Неужели КП переехал?
Переехал, — сказал я. — Куда — сами не знаем.
Тысяча чертей! Что же нам делать? — Он представился : — Львов. Командир истребительного батальона. — И сказал своему связному: — Погреемся, отдохнем, а там будет видно, что делать.
Они только сели за стол, как снова начался артиллерийский обстрел. Снаряды разрывались недалеко от нашего домика. Мы выбежали на улицу.
По настоянию капитана Львова мы вернулись в домик. В это время снаряд ударил под ближнюю сосну, и несколько осколков просвистело по комнате.
Затаив дыхание, мы прижались к русской печке в ожидании того единственного снаряда, который покончит и с домиком, и с нами. Но артиллерийская буря прошла дальше.
Капитан Львов подбежал к самовару, прикрыл рукой пробоину, из которой тонкой струей фонтанировала вода, сказал:
А вода тепленькая, други, мы еще будем чаевничать в этом доме. Сколько дней, Николай, чаю не пили?
Десять! — ответил связной. — Но я, товарищ капитан, готов еще и год не пить, не есть, лишь бы живым уйти из этого проклятого поселка.
Но куда идти? — заделывая тряпочкой пробоину, спросил капитан. — Со мной не пропадете! Раз я среди вас, будьте уверены, что с вами ничего не случится. Пусть их стреляют! Пусть изводят снаряды! Видимо, впустую ведут огонь, раз молчат наши батареи. Мы знаем вас, фашистов! Нас не запугаешь! — погрозив в окно кулаком, крикнул он и, рассмеявшись, сказал: — Со мной не пропадете. Я человек счастливый!
Счастье счастьем, но неплохо бы укрыться куда-нибудь. Должны же быть здесь какие-нибудь землянки? — сказал Огарков.
А если снаряд попадет в землянку — он бьет из тяжелой, — так думаете, живы останетесь?.. Такая дура легко разворотит и шесть накатов, а вы — землянка! ..
Капитан поднял с полу белый самовар, осмотрел, цел ли он, перелил в него воду из пробитого осколком самовара, набрал углей в печи, и вскоре мы уже сидели за столом и пили чай, угощаясь скромным ужином, предложенным связным Львова.
Капитан был человек веселый и жизнерадостный и смешил нас всякими забавными историями.
Вот, — сказал он, вытащив из кармана портмоне. — Видите дырку? Под Петрозаводском в бою шальная пуля пробила брюки, пробила первую половину портмоне, продырявила все документы, деньги и осталась здесь лежать! — Он бережно вынул пулю и показал ее нам. — Ведь как порой бывает в жизни! — Он спрятал пулю и из второй половины портмоне вытащил несколько фотографий. — А это дочка моя. Шалунья
же, мурзилка. Шестой годик ей пошел, а видел раза три, не больше...
А почему так? — спросил Огарков.
А все так! Все с места на место колесишь! Я, други, все границы изъездил. Везде служил. Девятнадцать лет в погранвойсках, не шутка сказать. Всего повидал, а вот живой сижу среди вас. За операцию против хунхузов был награжден золотыми часами. Жалко было носить, да носил. Часы — штука нежная, но нужная И вот уже в Таджикистане как-то ловили басмачей. Главный их, какой-то «святой», пошел на меня с саблей. Я тоже выхватил свою, но, прежде чем успел ее занести, басмач ударил саблей, я парировал удар, он снова ударил, я вновь парировал, тогда он ударил в третий раз, полоснул меня по руке. И мог же ведь кисть отсечь, а нет, удар пришелся по часам, он их разрубил пополам, только вот шрам остался. — Капитан расстегнул рукав и показал шрам.
Да, вы счастливый человек, — сказал я. — Как мне пришлось наблюдать на войне, «счастливыми» всегда оказываются умелые, храбрые люди, «несчастными» — трусы и лентяи. Что, не так разве?
Я же говорю, что со мной не пропадете! — хитро подмигнул мне Львов.
А вы, товарищ капитан, про мину расскажите, — улыбаясь, попросил связной.
Не поверят, — махнул рукой Львов и налил себе третью чашку чаю.
Расскажите! Если поверили двум случаям, то поверим и третьему, — сказал я.
