Неужели КП переехал?

Переехал, — сказал я. — Куда — сами не знаем.

Тысяча чертей! Что же нам делать? — Он пред­ставился : — Львов. Командир истребительного ба­тальона. — И сказал своему связному: — Погреемся, отдохнем, а там будет видно, что делать.

Они только сели за стол, как снова начался артил­лерийский обстрел. Снаряды разрывались недалеко от нашего домика. Мы выбежали на улицу.

По настоянию капитана Львова мы вернулись в до­мик. В это время снаряд ударил под ближнюю сосну, и несколько осколков просвистело по комнате.

Затаив дыхание, мы прижались к русской печке в ожидании того единственного снаряда, который покон­чит и с домиком, и с нами. Но артиллерийская буря прошла дальше.

Капитан Львов подбежал к самовару, прикрыл ру­кой пробоину, из которой тонкой струей фонтанирова­ла вода, сказал:

А вода тепленькая, други, мы еще будем чаев­ничать в этом доме. Сколько дней, Николай, чаю не пили?

Десять! — ответил связной. — Но я, товарищ ка­питан, готов еще и год не пить, не есть, лишь бы жи­вым уйти из этого проклятого поселка.

Но куда идти? — заделывая тряпочкой пробои­ну, спросил капитан. — Со мной не пропадете! Раз я среди вас, будьте уверены, что с вами ничего не слу­чится. Пусть их стреляют! Пусть изводят снаряды! Ви­димо, впустую ведут огонь, раз молчат наши батареи. Мы знаем вас, фашистов! Нас не запугаешь! — погро­зив в окно кулаком, крикнул он и, рассмеявшись, ска­зал: — Со мной не пропадете. Я человек счастливый!

Счастье счастьем, но неплохо бы укрыться ку­да-нибудь. Должны же быть здесь какие-нибудь зем­лянки? — сказал Огарков.

А если снаряд попадет в землянку — он бьет из тяжелой, — так думаете, живы останетесь?.. Такая дура легко разворотит и шесть накатов, а вы — зем­лянка! ..

Капитан поднял с полу белый самовар, осмотрел, цел ли он, перелил в него воду из пробитого осколком самовара, набрал углей в печи, и вскоре мы уже сиде­ли за столом и пили чай, угощаясь скромным ужином, предложенным связным Львова.

Капитан был человек веселый и жизнерадостный и смешил нас всякими забавными историями.

Вот, — сказал он, вытащив из кармана портмо­не. — Видите дырку? Под Петрозаводском в бою шаль­ная пуля пробила брюки, пробила первую половину портмоне, продырявила все документы, деньги и оста­лась здесь лежать! — Он бережно вынул пулю и пока­зал ее нам. — Ведь как порой бывает в жизни! — Он спрятал пулю и из второй половины портмоне вытащил несколько фотографий. — А это дочка моя. Шалунья

же, мурзилка. Шестой годик ей пошел, а видел раза три, не больше...

А почему так? — спросил Огарков.

А все так! Все с места на место колесишь! Я, други, все границы изъездил. Везде служил. Девятна­дцать лет в погранвойсках, не шутка сказать. Всего по­видал, а вот живой сижу среди вас. За операцию про­тив хунхузов был награжден золотыми часами. Жалко было носить, да носил. Часы — штука нежная, но нужная И вот уже в Таджикистане как-то ловили бас­мачей. Главный их, какой-то «святой», пошел на меня с саблей. Я тоже выхватил свою, но, прежде чем успел ее занести, басмач ударил саблей, я парировал удар, он снова ударил, я вновь парировал, тогда он ударил в третий раз, полоснул меня по руке. И мог же ведь кисть отсечь, а нет, удар пришелся по часам, он их разрубил пополам, только вот шрам остался. — Капи­тан расстегнул рукав и показал шрам.

Да, вы счастливый человек, — сказал я. — Как мне пришлось наблюдать на войне, «счастливыми» все­гда оказываются умелые, храбрые люди, «несчастны­ми» — трусы и лентяи. Что, не так разве?

Я же говорю, что со мной не пропадете! — хит­ро подмигнул мне Львов.

А вы, товарищ капитан, про мину расскажи­те, — улыбаясь, попросил связной.

Не поверят, — махнул рукой Львов и налил се­бе третью чашку чаю.

Расскажите! Если поверили двум случаям, то поверим и третьему, — сказал я.

Ну что ж — раз просите, тогда расскажу... Зна­чит, был такой случай. Попали под минометный обст­рел. Кричу ребятам: «Ложись!» Поблизости как раз были вырыты какие-то ямы на скорую руку. Народ быстро попрятался в них, и я полез в одну яму. Сижу пригнувшись и переговариваюсь с комиссаром. Он си­дит в соседней яме, шагах в пяти от меня. А фашисты все стреляют и стреляют! Мин у них, видимо, пропасть. Ну, вскоре все это надоело. Три дня не спал, и стало меня клонить ко сну. Задремал. Как долго дремал, не знаю, но вдруг у самого уха услышал дьявольский свист, открыл глаза и снова зажмурил: у моих ног в землю врезалась мина!..

Интересный случай! — сказал Огарков, заерзав на стуле, и неизвестно чему рассмеялся. Это иногда бывало с ним.

А мне не до смеху было, товарищ лейтенант, — сказал Львов. — И не до раздумий! — Он сердито по­смотрел на Огаркова.

Что же вы сделали? Как же остались живы? — на этот раз участливо спросил Огарков.

Львов широко улыбнулся:

А я схватил проклятую мину за хвост и выбро­сил из ямы!

И она не разорвалась? — затаив дыхание, спро­сил Огарков.

Разорваться-то она разорвалась, да только ша­гах в двадцати от меня. Счастлив я после этого или нет?

Ну при чем здесь «счастье»? — развел я рука­ми. — Вы обязаны своей находчивости и сметке...

Дверь приоткрылась, нас обдало морозным возду­хом, и в комнату ввалился незнакомец, весь облеплен­ный снегом.

Нашел все-таки нас! — радостно воскликнул ка­питан Львов и встал из-за стола.

Как, дьяволы, стреляют, а? — кряхтя от холо­да, проговорил вошедший.

Ну, ну, раздевайся, садись. Выпей чайку! Не­бось замерз? И снег идет?

Первый снежок!..

Незнакомец был в ватной куртке, в шапке-ушанке, с трофейным бельгийским карабином за плечом. Под мышкой он держал скрипичный футляр. Был ли это пустой футляр, или в нем была скрипка, — это меня заинтересовало сразу же...

Капитан представил нам незнакомца:

Гольдберг! Прошу любить и жаловать. Моск­вич. Скрипач. И довольно-таки известный скрипач! Под эту канонаду не одну вещь нам сыграет. Не так ли, Миша?

Я же никогда не отказывался, товарищ капи­тан, — усталым голосом сказал скрипач. Распахнув ватную куртку, он сел за стол, положив скрипку на колени.

Львов налил ему чаю, достал из кармана сухарь, 138

Скрипач занимал все мое внимание. Ему было лет двадцать пять, но выглядел он намного старше. Суту­ловатый, обросший щетиной, с комками прилипшей земли на ватнике, он был похож на каменщика, на кого угодно, но только не на скрипача.

Львов, видя мое любопытство, сказал:

Вот вам, товарищи журналисты, интересная судьба человека. В августе Гольдберг приехал на кон­церт в Ленинград, там узнал, что брат его тяжело ра­нен и лежит в госпитале в Петрозаводске, приехал к нему, здесь вступил в мой батальон и вот вместе с на­ми воюет! Правда, интересно?

Очень даже. Так вместе со скрипкой и воюе­те? — обратился я к Гольдбергу.

Окунув сухарь в чашку, Гольдберг сказал:

Положишь скрипку на землю, постреляешь, сно­ва возьмешь ее в руки. Немного неудобно, но что же делать, надо воевать!

Он так бережно держал скрипку на коленях, что я спросил:

Страдивариус?

Страдивариус не Страдивариус, но тысяч десять стоит. Но дело не в цене, конечно. Это правительствен­ный подарок, потому и бесценно. Карьеру свою я с ним начинал.

Дверь вновь распахнулась, и на этот раз в комнату вместе со связным ввалился майор Тимин. Майор в ру­ках держал полупудовый осколок снаряда.

Тимина мы все хорошо знали и были рады ему. Он был строен, молод, горяч и среди артиллеристов сла­вился как замечательный командир. Говорили, что в недавнем прошлом он был актером. Что-то актерское и вправду было в его манерах. Левая бровь у него бы­ла седая, и он как-то особенно умел поднимать ее и ше­велить ею. Если в разговоре кто упоминал майора Ти­мина, то обязательно вспоминалась и его стрельчатая серебристая бровь.

Вот и сейчас он вскинул седую бровь, спросил:

Есть ли у кого циркуль? В артиллерии кто-ни­будь из вас что-нибудь смыслит? Вот осколок! Попро­буйте определить калибр снаряда!

Он торжественно положил осколок на стол и сло­жил руки на груди.

Если на Шуе стоят немецкие артиллеристы, то это 210-миллиметровка. У финнов здесь нет таких пу­шек! — сказал капитан Львов.

Какими снарядами они стреляют, черти! — изу­мился скрипач, взвесив в руках осколок.

В это время снаряды обрушились совсем близко от нашего домика и с потолка посыпалась штукатурка.

Сейчас мы им ответим! — Майор Тимин схва­тил со стола осколок, сунул в руки связному и стреми­тельно вышел на улицу.

Земля гремела от разрывов. Гольдберг, положив скрипку на колени, сидел на корточках у двери. Львов, прислонившись к печке, прихлебывал чай из кружки. Огарков сидел на кровати. Нервы у нас у всех были напряжены, и мы молчали.

Но вот Львов подошел к скрипачу, сказал:

Чем слушать эту дрянь, ты лучше сыграй, Миша.

Гольдберг молчал.

Вставай, вставай! — Львов нежно приподнял его. По всему было видно, что он души не чает в скри­паче.

Хорошо! Посмотрим, чья возьмет! — Гольдберг вдруг решительно встал, сбросил с себя ватную курт­ку, энергично раскрыл футляр, вытащил скрипку, на­канифолил смычок и ударил по струнам.

Мы сели на кровать. Звуки скрипки почти что за­глушили грохот снарядов. Гольдберг играл венгерский танец Брамса. В комнате точно засветило солнце. Мно­го раз я слышал этот танец, но в исполнении Гольдбер­га он звучал особенно. Возможно, что и обстановка влияла на восприятие: на войне все звучит иначе...

За Брамсом, не переводя дыхания, Гольдберг играл мазурку Шопена. Нежные мелодии зазвучали в ком­нате. .. Вытерев лоб, Гольдберг начал скрипичный концерт Мендельсона. Он торопился. Потом играл вальс из струнной серенады Чайковского и любимую вещь капитана Львова «Солнце низенько». Капитан подпевал, голос у него был печальный, и было вид­но — он думал об Украине, где у него находились же­на и дочь.

Гольдберг вдруг рванул смычок и, не докончив иг­ры, ударил кулаком по столу, крикнул:

Жить!

Львов вскочил, схватил его за руки:

Что с тобой, Миша? Ну, ну, успокойся!..

Как мы жили, как мы жили! . . Сволочи, ах, сволочи, фашисты! — Гольдберг задыхался от гнева.

И тут мы вновь услышали, как гремит земля от разрывов снарядов.

Львов взял из рук Гольдберга скрипку, положил на стол, а самого, постаревшего и обессиленного, уложил на кровать.

Восклицание Гольдберга «Жить!» звенело у меня в ушах. Говорить не хотелось. Мы все молчали, каж­дый был занят своими мыслями, воспоминаниями...

Где-то близко ударили наши батареи.

Тимин начал! — Львов подбежал к окну и стал вглядываться в темень. — Сейчас он им даст жару. Сейчас он им покажет, что такое русская артиллерия. Давай, давай, давай! — в такт выстрелам батарей кри­чал Львов.

Мы опять сели за стол. Гадали: каков будет исход поединка? Лишь Гольдберг лежал на кровати.

Фашисты не унимались. Кажется, они даже усили­ли огонь. Но это продолжалось недолго. Вскоре орудия их одно за другим стали замолкать. Теперь наши уси­лили огонь. Мы торжествовали, готовые броситься в пляс. Артиллерийская музыка была не менее приятна, чем звуки скрипки, чем венгерский танец Брамса...

Лишь под самое утро прекратилась артиллерий­ская дуэль. Рассвело, и показался легкий снежный по­кров на земле. Мы с Огарковым стали собираться в до­рогу, в полк. Раньше нас, вместе со связным Львова, из домика вышел Гольдберг. В одной руке он нес свою драгоценную скрипку, в другой — бельгийский тро­фейный карабин. Но нас задержал капитан.

Куда вы спешите? — спросил он. — Обстрел кончился, теперь можно немного и отдохнуть. Позав­тракаем, а там и в дорогу! И мне надо в полк. Право, давайте вместе завтракать?

Пока гитлеровцы вели огонь, из домика нам не хо­телось никуда уходить. Если мы и уходили, то немед­ленно возвращались назад, к теплу и свету. Ну а те­перь, когда опасность миновала и была возможность

отдохнуть от бессонной ночи, нас почему-то тянуло на улицу, скорее на улицу, подальше от этого проклятого места.

Ну, как хотите! — нахмурившись, сухо сказал капитан. Он поставил на стол белый самовар, из кото­рого мы вечером пили чай, и стал искать воду и угли.

Попрощавшись, пожелав капитану счастливого за­втрака, мы вышли на улицу и направились к дороге.

За дорогой лежали разбитые грузовые машины, на •самой дороге — убитые лошади, опрокинутые солдат­ские кухни с расплесканной чечевичной кашей и бор­щом. Стопудовые камни были вывернуты из земли, ве­ковые сосны срезаны у основания, словно тростинки.

В поселке целым стоял лишь наш домик, осталь­ные — были разрушены.

Мы пошли, покуривая и весело болтая. Мы уже были метров за пятьсот от «домика на Шуе», когда за рекой раздался одиночный орудийный выстрел... Над нами прошелестел снаряд... и прямым попаданием наш домик разнесло в щепки.

Еще не осознавая случившегося, мы стояли и жда­ли новых выстрелов, напряженно прислушиваясь к лесному шуму. Ждали долго, целую вечность, но вы­стрелов больше не последовало. Тогда мы побежали к разрушенному домику, окутанному столбом пыли и дыма.

-— Капитан, капитан! — крикнул Огарков.

Капитан! — крикнул я.

Проклятье! — Огарков отбросил балку, прегра­ждавшую нам дорогу к заваленному проходу. — У немцев, видимо, заклинило снаряд в стволе орудия, вытаскивать его было или лень, или опасно, и вот они пальнули в воздух! Так, не целясь никуда! .. «Разря­дили пушку», как говорят артиллеристы. — Огарков снова крикнул: — Капитан!

И вдруг из лесу раздалось:

Ау, ребята!

Мы обернулись и увидели капитана Львова с вед­ром в руке. Он нес ключевую воду для самовара.

Алеховщина, декабрь 1942 г.

