядом беспомощных солдат-обозников, стоящих чуть не по пояс в грязи с жердями в руках. Оказывается, они свернули с осточертевшей дороги, хотели проехать стороной, и лошадь попала в болотное «окно». Отчаявшись спасти ее, обозники с немалым трудом выбираются на узкую полоску относительной тверди, а лошадь все больше и больше засасывает. Вскоре она на наших глазах исчезает в грязной воде.
Перепрыгивая с кочки на кочку, то и дело шлепаясь в грязь, мы к вечеру все же выбираемся на берег Чик-озера.
Окружает озеро заболоченный лес. Деревья стоят, как могильные кресты, — черные, мертвые, без листвы и веток. Озеро тоже черное, мертвое. Вода зловеще поблескивает, покрытая у берега белой пенкой.
А там, дальше, за озером, на холмах, на фоне оранжевого закатного неба, стоят заброшенные хутора: безлюдные, с распахнутыми дверьми, с воющими одичалыми собаками.
Мы обходим озеро и оказываемся в небольшой деревеньке. Навстречу нам попадается сгорбленная старуха, похожая на ягуара. Одета она в невообразимое платье, сшитое из маскировочного халата: зеленое поле с черными пятнами. Халат; видимо, ей подарили наши разведчики.
— Бабка, сколько фрицев убила? — спрашивает Саша Огарков.
Старуха смеется беззубым ртом, говорит:
— Сотнягу, ребятушки, а то и поболе. Кто их считал, нехристей.
И скрывается в риге, окруженная стаей сбежавшихся собак.
Голодные, готовые свалиться с ног от усталости, мы все же находим в себе силы, идем дальше, не останавливаясь в этой мрачной деревеньке.
И через тысячу лет не забудешь дорогу на Чик-озе- ро, само Чик-озеро, деревеньку того же названия — Чик-озеро,
Идет мелкий осенний дождичек
Мелкий осенний дождичек. Накрывшись с головой плащ-палаткой, я еду в один из дальних свирских полков. Конь мой, тощий, жалкий, осторожно перебирает ногами, и от мерного перестука копыт меня клонит ко сну.
Помогает этому и однообразная дорога. Вот уж двадцать километров все одна и та же гать, сосны, колючая проволока, протянутая в одну нитку по обеим сторонам, фанерные щитки с надписью: «Внимание, мины!»
Если я и не засыпаю, то только потому, что впереди, в ста метрах, едет телега. В ней, лицом ко мне, сидят два солдата. Они курят, и синий махорочный дым все время струится над ними. Говорят они о чем-то веселом и то и дело раскатисто хохочут.
Я завидую сидящим в телеге, хотя телега у них тарахтит немилосердно. Им все же удобнее ехать, чем мне на тощей, дрожащей кляче.
Нудный дождичек идет не переставая, и меня вскоре начинает знобить. Сидящим же в телеге — все нипочем. Им весело, они что-то поочередно рассказывают друг другу, и все хохочут, хохочут.
Но солдатам, видимо, все же надоедает тарахтенье телеги на гати, они вскоре сворачивают с лесного тракта и, переехав запретную проволоку, низко свисающую над землей, едут проселочной дорогой. Телега их скрывается за деревьями.
Я и в этом случае завидую солдатам: по мягкой проселочной дороге куда приятнее ехать, чем по гати.
Оказавшись в тишине и в одиночестве, я чуть ли не засыпаю и от тихого шелеста дождя, и от мерного перестука копыт. Может быть, потому мне таким сильным кажется взрыв, вдруг раздавшийся впереди? Мой жалкий конь шарахается в сторону, сбросив меня в канаву, и с удивительной прытью несется обратно по дороге.
Я вылезаю из канавы и бегу к месту взрыва на проселочной дороге. Там зияет широкая воронка от противотанковой мины.
Я долго смотрю по сторонам. Ни телеги, ни людей, ни лошади.
Только потом, оглядевшись вокруг, я вижу на одной из сосен изрешеченную осколками плащ-палатку, и метров за сто, на другой — покачивающееся на ветке колесо.
А мелкий осенний дождичек идет не переставая.
«Милый варвар»
Немцы ушли на другой берег, разобрали настил на мосту, и теперь, словно позвоночник ихтиозавра, из воды торчали концы свай, скрепленных поверх широкими лежнями.
Все попытки наших саперов восстановить мост ни к чему не привели. У них не было и понтонов для наводки переправы. Берег обстреливался вражеской артиллерией, прочесывался огнем автоматчиков. Укрывались саперы за пригорком перед мостом, где они прорыли траншею в виде подковы...
После долгих раздумий командир роты, пожилой инженер из запаса в звании техника-лейтенанта, принял план восстановления моста, предложенный сержантом Разводовым, показавшийся ему хотя и тяжелым по выполнению, но наиболее разумным, и отправил сержанта на день в тыл.
Разводов был исполнительным командиром отделения — и только. Ничем особенным он не проявил себя
за месяцы войны. Сапер как сапер. До войны, говорят, Разводов в колхозе плотничал, рубил избы. Если чем и был он известен в роте, так это своей варварски тягучей речью: о чем бы сержант ни рассказывал, слушать его всегда было пыткой. И солдаты шутя его называли — «милый варвар».
Командир роты не любил Разводова, редко с ним разговаривал. К тому же у него в последнее время побаливало сердце, и он оберегал себя от лишних волнений.
На другой день, к обеду, сержант вернулся из тыла. Вместе с ездившими с ним саперами он ползком добрался до изрытого траншеями пригорка перед мостом. На поляне над картой лежал командир роты.
Ваше приказание выполнено, товарищ техник- лейтенант. Привезли сто бревен. Подтоварник, но крупный. .. — шепотом произнес подползший Разводов и по-приятельски подмигнул...
Командир роты, человек строгих правил и иронического склада ума, впервые как-то внимательно взглянул на сержанта, на его грубоватое, скуластое лицо с глубоко сидящими зелеными глазами, и сказал:
Вижу, вижу по вашим лицам, что съездили не зря.
Вроде бы... как это сказать? .. Вроде бы и ничего съездили, — после долгого раздумья ответил Разводов. — Значит, мы прежде всего заехали на станцию. .. на эту... ну, как она называется? — обернулся он к рядом лежащим на траве саперам. — На букву «эн» начинается...
Саперы стали вспоминать. Наконец вспомнили: Надеждино!
Вот-вот, — обрадовался Разводов. — Первым делом мы, конечно, стали искать коменданта... Не помню только фамилии... Как будто бы в ней было что- то заводское... такое...
Слушая сержанта и наблюдая за ним, командир роты стал багроветь.
А Разводов морщил лоб, щелкал пальцами и никак не мог вспомнить фамилию коменданта! Саперы знали по опыту, что пока он не вспомнит, то и рассказывать дальше не будет, а потому все поспешили ему
на помощь — и те, кто ездил за бревнами, и те, кто, высунувшись сейчас из траншеи, слушал сержанта...