Ну что ж — раз просите, тогда расскажу... Значит, был такой случай. Попали под минометный обстрел. Кричу ребятам: «Ложись!» Поблизости как раз были вырыты какие-то ямы на скорую руку. Народ быстро попрятался в них, и я полез в одну яму. Сижу пригнувшись и переговариваюсь с комиссаром. Он сидит в соседней яме, шагах в пяти от меня. А фашисты все стреляют и стреляют! Мин у них, видимо, пропасть. Ну, вскоре все это надоело. Три дня не спал, и стало меня клонить ко сну. Задремал. Как долго дремал, не знаю, но вдруг у самого уха услышал дьявольский свист, открыл глаза и снова зажмурил: у моих ног в землю врезалась мина!..
Интересный случай! — сказал Огарков, заерзав на стуле, и неизвестно чему рассмеялся. Это иногда бывало с ним.
А мне не до смеху было, товарищ лейтенант, — сказал Львов. — И не до раздумий! — Он сердито посмотрел на Огаркова.
Что же вы сделали? Как же остались живы? — на этот раз участливо спросил Огарков.
Львов широко улыбнулся:
А я схватил проклятую мину за хвост и выбросил из ямы!
И она не разорвалась? — затаив дыхание, спросил Огарков.
Разорваться-то она разорвалась, да только шагах в двадцати от меня. Счастлив я после этого или нет?
Ну при чем здесь «счастье»? — развел я руками. — Вы обязаны своей находчивости и сметке...
Дверь приоткрылась, нас обдало морозным воздухом, и в комнату ввалился незнакомец, весь облепленный снегом.
Нашел все-таки нас! — радостно воскликнул капитан Львов и встал из-за стола.
Как, дьяволы, стреляют, а? — кряхтя от холода, проговорил вошедший.
Ну, ну, раздевайся, садись. Выпей чайку! Небось замерз? И снег идет?
Первый снежок!..
Незнакомец был в ватной куртке, в шапке-ушанке, с трофейным бельгийским карабином за плечом. Под мышкой он держал скрипичный футляр. Был ли это пустой футляр, или в нем была скрипка, — это меня заинтересовало сразу же...
Капитан представил нам незнакомца:
Гольдберг! Прошу любить и жаловать. Москвич. Скрипач. И довольно-таки известный скрипач! Под эту канонаду не одну вещь нам сыграет. Не так ли, Миша?
Я же никогда не отказывался, товарищ капитан, — усталым голосом сказал скрипач. Распахнув ватную куртку, он сел за стол, положив скрипку на колени.
Львов налил ему чаю, достал из кармана сухарь, 138
Скрипач занимал все мое внимание. Ему было лет двадцать пять, но выглядел он намного старше. Сутуловатый, обросший щетиной, с комками прилипшей земли на ватнике, он был похож на каменщика, на кого угодно, но только не на скрипача.
Львов, видя мое любопытство, сказал:
Вот вам, товарищи журналисты, интересная судьба человека. В августе Гольдберг приехал на концерт в Ленинград, там узнал, что брат его тяжело ранен и лежит в госпитале в Петрозаводске, приехал к нему, здесь вступил в мой батальон и вот вместе с нами воюет! Правда, интересно?
Очень даже. Так вместе со скрипкой и воюете? — обратился я к Гольдбергу.
Окунув сухарь в чашку, Гольдберг сказал:
Положишь скрипку на землю, постреляешь, снова возьмешь ее в руки. Немного неудобно, но что же делать, надо воевать!
Он так бережно держал скрипку на коленях, что я спросил:
Страдивариус?
Страдивариус не Страдивариус, но тысяч десять стоит. Но дело не в цене, конечно. Это правительственный подарок, потому и бесценно. Карьеру свою я с ним начинал.
Дверь вновь распахнулась, и на этот раз в комнату вместе со связным ввалился майор Тимин. Майор в руках держал полупудовый осколок снаряда.
Тимина мы все хорошо знали и были рады ему. Он был строен, молод, горяч и среди артиллеристов славился как замечательный командир. Говорили, что в недавнем прошлом он был актером. Что-то актерское и вправду было в его манерах. Левая бровь у него была седая, и он как-то особенно умел поднимать ее и шевелить ею. Если в разговоре кто упоминал майора Тимина, то обязательно вспоминалась и его стрельчатая серебристая бровь.
Вот и сейчас он вскинул седую бровь, спросил:
Есть ли у кого циркуль? В артиллерии кто-нибудь из вас что-нибудь смыслит? Вот осколок! Попробуйте определить калибр снаряда!