Высота «Неизвестный боец»

Здесь глина, и воронки заполнены водой. Дальше попадаются полоски пахотной земли. Воронки на них черны и сухи или заросли чахлой травкой. В иных ме­стах, точно золотыми обручами, воронки окаймлены сверкающим на солнце песком.

Кроме этих бесчисленных воронок от мин и снаря­дов, я ничего не могу приметить вокруг и удивляюсь тому, как их столько могло уместиться на этом пус­тыре.

А дед Егор, пыхтя своей трубкой, говорит, что еще несколько месяцев тому назад на этой самой земле ютилась деревушка Соловьиный Островок; на этом пустыре, исковерканном воронками, стояли дома, у каж­дого дома были сад, огород, пристройки, и люди испокон веков мирно жили и трудились здесь — лесовики и охотники, многие из которых никогда в своей жизни не видели ни городов, ни морей.

Если все это правда, что рассказывает дед Егор, то тогда деревушка и на самом деле была подобна остров­ку, затерянному среди этого бесконечного массива ели, березы и сосны, тянущегося на сотни верст вокруг, не­прерывной цепи холмов и изумрудных озер, перепол­ненных, точно чаши...

Дед Егор, вместе со связным командира батальона сопровождая меня по бывшей деревне, словно чует, что в душе я не совсем еще верю всему рассказываемому, и он все время ищет на земле что-нибудь, что подтвер­дит его слова...

— А вот черепок! — вдруг радостно говорит он и, придерживая рукой автомат на плече, наклоняется, поднимает черепок с сиреневым узором.

Да, здесь когда-то жили люди.

Мы приближаемся к высоте «Неизвестный боец».

Вот она стоит перед нами, освещенная ярким солн­цем, без единого деревца, но вся заваленная обрубка­ми деревьев, высота, за которую было пролито столько крови и которую отстоял один — солдат, похороненный у ее подножия.

Свиной командира батальона настораживается, скидывает плеча автомат, говорит:

Здесь будьте осторожны. С тех высот охотятся снайперы.

Слова связного, видимо, относятся ко мне, потому что дед Егор по-прежнему идет своим неторопливым, широким, властным шагом хозяина этих мест, и ему, старому охотнику, всю жизнь прожившему в лесах, со­всем наплевать на фашистов с их снайперами.

Мы пригибаемся, ускоряем шаги и, минуя саперов, роющих новую линию зигзагообразных траншей, ока­зываемся у подножия высоты, недосягаемые теперь для снайперов.

У розовой гранитной глыбы похоронен неизвестный солдат. На граните выведены углем бесхитростные сло­ва: «Вечная тебе память, дорогой товарищ, которому мы не знаем ни имени, ни фамилии. Но ты был рус­ским человеком, и мы клянемся быть такими, как и ты, кровью и жизнью своей защищать каждую пядь советской земли. Вечная слава тебе!» Дальше следует бесчисленное количество подписей, выцарапанных чем- то острым, финками или осколками.

Высоту эту раньше называли Кудрявой горой. Сосной и елью она была покрыта. С нее далеко все кру­гом видать, — говорит дед Егор.

Вот потому, что с Кудрявой горы далеко все кру­гом видно, она и деревня Соловьиный Островок, когда в этих краях начались военные действия, стали аре-, ной жесточайших и кровопролитнейших боев. Семь раз! в течение августа и сентября 1941 года деревушка и гора переходили из рук в руки. Земля выдержала ад­ский огонь пушек и минометов, от которых осталась память — воронки. А на горе весь многолетний сосно­вый лес, делавший ее «кудрявой», был посечен и слов­но вырублен до основания. Солдаты, оборонявшие вы­соту, стали тогда называть ее Лысой горой. Но и это название недолго продержалось за былой Кудрявой В неравных боях солдаты погибли все до единого. Но высота все же осталась неприступной для фашистов. Казалось, теперь она сама извергала ливень огня, уни­чтожая каждого, кто приближался к ее подножию, сея вокруг с прежней силой смерть — и только смерть

Дед Егор выколачивает трубку — трубку старую, в трещинах, перевязанную медной проволокой, в трех заклепках, — садится на камень...

— На высоте здесь тогда стоял взвод, и от взвода на четвертый день боев трое осталось в живых. Осталь­ные все полегли! Как богатыри полегли, но никто не сбежал. Да. Сами поумирали, но и ворогов изрядно по- уничтожили. Вся лощина была завалена их трупами. Сомов — это командир взвода, царство ему небесное, вот был бесстрашный человек! — и говорит мне: «Дед Егор! Раз связи у нас нет, то, может быть, они и не до­гадаются, как нам тяжело троим! Пойди-ка ты в ба­тальон. Расскажи им все! И тащи пулемет». — «Хоро­шо, говорю, держитесь!» — и бегу окольным путем, чтобы на засаду не наскочить. Все тогда воевали, все взводы, роты, батальоны. Карусель такая, что небу было жарко!

Когда я добрался до места, вижу: убит командир. Идут четверо и труп его несут на носилках... С пусты­ми руками вернулся назад... Только это стал я в де­ревню пробираться — начали палить финские пулеме­ты. Потом ударили пушки! Били они по Кудрявой недолго, замолкли — и снова пошла ружейная и автоматная пальба... Пролежал я некоторое время на земле и вдруг слышу: на Кудрявой заработал «мак­сим»! ..

Двадцать медведей убил за свою жизнь, убил мно­го и всякого другого зверя, а тут страх взял! . . Что за дьявол, думаю, на горе сидит, кто это там с фашиста­ми воюет? Пополз наверх. Ползу и прислушиваюсь: огонь ведется с головного дзота. Это на самой вершине, меж каменных плит. Полз я долго, добрался до этой пещеры, влезаю в нее и вижу: сидит боец за «макси­мом»! Видимо, он не раз встречал меня в этих местах, потому и не удивился моему приходу.

«Ты как попал сюда, откуда?» —спрашиваю. «Да вот, говорит, от соседей пришел на подмогу, пришел сказать, что подкрепление идет, целый батальон про­бирается по болотам, вот-вот будут здесь, а сказать-то и некому: был Сомов еще жив, да его при мне и убило осколком снаряда...»

В тот час, думается мне, и поседел Егор Фомич! Вот, бел что лунь, а были у меня и черные пряди во-

6 Георгий Холопов

лос. Стар-то я стар — годами, а телом молод, да душа молода. Жизнь прожита в лесу. Я этому Сомову раз двадцать разведку водил к финнам, раз десять один за озеро пробирался. Было делов у деда Егора! Вместо берданочки своей вот автомат достал. Сам достал. Фа­шиста как схватил вот так сзади — так и притащил Сомову! .. Да...

Значит, делать нечего, сидим и молчим. Солдат этот все в амбразуру, в окошечко глядит. Потом бро­сает мне связку пустых лент и говорит: «Набивай, дед­ка!» А сам за ручной пулемет берется. Сомовский был пулемет, он его вытащил из лощины. Да. Я набил од­ну ленту, он раза три прострочил по берегу озера, сме­ется: «А вдвоем веселее будто, дедка». Молчу я. До веселья ли тут? Он заговаривает со мной, а я все ре­бят не могу забыть, они, точно живые, так и стоят пе­редо мной...

Он тоже долго молчал, все о чем-то думал, морщил лоб. Потом спрашивает: «Ты что, дедка, воевать остал­ся?» — «Остался, говорю, уходить мне некуда, век свой прожил в лесу». Да. Он и говорит: «Так умирать не страшишься?» — «Все равно старость-то пришла», — отвечаю. «Тогда, дедка, — говорит он, — высоту эту, потому что она самая высокая, мы ни за что не долж­ны отдать фашисту. Понимаешь?» — «Как же не по­нимать, говорю. С Кудрявой далеко все кругом вид­но». — «Вот-вот!» — радуется он. «Понимаю, говорю, понимаю, я тоже в войне кой-что кумекать стал, раз­ведчиков все водил к финнам и немцам». — «Ну, а раз так, чуешь, дедка, почему я забрался на эту макуш­ку? .. Чуешь? ..» — «Чую», — говорю. ..

Гитлеровцы с двух сторон пошли на Кудрявую. Слева, со стороны озера, строчат и справа строчат. Си­дим мы в крепком месте. Камень кругом. Камень ми­ной не возьмешь! Да. Он и спрашивает: «Из какого оружия стреляешь, дедка?» Говорю: «Вот автомат знаю, да разведчики ручной пулемет со мной разучи­ли, вроде и ничего из него стреляю». Молчит.

А выстрелы все ближе и ближе раздаются. Ну, пря­мо рядом строчат. Автоматчики, видать. А он — ниче­го. Чем ближе выстрелы, вроде и спокойнее выглядит и веселее. Так наискосок от щитка все и поглядывает. Вечера тогда были уже светлые, что днем. Хорошо было видать. Фашисты уже были в лощине, голоса их стали слышны. Все кричат что-то по-своему. Я это ему: «Стреляй, сынок!» А он мне: «Молчи, дедка, рано». — «Стреляй!» — говорю и за рукав его дергаю, а он мне: «Молчи, дедка!» И так раз десять. Выдержки, значит, маловато было у меня, не вытерпел больше, схватил ручной пулемет и хотел на волю выбежать, а он как гаркнет: «Стой, старый дурак! ..» И тут застрочил! Да как еще застрочил!

Лег это я рядом и стал ленту набивать. Патроны в касках лежат, на земле валяются. В дзоте еще гранат круглых и длинных штук пятнадцать было, провода моток, два телефонных ящика и еще что-то, не помню уж...

Ну вот, стал я ленты набивать. Набиваю, а он стро­чит из «максима», крестит их. Когда ствол пулемета накалился, лег он за ручной пулемет. И опять строчит и крестит. И все ругается. Страшен был в своей ярости. Такие пулеметчики редко бывают, батенька. Да.

Вскоре в лощине крики и стоны раненых стали слышны. У него там какая-то черта была намечена, за которую он уже никого не пускал... Геройский был парень, царствие ему небесное,' редкий пулеметчик! Поубивал же он фашистов! Когда утром я посмотрел вниз, там их до дьявола валялось, и все вроде как бы на одной черте. Все рыжие, нарядные, солдаты и офи­церы. А то и все офицерье! Бог их знает. «Юнкера, — говорил он, — пятый день в этих местах, все пьют и пьяными на рожон лезут, нахрапом хотят взять высо­ту. ..»

Он все строчил и крестил этих самых юнкеров и таким манером через часок их отбил... Устал очень. Прямо задыхался. Скинул с плеч котомку свою, до­стал котелок и говорит: «Принеси, дедка, воды, уми­раю от жажды». Взял я котелок, вниз пополз. Дошел до ручейка, черпнул воды, а вода в нем не держится: котелок-то весь изрешечен пулями! Вернулся наверх, посмеялись с ним. Посмотрел консервы — те тоже на­сквозь прошиты. «А сам вот остался жив! — говорит он. — Как бывает, дедка, а? Счастлив я или нет?» — «Счастлив, говорю, такого пуля не возьмет». — «Да, какой-то я удивительный, говорит, товарищи все поуби­ты и ранены, а я вот — все жив! Когда еще третьего

дня воевали у Митькина хутора, надо было пехоту под­держать. Место открытое, фашисты со всех сторон об­стреливают, головы не поднять. Под таким огнем мы и ползли с километр. Нас было три пулеметчика. У каж­дого пулемет. Никто до места не дошел, а я дошел! И один дошел. Бывало, что и во весь рост поднимался, упрешь этак пулемет в живот и ведешь огонь. Выхо­дит, что пуля обходит храброго, как думаешь?» Гово­рю: «Правильно, и я сам такой. Другой раз десять уже был бы на том свете — шутка ли сказать, двадцать медведей имею на своем счету! — а я вот живу и здравствую, фашистов еще сколько поубивал!» Смеет­ся! Веселый парень был! «Тогда, говорит, дедка, на тебе банку консервов и мне банку — и за дело!»

Он в левое окошко глядит, я — в правое. Едим, го­ворим и в окошко поглядываем. Он вдруг и спохватил­ся: «А ведь совсем не дело делаем, дедка, что сидим вдвоем в одном дзоте! Надо делать вторую огневую точку. Тогда ни один дьявол нас не обойдет». Сказал и вскочил на ноги. Посмотрел я на него: небольшого такого роста, тощий мужик. Но сила в нем богатырская была, говорил, что пятый день все в боях и еще глаз не смыкал. Да.

Ну, значит, вышел он из дзота и за дело принялся. Он все за озеро боялся, за дорогу, которая идет по бе­регу. Человек он был смекалистый — видать, из масте­ровых — и солдат храбрый. Вырыл меж сосен неболь­шой окоп, обложил его кругом камнем, притащил из землянок доски, мешки с какой-то древесной мукой, несколько бревен, и получился у него из всего этого небольшой такой дзот. Вот туда он и забрался со сво­им «максимом». А меня оставил с ручным пулеметом. Так мы уладили дело, что всю местность пополам раз­делили, и каждому — свой кусок. И выходило после этого, что юнкерам этим самым никак не найти будет к нам лазейки.

Да... Так мы и расстались с ним до самого утра. А с первыми жаворонками, с первой их песней, ввали­вается он ко мне, говорит: «Сейчас, дедка, налажу связь, скучно не будет». Берет провод, телефонный ящик, второй оставляет мне, объясняет, как с ним об­ращаться, и уходит. А через час слышу в эту самую трубку: «Не спишь, дедка?» — «Нет, говорю, любуюсь

восходом, жаворонков слушаю». Он и говорит: «При­родой любуешься? Да, хорошая штука жизнь, кабы пережить войну, повидать, дедка, что будет потом. ..»

Ну, а дальше случилось так, что фашисты нам по­коя не давали, и мы без сна и еды два дня прожили в своих берлогах. Был у меня в кармане сухарь, тем и жил, посасывал, что медведь лапу. Да. Когда он чуял по моему голосу, что спать меня клонит, песни начи­нал петь. Знал он их пропасть. Видать, в мирное время был озорным и выпить не дурак. Такой завсегда дол­жен быть компанейским парнем!

Дед Егор достает из кармана синий кисет, наби­вает табаком обуглившуюся трубку в трех заклепках и молча курит, курит, все глядя вдаль. Я встречаюсь взглядом со связным командира батальона — тот отво­дит глаза. Все молчим. Наконец дед Егор встает, гово­рит:

Вот поднимемся наверх, тогда понятней будет остальное.

Мы поднимаемся на вершину высотки, заходим в головной дзот, и отсюда мне очень четко представ­ляется недавняя битва в лощине, где и до сего дня ле­жит так много вражеских трупов.

В жаркий день на версту слышен запах, — го­ворит связной. — В боевом охранении в такой день ре­бята чуть ли не противогазы надевают. Им наполови­ну урезаны часы стоянки.

Егор Фомич смотрит совсем в другую сторону. Не может он глядеть на лощину! Он кивает мне, говорит:

Какие места, а? Где такое еще сыщете? Море, а не лес. Ни конца, ни края.

Насколько хватает глаз с высоты вокруг виднеется один только лес, лес, лес. Горизонт напоминает непре­рывную цепь кавказских гор.