Слесарев? .. Токарев? .. Стамескин? .. Верстаков? .. — И еще десяток разных фамилий, как в «Лошадиной фамилии» Чехова, выкрикивалось со всех сторон. И наконец: — Вагранкин? ..
Вот-вот, Вагранкин! — невозмутимо подтвердил Разводов. — Посоветовал мне комендант заехать за бревнами на соседнюю станцию, говорит, там большой лесной склад... на станцию из четырех букв... Ну, как она называется? ..
Переглянувшись и тяжело вздохнув, саперы начали подсказывать ему сотню названий из четырех букв, хотя и фамилии и названия станций не имели никакого отношения к тому, что Разводов хотел добавить к своему плану восстановления моста.
К черту! — в ярости вскочил на ноги техник- лейтенант. — Хватит с меня этой пытки! ..
С того берега раздалась автоматная очередь, ударил снайпер. Но пули, к счастью, миновали командира роты. Упав на траву, он погрозил сержанту кулаком:
Ты понимаешь, у меня не железное сердце! ..
Пожав в недоумении плечами, Разводов стал отползать от пригорка. За ним, сдерживая смех, поползли саперы...
А вечером сержант Разводов снова пришел к пригорку перед мостом. На этот раз он с напарником нес на плече бревно. За ним молчаливой вереницей осторожно ступали в темноте саперы его отделения. Началась подготовка к восстановлению моста.
Когда все сто бревен были сложены на поляне за скатом пригорка, Разводов и трое его товарищей саперов легли на землю на расстоянии двух шагов друг от друга. Четверо других саперов подняли бревно и медленно опустили им... на шею.
У Разводова сразу же прилила кровь к лицу, поплыли огненные круги перед глазами, перехватило дыхание, и он прижался лбом к холодной земле: ему бревно положили толстым концом — комлем. ..
Ну? .. Кто там замешкался? .. — раздался рядом голос командира роты.
Разводов оперся на локти — и не столько силой шейных мышц, сколько всей мощью своих широких и
крепких плеч, на которых он перетаскивал не одну тысячу бревен, когда рубил избы в колхозе, — приподнял давящее на затылок бревно и отбросил его назад на "спину. Ему сразу же стало легко, и он с жадностью хватил широко раскрытым ртом сырой вечерний воздух. Потом, закинув голову, придерживая плечами сползающее на затылок бревно, он пополз вперед, вынужденный в таком неестественно распластанном виде все время глядеть в черное небо с далекими и спокойно мерцающими звездами.
Загребая руками и ногами, а больше ногами, саперы перевалили через пригорок, спустились в ложбину, неся на шее шестиметровое бревно. То и дело кто-нибудь из них не выдерживал его тяжести, опускал голову и тогда бороздил землю подбородком.
Но вот саперы достигли спуска к реке. Разводов постучал по бревну. Все четверо одновременно опустили головы. Бревно само скатилось сверху на лежни моста.
Внизу притаившиеся в воде за сваями солдаты подхватили бревно баграми и, передавая друг другу, покатили его дальше по лежням.
Немцы открыли сильный огонь по всему берегу. Потом река засветилась от ракет и зажженных домов на той стороне. Немцам ответили наши артиллерийские и минометные батареи.
А сержант Разводов и его саперы молча делали свое дело. Через каждые десять минут по мосту грохотало бревно. Откинув голову, саперы ползком возвращались назад, высоко неся окровавленные подбородки.
Среди ночи к пригорку перед мостом подошли танки.
Последние десять бревен накатывались на лежни моста уже на рассвете. Теперь немецкие снайперы и автоматчики вели прицельный огонь, а не просто стреляли на звук. Пули их то и дело щелкали по каскам ползущих саперов. Четверо было убито, двенадцать ранено.
Когда танки с двух сторон вышли из-за пригорка, у ползущего с последним бревном сержанта Разводова вдруг сорвалась каска с головы, и тут немецкий снайпер и его сразил насмерть...
— Сержант, сержант! — закричал командир роты, схватившись за больное сердце. Танки уже приближались к мосту. В следующее мгновение командир роты вскочил на ноги, бросился к убитому сержанту, приподнял конец бревна, сунул голову под него и, часто-часто загребая ногами, пополз к спуску. _
Бревно покатилось на мост, а по технику-лейтенанту из запаса — с трех сторон ударили три снайпера. ..
Ведя на ходу огонь из пушек, танки уже неслись по пляшущим бревнам на вражеский берег.
Цигарка
Я сидел в землянке командира полка, когда вошел майор, новый помощник начальника штаба, прибывший недавно из Москвы, и, загадочно улыбаясь, положил перед полковником коробку табака «Золотое руно».
Имею честь знать, товарищ полковник, что вы курильщик особой статьи, — начал он своим скрипучим голосом. — Сам-то я не курю, здоровье не позволяет, но эту коробку захватил на всякий случай, думаю — подарю кому-нибудь на фронте...
Полковник вынул трубку изо рта, поблагодарил майора за столь ценный подарок, спросил, как он устроился, не нуждается ли в его помощи и, услышав в ответ, что тот еще не успел «сориентироваться в обстановке», усмехнулся в свои пышные богатырские усы. Потом, повертев коробку в руках, он сунул ее в ящик стола, где у него хранились разных сортов табаки — от уральского самосада «дергач» до трубочного «Капитанский», — присланные друзьями или купленные в ларьке Военторга.
Майор вспыхнул, покраснел.
А я думал, товарищ полковник, что делаю вам чрезвычайно приятный сюрприз, — заскрипел он. — Мой шеф так много рассказывал про вашу страсть к хорошим табакам! .. Ведь «Золотое руно» и в Москве не так просто достать. Табак, можно сказать, особенный, приготовляется на меду...
Пачка чая
Встретив Узунбекова в непривычном для него виде, без маскировочного халата и снайперской винтовки, майор с удивлением спрашивает, куда тот идет.
В медсанбат, товарищ командир, — флегматично отвечает казах.
Не заболел ли ты? — с тревогой спрашивает майор.
Немножко, конечно, есть, товарищ командир, — загадочно отвечает знатный снайпер. — Попрошу стакан крепкого чая.
Крепкого чая?! — Майор искоса смотрит на казаха, не может понять, что это у него за болезнь, которую надо лечить крепким чаем, и переводит разговор на излюбленную им тему: — Правду говорят, что ты совсем бросил «охотиться»? Не убил ни одного фрица за последние дни?
Правда, товарищ командир, очень даже правда. .. Плохо вижу, совсем ничего не вижу, — чуть ли не со слезами на глазах произносит Узунбеков.
С чего ты это вдруг ослеп? — снова тревожится командир батальона. — Ведь так метко стрелял? ..
Чаю мало пью, товарищ командир, чаю нет... А брусничный — бр-р-р! — качает он головой, зажмурив глаза.
Чаю?! — майор снова искоса смотрит на снайпера, не зная, как отнестись к разговору с ним, но тут ему вдруг вспоминается...