Он торжественно положил осколок на стол и сложил руки на груди.
Если на Шуе стоят немецкие артиллеристы, то это 210-миллиметровка. У финнов здесь нет таких пушек! — сказал капитан Львов.
Какими снарядами они стреляют, черти! — изумился скрипач, взвесив в руках осколок.
В это время снаряды обрушились совсем близко от нашего домика и с потолка посыпалась штукатурка.
Сейчас мы им ответим! — Майор Тимин схватил со стола осколок, сунул в руки связному и стремительно вышел на улицу.
Земля гремела от разрывов. Гольдберг, положив скрипку на колени, сидел на корточках у двери. Львов, прислонившись к печке, прихлебывал чай из кружки. Огарков сидел на кровати. Нервы у нас у всех были напряжены, и мы молчали.
Но вот Львов подошел к скрипачу, сказал:
Чем слушать эту дрянь, ты лучше сыграй, Миша.
Гольдберг молчал.
Вставай, вставай! — Львов нежно приподнял его. По всему было видно, что он души не чает в скрипаче.
Хорошо! Посмотрим, чья возьмет! — Гольдберг вдруг решительно встал, сбросил с себя ватную куртку, энергично раскрыл футляр, вытащил скрипку, наканифолил смычок и ударил по струнам.
Мы сели на кровать. Звуки скрипки почти что заглушили грохот снарядов. Гольдберг играл венгерский танец Брамса. В комнате точно засветило солнце. Много раз я слышал этот танец, но в исполнении Гольдберга он звучал особенно. Возможно, что и обстановка влияла на восприятие: на войне все звучит иначе...
За Брамсом, не переводя дыхания, Гольдберг играл мазурку Шопена. Нежные мелодии зазвучали в комнате. .. Вытерев лоб, Гольдберг начал скрипичный концерт Мендельсона. Он торопился. Потом играл вальс из струнной серенады Чайковского и любимую вещь капитана Львова «Солнце низенько». Капитан подпевал, голос у него был печальный, и было видно — он думал об Украине, где у него находились жена и дочь.
Гольдберг вдруг рванул смычок и, не докончив игры, ударил кулаком по столу, крикнул:
Жить!
Львов вскочил, схватил его за руки:
Что с тобой, Миша? Ну, ну, успокойся!..
Как мы жили, как мы жили! . . Сволочи, ах, сволочи, фашисты! — Гольдберг задыхался от гнева.
И тут мы вновь услышали, как гремит земля от разрывов снарядов.
Львов взял из рук Гольдберга скрипку, положил на стол, а самого, постаревшего и обессиленного, уложил на кровать.
Восклицание Гольдберга «Жить!» звенело у меня в ушах. Говорить не хотелось. Мы все молчали, каждый был занят своими мыслями, воспоминаниями...
Где-то близко ударили наши батареи.
Тимин начал! — Львов подбежал к окну и стал вглядываться в темень. — Сейчас он им даст жару. Сейчас он им покажет, что такое русская артиллерия. Давай, давай, давай! — в такт выстрелам батарей кричал Львов.
Мы опять сели за стол. Гадали: каков будет исход поединка? Лишь Гольдберг лежал на кровати.
Фашисты не унимались. Кажется, они даже усилили огонь. Но это продолжалось недолго. Вскоре орудия их одно за другим стали замолкать. Теперь наши усилили огонь. Мы торжествовали, готовые броситься в пляс. Артиллерийская музыка была не менее приятна, чем звуки скрипки, чем венгерский танец Брамса...
Лишь под самое утро прекратилась артиллерийская дуэль. Рассвело, и показался легкий снежный покров на земле. Мы с Огарковым стали собираться в дорогу, в полк. Раньше нас, вместе со связным Львова, из домика вышел Гольдберг. В одной руке он нес свою драгоценную скрипку, в другой — бельгийский трофейный карабин. Но нас задержал капитан.
Куда вы спешите? — спросил он. — Обстрел кончился, теперь можно немного и отдохнуть. Позавтракаем, а там и в дорогу! И мне надо в полк. Право, давайте вместе завтракать?
Пока гитлеровцы вели огонь, из домика нам не хотелось никуда уходить. Если мы и уходили, то немедленно возвращались назад, к теплу и свету. Ну а теперь, когда опасность миновала и была возможность
отдохнуть от бессонной ночи, нас почему-то тянуло на улицу, скорее на улицу, подальше от этого проклятого места.