Потом и началось это, бой решительный за Куд­рявую. .. Дело было под самое утро. Человек пятьде­сят наступали по берегу, к лощине хотели прорвать­ся. На этот раз они, собаки, схитрили, атаку начали втихую. Видать, учуяли, что народу на Кудрявой кот наплакал. Он-то и кричит мне: «Дедка, теперь держись!

Стрелять тебе запрещаю, не открывай себя до моего сигнала».

Пулемет его заговорил вовремя и остановил фаши­стов у самой лощины. Те залегли и открыли огонь. Пу­лемет замолк. Стали по его дзоту бить из минометов.

Штук тридцать мин выпустили. Звоню: «Как де­ла?» — «Молчи, дедка, не тревожь пока!» Молчу. А сердце-то в груди разрывается. Да. .. Постреляли юн­кера и во весь рост поднялись. Пошли, как ходят в строю. И тут пулемет его вновь застрочил, стал крес­тить их. Негде было врагам укрыться, и они побежали назад. Сам позвонил: «Атаку отбил! Тринадцать ле­жат». Только он это сказал, как новая группа показа­лась у лощины. Мне сверху все видать! . . И снова ста­рая история: опять побежали. Звоню: «Сколько?» От­вечает: «Девять человек, мало».

Так он воевал, а я ждал своего череда. У меня заряженных было три диска. Жаль, что не было помощника. А то бы не утерпел, ввязался в бой. Звоню: «Как ■

дела?» И в такую трудную минуту смеется: «Всё жмут!» — «А ты как?» — «Все поджидаю! Я им, дья­волам, здесь уготовил такую дорожку на тот свет, что надолго меня запомнят». — «Хорошо, говорю, скажи,

; когда надо подсобить». Он и говорит: «Как только пат­роны придут к исходу, скажу — тогда открывай огонь, я и отойду».

И вот так, изредка, мы переговаривались с ним, по­ка он не закричал: «Слышишь, дедка? Дедка, умри, но не уходи с высоты! Слышишь? Осталась последняя у _ лента. Закладываю ленту...» Гляжу в окошко: фаши­сты окружили его самодельный дзот. Прижимаю труб­ку к уху, слышу: «Дедка, прощай, веди теперь огонь по моей хате, я им не дамся, держись теперь ты...»

Дзот его разворотило во все стороны. Наверное, он сразу рванул несколько гранат. И все стихло. Юнкера ^ эти самые тоже почти все полегли... Я вроде как ока­менел, прирос к пулемету — так и остался лежать...

Потом уже, когда появилась новая группа фашистов и они стали подниматься на Кудрявую, пришел в себя > и встретил их по-стариковски, двумя дисками... Да...

Вот, пожалуй, и все! И так до самого вечера финны больше не совались ко мне, а к ночи и наш батальон ^

л

подоспел. Остальное может рассказать вот связной. Они с командиром первые и зашли ко мне.

Связной мнется, потом говорит:

Что ж мне рассказывать? Пробивались через болота. В пути встретили засаду, уничтожили ее. К ночи лишь добрались к высоте. В живых был один Егор Фомич — вот наш герой!

Так и герой! — смущенно говорит старый охот­ник.

— Ты, Егор Фомич, настоящий партизан и боец. Вот увидишь — обязательно тебе присудят Героя, — с жаром говорит связной.

Так и Героя! — качает головой дед.

Мы спускаемся вниз. Останавливаемся у могилы неизвестного бойца, потом идем дальше. Связной воз­вращает меня назад, говорит:

Возьмите камешек на память. Вот отсюда, с мо­гилы!

Я поднимаю камешек — плоский, голубой, с розо­вым отливом.

Вот и держите при себе! Тогда вас никакая пуля не возьмет. Недавно мимо нас проходила рота. Коман­дир роты взял с могилы камешек, спрятал в карман. То лее самое сделали бойцы. .. Рассказывают, через день они пошли в бой, отбили у врага деревню, две вы­соты, взяли трофеи и фашистов поубивали сотню. А у них не только ни одного убитого, но и раненого не бы­ло! Правда, здорово, а?

У него, этого восемнадцатилетнего связного, вес­нушчатое лицо, курносый нос, и глаза горят счастли­вым огоньком, когда он говорит.

Чепуха все это! — сердится Егор Фомич.

Глаза у связного так сияют, что я говорю: «Да, здорово!» — и прячу поднятый камешек в карман.

Нет, святым он не был, — задумчиво говорит дед Егор. — И богатырем тоже. Он был простым рус­ским солдатом.. .

Они спорят между собой — и пусть. .. Мне же хо­чется молчать. Молчать и думать. И старик и связной комбата — оба герои. Дед совсем геройский. Но мне хочется все думать о неизвестном солдате, о котором я жадно прослушал рассказ старого охотника, чтобы, где бы мне ни пришлось говорить или писать о стойкости, храбрости русского солдата, я мог бы всегда вспом­нить о нем...

Я оглядываюсь еще раз на высоту. Она стоит, за­валенная обрубками деревьев, в воронках от мин и сна­рядов, с гранитной глыбой у самой могилы, к которой с трех сторон в порыжелой траве пробиваются свежие тропинки.

Из раздумья меня выводит голос связного:

— Здесь будьте осторожны... С тех высот стреля­ют снайперы.

Алеховщина, октябрь 1942 г.

Жена лейтенанта

Низко склонившись над картой, майор Мартынов давал последние указания и советы лейтенанту Вол­кову, которому ночью предстояло идти в разведку боем.

Высокого роста, могучего сложения, майор занимал чуть ли не всю скамейку и весь стол, на который он навалился мощной грудью. На краешке скамейки си­дел Волков, через плечо майора наблюдая за движе­нием его карандаша.

Заключая беседу, Мартынов решительно придвинул к себе подсвечник с оплывшей свечой, обвел красным карандашом крестик на карте.

Так вот здесь, — сказал он лейтенанту, — при­стрелян каждый сантиметр реки. Пойдешь вброд. С бо­ем! Не выйдет — иди вплавь. Но достань «языка»! — Мартынов грузно встал, вложил карту в планшетку, и мы вышли из мрачной, холодной землянки.

В лесу было солнечно и тепло. Мы выкурили по па­пироске и пошли провожать Волкова. Тропинка к нему в роту шла сразу же за шлагбаумом.

Потом я пошлю к тебе начштаба, вы еще раз все согласуйте, — сказал Мартынов. — Береги себя. Ранят — не показывайся на глаза.

А если убьют? — меланхолично спросил Волков.

Майор сделал вид, что не услышал вопроса.

Не успели мы дойти до шлагбаума — навстречу по­казалась белая от пыли почтовая машина.

Лейтенант нерешительно поднял руку. Но машина и без его знака уже замедлила ход, а вскоре и остано­вилась. Из кабины выпрыгнул молоденький розовоще­кий экспедитор; в полку его все запросто звали Васей. Широко улыбаясь, он обратился к Волкову:

Не письма ли ждете, товарищ лейтенант?

Устал ждать! — печально ответил Волков.

Ты-то мне как раз и нужен, голубчик! — вме­шался в разговор майор, подойдя к экспедитору. — Скажи, пожалуйста, скоро ли ты перестанешь возить в полк девушек? Ты понимаешь — идет война и нам некогда учить их военному делу? ..

Но ведь они не просто девушки, товарищ коман­дир полка, а добровольцы, многие из них имеют значки ГТО, — попытался было робко оправдаться Вася.

Это не меняет существа дела! — оборвал его Мартынов. — Не место им на войне!.. Этих двух бабе­шек— Берту и Зину, которых ты привез вчера, утром же свезешь обратно в Лодейное Поле. И чтобы больше я в полку не видел никаких особ женского пола! По­нял? — Мартынов пригрозил пальцем. — А теперь да­вай газеты.

Вася выхватил из протянутой руки шофера заранее приготовленную пачку московских и ленинградских газет, вручил их майору и, многозначительно подмиг­нув Волкову, ответил:

В таком случае, товарищ командир полка, мне больше не придется возить почту. Разрешите вернуться в роту? Товарищ лейтенант как раз здесь, вы бы дого­ворились о новом почтовике.

Это почему же? — развернув газету, грозно по­ведя бровями, спросил Мартынов.

Не подхожу я для этой работы. Приедешь за почтой на станцию, а там уже с утра человек двадцать, а то и больше, дожидаются машины. Все просятся на фронт! Как же не взять их в пустую машину? Ведь не на гулянку просятся, а на фронт!..

Майор рассмеялся, сказал:

А ты бы, чудак, рассказал им про фронтовые дела, про бомбежки и артиллерийские обстрелы. Сразу бы у многих отбил охоту на передний край.

Пытался! Рассказывал такие «ужасти», что у самого мурашки бегали по спине. Вы, конечно, не поверите. . . — Вася подошел к крытому брезентом ку­зову машины и скорчил кому-то гримасу. В кузове раздался сдержанный женский смех.

Мартынов тревожно переглянулся с Волковым.

Из кузова на землю выпрыгнула девушка лет два­дцати, в соломенной широкополой шляпе с длинными голубыми лентами, в цветастом маркизетовом платье, в белых туфельках на высоких каблуках. Через руку у нее было перекинуто летнее пальто. В другой руке она держала небольшой дорожный чемоданчик.

Сдерживая смех, я посмотрел на Мартынова. Майор побагровел, готов был разразиться бранью, успел толь­ко сказать: «Это еще что за дачница?..»—и осекся на полуслове... С криком «Маша!» Волков подбежал к девушке, схватил ее за руки и закружился с ней на дороге. Широкополая соломенная шляпа с развеваю­щимися голубыми лентами слетела у нее с головы.

Я переглянулся с майором, он опередил меня, под­нял шляпу и, весь еще багровый, сложив руки на жи­воте, стал с нескрываемым любопытством ждать, что же последует дальше.

А те чуть ли не одновременно крикнули: «Горь­ко!» — и расцеловались.

Потрясенный командир полка не знал, что выгово­рить.

Товарищ майор, — немного придя в себя от ра­дости, смущенно сказал Волков, — прошу познако­миться, моя жена...

Мартынов, передав лейтенанту соломенную шляпу, стал торопливо застегивать ворот гимнастерки. Вася сел в кабину, толкнул шофера в бок, и машина сорва­лась с места. Мартынов крикнул Васе: «Ты потом зай­ди за письмами!», обернулся к Волковой и сухим, офи­циальным тоном представился. По всему было видно, что командир полка совсем не рад ее приезду.

Вы к нам прямо из Ленинграда? — нехотя спро­сил он, чтобы что-нибудь*спросить.

Представьте себе, что да! — ответила задорно Волкова. Вид у нее был счастливый и беспечный. Она обернулась к мужу: —Мне вдруг так захотелось уви­деть тебя! Посмотреть, как ты выглядишь, как вою­ешь... Не удержалась и вот, видишь, приехала в та­кую даль... Не сердишься?

Смелая у тебя жена, лейтенант, — сказал Мар­тынов.

Чтобы найти вашу часть, мне пришлось объ­ехать чуть ли не весь Карельский фронт. Не сердишь­ся? — снова обратилась она к мужу. — Не сердись.

Майор вдруг расхохотался:

Нашли-таки мужа, убежавшего со свадьбы!

Волкова настороженно посмотрела на командира

полка и вдруг, запрокинув голову, раскатисто рассмея­лась.

Он вам рассказывал? — спросила она.

Только ли мне? Об этом знает чуть ли не весь полк.

У нас была самая комическая свадьба. Правда, трудно что-нибудь придумать смешнее? ..

Свадьбу вашу мы можем завершить здесь, — проговорил Мартынов, — хотя и время, и место для этого малоподходящие.

Волкова оглянулась вокруг:

А у вас здесь так хорошо! — восторженно ска­зала она. — Чудесный лес! Тишина!

Обманчивая тишина. — Лейтенант взял из рук жены пальто, поднял чемодан. — Вчера, например, це­лый день шли тяжелые бои...

«Особенно досталось моей роте», — хотел он доба­вить, но вовремя прикусил язык.

Да, вчера было жарко, — проговорил Марты­нов; встретившись же с настороженным взглядом Вол­кова, поправился: —Дышать было нечем. Пекло, как где-нибудь в Ашхабаде.

А помнишь, Михаил Ефимович, Ухту? По­мнишь, как Маша нам прислала ящик мандаринов? Помнишь, как потом мы протыкали мандарины шом­полами и разогревали их на костре? Помнишь, какие тогда стояли морозы? — Лейтенант обнял жену за плечо: — Тогда я только еще ухаживал за ней...

Ухта!.. Гм!.. — Майор усмехнулся, обернув­шись ко мне. — Это он, капитан, вспомнил финскую войну, зиму тридцать девятого года... Мать родную забудешь, а Ухту — никогда! Помню мандарины, как

же! Они в ящике гремели, как грецкие орехи. Морозы- то ведь стояли пятидесятиградусные...

Мартынов пригласил Волковых к себе в землянку, и мы направились обратно на командный пункт полка.

В десятом часу вечера я с майором пошел в роту Волкова. Майор шел впереди, освещая дорогу карман­ным фонариком. О чем бы я ни говорил с ним, разговор наш все время переключался на сегодняшнюю развед­ку. Я охотно поддерживал беседу, мне все было инте­ресно. Командование придавало большое значение этой разведке, и я, как военный корреспондент, вникал во все подробности ее подготовки, чтобы потом рассказать о ней на страницах армейской газеты.

Одного боялся майор: как бы приезд жены Волкова хотя бы косвенным образом не повлиял на исход раз­ведки.

Если и повлияет, то только в лучшую сторо­ну, — пытался я успокоить его.

Думаешь? — задумчиво спросил майор.

Конечно! Во всяком случае — никак не поме­шает. ..

Я знал «историю» Волковых, историю их женитьбы. Свадьба у них была с 21 на 22 июня 1941 года в ку­рортном местечке недалеко от Выборга, в окрестностях которого была расположена часть, где служил лейте­нант. По тревоге ночью Волков был вызван со свадьбы в полк... и больше не вернулся.

Волкова всю ночь проплакала. Лишь утром она узнала, что началась война. С того дня она не видела мужа. Полк, в котором он служил, уже вечером высту­пил на границу, а через день участвовал в бою...

Мартынов в это время был в отпуске, на родине, в Горьковской области.

Как многие другие, я знал «историю» и Мартынова. Он женился года за три до финской войны, и неудачно: через месяц он вынужден был развестись. История эта тяжелым камнем легла ему на сердце. С тех дней он недоверчиво, а порой с неприязнью стал относиться к женщинам.

Мартынов и Волков были фронтовыми товарищами. Вместе они прошли зимнюю кампанию 1939/40 года. Майор тогда был в чине старшего лейтенанта, командо­вал батальоном. Волков же на войну пришел с группой

добровольцев студентов-лыжников Ленинградского электротехнического института, отличился в бою, пока­зал свои незаурядные способности, был награжден, за­менил раненого в бою командира роты и после оконча­ния войны пожелал остаться в армии. Мартынов дру­жил с Волковым, все трудные задачи в полку поручал ему, и Волков в любой боевой обстановке их выполнял.