Это было поздней осенью 1940 года. Из Красно- водска через Астрахань он ехал на побывку к матери в Рязань. Провожая, друзья надоумили его привезти домой на Октябрьские праздники знаменитые баскунчакские арбузы. Выехав поздно вечером из Астрахани, он всю ночь простоял в холодном тамбуре, нетерпеливо дожидаясь Баскунчака. В вагоне все спали. Видимо, пассажиры или совсем не слышали про Баскунчак, или же сон им был дороже знаменитых арбузов. А он не спал, хотя и еле держался на ногах от усталости. До боли в глазах он вглядывался в темноту, но мимо только изредка проносились заброшенные в калмыцкой степи крохотные станции с мерцающими керосиновыми лампами и небольшие поселки.
На рассвете, уже недалеко от Баскунчака, поезд на какую-то минуту остановился на безлюдном полустанке из двух глинобитных приземистых домов. Но вскоре в тамбур постучали. Он открыл дверь. Внизу стоял старик казах и держал в руках белую овцу.
Нет, — сказал он старику, думая, что тот продает овцу. — Овца мне не нужна. Мне нужны арбузы.
Но старик поставил овцу на верхнюю ступеньку, а потом, подтолкнув ее в тамбур, сказал, что он не продать хочет овцу, а просит за нее щепотку чая на заварку. Да, да, щепотку чая на одну заварку!.. Он неделю не пил чаю, он умирает без чаю, ради чашки чая он пешком прошел двадцать верст по степи и всю ночь проторчал на полустанке.
Тогда, побежав в купе, он открыл чемодан, выхватил из него начатую пачку чая и протянул старику. Отдал он ему и овцу. В это время поезд тронулся. Потрясенный его щедростью, старик побежал рядом с вагоном, сперва пытаясь открыть дверь тамбура и вернуть ему чай, потом — поставить на ступени овцу. Но поезд уже набрал скорость. Тогда старик остановился и стал кланяться поезду... Уже давно скрылся из виду полустанок, замелькали вдали яркие огни Баскунчака, вскоре показались фантастические горы десятикилограммовых арбузов, сложенные вдоль железнодорожного полотна, галдящие толпы торговок, закутанных уже по-зимнему в шали, а далеко-далеко все виднелась фигура старика казаха...
Что же ты, брат, давно не сказал мне про чай? .. Как же казаху можно без чаю? .. — Схватив Узунбекова за руку, майор чуть ли не насильно тащит его в свою землянку, под подозрительным и настороженным взглядом связного смело открывает свой бывалый в переделках чемодан, сует снайперу в карман давно хранимую пачку индийского чая, купленного в Военторге, взахлеб рассказывает ему о случае со стариком на полустанке перед Баскунчаком...
Вечером к майору заходит с докладом командир роты.
Есть еще одна приятная новость, — сообщает он среди других дел. — Сегодня поправился наш Узунбеков. После обеда он пошел на «охоту» и прямо с
разлету срезал немецкого обера... Для верности даже «законтрагаил» его, всадил вторую пулю.
За перегородкой, тяжело вздохнув, связной с укоризной произносит:
— За этого паршивого обера я не только пачку, щепотки не дал бы индийского чая.
Майор молчит, почему-то стыдливо опустив глаза. А командир роты, не поняв, к чему относится реплика связного, продолжает рассказывать о ротных делах.
Муза
Машина наша останавливается по красному сигналу. Поднявшись со снега, обочиной дороги к нам идут три привидения с автоматами на груди. Крайний справа, зажав в руке карманный фонарь, заслоняется им от света фар, требовательно спрашивает :
Пропуск!
Муза! — погасив фары, басом отвечает шофер.
Пропуск!!! — угрожающе произносит привидение.
Мушка, мушка! — на этот раз торопливо, дискантом отвечает шофер.
Ну, это другое дело, — ласково говорит привидение, подходя к машине, и просит достать у него из кармана маскировочного халата кисет с махоркой, свернуть цигарку. У привидения замерзшие руки, а курить страсть как хочется.
Но шофер достает свой кисет, хвалит свой табак, со всей щедростью скручивает автоматчикам по толстой цигарке, дает им прикурить, и они, пожелав нам счастливого пути в Кобону, уходят за обочину дороги, сразу же по пояс проваливаясь в снег и слившись со снегом.
Машина трогается, и мы снова едем ночной пустынной дорогой.
Надо же такое сморозить: «Муза»?.. — хмыкнув, смущенно произносит шофер и качает головой.
Что это за Муза? — спрашиваю я.
Да котенок в нашем автобате!.. Снял с крыши во время пожара вчера... Такая смешная холера...
Белоснежная постель
Вторую неделю идут дожди. Болота набухли, и над ними висит промозглый, сизый туман. Сквозь туман в просветах проглядывает черный заболоченный лес без листвы. А там, дальше, тянется чахлое мелколесье, по которому проходит передний край.
По траншее, прорытой меж двух болот, я возвращаюсь из боевого охранения в расположение КП роты. Уже сумеречно, здесь мне ночевать, а утром ехать дальше... Со мной идут три солдата. Они молча шагают по колено в воде, одной рукой захватив полу мокрой шинели, другой прижав к груди мокрый автомат.
Войдя в землянку, солдаты снимают шинели и первым делом принимаются за растопку печи, сделанной из бочки от бензина.
Двое это делают со знанием дела, и мокрые дрова вскоре начинают чадить в печке. Третий топчется около них, не зная, к чему приложить руки, потом забирается на нары, сложенные из тоненьких жердочек, и, вытянувшись, дремлет. Сквозь накаты на живот солдату короткими струйками стекает вода. Солдат отодвигается, не открывая глаз, нащупывает за спиной котелок, ставит его рядом и снова дремлет.
В печке дрова наконец разгораются и вспыхивает пламя. Два солдата снимают мокрые сапоги, портянки навешивают по ободку железной бочки. Я следую их примеру.
Эх, ребята! — говорит первый солдат, положив на колени сапоги подошвами вперед и совсем близко придвинувшись к огню. — Хорошо бы сейчас очутиться в каком-нибудь ресторанчике!.. С музыкой!.. Или хоть в забегаловке, тоже ничего... Чтоб было светло, тепло, а мы бы тихо сидели где-нибудь в уголочке и по- дружески попивали водочку под соленые грибки...
Оно, конечно, было бы неплохо, — говорит второй солдат, осторожно вращая свой сапог перед огнем. — Но я бы многое отдал за то, чтобы вырваться из этого проклятого болотного края и попасть на какой-нибудь степной фронт... в знойную степь, где нет ни глотка воды, где люди задыхаются от жажды...
Тогда на нарах приподнимается третий солдат, берет переполненный котелок, выплескивает воду под нары и, свесив ноги, говорит:
Слушая вас, я вот о чем помечтал, ребята. Хорошо бы сейчас вдруг перенестись - домой!.. Попариться бы в баньке и лечь в постель — белоснежную, с хрустящей простыней и наволочкой. Вытянуться в такой постели и заснуть крепким сном! Спать день, спать два, пока не надоест...
Белоснежная постель! — хмыкнул первый солдат, выворачивая голенища дымящихся сапог и снова протягивая их к самому огню...
Ночью противник атаковал оборону роты, и в болотах завязалась ожесточенная схватка. Продолжалась она до самого утра.
На нашей стороне было много раненых, один пропал без вести. Им оказался солдат «белоснежная постель».
Раненых подобрали на поле боя и увезли в медсанбат. Долго искали пропавшего без вести. Его нашли только к вечеру. Он был втоптан танкетками в разжиженную дождями болотную грязь. Похоронили его тут же, недалеко за болотом.
Спящим на белоснежной постели я не желал бы, чтоб даже приснился такой сон.
«Противочертово ружье»
«Язык» Лятти Рейно, солдат отделения противотанковых ружей, своего ротного пастора называет «противочертовым ружьем». Так, говорит он, солдаты нарекли пастора за его молитвы, в которых он просит бога покарать «русских чертей». Но бог, видимо, оглох на старости лет, не слышит молитв пастора, и «противочертово ружье» вынужден изо дня в день стрелять одними и теми же холостыми патронами.
По словам Лятти Рейно, пастор среди солдат не пользуется авторитетом из-за безрезультатности своих молитв, ну, а кроме того, пастор — он же шинкарь и фотограф — не совсем честен: водку продает втридорога, к тому же разбавляет водой, а за каждый снимок дерет пять марок, пользуясь тем, что на фронте нет фотографов.
Но с некоторых пор, видя, что паства перестает ходить на утреннюю молитву, «противочертово ружье» решил внести новшество в свою работу. Он стал совершать молитвы не о покарании всей советской армии в целом... а каждого рода оружия в отдельности! Например, сегодня он призывает все небесные силы на уничтожение «гектарного орудия» (так он называет нашу «Катюшу»), завтра — на «русских артиллеристов, стреляющих прямой наводкой»...
В день, когда Лятти Рейно был схвачен нашими разведчиками в плен, он прослушал проповедь «проти- вочертова ружья» о покарании русских снайперов. Пастор советовал пастве не высовывать носа из траншеи, по открытой местности — ползти на брюхе, при артиллерийской стрельбе — не выбегать из землянок, так как в это время любят охотиться русские снайперы.
Услышав смех солдат, пастор рассердился, назвал всех дураками и сказал, что если они не будут осторожны, то русские всех перестреляют, как куропаток. На вопрос солдат, откуда пастору все это известно, тот ответил:
Про все намерения противника мне от бога известно! ..
Придя в боевое охранение, Лятти Рейно впервые задумался над словами пастора и в особенности над случаем, о котором тот рассказал. В соседнюю роту привезли новую немецкую стереотрубу, и только ее высунули из траншеи, как с русской стороны раздались два точных выстрела. Подумав о том, что совсем неприятно было бы получить эти две пули в собственные глаза, Лятти Рейно решил не высовываться из траншеи... и тут... он только успел крикнуть: «Русские разведчики!»— как потерял сознание. Пришел он в себя уже у нас в обороне.
Сдерживая улыбку, я говорю Лятти Рейно:
Вы зря послушались своего пастора. В тот день из-за плохой видимости наши снайперы совсем и не стреляли. Действовали только разведчики.
— Да, да, — уныло кивает он своей рыжей головой. — Я всегда был уверен, что наш пастор отъявленный мошенник и ему ничего не известно о действиях ваших солдат... Не случайно, надо думать, он разбавляет водку водой и за каждый снимок дерет пять марок. ..
Трус на колокольне
Генерала Андреева всегда окружали храбрые офицеры и солдаты. И внешне обычно они выглядели сильными и рослыми. Все мог генерал простить подчиненным, но только не трусость. И трусы всячески избегали генерала.
Таким я знал генерала с первых дней войны, даже в осенние месяцы 1941 года, когда его дивизия в тяжелых условиях отходила на Свирь.
Когда же летом 1944 года началось освобождение Карелии, дивизия Андреева шла в авангарде наступающих войск.
Город Салми был взят дивизией Андреева первого июля.
В два часа ночи, только приехав в Салми, я пошел искать генерала. В разных частях города еще полыхали пожары. На берегу Ладожского озера догорал лесозавод. Улицы были окутаны сизым туманом, и пахло тошнотворным трупным запахом гари. Наши войска еще днем ушли вперед, на Питкяранта, и в Салми оставались только саперы, разминирующие улицы и дома.
На Тулема-Йоки мост был взорван. Я с трудом, перепрыгивая с плота на плот, перебрался на тот берег и пошел к обезглавленной церкви на пригорке, вокруг которой то тут, то там весело трещали костры. Здесь, у церкви, и был раскинут походный КП дивизии Андреева.
У костров вповалку лежали автоматчики и разведчики в камуфляжных костюмах. В ведрах кипятили чай, варили картошку. Куда-то через пригорок, бесцеремонно перешагивая через лежащих, тянули провод связисты.
Вскоре на пригорке, в накинутой на плечи шинели, появился генерал Андреев. С ним было еще человек десять генералов. Генералы из штаба армии, генералы из штаба фронта, генералы из Москвы. Они расположились вокруг самого большого костра, по-солдатски стали чаевничать и есть полусырую картошку вместе со всеми.
Потом командир дивизии поговорил по рации с наступающими полками и в окружении генералов тронулся в поход. Обгоняя их, вперед побежали автоматчики и разведчики.
И в это время зазвонил колокол в церкви!..
В следующее мгновение к церкви бросилась группа автоматчиков из охраны генерала.
А колокол продолжал звонить.
Автоматчики вбежали в церковь, но лестница на колокольню оказалась разбитой снарядом.
Сложными акробатическими приемами автоматчики все же забрались на колокольню и вскоре оттуда на веревке спустили вражеского капрала, за ним — станковый пулемет с заряженной лентой, большое количество запасных лент, ящик с патронами, две связки гранат.
Капрала привели к генералу.
Вражеский пулеметчик, товарищ генерал! — доложил адъютант. — Оставлен для прикрытия своих войск. Он, конечно, мог бы перестрелять всех на этом пригорке, но...
Струсил?
Так точно, товарищ генерал. Со страха и зазвонил в колокол. А с трусами, как известно...
Дурак! — перебил его генерал, зная, что он скажет.— Этого «труса» мало озолотить! Вот что: накорми его как следует и отправь прямо в штаб армии. Головой отвечаешь за него!
Генерал обернулся к обезглавленной церкви и, рассмеявшись, впервые в жизни перекрестился.
Он пошел вперед. И все пошли за ним, торопливо гася на ходу костры, счастливые от благополучного исхода этого неожиданного происшествия.
Второе ведро
После четырехдневной поездки по частям наступающего фронта мы, трое военных корреспондентов, возвращаемся в Олонец. Второй день не переставая идет дождь, дороги разбиты танками, самоходками, и наш «виллис» то и дело ныряет в лужи. Мы устали, продрогли, голодны и мечтаем только об одном: об отдыхе.