Но присутствие жены Волкова беспокоило майора, он то и дело сокрушался:

Надо же ей приехать именно сегодня! Хоть бы на день позже!.. — и тут каждый раз он ругал экспе­дитора Васю.

Ну, такая девушка все равно бы добралась до полка, — успокаивал я его. — Не Вася, так кто-нибудь другой подвез бы ее.

Скажи пожалуйста, какая храбрая! — вслух раз­мышлял майор. — Объехала чуть ли не весь фронт ради того только, чтобы взглянуть на муженька. Как ты думаешь, капитан: любовь это или просто бабья блажь?

По-моему, хорошая, возвышенная любовь. Ма­рия Волкова вряд ли что-нибудь понимает в «блажи»,

Черт их знает, не верю я их брату...

Мне показалось, что в темноте майор махнул рукой, и почему-то стало его жаль.

Форсирование Тулоксы началось в двадцать четыре ноль-ноль при сильной поддержке нашей артиллерии, которая очень скоро пробила широкую брешь в обороне противника. Минут через двадцать стали поступать первые донесения:

Группа Волкова с боем перебирается через Тул- оксу.

Группа Волкова достигла вражеского берега и ведет бой с автоматчиками...

Удивительно удачной была эта разведка! Уже через полтора часа группа Волкова вернулась к себе в обо­рону, приведя трех «языков». Среди разведчиков не было ни одного убитого, ни одного раненого — случай исключительный в первые месяцы войны. В мокрой одежде, грязные, но всё еще с боевым азартом, они ввалились в наш блиндаж и, перебивая друг друга,

стали рассказывать, как прошла разведка боем. Потом разведчики ушли — на командном пункте батальона им были приготовлены горячая баня и праздничный ужин. Волков переоделся, развернул карту, подсел к Марты­нову и начал подробный доклад...

Мария Волкова и понятия не имела об этой ночной операции, которую так удачно провел ее муж. Она в это время спокойно спала на командном пункте полка.

Выслушав доклад лейтенанта, Мартынов отпустил его к жене, а сам с начальником штаба полка стал до­крашивать приведенных пленных.

В двенадцатом часу дня артиллерия противника от­крыла сильный огонь по всему нашему переднему краю. Это было ответом на разведку боем. Минут через пятнадцать огонь был перенесен в глубь обороны. Тя­желые мины и снаряды стали рваться и на территории командного пункта полка. Один снаряд угодил прямо в блиндаж связистов, раскидал четыре наката бревен. Особенно же досталось добровольцам, которые жили в шалашах, отведенных им Мартыновым в тылах пол­ка. Среди добровольцев имелись тяжелораненые.

Когда первые снаряды стали рваться на территории командного пункта, Мартынов велел связному узнать, где находится жена Волкова. Тот быстро обежал по траншеям чуть ли не все штабные землянки, но Вол­ковой нигде не было. Тогда Мартынов сам пошел на поиски. Волкову он нашел в лагере добровольцев, от­куда доносились крики и стоны, — она там перевязы­вала раненых.

Вскоре пришли санитары с носилками, раненых унесли. Мартынов приказал ликвидировать лагерь, а всех добровольцев вывезти в Олонец.

Добровольцев собрали на командном пункте. Были тут школьники старших классов, инвалиды первой империалистической войны, среди них один даже с «Ге­оргием» на груди, железнодорожники, трое пожилых колхозников. Находились здесь и «бабешки», как их называл Мартынов.

Учитывая обстановку, майор приказал уехать и

Марии Волковой. Лейтенанта он вызвал из роты по- прощаться с женой.

Волкова хотела попросить и мужа и Мартынова, чтобы ее хотя бы еще на день оставили в полку, но на* строение у всех было таким подавленным, что она про­молчала. А ей так не хотелось уезжать!..

Добровольцев разместили в грузовой машине. Они молча и хмуро косились на Мартынова. Чувствуя, что надо что-то сказать на прощание, майор произнес не­большую речь, в которой посоветовал добровольцам сперва пройти хорошую военную подготовку в ополчен­ческих отрядах при горвоенкомате, потом уже идти на фронт...

Марию Волкову майор посадил в кабину. Волков нежно попрощался с женой, майор дал знак шоферу, и машина тронулась в город...

^Сердишься? — спросил майор Волкова.

Сержусь, — сквозь плотно сжатые губы прогово­рил лейтенант. — Поторопился спровадить Машу.

Так лучше, — сказал майор. — И тебе и ей спо­койнее. ..

Но на другой день Мария Волкова вернулась об­ратно в полк.

Вы что-нибудь забыли у нас? — спросил встре­воженный Мартынов, встретив ее у порога землянки*

Волкова печально и устало улыбнулась:

Да, забыла, — сказала она.

Что же это может быть? — стал гадать майор. — Чемоданчик и пальто у вас в руках, У вас, кажется, ничего другого не было с собой? ..

Я «забыла» Костю. Нам так хорошо было в мир­ное время, в институте. Почему нам не делить трудно­сти военных дней?.,

Я вас не понимаю, — сказал Мартынов, хотя ве­ликолепно понял ее с первых же слов.

Я хочу сказать: почему бы мне не остаться на фронте, не воевать вместе с мужем? ..

Майор нахмурил брови. Подумав, он пригласил Волкову в землянку и долго не знал, как начать не­приятный разговор. Привык он иметь дело с солдат тами, а тут перед ним сидела хрупкая молоденькая женщина, еще девчонка, ее надо было уговорить уехать

в Ленинград, оставить в покое мужа, которому, право, не до нее сейчас...

С полчаса Мартынов, как мог мрачнее, обрисовывал Волковой обстановку на фронте, говорил о тех неудоб­ствах, с которыми связано пребывание на фронте нево­енного человека, и в особенности женщины. Но порази­тельно — Мартынов это сразу заметил, — чем больше он пугал и отговаривал, тем более спокойным и про­светленным становилось у Волковой лицо...

Мне кажется, что теперь я ничего не испугаюсь. Страшнее вчерашнего трудно что-нибудь придумать.

Вчерашнее — это цветочки, ягодки будут впере­ди!— майор рассмеялся. — Разве это артналет?! По­щекотали только нервы. А бывают налеты серьезные, с тяжелыми последствиями... Как-то наша рота стояла в березовой роще, это еще было по ту сторону Тулоксы. Так дьяволы выбросили на этот участок перед наступ­лением тысячу мин и снарядов. Тысячу! Не триста снарядов, как вчера. И рощу словно всю вырубили.

Волкова закрыла лицо руками:

Страшно...

Мартынову удалось уговорить ее уехать. Уже вы­ходя из землянки, она попросила у него разрешения позвонить мужу.

Нет, этого я не могу разрешить, — ответил Мар­тынов. — Вы его встревожите, он может подумать, что с вами что-нибудь случилось.

Ужасный вы человек! — рассмеявшись, сказала Волкова. — Не идете ни на какие компромиссы.

Не имею права. Война! — Майор проводил ее до шлагбаума и на штабной машине отправил в Олонец, откуда она должна была на попутном транспорте уже сама добраться до Лодейного Поля. Вернувшись к себе в землянку, он облегченно вздохнул, вытер платком вспотевшее лицо. У него был такой вид, точно он про­делал трудную физическую работу.

Ночью на Тулоксе шли тяжелые бои. Противник в трех местах форсировал реку и закрепился на нашем берегу. Но к утру положение было восстановлено, враг был сброшен в Тулоксу.

Усталый, измученный, Мартынов вернулся на ко­мандный пункт полка и вместе с комиссаром энергич­

но

но принялся за эвакуацию раненых. Санитарные ма­шины одна за другой прибывали из Олонца.

На одной из машин в полк снова приехала Волкова.

Вы опять здесь? — спросил изумленный Марты­нов.

Она ничего не ответила, только печально развела руками.

Что же мне делать с вами? — сердито прогово­рил Мартынов.— А я-то уж думал: уговорил вас.

Не сердитесь! — Волкова пошла вслед за майо­ром в землянку. — Мне не хочется произносить гром­ких слов о патриотизме, о гражданском долге — я их просто не умею говорить, — но я комсомолка, я не могу уезжать, когда у вас здесь так тяжело. Помогите мне остаться на фронте. Может быть, и я чем-нибудь могу оказаться полезной? Подумайте, право, товарищ майор. Я студентка третьего курса, учусь в том же Электро­техническом институте, откуда к вам пришел Костя. Не думайте, пожалуйста, что я какая-нибудь там бело­ручка. Я все умею делать.

Но майора разжалобить или уговорить было не так легко. Он редко отступал от ранее принятых решений. На все просьбы Волковой он отвечал отказом и, накор­мив ее завтраком, на той же санитарной машине вме­сте с ранеными отправил в Лодейное Поле.

Но утром следующего дня Волкова снова оказалась на командном пункте полка.

Майор был в отчаянии. На этот раз он не пригласил ее в землянку, не предложил завтрака, а тут же, на по­ляне, при всем честном народе отчитал за непослуша­ние, потом вызвал младшего лейтенанта Павлова, известного в штабе полка своей исполнительностью, приказал немедленно собраться в дорогу, доставить Волкову в Лодейное Поле, а оттуда — в Волховстрой.

Павлов быстро собрался, посадил Волкову в ма­шину — и они уехали.

Но утром перед землянкой майора снова показа­лась Мария Волкова. На этот раз она была без своей соломенной шляпы с голубыми лентами. У нее был усталый вид: глаза сонные, волосы растрепанные, цве­тастое маркизетовое платье испачкано дегтем; чемо- ^^ан, который она держала в руке, весь был в царапи­нах и вмятинах.

Мартынов был потрясен. Он только и смог спро­сить:

А где Павлов?

Волкова села на пенек, собралась с мыслями и лишь потом ответила:

Думаю, что где-нибудь в Волховстрое.

Ничего не понимаю!..

А ведь все так понятно! — сказала она. — В Ло~ дейном Поле мы сели в поезд. Я была утомлена с до­роги, сразу же легла на верхнюю полку. Попросила моего провожатого не будить меня до самого Волхов­строя. Он охотно согласился. Но я, конечно, и не ду- мала спать, просто немного подремала...

Майор потряс кулаками и нервно заходил по по­ляне:

Ох, коварные женщины!..

Волкова продолжала рассказывать:

Ваш незаменимый Павлов долго крепился, охра­няя мой сон. Потом, видимо, решив, что я крепко сплю, сам лег спать.

Тут уж из груди Мартынова вырвался тяжелый стон.

Когда мы подъехали к станции Паша, это было в первом часу ночи, — продолжала монотонно расска­зывать Волкова, — там стоял встречный поезд..«

И вы пересели в него? ..

Вы угадали.

Скажите, товарищ Волкова, — вполне офици­альным тоном спросил Мартынов, — каким образом вам удается сесть то на санитарную машину, то на по­чтовую, а то даже в машину с горючим?

Очень легко, товарищ майор. Я говорю, что я жена командира роты Волкова. Костю все знают, и меня охотно сажают в машину.

Скажите еще одно: где вы оставили свою шля­пу с голубыми лентами?

В поезде. Чтобы я не убежала, ваш Павлов при­вязал мою шляпу за ленточки к кронштейну, или как там они называются, ну, на чем держатся полки?.. Он думал, что шляпа с лентами — самое дорогое у меня в жизни. — Она усмехнулась. — Он у вас очень сообра­зительный!

Майор пожевал губами, спросил:

Так, надо думать, Павлов сейчас в Волховстрое?

Если только он случайно не проснулся ночью. Вы о нем, пожалуйста, не беспокойтесь. С ним ничего не случится! Завтра же он будет здесь.

Майор хотел наговорить Волковой дерзостей, но удержался, только махнул рукой:

С меня хватит! Пусть теперь с вами мучается ваш милый супруг. — Он ушел в землянку и стал зво­нить в роту.

Волкова пошла вслед за Мартыновым, села на по­роге землянки.

Я постараюсь, товарищ майор, не быть помехой ни вам, ни мужу. — Она раскрыла помятый, в царапи­нах чемоданчик, вытащила из него какую-то бумажку, поднялась, положила Мартынову на стол.

Накручивая ручку телефонного аппарата, майор пробежал бумажку глазами и тяжело вздохнул: «Ну и жену выбрал себе бедный Костя! Не дай бог такую».

Бумажка была от командира дивизии. Генерал предписывал майору заняться судьбой Волковой, по­мочь ей остаться на фронте.

Волкова достала из чемодана мыло, полотенце и пошла к родничку приводить себя в порядок. Родничок находился метрах в двухстах от землянки Мартынова. Но там кто-то уже мылся, раздевшись до пояса. Вол­кова хотела было вернуться назад, но боец, умывшись, схватил с ветки полотенце, и она узнала в нем Васю- почтальона. Она обрадовалась, подошла к нему, поздо­ровалась.

Насупив брови, он буркнул что-то в ответ.

Почему ты так неприветлив сегодня? — спро­сила она.

А так просто, — нехотя ответил Вася.

Но все же! Мы ведь с тобой друзья?

Друзья! — нараспев проговорил Вася. — Вы, можно сказать, блаженствовали все эти дни, а я за вас отдувался.

Я-то блаженствовала? — горько усмехнувшись, спросила Волкова. — Ты толком расскажи, что с тобой.

А то сами не знаете? — Он наскоро вытерся и надел рубаху. — Из-за вашего брата и происходят все неприятности. Теперь — шабаш! Я вернусь в роту, но

другой почтарь уж будет построже, не такой дурак, как я.

Загадками говоришь, Вася. Ты простой челове­ческий язык знаешь?

Человеческий язык!.. Придумала!. • Получишь строгое взыскание, тогда будешь знать...

И это из-за меня?

А то из-за кого же?

Прости, Вася. Я и не подозревала, что у вас та­кой строгий майор.

Будешь строгим! Если все жены будут приез­жать на фронт навещать мужей, тогда здесь и воевать будет некогда.

Минут через пятнадцать Волков прибежал на командный пункт полка. Он был рад, что жена оста­лась на фронте, хотя понимал, что это связано со мно­гими трудностями и неудобствами как для него, так и для нее.

Возвратившись в роту, Волков вызвал солдата Ива­на Тагильцева, познакомил его с Марией.

Сделай из нее солдата, — сказал он Тагильцеву. — Научи ее прежде всего владеть всеми видами оружия. Для нее это сейчас — самое необходимое.

Волков снял со стены трофейный автомат, вручил его жене:

Владеть автоматом ты должна в совершенстве. Может быть, станешь хорошим автоматчиком, и тогда Иван Тимофеевич возьмет тебя в свою группу?.. — И Волков вопросительно посмотрел на Тагильцева.

Иван Тимофеевич Тагильцев, сибиряк, в недавнем прошлом охотник и таежный следопыт, организатор группы автоматчиков-добровольцев в роте, прищурив левый глаз, с любопытством и нескрываемой иронией посмотрел на Волкову: худенькую, почти девочку. Осо­бенно его рассмешили ее туфельки на высоких каблу­ках.