Быстро густеют сумерки. Шофер говорит:
Боюсь, не хватит бензина. Тогда придется заночевать в лесу.
А мы у кого-нибудь возьмем в долг. Пам не откажут! — говорит сидящий рядом с ним журналист- москвич.
Конечно, не откажут, — поддерживает его сотрудник фронтовой газеты.
Сомневаюсь, — говорю я. — Дорога трудная, и вряд ли кто захочет лишиться лишнего ведра бензина.
В это время в сторонке, в лесу, мелькает шлагбаум. Шофер с ходу круто сворачивает.
Чья часть? — спрашивает он, чуть ли не врезываясь в шлагбаум.
Танкисты Чернигородского, — отвечает часовой.
Имя полковника Чернигородского, командира танковой бригады, нам хорошо известно. О его тактике таранного удара мы не раз слышали в частях. И о танкистах бригады и о самом полковнике рассказывали много замечательного. Это была лучшая бригада танкового корпуса, действовавшего летом 1944 года в направлении Салми.
Я передаю часовому нашу просьбу, часовой вызывает какого-то солдата, советуется с ним, солдат бежит в глубь леса, а через некоторое время перед нашей машиной появляется лукаво улыбающийся танкист с двумя черными помятыми ведрами в руках.
Какое ведро вас больше устроит, товарищи офицеры? — улыбаясь, спрашивает он, ставя ведра на землю.
Мы переглядываемся, я вылезаю из машины, нюхаю содежимое первого ведра: там — бензин, во втором ведре — водка...
Смеемся, и в этом поступке командира танковой бригады узнаем тактику его таранного удара!
На ночь глядя, нас, конечно, больше всего сейчас устроит второе ведро, — шутим мы.
Москвич и корреспондент фронтовой газеты проворно выскакивают из «виллиса», и мы идем к полковнику.
Позади нас с ведрами в руках шагает улыбающийся танкист.
Полковник встречает нас у порога своей «резиденции» — громадного зеленого фургона на двухметровых колесах. Он под стать фургону — высокого роста, широкоплечий, могучий. Хохочет он громоподобно, до боли сжимая нам руки, и говорит:
Я так рад, так рад вашему приезду!
Мы поднимаемся по лесенке в фургон и видим уютную комнату в коврах. Посреди, освещенный ослепительно яркими лампами под колпаком, стоит стол, накрытый на десять приборов. А на столе — капуста, грибы, огурчики, чугунок с дымящейся картошкой!
Мы, кажется, попали на какое-то торжество, — с изумлением глядя на стол, говорит москвич.
На несостоявшееся торжество! — отвечает командир бригады, принимая из рук танкиста ведро с водкой.
Все садятся за стол. Полковник ставит ведро рядом с собой, черпает водку кружкой и наполняет стаканы. Мы пьем и некоторое время молча жадно закусываем.
Тут дело несколько деликатное и необычное, — говорит полковник. — В последний раз, когда меня представляли к награде, я просил генерала учесть мою давнюю мечту и, если только заслуживаю, представить к ордену Красного Знамени. Орденов у меня всяких хватает, но «Красного Знамени» только три — с четвертым буду полным кавалером!.. Учтите, это первый боевой орден, учрежден он еще в дни гражданской войны! Присуждается только за боевые заслуги! В отличие от всех остальных орденов!—Полковник снова щедрой рукой наполняет наши граненые стаканы.
Мы пьем, на этот раз уже по полстакана, от водки разит бензином, денатуратом и еще какой-то гадостью. Полковник продолжает свой рассказ:
Командир корпуса обещал исполнить мою просьбу. Но начальник штаба — злодей из злодеев! — представил меня к званию Героя Советского Союза!.. Учтите, и при прошлом представлении, когда мне тоже обещали «Красное Знамя», начштаба уговорил генерала представить меня к «Отечественной войне»!.. В первом случае он — видите?! — занизил награду, во втором — завысил.
Из-за чего же начштаба вас так невзлюбил? — спрашивает корреспондент фронтовой газеты.
Если бы вы только знали!.. Как-то в дни боев за Москву, когда мне был дорог каждый танк в бригаде, начштаба сильно распылил мои силы. Я, конечно, восстал! В запале сказал ему, что он действует не как танкист, а как конник, и что ему бы лучше служить в кавалерии! И с того дня он страшно меня возненавидел. Идет на все, мерзавец... Какой с меня Герой?
Полковник в третий раз наполняет наши стаканы.
Так, значит, вас можно поздравить с новой наградой? — спрашивает москвич. — По этому случаю, надо думать, и накрыт такой роскошный стол?
Задумано было так, конечно, — нахмурившись, обиженно отвечает полковник. — Сейчас пьют-едят во всех бригадах. Многие сегодня получили награды, но... только не я. Не поехал в корпус! Назло начштабу! Он хорошо знает мой характер и давно вызывает на скандал. Ну что ж! Он теперь его дождался! Пусть меня понизят в звании, дадут любое взыскание. На все пойду!..
А не выпить ли нам за нового Героя? — говорит москвич...
Но полковник энергично качает головой.
Дороги запада
Трансмиссионные ремни
Мы попали на станцию Папкеси через несколько часов после ее взятия.
Недалеко от станции стоял разбитый эшелон. Его таранил наш танк КВ. Случай редкостный, если не единственный, в Отечественной войне. Танк по касательной ударил гусеницами в колесо паровоза и вовремя отвалил в сторону.
В эшелоне было много всякого добра: одежды, обуви, белья, сушеных фруктов и варенья в килограммовых банках. И один вагон с добротными немецкими трансмиссионными ремнями. Вот этот вагон и привлек главным образом внимание наших солдат. У вагона толпилась большая очередь. Взяв по кругу ремня, солдаты торопливо уходили в свои роты. Судя по обрывкам фраз, доносившихся до нас, вскоре должно было начаться наступление в направлении озера Балатон.
Лейтенант Нежинцев, инструктор инженерного отдела нашей армии, с которым я утром встретился в шахтерском городке Варпалоте и откуда мы пешком добрели до Папкеси, увидя эти трансмиссионные ремни, радостно воскликнул:
Вот счастливый случай! Возьму кожи на подметки!
Он хотел остановить солдата, несущего круг ремня, но тот обошел его, сказав:
Несу на взвод, товарищ лейтенант. Попросите у других.
Лейтенант попытался остановить второго, третьего, четвертого солдата, но они отвечали то же самое...
Лейтенант сделал еще одну попытку. На этот раз ему удалось остановить молоденького рыжего ефрейтора. Но ефрейтор сделал такое страдальческое лицо, с такой силой прижал к груди метровый круг трансмиссионного ремня, что лейтенант плюнул, выругался и спрятал нож, которым собирался отрезать кожи на подметки.
Рыжий ефрейтор отбежал шагов на десять, потом ликующе крикнул:
Ремня в вагоне много, на всех хватит!
Лейтенант обиженно буркнул в ответ:
Ну, буду я еще лезть в вагон!
Мы сверили часы и направились искать командира батальона.
Черт знает что! — не мог успокоиться лейтенант. — С ума сошли с этим ремнем! Попроси последний кусок хлеба — не задумываясь разделят. А с ремнем просто вышел конфуз!
Солдат может обойтись и без хлеба, — сказал я. — На то он и солдат. А вот насчет кожи*.. Кожа — необходимая вещь... Тылы далеко, народ в походах износил сапоги, и каждый мечтает о новых подметках. В них ведь куда веселее шагается солдату.
Лейтенант хотя и согласился с моими доводами, но по всему было видно, что он сильно обижен и огорчен. И было бы из-за чего! Лицо его сделалось багровым, даже голос изменился, стал каким-то надтреснутым. Видимо, лейтенанту в жизни все давалось легко, не привык он к отказам.
В 16.00 началось наступление наших войск на Балатон. Оно, правда, уже не носило того ожесточенного характера, что предыдущие бои, начиная от Ловаш- берени, но поначалу все же было упорным и кровопролитным.
Во время боя лейтенант перекочевал в соседний батальон, и я потерял его из виду.
К утру наши войска дошли до Балатона, отрезав пути отступления немцам.
В полдень я снова встретил лейтенанта... Он был ранен, не узнал меня, и его увезли на «виллисе». В последнем бою, говорят, перед самым озером, он заменил убитого командира роты и отлично дрался.
В Папкеси я возвращался один. «Не будь этого проклятого трансмиссионного ремня, может быть, лейтенант и не ушел бы в соседний батальон и не был бы ранен, — размышлял я. — Видимо, ему неловко было со мной в одном батальоне, самолюбие не позволяло: как-никак я был свидетелем его конфуза...»
В пути меня нагнал веселый старшина-артиллерист, и мы пошли вместе. Он рассказывал длинные деревенские анекдоты и всю дорогу смешил меня до слез.
Уже недалеко от Папкеси я увидел валяющиеся в разных концах безлюдного поля круги трансмиссионного ремня. Солдаты, видимо, побросали их в первые же минуты боя. В одном месте среди этих кругов я заметил убитого, мы подошли к нему. Это был молоденький рыжеволосый ефрейтор, что вчера ликующе кричал лейтенанту: «Ремня много в вагоне, на всех хватит!» Он лежал, широко раскинув руки, в кирзовых сапогах с дырявой подошвой...
Мы молча прошли дальше...
Много кругов трансмиссионного ремня валялось и в канаве, прорезающей поле. Мой веселый спутник, ничего не ведая о вчерашних событиях, сел у канавы, достал перочинный нож, поточил его о камень и, напевая песенку, отрезал себе кусок ремня. Потом протянул мне нож:
Отрежьте и себе, товарищ капитан. Поставите новые подметки. Не будет им сносу.
Я взял нож, подержал его в руке и вернул артиллеристу.
И зря! — сказал старшина. — Нам еще придется исходить пол-Европы! — И он отрезал себе второй кусок ремня. Про запас!
Романтик на коне
Об этом солдате с утра в Вене рассказывали удивительные истории. Всюду находились очевидцы его подвигов. Одни видели, как солдат на коне подлетел к огневой точке у городского театра и гранатой подавил вражеский пулемет, другие — как он захватил группу немцев в плен, третьи — как солдат прикладом автомата глушил фашистов...
Но почему солдат воюет на коне, — дикость-то какая! — объяснить никто не мог.
В полдень этого удивительного солдата я увидел в районе Оперы. На резвом коне без седла, болтая ногами, как деревенский мальчишка, едущий на водопой, он пронесся куда-то с автоматом в поднятой руке.
Но увидеть его близко мне удалось лишь несколькими часами позже, в районе Дунайского канала. Под ним на перекрестке немцы подстрелили коня, и солдат на четвереньках отползал к ближайшей подворотне.
Из обувного магазина, где расположился командный пункт стрелковой роты, ведущей в этом районе тяжелые бои, вышел сердитый усатый капитан, крикнул солдату:
А ну-ка, братец, поди-ка сюда!
Солдат остановился, потом в нерешительности повернул в сторону магазина.
Поди-ка, поди-ка сюда! — с угрозой проговорил капитан.
Солдат на четвереньках вполз в магазин.
Теперь можешь и встать! — сказал капитан, входя за ним. — Здесь безопасно.
Но солдат смог только приподняться на колени.
И тогда все находившиеся в магазине обратили внимание на его ноги. Солдат был без сапог, ноги его были обернуты темными шерстяными портянками, за которыми проглядывали предательские белоснежные бинты.
Вот тогда-то все поняли, почему солдат воевал на коне.
Когда и где это тебя ранило? — участливо спросил капитан. Подхватив солдата под мышки, он усадил его на стул.
Солдат стыдливо опустил голову...
Неделю тому назад, товарищ капитан, под Винер-Нойдорфом... Подорвался на мине, оторвало часть ступни...
Ничего не понимаю! — сказал капитан. — Как же тогда ты очутился в Вене?
Солдат еще ниже опустил голову... Он готов был провалиться сквозь землю от стыда. Парень он был молодой. Лицо у него было широкое, скуластое, густо усыпанное веснушками.
Убежал из госпиталя, товарищ капитан, из Бадена. ..
Герой! Нечего сказать!.. — Усатый капитан снова стал строгим. — Да как ты смел бежать?
Не знаю, товарищ капитан... Выполз я ночью на четвереньках из палаты во двор, проник в конюшню, забрался на ящик, с ящика на коня и уехал в Вену. По дороге солдаты подарили мне трофейный автомат, дали гранат и мешочек патронов...
Вот чудак! — вдруг рассмеялся капитан. — Да ведь тебя за милую душу могли подстрелить на твоем дурацком коне!.. Кто же в наш век техники воюет на коне? .. Да еще в уличных боях? ..
Конечно, могли убить, товарищ капитан, — согласился солдат. — Но я как-то не подумал об этом.
Да никак ты, братец, романтик?.. Не бежал ли ты в детстве в Индию? — вдруг, снова рассмеявшись, спросил строгий капитан.
Бежал! — приподняв голову и широко улыбнувшись ему в ответ, сказал солдат. — Но только не в Индию, а в Узбекистан, товарищ капитан. Воевать с басмачами! Правда, тогда они все уже были переловлены и перебиты, и вместо границы я попал в детскую колонию. ..
Хоть ты и герой, — сказал капитан, похлопав солдата по плечу, — но я вынужден задержать тебя и отправить обратно в Баден. Влепят тебе в лучшем случае суток десять...
Солдата-романтика вскоре посадили в машину капитана и увезли в Баден. Но Вена его не забыла. Слава о нем росла и росла, а к вечеру о нем уже рассказывали фантастические истории, хотя недостатка в героях среди наших солдат не было в австрийской столице.