Переступая с ноги на ногу и по привычке расправ­ляя пояс на гимнастерке, Тагильцев ответил:

Все бы хорошо, товарищ лейтенант... да уж больно хрупкая у вас жена. Дело солдатское, сами по­нимаете, грубое, требует силы и сноровки. Почему бы

вам не определить ее в санчасть?.. Или, скажем, в пи­саря?.. Вы — офицер, начальство бы уважило вашу просьбу. — Он провел рукой по усам. — Солдатское дело — хлопотливое...

— Вот поговори с ней, Иван Тимофеевич! — не без гордости за жену сказал Волков. — Солдатом мечтает стать. Самым что ни на есть рядовым солдатом.

Через несколько дней, получив новое редакционное задание, я выехал в район Суо-Ярви и потерял из виду и полк Мартынова, и Волкова, и его молоденькую жену... А тем временем изменились события на фрон­те. Полк Мартынова, как и вся южная группа войск Карельского фронта, вынужден был в сложившихся условиях с боями отойти на новый оборонительный рубеж по реке Свирь. Лейтенанту Волкову и роте его соседа, капитана Переверзева, было приказано прикры­вать отход войск.

С боями наши части отходили за Олонец. За Олон­цом завязались ожесточенные бои с противником. Это было в тяжелые дни сентября 1941 года.

В районе деревни Мегрега рота Волкова в бою по­теряла половину своего состава, но дала возможность уйти от противника артиллерии и транспорту, застряв­шим в этом районе. Во время контратаки тяжело ра­нили лейтенанта, и он остался лежать у сенного сарая.

Один из санитаров, не долго думая, пополз к сараю, почти добрался до командира, но в это время из сарая застрочили автоматы, и он вынужден был отойти назад. Наши открыли ружейный и пулеметный огонь, фаши­сты ответили сильным огнем из деревни, и над ране­ным лейтенантом завязался огневой поединок.

Пять раз санитары и солдаты-добровольцы подпол­зали к Волкову и все же не смогли вынести его с поля боя.

Тогда поползла Мария Волкова. Помочь ей вызва­лось человек десять новых добровольцев. Но Мария сказала, что ей нужны только двое помощников: од­ному надо будет ползти налево, другому направо, за­вязать перестрелку с гитлеровцами, засевшими в са­рае. ..

В отличие от санитаров, она ползла не по откры­тому месту, хорошо простреливаемому врагами, а вкру­говую, в высокой жухлой траве. Двое ее помощников

уже вели огонь по сараю с флангов. Помогали им и наши пулеметчики. Над раненым командиром роты за­вязался новый огневой поединок, но Мария Волкова бесстрашно подползла к мужу, взвалила его к себе на спину и, пригнув голову к самой земле, точно пловец работая руками, повернула обратно к своей траншее...

У командира роты было четыре пулевых ранения. Самым серьезным было ранение в грудь, у него хлю­пало в легком и горлом шла кровь. Лейтенанта наско­ро перевязали, и Мария с двумя санитарами вынесла его на дорогу. Санитаров она вернула назад, а сама стала дожидаться попутной машины, чтобы эвакуиро­вать мужа.

Вскоре на дороге показалась трехтонка. Поверх бое­припасов лежали тяжелораненые из роты капитана Переверзева.

Волкова подняла руку, но машина не остановилась.

Она побежала рядом с машиной, пытаясь ухва­титься рукой за борт.

Ты должен взять раненого, это командир ро­ты! .. Ты не имеешь права не взять его!.. — зады­хаясь, кричала Волкова шоферу.

Ну куда я его дену? — свирепо прокричал ей в ответ шофер. — У меня раненые лежат друг на друге!

Ты должен взять его, место для него найдется, ты только останови машину!.. — Волкова ухватилась рукой за борт. Это ей казалось спасением.

Но спасения не было. Шофер переключил скорость. Волкову сперва рвануло вперед, потом отбросило в сто­рону. Она пробежала еще несколько шагов и у самого кювета ткнулась лицом в песок, ободрав в кровь ко­лени.

Увидев это, раненые, лежавшие поверх ящиков с боеприпасами, заколотили кулаками по кабине.

Но машина не остановилась. Мария Волкова под­нялась и, тяжело хромая, со слезами на глазах верну­лась к мужу. Он выглядел совсем плохо...

Но вот на дороге раздалось рокотание второй ма­шины.

Эту я уж остановлю! — вслух сквозь слезы про­изнесла она и пошла навстречу машине.

Но машина, поравнявшись с нею, промчалась мимо.

Шофер! Возьми лейтенанта! Он тяжело ранен! — что было силы крикнула Волкова.

Прижав автомат к груди, она стояла посреди до­роги и смотрела вслед машине: «Может быть, все же остановится?» Машина на бешеной скорости уходила все дальше и дальше. «Неужели не остановится? — Волкова закусила губу и почувствовала солоноватый привкус крови. — Неужели не остановится? ..» Наде­жда все еще не покидала ее. Но машина завернула и исчезла за лесом. Тогда она закинула ремень автомата на плечо и беспомощно опустила руки.

Тяжело хромая, она поплелась обратно к мужу.

В это время где-то совсем близко раздались автомат­ные очереди, рокотание машины, крики. На дороге по­казалась третья машина. Она вся была облеплена ра­неными. Пар клубился из радиатора. Машина шла тихо, накренившись на один бок, и разорванная шина на заднем колесе гулко хлопала по булыжнику.

Волкова стала посреди дороги и еще издали погро­зила шоферу автоматом. И, вдруг испугавшись, что и эта машина может проехать мимо, легла поперек до­роги.

Машина остановилась в двух шагах от нее. Из кабины выскочил седоватый шофер, подбежал к ней, попробовал взять ее на руки, думая, что она тяжело ра­нена. Но она молча указала рукой на Волкова, лежав­шего в кустах, поднялась, побежала за шофером, по­могла ему донести мужа до машины. Шофер втащил его в кабину, уложил на сиденье и, став на подножку машины, крикнул:

Скорее садись, сестра! Позади — фашисты!

Закинув ремень автомата за плечо, Волкова побе­жала за машиной, ухватилась за борт кузова, ей на помощь протянулись руки раненых, но позади разда­лись улюлюканье, пьяные голоса, автоматные очере­ди. .. Оглянувшись назад, она увидела солдат в зеле­ных мундирах. Враги были близко. Волкова мгновенно оценила обстановку: «Если машина не остановится, ее все равно нагонят. Выход один — преградить дорогу фашистам!» Она оттолкнулась от кузова и, пригнув­шись, отбежала в сторону, прыгнула в кювет. Сбросила с плеча автомат. Дала очередь по бегущим вражеским солдатам. Упали те двое, что бежали с краю дороги.

Раненые заколотили кулаками по кабине, но Ма­рия Волкова крикнула:

Не смейте останавливать машину!

Хлопая рваной шиной, машина медленно уходила вперед. Тогда кто-то из раненых, сообразив, что заду­мала Волкова, размахнулся, бросил ей связку ручных гранат в траву, а кто-то другой — завернутые в кусок газеты запалы.

Волкова подобрала их, хотела вставить запал" в гра­нату, но у нее вдруг так сильно задрожали руки, что она сразу же отказалась от своей затеи.

Что со мной? — испуганно прошептала она и, оглянувшись, увидела, что по другую сторону дороги, ползком по траве враги окружают ее. «Их семеро, я одна...» —с отчаянием подумала она. Она никогда не верила ни в бога ни в черта — она была родом из ста­рой потомственной рабочей семьи, — а тут вдруг горячо прошептала: «Боже, только бы не дрожали руки! Толь­ко бы не дрожали руки!» Но руки у нее дрожали. Тогда она сильно сжала кулаки и спрятала за спину. Но руки дрожали и за спиной!..

Гитлеровец, ползший крайним от всей группы, при­поднялся, нацелился в нее из автомата и дал очередь. Она спрятала голову. Пули защелкали по задней стенке кювета и позади в лесу, непривычно, с двойным зву­ком.

Стреляют разрывными!.. — Дрожащими рука­ми она взяла автомат, выставила его из кювета и, за­слонившись диском, снова высунула голову... К чему- то ей припомнилось все, что она знала о разрывных пулях... Говорят, в полете они разрываются от сопри­косновения с любым предметом, даже с пожелтевшим листиком на дереве, рана же бывает страшной...

Гитлеровец дал еще одну длинную очередь и при­встал на колено. Тогда что-то воинственно закричали остальные полупьяные фашисты и одновременно от­крыли огонь. Гитлеровец вскочил, разбежался, сделал три больших прыжка через дорогу. Но на четвертом, когда он должен был уже оказаться в кювете, Волкова нажала на спусковой крючок. Достаточно было бы и короткой, но она дала длинную очередь. Недалеко от кювета гитлеровец упал навзничь, раскроив себе череп о булыжник.

По кювету снова ударили вражеские автоматы. Гит­леровцы поднялись с земли. Они страшно ругались. Лица их были искажены от бешенства. Растеряйся Волкова на мгновение — и участь ее сразу же была бы решена. Но она успела схватить гранату, сунула в нее запал и тут же швырнула ее через дорогу. Раздался взрыв, а вслед за ним — крики и стоны. Волкова бро­сила вторую гранату...

Гитлеровцы стали уходить в лес.

Мария Волкова выползла из кювета, сняла с пояса убитого гитлеровца, лежавшего на дороге, острую, как бритва, финку с рукояткой из оленьей ножки, вставила в автомат новый диск, нацепила оставшиеся гранаты себе на пояс и в мокрой от пота гимнастерке, со слип­шимися на лбу волосами, спотыкаясь чуть ли не на каждом шагу в своих тяжелых кирзовых сапогах, так больно натиравших ей ноги, пошла в преследование.

Враги далеко не могли уйти. Это она знала хорошо. Перебегая от дерева к дереву, прячась за ними, она шла по лесу, прочесывая себе путь короткими очере­дями из автомата. В густых зарослях папоротника, сильно подернутого желтизной, Волкова пустила в ход две последние гранаты, которые и решили исход ее по­единка с гитлеровцами, но автоматной очередью в грудь она была смертельно ранена...

Когда часа через три солдаты роты Волкова стали пробираться через лес к дороге, они в пути наткнулись на жену лейтенанта. Маша лежала недалеко от истреб­ленных ею вражеских автоматчиков в зеленых мунди­рах. Солдаты перевязали ее и бережно уложили на но­силки. Предельно усталые от многодневных и непре­рывных боев, они молча понесли Волкову впереди колонны.

Комбат Бурлаченко

С трудом пробивались артиллеристы через заболо­ченный лес в район боевых действий. Они валили де­ревья, выкорчевывали пни, и далеко окрест разносил­ся крик ездовых и храп измученных коней.

Во главе первой батареи шел капитан Бурлаченко. Вслед двигалась батарея Овсеенко. За ними настойчиво вел свою батарею старший лейтенант Донец.

Позади ехали повозки со снарядами, повозки с фу­ражом и продовольствием, походные кухни, фургоны медсанбата, и колонна, растянувшаяся на несколько километров, казалась утонувшей в испарениях, кото­рые так густо валили от коней.

По боевую ось засосало первое орудие. На пяти па­рах коней не вытащить было гаубицу.

Расчеты, вперед! — командует капитан Бурла­ченко и сам по колено лезет в грязь.

Бойцы берутся за колеса, за поручни лафета, за правила и под песню Мартына, волжского грузчика, связного Бурлаченко, начинают тянуть. Песенка Мар­тына имеет чудодейственную силу, и то, что обычно бывает трудно коням, делают люди. Но на этот раз гаубицу не вытащить.

Здесь, Николай Лексеич, и Суворов не прошел бы! — говорит Мартын, вытирая рукавом потное мяси­стое лицо. — Вот богом проклятые места!

Суворов прошел Альпы! — отвечает Бурлачен­ко, снимает с себя перепачканную грязью шинель, бро­сает под колеса и берется за поручень лафета. — А ну, орлы!..

Мартын запевает, артиллеристы подхватывают его песенку, дружно налегают на орудие, и оно... начинает медленно двигаться вперед.

А ты говоришь, Мартын! — Бурлаченко подни­мает вдавленную в грязь шинель, встряхивает, бросает ее на ствол гаубицы и идет к следующему завязшему орудию.

Вторая гаубица тоже вытаскивается с помощью Мартына, его песенки. Веселая, задорная, нескромная, она запевается в крайнем случае. Мартын и не настаи­вает, чтобы ее часто пели. Пусть и совсем хоть бы не пели! Под эту песенку, как он любит вспоминать, он мог, когда работал грузчиком, катить по рельсам гру­женый пульмановский вагон, вдвоем тянул барку по реке и вообще творил чудеса. Человек он со странно­стями, Мартын. Имеет привычку величать начальство по имени и отчеству. Не будь Бурлаченко, который смело брал к себе «трудных» бойцов и воспитывал их, кто знает, как далеко у другого командира пошел бы в своих вольностях Мартын.

В полдень, пройдя половину пути, гаубицы упер­лись в березовую рощу. За ней вскоре начиналось от­крытое топкое болото. Было приказано остановиться на отдых. Пока колонна подтягивалась, в первой бата­рее уже дымили костры, вокруг которых сидели бойцы и сушили свои шинели и сапоги.

Кипятить чай было некогда. Каждый выбирал по­сочнее березу, делал на ней надрез, под надрез при­креплял вырезанный из консервной банки «козырек», и березовый сок по козырьку стекал в прокопченный солдатский котелок. Сок называли «лимонадом»; он был приятен на вкус.

Комбат Бурлаченко с наслаждением тянул «лимо­над», когда к нему во главе с Мартыном подошла груп­па его батарейцев. Мартын, возбужденный находкой, держал в руке бубен в разноцветных лентах.

Николай Лексеич, вот бубен нашли! — сказал Мартын и ударил в бубен.

Бурлаченко поставил котелок на землю, взял в руки бубен. Бубен был как бубен, ничего в нем не было при­мечательного. Но только на внутренней стороне его была нарисована обнаженная до пояса девушка и стояла надпись: «Цыганочка Аза». Бурлаченко, как взглянул на цыганочку, растерянно посмотрел на Мар­тына, спросил:

Где нашли?

А здесь близко, Николай Лексеич.

А ну веди.

Комбат торопливо пошел вперед, за ним двинулись его батарейцы. Пройдя метров двести по просеке, они остановились у ярко пылающего костра. Место здесь было удивительно мрачное — осенний островок в весен­нем лесу.

Во всем чувствовалась весна — небо было голубое, журчали невидимые ручейки, птичий гомон стоял в чаще, сквозь толщу грязи пробивалась первая бледно- зеленая травка, а здесь, у костра, все было мертво. Бере­зы стояли обнаженные и почерневшие от огня и дыма,

Садитесь к нам, товарищ капитан, погрейтесь, посушите портянки, — сказал заряжающий первого орудия.

Ну-ну, сяду! — И Бурлаченко сел к костру. — Как вы набрели на всю эту чертовщину?

Да вот, товарищ капитан, пришли сюда разво­дить костер, жаль было там губить березку, в соку она, и вот на этом деревце нашли бубен. Вот, дайте сюда. Он так и висел на ветке, — сказал заряжающий.

Чудно, Николай Лексеич. Такой лес — и бубен. Ай да Карелия! Наверное, и здесь бродят цыгане, — певуче проговорил Мартын.

Конечно, никаких цыган в этих северных карель­ских лесах не было. Березовая роща чуть ли не с пер­вых дней войны стала местом привала на фронтовой дороге. В роще еще недавно стоял шалаш. Актеры из армейского ансамбля как-то заночевали здесь и забыли свой бубен. Около двух месяцев он провисел на дереве, и никто не польстился на него. Да и ни к чему он был!

Надо же в этом лесу встретить цыганочку! — усмехнувшись, точно что-то припоминая, сказал Бур­лаченко.

Никак, Николай Лексеич, вы знали эту цыга­ночку, а? — сев на корточки и глядя в рот комбату, спросил Мартын.

Знал ли? .. Пожалуй, да, знал.

Ну прямо-таки чудо: такой лес — и знакомая цыганочка! — Мартын вскочил на ноги, повесил бубен на ветку и, отойдя назад, сложив руки на груди, стал внимательно вглядываться в нарисованную цыганоч­ку. — А ведь вроде и ничего она, Николай Лексеич. Что, поет и пляшет?

Бурлаченко опять усмехнулся, потом посмотрел на бойцов, сидящих вокруг костра и ждущих чего-то очень интересного во всей этой истории с бубном, сказал:

Да, поет и пляшет... Когда я был мальчонком, жил я на юге, есть такой город Армавир, слышали, на­верное? Отца у меня не было, погиб он на Перекопе, мать все время болела, была у меня еще сестренка, и мне приходилось их кормить. Я торговал папиросами. Бегал по улицам вот с таким ящиком, набитым короб­ками папирос разных названий, и кричал: «Папиросы „Деловые”, „Наша марка”, „Цыганочка Аза”!» Однажды вечером — дело было летом — на бульваре меня остановили три здоровых парня, один дал мне оплеуху слева, другой — справа, а третий с такой силой ударил ногой по моему ящику, что все мои папиросы разлете­лись ко всем чертям.

Ну, конечно, торговать с того дня мне пришлось бросить. Среди папиросников были свои шайки, и каж­дая имела в городе свой район действия, и, чтобы сво­бодно торговать папиросами, надо было платить налог каждой из этих шаек... Папиросы у меня все пропали в тот вечер, только в ящике каким-то чудом сохрани­лась коробка «Цыганочки Азы». Были такие папиросы в годы нэпа, вы, возможно, и не помните. Коробку эту я очень долго хранил, как память о детстве. Можно сказать, что до самого тридцать второго года она ле­жала у меня в чемодане. И вот я уже был взрослым парнем, на бондарном заводе работал. Однажды сижу я после работы на веранде и книжечку читаю. В это время во двор вваливается толпа цыганок! Разбрелись они по разным квартирам, а самая молоденькая, эта­кая бестия, подошла ко мне. Сам протянул ей руку, говорю: «Погадай, красавица». Она села на ступеньку, взяла мою руку, положила к себе на колени и стала гадать. Не помню уж, что она говорила, но тогда я все смеялся и говорил ей: «Ты — бес!»

Потом я пригласил цыганочку в комнату, и мы сели пировать. Матери дома не было, дело было под праздник, пива у нас было закуплено много, и мы на­чали с пива. Притащил я и пирог, и всяких других вкусных вещей с кухни... Сидели мы долго, она снова мне гадала — и на картах, и на иголках, и на горохе. Потом пела. Но как пела!.. Вот прошло столько лет, слышал я потом всяких певиц, но вторую такую боль­ше не приходилось встречать. Пела она старые табор­ные песни. И какие песни!.. За них можно все отдать! Вот так, должно быть, пела цыганочка Машенька у Толстого в «Живом трупе». Помните, как она заворо­жила этими песнями Федю Протасова? ..

Когда моя цыганочка стала уходить, я спросил: «Чего же ты ничего не просишь, ведь послезавтра пас­ха?» Она отвечает: «Просить не умею, не люблю по­прошаек, потому-то сторонюсь своих подружек». Я го­ворю: «Так ты ведь пропадешь!» Она исподлобья

посмотрела на меня, спросила: «Думаешь?» — «Нет, нет, — сказал я, — тебе незачем просить, тебе сами все дадут», — и стал собирать ей в кулек печенья и ватру­шек. От кулька она отказалась, а попросила закурить.

Курил я тогда ради баловства, и папирос у меня как раз не было. Всю комнату обшарил, все карма­ны, — нет папирос!.. А цыганочка моя стоит и ждет, играет бахромой шали. От обиды готов был разреветь­ся, как вдруг вспомнил про коробку «Азы». Смеюсь от радости: вот счастье, выручит! Открываю чемодан, до­стаю десятилетней давности папиросы. Она берет ко­робочку в руки, смотрит на разрисованную цыганочку, по складам читает название папирос, потом смотрит на меня, говорит: «Полюбишь меня?» И чмокает меня в щеку. Опомниться не успел, как... и след ее простыл! Выбежал во двор — и там ее нет!

Бурлаченко закончил свой рассказ и веточкой стал ворошить угли в костре. Все тоже молчали и напря­женно смотрели на веточку.

А искали ее потом? — спросил Мартын.

Искал. Исходил весь левый берег Кубани. Там у них всегда стояли таборы.

Значит, Николай Лексеич, как сказать по-наше­му, по-солдатски, вы самым что ни есть настоящим образом втюрились в эту цыганочку..,

Да, искал я ее долго...

Позади раздались голоса. С группой офицеров шел командир полка. Бурлаченко поднялся и пошел к нему навстречу.

Эх, ребятушки, нам бы сейчас пачечку «Азы»! — Мартын вздохнул и ударил в бубен.

Да, хорошо бы покурить сейчас! — вздохнули и все у костра.

Голод, холод, трудности многодневного марша, без­дорожье, бессонница — все переносилось как-то. А вот отсутствие курева удручало людей. Курили чай, мох, листья, но все это ни в коей мере не могло заменить табак.

Самая тяжелая дорога была впереди. Путь лежал через топкое болото. Не только гаубицам, но и чело­веку было по нему не пройти. Попробовал было Бурлаченко на коне пробраться на тот берег, да завяз на полпути. Еле-еле выбрался обратно.

Тогда расчеты орудий, командиры и комиссары батарей, ездовые, повара, связисты, разведчики, санитары и ветеринары — все вышли на строительство двух­километрового моста. Запылали костры. Застучали топоры. Задымили походные солдатские кухни. Артил­леристы валили подряд сосну, ель, березу и носили их на болото. Бревно к бревну — так строился этот необык­новенный мост.

Закончив мост, артиллеристы, не выпуская из рук топоров, миновали болото, прошли дальше по лесу, на­чали выкорчевывать пни, расширять просеку, заделы­вать ухабы, строить мостки, застилать ветками вязкие места.

Вперед, батарейцы!.. — то и дело слышался охрипший голос капитана Бурлаченко.

В полдень первое орудие установили на огневой по­зиции. Потом были установлены и остальные орудия. Связисты наладили связь, и вскоре во всех батареях послышалась команда с наблюдательного пункта:

Огонь!..

Вместе с пехотинцами в бой за высоту «Голую» шел и комбат Бурлаченко. То ползком, то по колено проваливаясь в ямы и канавы, то короткими и быст­рыми перебежками, он пробирался все вперед и вперед, и неотступно от него, с аппаратом за плечом, тянул за собой провод Мартын.

У подножия высоты противник встретил нашу пе­хоту пулеметным огнем. Немцы сидели в блиндажах и хорошо замаскированных дзотах. Пехоте пришлось за­лечь. Тогда Бурлаченко потребовал «огонька». Через какую-нибудь минуту над его головой зашуршали сна­ряды. Они рвались на высоте. Огневые точки одна за другой взлетали вверх. Враги, оставшиеся в живых, беспорядочно отстреливаясь, стали отходить. Пехота поднялась в атаку.

Высота была занята. Солдаты благодарили комбата за «огонек». Бурлаченко говорил: «Вы их благода­рите», — подразумевая батарейцев.

Наступила ночь. В оборону гитлеровцев на маши-

нах спешно подбрасывались резервы. Машины гудели всю ночь. Под утро немцы пошли в контратаку. Рота ваняла круговую оборону и отбила врага. Через пол­часа немцы снова пошли в контратаку. И снова их от­били. Еще через полчаса, с новыми силами, немцы предприняли третью контратаку. Тогда на помощь на­шим солдатам пришел комбат Бурлаченко. Он выдви­нулся вперед и под самым носом противника потребо­вал «огонька». Снаряды рвались в лощине, у подножия высоты. Фашисты не видели Бурлаченко, а он их ви­дел, укрывшись за валуном, откуда и корректировал огонь батареи.

Оставив убитых и раненых, немцы отошли. И вслед за ними последовали снаряды. Тогда немцы остерве­нело рванулись вперед. И снаряды, послушные голосу Бурлаченко, тоже отступили.

Гитлеровцы не могли примириться с потерей вы­соты «Голая». Утром они предприняли четвертую контратаку. Патроны у наших солдат и пулеметчиков были на исходе, и они отвечали редким огнем. Высота находилась под угрозой.

Тогда комбат Бурлаченко вновь выдвинулся впе­ред, навстречу гитлеровцам. Точной корректировкой огня он заставил их дрогнуть и отступить.

И хотя немцы понесли немалые потери, но они сде­лали еще одну попытку прорваться. Вот, кажется, они уже достигли скатов высоты. Но врага опять встретил комбат Бурлаченко. Он потребовал огонь на себя. Огонь на себя — это был огонь на врага, хотя любой снаряд мог насмерть поразить и его, комбата.

До трехсот снарядов на этот раз выпустила батарея Бурлаченко. Артиллеристы вели огонь до тех пор, пока на орудиях не начинала тлеть краска. Тогда они де­лали короткий перерыв, раскаленный ствол обклады­вали мокрой ветошью и снова вели огонь.

Последняя контратака гитлеровцев на этот раз была отбита окончательно. Они больше не совались к вы­соте, подступы к которой были завалены трупами их солдат и офицеров.

Но очередью вражеского автоматчика смертельно был ранен в живот комбат Бурлаченко.

Бурлаченко втащили в блиндаж, сделали перевяз­ку. Рубаха и бинты сразу же пропитались кровыо. Нужно было его срочно вывезти в тыл, но в это время по высоте повела огонь тяжелая немецкая артиллерия.

В слезах связисты и разведчики отошли от комбата, готовые плакать навзрыд. Один только Мартын не ухо­дил, прислушиваясь к глухому бормотанию Бурлачен­ко. Бот ему послышалось:

Мне бы папиросочку... Цыганочку Азу...

Мартын подошел к товарищам, спросил:

Как думаете, братва, папироской он бредит или этой самой цыганочкой?

Чудак человек!.. Папироску, конечно, хочет... Перед смертью завсегда, говорят, покурить хочется..,

Вот оно как!

Никто из разведчиков и связистов не заметил, как Мартын вышел из блиндажа, выбрался на ту сторону высоты и побежал во весь дух. Вслед ему скрывающая­ся в лесной чаще вражеская «кукушка» дала две ав­томатные очереди, но Мартын благополучно добежал до дороги, потом бежал по ней, пока не наткнулся на обоз и на колонну солдат. Он поднял руку и, поблед­невший, задыхаясь, проговорил:

Ребятки!.. У меня умирает комбат... Замеча­тельный человек... Лежит он с тяжелой раной... Перед смертью ему хочется покурить, а папироски нигде не достать! Может, дадите махорочки на цигарку? ..

Солдаты заволновались: «О каком это комбате идет речь? Кто такой Мартын? И откуда они могут достать махорки, когда самим нечего курить?»

А вот, ребятки, как мы соберем махорки на ци­гарку! Пусть каждый вывернет карманы! По несколь­ку махоринок у каждого найдется! — Он оторвал угол газеты, скрутил козью ножку и пошел по рядам. — А ну, ребятки, поторопись!..

Набизд цигарку махоркой, он крепко зажал ее в руке и бросился бежать обратно. Его опять в лесной чаще автоматной очередью встретила «кукушка». Но он прорвался на высоту.

Мартын вбежал в блиндаж, упал на колени, при­поднял голову Бурлаченко.

Я принес папироску, Николай Лексеич, — прого­ворил он, — принес вашу «цыганочку», покурите вот...

7 Георгий Холопов

Бурлаченко бредил. Но, услышав «папироска», он, как когда-то на перекрестках улиц, мальчишкой, стал выкрикивать:

Папиросы, спички!., Папиросы, спички, гоп мои сестрички!

Я вам принес папироску, Николай Лексеич, — сказал Мартын в слезах.

Бурлаченко откинул голову и навсегда замолк.

Алеховщина, ноябрь 1942 г.

Ощущение воздуха

К черту! Так я не могу работать! — И с этими словами я бросил ручку на стол.

В дверь просунул нос связной командира полка и тут же исчез.

Я встал из-за стола и нервным шагом стал мерять комнату.

Вот уже целую неделю я нахожусь в полку Федора Добыта. Знаменитый полк! Среди частей бомбардиро­вочной авиации он первым в Отечественную войну пре­образован в гвардейский. Летчики полка особенно от­личились в боях за освобождение Тихвина. Немцы ду­мали соединиться с Кут-Лахтской группой финских войск на Свири и тем самым замкнуть второе кольцо блокады вокруг Ленинграда. Но вместо этого они сей­час, в лютый январский мороз, драпают через трудно­проходимые леса к Будогощи... Но как писать о пол­ковых знаменитостях, если..,

Дверь с шумом распахнулась, и на пороге пока­зался подполковник Перепелица — заместитель коман­дира полка, добрейший человек, наставник в моей ра­боте. А работа у меня вот какая: написать серию очерков о героях полка. Для этого я и прилетел сюда, в авиаполк, на тарахтящем, как трактор, У-2.

Что-нибудь случилось, товарищ капитан? — спросил Перепелица, с испугом глядя на меня.

Случилось! — сказал я. — Я не могу так рабо­тать! Я задыхаюсь от обилия материала! Мне не хва­тает ощущения воздуха, глотка воздуха!. а

Воздуха?

Воздуха! Но только не здесь, а там, на высоте..«

Что вы под этим подразумеваете?

Что чувствует летчик, когда его самолет идет в пикирование?.. Какова его реакция, когда на него нападает враг? .. Как он ведет себя, попав под сильный зенитный огонь?.. Что такое пологое пикирование со скольжением?

А разве вам обо всем этом не рассказывали?

Рассказывали!.. Но я не могу писать с чужих слов. Мне самому надо увидеть и испытать все это..«

Выслушав меня до конца, Перепелица говорит:

Хорошо, товарищ капитан, мы предоставим вам эту возможность. Правда, для этого нужно разрешение командующего армией. Будем звонить и просить за вас...

И Перепелица выполнил свое обещание. Каждую ночь, когда командир полка Ф. Добыш переговаривал­ся со штабом 7-й Отдельной армии, он напоминал о моей просьбе. Командующий резко отказывал.