Так живая быль на моих глазах превратилась в легенду о романтике на коне.
Гвардии капитан Хабеков
Впервые имя гвардии капитана Хабекова я услышал при форсировании Свири. Это было на окраине города Лодейное Поле. Под огнем врага десантники Хабекова дружно отчаливали от берега, а те, кому не
нашлось места в лодках, свертывали свои плащ-палатки в «наволочку», набивали ее ветками тальника и, стянув ремнем, бросались в воду.
Среди многих десантных батальонов гвардейцы Хабекова одними из первых достигли вражеского берега и устремились к укрепленному пункту — Карельский.
О храбрости и сметке Хабекова я за день наслышался столько, что решил обязательно написать о нем в газете. Я пошел вслед за батальоном. Но в какую бы я роту ни попадал, мне неизменно отвечали: «Да, гвардии капитан был только что здесь, но ушел. Ищите его в соседней роте...»
Найти Хабекова взялся мне помочь комиссар полка. Но даже у высоты Карельской, где перед штурмом на день задержались наши войска, это ему сделать не удалось. У гвардии капитана, видимо, много было неотложных дел не только у себя в ротах, но и у танкистов, саперов и артиллеристов, с которыми он координировал действия своего батальона.
Тогда комиссар полка сказал:
Я познакомлю тебя с сержантом Муратом Кардановым. Он земляк Умара Хабекова, тоже черкес. Оба они коммунисты. Карданов лучше других расскажет о своем комбате.
Я помню душное и тревожное утро следующего дня, побелевшие от пыли цветы и травы и похожую на древнюю крепость высоту Карельскую. Помню сержанта Мурата Карданова, лучшего из командиров взводов батальона, сухопарого, рослого горца, и его солдат, молодых десантников, залегших в траве в ожидании сигнала к штурму высоты. Но Карданов мыслями был уже в бою и на мои расспросы о Хабекове отвечал сухо и односложно.
Вскоре по высоте ударили наши артиллерийские и минометные батареи, в облаке пыли*понеслись по дороге танки, ведя огонь на ходу. И вдруг в сотне метров справа от нас кто-то выбежал вперед в развевающейся плащ-палатке, напоминающей кавказскую бурку, и, размахивая автоматом, поднятым над головой, высоким гортанным голосом закричал:
Гвардия!.. Вперед, за Родину!..
Хабеков!., Хабеков!.. — раздались со всех сторон крики, и солдаты все разом стали подниматься с земли.
Вокруг меня гремело могучее, все нарастающее «ура», а по полю, обгоняемый сотней быстроногих солдат, словно волны, обступающих его со всех сторон, припадая к траве и вновь поднимаясь, в своей развевающейся крылатой плащ-палатке бежал комбат Ха- беков, которого я тщетно искал второй день.
Карельская была взята штурмом. Десантники истребляли заслоны врага и с боями продвигались по лесу к следующему укрепленному пункту — Самбату- ксе. Отступая, фашисты ставили за собой дымовую завесу, и гвардейцы Хабекова шли, прикрыв рукой глаза от едкого дыма. Потом враг стал поджигать лес. Пламя высоко поднималось в небо. Но и огонь не остановил солдат Хабекова.
После взятия Самбатуксы бои перекинулись к опоясанной эскарпами, надолбами, гранитным и бетонным заграждением Мегреге. Перед широко раскинувшимся на берегах Олонки городом Олонцом я потерял след батальона Хабекова, так и не повидавшись с гвардии капитаном. Не нашел я его батальон и в Видлице.
Только в районе Салми я как-то однажды встретил Мурата Карданова. Он прибыл по вызову штаба дивизии издалека. Я думал, что Карданов вернется в батальон и я пойду вместе с ним, но этого не случилось. Карданову было присвоено звание Героя Советского Союза, и ему надо было ехать в Москву.
Наши войска освободили Салми и Питкяртана, вошли в Сортавала, и на этих рубежах в августе 1944 года завершилась война с Финляндией.
В октябре некоторые наши части были переброшены с Карельского фронта на Запад.
Среди многих имен командиров, известных мне по Северу, я встретил на дорожных указателях в городе Кечкемете, в Венгрии, и имя Хабекова. Я вспомнил форсирование Свири, бои за Карельскую и Самбату- ксу, но, занятый неотложными редакционными заданиями, поиски гвардии капитана отложил до лучших времен.
Стрелки из фанеры с надписью «Хозяйство Хабекова» попадались мне потом и в районе Будапешта, и в небольших венгерских городках по дороге на озеро
Балатон, где шли тяжелые танковые бои, и в Австрийских Альпах, и на развороченных авиацией улицах Винер-Нойштадта, и, наконец, в Вене.
Как-то во время боев за Дунайский канал я на перекрестке у Венской оперы среди сотен других стрелок заметил и хабековскую.
Ну, уж сегодня обязательно повидаю этого неуловимого гвардии капитана! — решил я и отправился на поиски батальона Умара Хабекова.
Фанерные стрелки долго водили меня по улицам, пока не завели в узкий торговый переулок.
Навстречу мне медленно двигалась машина, задрапированная кумачом, а позади шла, запрудившая весь переулок, колонна молодых солдат десантных войск.
Прижавшись к нише витрины, я пропустил процессию.
Кто убит? — спросил я юного солдата с флажком в руке, замыкавшего колонну, когда он поравнялся со мной.
Гвардии капитан Хабеков... наш комбат... — ответил он, по-мальчишески вытерев рукавом гимнастерки глаза.
Сапер и корреспондент
Освободив западную часть Вены, наши войска остановились перед Дунайским каналом. Берега канала были крутые, высокие, одетые в камень. Форсировать канал было трудно. Немцы это знали хорошо. Они ушли на левый берег и взорвали за собой мосты, оставив целым лишь один, который заминировали.
Спасти этот мост взялась группа саперов-комсомольцев во главе со старшиной Степаном Кузаковым.
Старшина был атлетического сложения, невозмутимого спокойствия и великий молчальник. Он по-пластунски подполз к мосту, осмотрел его и вернулся на командный пункт. Я спросил:
— Каким способом вы думаете разминировать мост?
Последний снаряд
В первый же час боя выбыла половина расчета. Вскоре были ранены и остальные артиллеристы. Но эти остались в строю. Перевязанные бинтами, которые тут же пропитались кровью и почернели от порохового дыма, они продолжали сопровождать пехоту по улицам Вены.
К полудню в ящике осталось три снаряда.
Пушка стояла на перекрестке, со всех сторон обстреливаемая немецкими автоматчиками. Пули то и дело щелкали по щиту. Командиру орудия Чернецову вместе с заряжающим Бесамбековым и наводчиком Мартыновым пришлось укрыться в воротах ближайшего дома.
Пехотинцы попытались одни, без поддержки артиллерии, подняться в атаку, но неудачно.
Прижав перевязанную руку к груди, Чернецов тогда крикнул:
Мартынов, к пушке!