Но капля точит камень. На пятый или шестой день разрешение было получено. Правда, при этом коман­дующий будто бы сказал:

Ладно, пусть слетает на боевое задание! Собьют дурака, тогда узнает, что такое «ощущение воздуха»! . *

И вот я на аэродроме.

Раннее утро. Что-то около восьми. Сквозь разрыв облаков светит полумесяц. А далеко над лесом уже за­нимается заря и, словно подожженные, горят засне­женные верхушки сосен.

Трактор тащит на прицепе каток, укатывает снег* Позади идет финишер, раскидывает по летному полю еловые ветки, «чернит» поле: это для того, чтобы лет­чику хорошо была видна посадочная площадка. Хотя дует ветер, и утро туманное, и сильный мороз, но день считается летным.

Во все концы аэродрома спешат экипажи бомбар­дировщиков. Навстречу им идут инженеры, техники, оружейники; это они ночью, при свете фонарей «лету­чая мышь», готовили самолеты к боевым вылетам.

Вот и наш зеленокрылый пикирующий бомбарди­ровщик. Красавица машина! Бомбы уже подвешены.

Техник запускает моторы. На пол-аэродрома подни­мается снежная пыль. Трудно устоять на ногах.

Члены экипажа — летчик Афонин, штурман Голов­ков, стрелок-радист Карпенко — надевают парашюты. Я с завистью смотрю на них. Но техник с парашютом подходит и ко мне, прилаживает ремни к моим плечам.

Я в унтах, комбинезоне, в шлеме с ларингофоном, а теперь и с парашютом. Как настоящий летчик!

Как чувствуете себя, капитан? — спрашивает меня техник, хитрец этакий. С виду он совсем еще мальчик. Но техник, говорят, отличный и к тому же... лучший плясун в полковой самодеятельности.

Прекрасно, — говорю я ему. — Какое-то особое приподнятое настроение! Петь даже хочется!

Он искоса смотрит на меня, говорит:

Вот и пойте, пойте в самолете! У некоторых в по­лете даже прорезывается голос. Певцами потом стано­вятся.

Я отворачиваюсь от него, чувствуя издевку в его словах. (А он, оказывается, совсем и не издевался. Мне бы послушаться его советов!)

Ко мне подходит стрелок-радист Карпенко, поправ­ляет ремни на моих плечах, показывает красное кольцо на лямке парашюта, говорит:

На всякий случай запомните, товарищ капитан: надо только дернуть за это красное кольцо.

Всего-то и делов? — говорю я.

Когда вываливаешься из самолета с трех тысяч метров — это не такое уж простое дело! — усмехнув­шись, отвечает он.

Афонин, летчик, проходя мимо нас, между прочим говорит, обращаясь к Карпенко:

Учти, Карпенко, это первый боевой вылет капи­тана. Пропустишь его первым.

Первым, конечно, первым, — снова с усмешкой отвечает Карпенко. Но в люк пикировщика... первым лезет сам!

Я с удивлением смотрю на него. Но Карпенко уже протягивает мне руку, тащит меня в люк, сажает ря­дом с собой, объясняет, как обращаться с бортовым пулеметом. Дает очередь сам, уступает место мне. Я даю короткие очереди. Как живой бьется у меня в руках пулемет.

В это время Афонин уже пробует моторы, Голов­ков — свой пулемет.

Убраны колодки. Афонин выруливает на старт. Командир 3-й эскадрильи майор Трубицын смотрит на часы. Взмахивает красным флажком. Наш пикиров­щик легко пробегает по полю. На аэродроме все на ми­нуту отрываются от своих дел, провожают взглядом наш самолет.

Самолет отделяется от земли и набирает высоту; потом, сделав круг над аэродромом, ложится на курс.

Интересно, какое задание у экипажа? — не­сколько освоившись со своим необычным положением дублера стрелка-радиста, спрашиваю я у Карпенко.

Полный набор! Разведка, фотографирование, бомбежка, — отвечает Карпенко и тычет пальцем в от­крытый люк.

Я смотрю вниз. Вижу замерзшую Свирь. Она проле­гает широкой заснеженной лентой меж лесистых бере­гов. Передний край на нашем берегу, передний — на вражеском. Перелетев Свирь, мы оказываемся над тер­риторией, занятой противником.

Вдруг какие-то белые клубящиеся шары то тут, то там возникают под люком. Потом — справа и слева от самолета. Я с любопытством разглядываю их, пытаюсь сосчитать.

Что это? — спрашиваю я у Карпенко.

Да разрывы зенитных снарядов, — с самым рав­нодушным видом отвечает Карпенко.

Я теперь с опаской смотрю в люк. Вот, оказывается, какими безобидными выглядят они сверху!.. Снаряды разрываются почти что на уровне самолета, некото­рые — совсем близко, но из-за рева моторов самих раз­рывов не слышно.

Молчим. Я гадаю: попадет или не попадет очеред­ной снаряд в самолет? Ведь иногда достаточно бывает одного. И осторожно задвигаю ногой крышку люка...

Карпенко, сидя за крупнокалиберным «шкасов- ским» пулеметом и напряженно поглядывая по сторо­нам, говорит между прочим:

А вообще зенитчики у них совсем даже не пло­хие.

И с чего-то вдруг... он запевает «Любимый город». Песню тут же подхватывают Афонин и Головков.

Хотя приподнятость, чувство необычного, не поки­дает меня, но я все-таки удерживаюсь от соблазна — не пою. Это так странно — запеть над разрывающимися зенитными снарядами!.. К тому же я не забываю слов техника: «У некоторых в полете даже прорезывается голос». К чему это он сказал?

Но вот белые расплывающиеся шары остаются по­зади бомбардировщика. Плывут они кучно и на одной высоте. Видимо, Карпенко прав в оценке вражеских зенитчиков.

Я смотрю по сторонам. Кругом — занесенные сне­гом хмурые карельские леса, хмурое небо над нами. И тут я снова обращаюсь к Карпенко с вопросом:

Скажите, товарищ сержант, почему, собственно, командир приказывал пропустить меня первым? И по­чему вы не выполнили приказание командира? ..

Карпенко смеется:

Так Афонин это сказал для другого случая. Вот если бы сейчас пришлось оставить самолет, скажем, нас подбила бы зенитка, то тут я обязан бы пропустить вас первым... Туда, вниз... А при взлете первым все­гда садится стрелок-радист.

Я отодвигаю крышку люка, смотрю вниз. Где-то там внизу находится земля.

—* Какая высота? — спрашиваю я у Карпенко.

—• Три триста, — подает голос в ларингофоне Го­ловков.

К черту! — говорю я. — Никуда не уйду из са­молета. Ни первым, ни вторым! Хотя и знаю, для чего существует красное кольцо на парашюте!

В ларингофоне раздается дружный хохот всего эки­пажа. Смеюсь и я. И на самом деле — смешно.

Внизу показывается Олонец. Я его сразу узнаю. Особенно он мне запомнился в дни отступления в ок­тябре прошлого, 1941 года. Вон как он вытянулся по берегам замерзшей Олонки.

И снова справа и слева от самолета — белые клу­бящиеся шары, шары. ..

Товарищ капитан, — говорит Афонин, обраща­ясь ко мне. — Трассирующие снаряды. Смотрите вле­во! Вон два, вот еще два. Видите — красные?

Вижу, — отвечаю я, провожая взглядом огненную стрелу, несущуюся, к счастью, куда-то в стороне от нашего бомбардировщика.

Самолет идет без отклонения от курса.

В люке виден вражеский аэродром. На поле — с десяток самолетов. Откуда-то из-за аэродрома несутся на нас все новые и новые огненные стрелы, Я затаиваю дыхание.

Карпенко смеется:

Ох и не любят, когда фотографируют! Бомбили бы — им было б легче.

Но Афонин, видимо, уже закончил фотографирова­ние аэродрома, и мы уходим от зенитного огня. Шары остаются позади. Вокруг самолета чистое небо. Я де­лаю глубокий вдох.

Внизу снова Свирь. Пикировщик наш идет строго вдоль берега. Афонин фотографирует передний край противника. В полку у него не хватает какого-то боль­шого куска «легенды», охватывающей перешеек ме­жду Ладожским и Онежским озерами.

Особенно густо бьют зенитки в районе Лодейного Поля. Но самолет делает второй заход и снова идет вдоль Свири.

Два задания мы выполнили, — говорит Карпен­ко. — Теперь — последнее.

Афонин обращается ко мне:

Подходим к Подпорожью, товарищ капитан* Куда сбросить ваш корреспондентский подарок?

Это он про бомбы.

На самый важный объект, — как заправский авиатор, отвечаю я.

Кружим над городом. Он сверху кажется вымер­шим. Так, конечно, должны выглядеть оккупирован­ные города. Правда, в одном месте я вижу какое-то движение, что-то вроде колонны «бутылок», ползущей по дороге. Бутылки — это, оказывается, лошади. Види­мо, здесь какая-то транспортная контора. А вот дом, и вокруг него густо расставлены большие и малые спи­чечные коробки. Это — грузовые машины.

Бомбардировщик наш летит, окруженный белыми и черными шарами.

Тут у них крупный гараж, — говорит Афонин.

Какая высота? — спрашиваю я, обернувшись к Карпенко.

Три тысячи двести метров, — отвечает за него Головков.

Смотрите в цель, капитан, — говорит Афо­нин. — Для точности удара — иду в пике.

«Наконец-то! Долгожданное пике!»

Я смотрю в люк. Бомбардировщик с ревом несется вниз. Город стремительно надвигается на нас. Но вдруг — город начинает крениться набок, дома и де­ревья повисают в воздухе. Что за чертовщина!.. И, словно перевернувшись, город куда-то проваливается... Теперь, кроме хмурого серого неба, я ничего не вижу Ни над собою, ни под собою. Где горизонт, где земля? .. И тут я чувствую, как точно кто-то наваливается на плечи, сжав их железными руками, и вдавливает в си­денье; кто-то железными пальцами вытягивает у меня все внутренности... В то же время я чувствую нарас­тающую, невыносимую боль в ушах: у меня такое ощущение, что в каждое ухо вгоняют по ржавому гвоздю.

Я до хруста стискиваю зубы, до боли зажмуриваю глаза.

Моторы воют с предельным напряжением; кажет­ся, вот-вот они разорвутся на части. Ржавые гвозди мне вгоняют все дальше и дальше в уши. Железные руки ломают мне плечи. Железные пальцы потрошат внутренности.

Кажется, проходит целая вечность... И вдруг — легкий толчок! И первое ощущение — разжимающие­ся железные руки на плечах... Я делаю глубокий вдох, догадавшись: это самолет вышел из пике!.. Но боль в ушах нисколько не утихает. Я отворачиваюсь, чтобы Карпенко не увидел слезы у меня в глазах.

Здесь. будут помнить вас, товарищ капитан! — слышу я ликующий голос Афонина. — Бомбы хорошо легли в цель. Видели?

Да, конечно, — мямлю я в ответ, с трудом рас­крывая глаза. Смотрю сквозь слезы в люк. В одном месте вижу большое облако. Не это ли есть накрытая цель?

И снова я стискиваю до хруста зубы, до боли за­жмуриваю глаза. Боль, боль в ушах! Невыносимая боль! Хоть криком кричи!

Я опускаю голову на колени и зажимаю уши рука-

ми поверх шлема. Хорошо, что на меня не обращает никакого внимания Карпенко. Он весь — внимание, не увидел ли он самолет противника?

Через какое-то время я слышу голос Афонина:

Приближаемся к нашему аэродрому, товарищ капитан. Не хотите ли теперь испробовать «пологое пи­кирование»? Говорят, вы интересовались... — И, не дав мне опомниться, говорит: — Следите за высотой... Находимся на трех тысячах... Смотрите, как теряем высоту... Две шестьсот. .. Две двести... Тысяча во­семьсот. .. Тысяча четыреста...

Дальше я уже ничего не слышу.

Только толчок о землю приводит меня в чувство.

Пробежав по летному полю, самолет подруливает куда-то вправо. Здесь стоит толпа. Мелькают знакомые лица летчиков и штурманов, вижу Перепелицу. А вот и иронически улыбающийся техник. Как же его звать? .. Павел, Павел Шашкин!. . По его улыбке ви­жу: он точно знал, чем закончится мой первый боевой вылет. Видимо, это случалось со многими.

Он первый и помогает мне вылезть из люка, рассте­гивает лямки моего парашюта. Я же держусь за уши, стиснув их обеими руками.

Все подходят ко мне, поздравляют с первым боевым вылетом. У летчиков — это высоко ценится. Подходят Афонин, Головков, Карпенко. Перепелица сердито их отчитывает:

Что же вы, черти, не предупредили капитана? Петь! Кричать! Вон как у него болят уши!

Для полного «ощущения воздуха», товарищ подполковник! — широко улыбаясь, отвечает Афонин. Улыбаются и все вокруг. Невольно приходится улыб­нуться и мне.

Афонин докладывает о результатах боевого выле­та. В воздухе, оказывается, мы пробыли один час и тридцать минут, пролетели по треугольнику 750 кило­метров.

Идите к Добышу! — в том же сердитом, но не злом тоне говорит Перепелица.

Экипаж уходит. Вернее — бежит. Холодно!

Стоящая в сторонке официантка из полковой сто­ловой подходит ко мне, опускает воротник своей шу­бы, протягивает стопку, наполняет ее водкой, сует бутылку в карман все это она делает одной рукой, потом разворачивает зажатое под мышкой одеяло, вы­таскивает из него кастрюлю. В кастрюле — блины!

От блинов я отказываюсь, но стопку водки крепко держу в руке.

Перепелица произносит что-то вроде тоста:

— За то, чтобы у вас всегда было желание «ощутить воздух», товарищ капитан! И в дни войны, и в дни мира!

Я опрокидываю стопку. Глубокого смысла слова!

Боль в ушах заметно утихает, и снова ко мне воз­вращается чувство необычного, праздника. Да, ничто не может сравниться с боевым вылетом, и вообще с по­летом. Если бы я жизнь начинал сначала, я бы обя­зательно стал летчиком. Теперь я понимаю, почему летчики поют в воздухе. Правда, это имеет и практиче­ское значение — уравновешивается давление в ушах. У них-то уши не болят!..

Вернувшись с аэродрома, я рву все исписанные мною листы. Нет, писать о летчиках Федора Добыта надо совсем, совсем иначе.

«Майор музыки»

Майор интендантской службы капельмейстер Ми­ронов, которого солдаты шутя называли «майором му­зыки», флейтист Зубенко и валторнист Стариков воз­вращались в дивизию после четырехмесячного лечения в тыловом госпитале и двухнедельного, почти санатор­ного отдыха, предоставленного им уже в районе дейст­вия нашей армии. Все трое были участниками и геро­ями ноябрьских боев у прионежских болот. Заслуги их были большие перед дивизией, а потому командование устраивало встречу, чествование и приуроченное к это­му дню вручение правительственных наград.

Капельмейстер Миронов в боях получил двадцать шесть осколочных и два пулевых ранения; Зубенко был ранен в голову, в ногу, и три осколочные раны у него были в плече; у Старикова было больше десятка средних и мелких осколочных ран и одна пулевая, ле-

точная. Эти три музыканта дрались с врагом с таким упорством, с такой смекалкой и с таким мужеством перенесли ранения, что ими восхищалась вся наша ар­мия.

Возвращение героев в строй отмечала и наша газе­та, от которой я был корреспондентом. Она напечатала портреты Миронова, Зубенко и Старикова. Посвятила им две статьи. Написать же о них очерк было поруче­но мне.

Я выехал в дивизию. До штаба добирался четверо суток: где на попутных машинах с боеприпасами и продуктами, где на двухколесных карельских лесных телегах, где верхом на тощих и голодных конях. Боль­шую же часть пути я брел пешим, потому что таяли последние почерневшие снега и дороги в этом болот­ном крае были почти непроходимы. Устал я очень, про­голодался, продрог, вода хлюпала в моих сапогах, и шинель на мне была мокрая и грязная. Но путешест­вие мое не кончилось: торжества, ради которых я с таким трудом пробирался сюда, оказывается, были пе­ренесены непосредственно в полк, в котором служили Миронов, Зубенко и Стариков, и теперь мне вместе с ними предстояло ехать туда, в сибирский Н-ский полк, который стоял у черта на куличках, среди болот и то­пей, за сорок километров от штаба дивизии, втрое даль­ше других полков...

Утро было холодное, промозглое. Моросил дожди­чек.

Первыми вслед за мной к конюшням транспортной роты пришли Зубенко и Стариков, нагруженные веще­выми мешками и фанерными чемоданами. Потом по­явился ездовой со своей телегой. Не было видно толь­ко «майора музыки» Миронова.

Зубенко и Стариков расположились под сосной и неторопливо возились со своими чемоданами, набиты­ми книгами, нотами, пластмассовыми портсигарами, зубными щетками, кисетами, блокнотами, конвертами и всякой другой мелочью, которую везли из тыла сво­им товарищам из музыкантской команды; сортирова­ли и пересчитывали эти подарки, делая какие-то метки на них, перекладывали из чемодана в чемодан бу­тылку спирта, завернутую в новые вафельные поло­тенца, шутили и тихо переговаривались между собой,

счастливые и все еще возбужденные от вчерашнего приема у командира дивизии. Их, простых солдат из музыкантской команды, генерал принял как прослав­ленных героев. Было от чего быть счастливыми!

Ездовой, навалив на телегу гору сена, чтобы не очень нас трясло в дороге, спал, растянувшись на сене, а его прожорливые и жадные лошади, которых в это весеннее, голодное время никак нельзя было накор­мить досыта, брели вдоль ограды, волоча за собой те­легу и выискивая в разопревшей земле первую бледно- зеленую траву.

В конце ограды показался Игнат, командир транс­портной роты. Это был рыжебородый старик, бывший колхозный конюх.

Так «майор музыки» не поедет с вами, товари­щи-граждане! — прокричал Игнат. — Поезжайте одни! Только звонили от генерала! Сказали, что еще ночью майор ушел в полк. Как он доберется до места — один бог знает! .. Так что — езжайте!

Зубенко и Стариков сразу же покосились в мою сто­рону.

«Это, видимо, из-за меня он не захотел ехать на те­леге, — подумал я. — Странный человек! .. Ушел в полк ночью!.. По этим дорогам и днем не пройти!»

А что так? Как это он не с нами? Мы ведь уго­ворились ехать вместе... — начал было Стариков.

Но его перебил Зубенко:

Не знаешь Николая Ивановича? Впервые с ним имеешь дело? Едем!

Они собрали свои подарки, упаковали чемоданы, и мы пошли к телеге.

Но не успели мы выехать за шлагбаум, как позади раздались голоса:

Эй, стой, эй, подожди!

За нами бежали Игнат и какой-то солдат с духо­вым инструментом за плечом.

Ну, нам сегодня не уехать отсюда! — Ездовой придержал коней.

Никак это Волков бежит! .. — сказал Зубенко и толкнул приятеля в плечо.

Приятный попутчик, нечего сказать... — про­бурчал Стариков.

Что — он тоже из вашей музыкантской коман­ды? — спросил я.

Был, да «ушли» его. Таких у нас не держат. Типчик же, должен вам сказать, товарищ капитан! — ответил Зубенко.

Игнат и музыкант добежали до телеги.

Велено вот трубача из соседнего полка отпра­вить заодно с вами, — еле переводя дыхание, сказал Игнат. — Он и поедет за ездового. Дорога тяжелая, ко­ни надорваться могут. Меньше людей — быстрей езда. Слезай! — крикнул он на обескураженного ездового.

Так чего же кричать, я и так слезу, — обиделся наш ездовой. — Эка охота трястись в такую даль! — Он вытащил из-под сена винтовку, вещевой мешок с продуктами и стал искать котелок.

Слышь, Волков! — обратился Зубенко к баритонисту.— Зачем едешь к нам в полк?

А известное дело, приедет генерал, в полку бу­дет праздник в вашу честь, а одного трубача и не хва­тает в оркестре, — ответил за Волкова Игнат. — По­гиб, говорят. Ну, малый, садись! — прикрикнул он на баритониста. — Только про лыжи не забудь.

Кто погиб, что ты говоришь, отец? — спросил Зубенко. — Что он говорит, Волков, кто погиб?

И Стариков привстал на колени, уставившись непо­движным взглядом в баритониста.

Виктор Симонов не вернулся из разведки... По­завчера они ходили за «языком».. . Говорят, налетели на фугас... Ранило троих, двоих вытащили, а Виктор остался там... Был человек — и не стало человека! — усмехнувшись, меланхолично ответил Волков, перело­жив баритон с плеча на плечо.

Слезай?! Ишь ты. .. — сердито ворчал наш ез­довой. — Была бы еще дорога, как на Сочинском шос­се, да и кони подходящие, тогда бы еще туда-сюда, сто­ило бы съездить на праздничек. А то ведь и дорога, упаси господи, какая дрянь, и кони, что сонные мухи, на первом же километре выдохнутся! Кони-то без ры­си! — вдруг загоготал он, найдя свой помятый и за­коптелый котелок.

Я тебе дам «без рыси»! Будешь у меня еще аги­тацию разводить! — пригрозил ездовому Игнат. — Садись, малый, — сказал он баритонисту. — Только коней обратно зря не гони: прихвати у старшины сот­ню лыж.

Наш новый ездовой сел в телегу, бережно положил рядом с собой баритон, стегнул коней и скорчил гри­масу Игнату:

Буду я тебе еще лыжи возить! Ищи дурака!

Ну-ну, — замахал руками и остановился в изумлении старик. *— Смотри! А то у меня разговор короток: сведу к генералу *— и делу конец.

Но кони весело взяли с места, телега затарахтела на гати, и путешествие наше началось.

Значит, Виктор погиб? *, Вот беда! — Зубенко растерянно смотрел, не зная, как вести себя на людях при известии о трагической смерти товарища.

Как это их все же угораздило попасть на фу­гас? .. Не маленькие, не в первый раз, кажется, ходи­ли в разведку! — сокрушенно качая головой, сказал Стариков.

Самое удивительное во всей этой истории дру­гое, — обернулся к нам баритонист. — Через полчаса же наша группа захвата вернулась за Виктором, но того уже не оказалось на месте. И фашисты вряд ли могли его захватить: наша артиллерия сразу же от­секла весь этот район от переднего края противника..,

Но удивительно и другое! — перебил его Зубен­ко. — Весь вечер мы сидели у генерала, народу всякого было у него полно, и никто ни одним словом не обмол­вился о Викторе!,, Ведь он был наш товарищ, сам знаешь, который год мы служили вместе.

Вы же герои! с усмешкой ответил барито­нист. — Именинники! Вот и не хотели портить вам на­строение.

А Николай Иванович знал?

Ему, кажется, кто-то сказал.

Ну теперь понятно, почему он сидел такой хму­рый у генерала! Теперь все понятно!.. Понятно, поче­му он с нами не поехал, — сказал Зубенко.

И ничего не понятно! — Стариков пожал плеча­ми. — Зачем в полк было идти ночью? Мог бы и ут­ром.

т

*— Понятно, понятно, • сощурившись, потирая се­бе подбородок, загадочно проговорил Зубенко. — Ни­колай Иванович переживает.,. Тяжело ему. Виктора он любил, как сына родного. *. Мальчиком он взял его к себе в оркестр, сиротой ведь был Виктор!..

Чепуха все это! — махнул рукой Волков. — Сен­тиментальности! Майор ваш не из тех людей, которые переживают или еще что-нибудь там...

Он — железный человек, это правда, — после наступившей паузы сказал Стариков. — И сентимен­тальности к нему не подходят.

Ну то-то! — не без удовольствия протянул Вол­ков. — А то у вас майор и такой, и сякой, хоть икону с него пиши!

Желая переменить тему разговора, Стариков ска­зал:

И все-таки мне непонятно, почему он не поехал с нами?

«Из-за меня он не поехал на телеге, — хотелось мне ответить ему. — Не любит ваш майор военных коррес­пондентов, это всей нашей редакции известно. Побоял­ся, наверное, что всю дорогу я буду донимать его вся­кими вопросами и расспросами, вот и не поехал!» Но я сказал:

Герой героем, а чудаковатый у вас «майор му­зыки». .. Генерал поедет только вечером, а другого транспорта в полк больше не ожидается. Как же май­ор доберется до места? Ему же в полку надо быть рань­ше всех! Сыгровка оркестра и всякое другое. Вы герои торжества, но вы и музыканты! Редкий, правда, слу­чай, но вам же и придется играть на празднике. Без музыки ведь не обойтись? Что, не так ли?

Зубенко загадочно улыбнулся, сказал:

Николай Иванович свое дело знает.

Это точно, — поддержал его Стариков. — К то­му же у него вряд ли бы хватило терпения сидеть вме­сте с нами в телеге и трястись на гати. Он у нас даже по хорошим дорогам редко ездит.

Ну а что — летает он? Как же без дорог?

Зачем летать? — ответил Зубенко. — Он выби­рает наикратчайший путь между двумя точками и идет по азимуту. Вот, скажем, до нашего полка по

дороге сорок километров, а если идти по прямой, через лес, будет семнадцать. Как же выгоднее идти: так или эдак? Конечно, через лес, если в нем не заблу­диться.

Но кругом болота и лес непроходимый!..

Это для нас с вами, простых смертных, товарищ капитан. Для него это просто условности.

И даже ночью?

И даже ночью! Когда мы приедем в полк, он уже будет там. И оркестр будет готов к «бою».

Чепуха! Здесь и по дороге вряд ли пройти!

Не спорьте, товарищ капитан, — сказал Стари­ков. — Вы так мало знаете нашего Николая Ивано­вича.

Думаете?

Тут и думать нечего. Ведь вам же не приходи­лось с ним служить?

По-моему, вам всего-навсего и удалось минут пять поговорить с ним, — обернувшись ко мне, сказал баритонист. — Я слышал разговор Миронова с коман­диром дивизии, из чего это и заключил. Знаете, что он ответил генералу, когда тот сказал: «Вам оказывается большая честь, с вами в полк поедет специальный кор­респондент, он опишет в газете вашу геройскую жизнь, расскажет, как вас приняли после долгого отсутствия однополчане. ..» Он ответил, что еще ничем не проя­вил себя на войне, а когда проявит — сам возьмется за перо!.. Это он-то не «проявил»!.. Вот старый лицемер!

Зубенко, кивнув на баритониста, сказал:

Вы его не слушайте, товарищ капитан, майора он не очень-то любит.

С чего бы это? .. — заинтересовался я.

У него есть причины.

И не маленькие! — сказал Стариков, подмигнув мне.

Да, я не люблю непонятных, исключительных людей, — не оборачиваясь, со злостью в голосе сказал баритонист.

А он — непонятный, исключительный? — спро­сил я.

Да, его не сразу раскусишь, — сказал Зубенко.

Первая стычка у меня с ним произошла вот по

какому поводу, товарищ капитан, — хлестнув коней, снова обернулся ко мне баритонист. — Прихожу, так сказать, наниматься к нему в оркестр. Он спрашивает у меня не про музыку, а про сердце, про легкие, ну как какой-нибудь врач. Потом про ноги: «Как у вас но­ги?» — «Что ноги?» — не понимаю я. «Крепки ли вы на ноги, как долго можете ходить?» Я совсем еще не знал его и говорю: «Слабоваты малость, да и ревматиз­му подвержены» — и начинаю, дурак, еще объяснять, как с осенними дождями начинается ломота в ногах и всякое такое. Тогда он хмурится, встает и говорит: «Извините, но музыканты со слабыми ногами мне не нужны!» Как я ни просился к нему в оркестр — ниче­го не помогло! .. Полгода из-за него пришлось прора­ботать администратором в клубе. Вот что это за чело­век!

Солдат! — сказал Зубенко.

Солдат, солдат! — Стариков заерзал на сене, счастливо улыбаясь, готовый слушать баритониста, ис­тория которого, видимо, была небезынтересна.

Ну и что же дальше? — спросил я.

Дальше? .. А дальше в оркестре заболел пер­вый баритонист, и он волей-неволей был вынужден взять меня к себе, хотя и поставил условие: «Заняться ногами!» Ну и пришлось мне после этого в день кило­метров десять, а то и больше, знаете, как на кроссе, бе­гать взад и вперед по плацу.

Зубенко и Стариков расхохотались.

Вот им смешно, вспомнили поди... — смутился баритонист. — И действительно смешно! — теперь уж сам расхохотался он. — Но эта беготня по плацу все же была чепухой. Если бы вы знали, что он проделы­вал с нами на учениях! Ежедневно тридцати-сорокакилометровые марши, а потом заведет нас куда-нибудь в глушь, где и дорог-то нет, и скажет: к такому-то часу быть там-то и там-то, и сам скроется, как дух лес­ной. Ну и плутаем мы день-два по тайге.

Да, тяжелые были те времена, — согласился Зу­бенко.

Жуткие! Я, например, и полгода не выдержал, попросил перевода в соседний полк. А как страдал из- за него наш покойный Виктор Симонов, о котором

Зубенко говорит, что майор «любил его, как сына род­ного»! Я хорошо помню, с какими ногами ходил Вик­тор. Не дай бог иметь такого «папашу».

Да, гонял он его здорово, — вновь согласился с Волковым Зубенко, — хотя и души в нем не чаял.

Все это красивые слова!., Любил, жалел, ча­ял! .« — снова махнул рукой баритонист. — Вы лучше расскажите товарищу корреспонденту, как ваш майор мучил Симонова, как гонял его каждый день на стрельбище! Расскажите, расскажите!.. — Волков раз­вел руками. — Ну зачем музыканту быть сверхметким стрелком? Не пойму!

Где уж тебе понять! — не без сожаления сказал Стариков. — На войне все это и понадобилось.

Нет уж, увольте от такой чести: служить в ва­шем оркестре!.. Музыканты у вашего майора должны быть и снайперами, и скороходами, и разведчиками, и спортсменами, и охотниками, и бог еще знает кем! Но какое это имеет отношение к музыке?

Загрузка...