Но Мартынов не двигался с места: у него пулей было ранено бедро.
Мартынов, к пушке! — повторил командир орудия, но, посмотрев на его смертельно бледное лицо, прокричал: — Бесамбеков, за мной! — И вместе с заряжающим бросился на перекресток.
За ними заковылял и. Мартынов.
Они спрятались за щит и развернули пушку. Первый снаряд Чернецов послал в окно, откуда стреляли пулеметчики, второй — в ворота углового дома, где скрывались вражеские автоматчики.
Пехотинцы поднялись и ринулись штурмовать дома.
Артиллеристы остались одни на пустынном перекрестке с пушкой и единственным бронебойно-зажигательным снарядом.
Надо спасать пушку! — сказал Чернецов.
Бесамбеков побежал, раскрыл ворота, вернулся, и
втроем они с превеликим трудом откатили пушку в глубь двора.
И в это время где-то совсем близко послышалось грохотание тяжелого танка.
Танки, братцы, танки! — прошептал Мартынов.
Прислушиваясь к лязгу гусениц, флегматичный Бесамбеков сказал:
Один танк!
Было ясно, что это вражеский танк и что он ищет их.
Что же нам делать? — на какое-то мгновение растерялся и Чернецов.
Все они были молодые ребята, комсомольцы, и впервые участвовали в бою.
А мы закроем ворота, сам черт нас тогда не сыщет! — Мартынов, припадая на правую ногу, пошел и захлопнул ворота.
Грохотание тяжелого танка нарастало. Вскоре этот грохот заглушил даже залпы наших батарей по ту сторону Дуная.
Пронеси, господи! — прошептал Мартынов, вернувшись к товарищам.
Чернецов долгим взглядом посмотрел на него, швырнул цигарку и кинулся к пушке. Поняв замысел командира, то же самое проделал Бесамбеков. Еще не вполне осознавая зачем, к пушке заковылял и Мартынов. Они развернули пушку и направили ее на ворота.
Жаль, что остался один снаряд! — с сожалением сказал Мартынов. — А то бы мы им показали кузькину мать!
И один снаряд — снаряд! — прокричал в бешенстве Чернецов и с помощью Бесамбекова зарядил пушку.
Придерживая на голове чалму из бинтов, Бесамбеков побежал к воротам и в то мгновение, когда немецкий танк поравнялся с воротами, распахнул их и плашмя упал на землю. Раздался выстрел!
Оглушенный, сжимая обеими руками голову, Бесамбеков еще лежал на земле, когда рядом с собой он увидел Чернецова и Мартынова. Он отпустил руки.
Ты что, оглох? — услышал он ликующий крик Мартынова.
Бесамбеков приподнялся на локте и увидел окутанный черным густым дымом танк со свастикой на башне, языки пламени, фейерверком выбивающиеся из открытого люка.
Он вскочил, и, обнявшись, они втроем попытались протанцевать какой-то дикий танец. Но лишь застонали от боли.
Каждому на войне свое
На подступах к Дунайскому каналу все еще идут упорные бои.
Вот осколком снаряда разбило .громадное бемское стекло в витрине обувного магазина. Бесстрашные венские девушки, «вторым эшелоном» идущие вслед за нашими передовыми частями, тут же, и чуть ли не под разрывами снарядов, пробираются в витрину, и дальше — в магазин.
Оттуда выходит какая-нибудь красивая бестия с очаровательной улыбкой, несет в кошелке или нанизав на веревку пар двадцать модельной обуви всех цветов и фасонов и, высоко вздернув руку, с удивительной грацией машет нашим солдатам.
Венские юноши ведут себя несколько иначе, не столь «героически».
В районе Канала ко мне подходит группа человек в двадцать. Наряжены в жалкие лохмотья. И где они набрали это многоцветное тряпье?.. А рядом — фабрика готового платья, развороченные снарядом ворота. Юноши просят разрешения... немного приодеться. Они думают, что я комендант. Но я не комендант и, конечно, разрешаю.
Юноши входят в ворота, я иду своей дорогой.
Через час, недалеко от Оперы, я вижу на той стороне улицы толпу необыкновенно толстых людей. От^ куда такие взялись в Вене? Кто они? Толстяки переходят улицу и еще издали машут мне рукой. И тоже не без грации!..
Я, конечно, узнаю юношей. Как им удалось напялить на себя по три костюма и по три пальто — трудно сказать. Но еще труднее при их виде удержаться от смеха.
Каждому на войне свое.
Старые девы из Прессбаума
Прессбаум расположен на холмах, покрытых лесом. Отсюда не так далеко до Австрийских Альп. Городок курортный, всюду пансионы и виллы богатых венцев.
У каждого дома — аккуратно подстриженный сад, до* рожки, посыпанные песочком. Сейчас середина апреля, пышно цветут вишня, абрикосы, магнолия.
Опьяненный запахом магнолий, никого не замечая на улице, я брожу по городку, думая о том, что вот хорошо бы остановиться здесь на несколько дней и пожить в покое и тишине... Вдруг мне преграждают дорогу две женщины. По виду — благочестивые монашенки. Тощие, высокие, они удивительно похожи друг на друга: остроносенькие, в пенсне с длинными черными шнурками, одетые во все черное, с зонтиками под мышкой, в старомодных ботах, напоминающих ботфорты.
Фрау Маргарита, — хриплым шепотом произносит одна из них.
Фрау Матильда! — резко говорит вторая.
Две фрау отводят меня в сторону и с таинственным видом спрашивают, где мог остановиться наш военный комендант. Потом, перебивая друг друга, они рассказывают, что якобы час назад два наших солдата сделали им непристойное предложение, — и с таким азартом, знанием дела и подробностей фантазируют на эту тему!.. Я готов со стыда провалиться сквозь землю. Но, набравшись храбрости, спрашиваю:
Зачем вам комендант? Ведь с вами как будто бы ничего не случилось?
Но нас оскорбили! Мы — девицы! Да, да, не смотрите на нас такими удивленными глазами! Мы — девицы! Мы требуем, чтобы комендант нашел солдат, наказал их или же... или же выдал нам компенсацию! — И две фрау, гордо вскинув головы, достают из карманов пространные жалобы на имя коменданта.
Сдерживая улыбку, я рассказываю им, как найти коменданта, и мы расходимся в разные стороны...
А вечером, перед отъездом в Винер-Нойдорф, ужиная в офицерской столовой, я случайно узнаю: комендант, чтобы отвязаться от этих двух сумасбродных прессбаумских дев, не нашел ничего лучшего, как выдать им из трофейного склада по отрезу сукна на пальто. В компенсацию!..
г_ Недели через две после этой истории, уже после
взятия Вены, я попадаю в Баден. Хотя наши войска движутся на север Австрии, к Аспарну, но штаб фронта пока еще здесь. Подходя к штабу, я вдруг вижу фрау Маргариту и фрау Матильду! Энергично жестикулируя, они что-то объясняют часовому, чего-то требуют от него.