Ну, как хотите! — нахмурившись, сухо сказал капитан. Он поставил на стол белый самовар, из которого мы вечером пили чай, и стал искать воду и угли.
Попрощавшись, пожелав капитану счастливого завтрака, мы вышли на улицу и направились к дороге.
За дорогой лежали разбитые грузовые машины, на •самой дороге — убитые лошади, опрокинутые солдатские кухни с расплесканной чечевичной кашей и борщом. Стопудовые камни были вывернуты из земли, вековые сосны срезаны у основания, словно тростинки.
В поселке целым стоял лишь наш домик, остальные — были разрушены.
Мы пошли, покуривая и весело болтая. Мы уже были метров за пятьсот от «домика на Шуе», когда за рекой раздался одиночный орудийный выстрел... Над нами прошелестел снаряд... и прямым попаданием наш домик разнесло в щепки.
Еще не осознавая случившегося, мы стояли и ждали новых выстрелов, напряженно прислушиваясь к лесному шуму. Ждали долго, целую вечность, но выстрелов больше не последовало. Тогда мы побежали к разрушенному домику, окутанному столбом пыли и дыма.
-— Капитан, капитан! — крикнул Огарков.
Капитан! — крикнул я.
Проклятье! — Огарков отбросил балку, преграждавшую нам дорогу к заваленному проходу. — У немцев, видимо, заклинило снаряд в стволе орудия, вытаскивать его было или лень, или опасно, и вот они пальнули в воздух! Так, не целясь никуда! .. «Разрядили пушку», как говорят артиллеристы. — Огарков снова крикнул: — Капитан!
И вдруг из лесу раздалось:
Ау, ребята!
Мы обернулись и увидели капитана Львова с ведром в руке. Он нес ключевую воду для самовара.
Алеховщина, декабрь 1942 г.
Высота «Неизвестный боец»
Здесь глина, и воронки заполнены водой. Дальше попадаются полоски пахотной земли. Воронки на них черны и сухи или заросли чахлой травкой. В иных местах, точно золотыми обручами, воронки окаймлены сверкающим на солнце песком.
Кроме этих бесчисленных воронок от мин и снарядов, я ничего не могу приметить вокруг и удивляюсь тому, как их столько могло уместиться на этом пустыре.
А дед Егор, пыхтя своей трубкой, говорит, что еще несколько месяцев тому назад на этой самой земле ютилась деревушка Соловьиный Островок; на этом пустыре, исковерканном воронками, стояли дома, у каждого дома были сад, огород, пристройки, и люди испокон веков мирно жили и трудились здесь — лесовики и охотники, многие из которых никогда в своей жизни не видели ни городов, ни морей.
Если все это правда, что рассказывает дед Егор, то тогда деревушка и на самом деле была подобна островку, затерянному среди этого бесконечного массива ели, березы и сосны, тянущегося на сотни верст вокруг, непрерывной цепи холмов и изумрудных озер, переполненных, точно чаши...
Дед Егор, вместе со связным командира батальона сопровождая меня по бывшей деревне, словно чует, что в душе я не совсем еще верю всему рассказываемому, и он все время ищет на земле что-нибудь, что подтвердит его слова...
— А вот черепок! — вдруг радостно говорит он и, придерживая рукой автомат на плече, наклоняется, поднимает черепок с сиреневым узором.
Да, здесь когда-то жили люди.
Мы приближаемся к высоте «Неизвестный боец».
Вот она стоит перед нами, освещенная ярким солнцем, без единого деревца, но вся заваленная обрубками деревьев, высота, за которую было пролито столько крови и которую отстоял один — солдат, похороненный у ее подножия.
Свиной командира батальона настораживается, скидывает плеча автомат, говорит:
Здесь будьте осторожны. С тех высот охотятся снайперы.
Слова связного, видимо, относятся ко мне, потому что дед Егор по-прежнему идет своим неторопливым, широким, властным шагом хозяина этих мест, и ему, старому охотнику, всю жизнь прожившему в лесах, совсем наплевать на фашистов с их снайперами.
Мы пригибаемся, ускоряем шаги и, минуя саперов, роющих новую линию зигзагообразных траншей, оказываемся у подножия высоты, недосягаемые теперь для снайперов.
У розовой гранитной глыбы похоронен неизвестный солдат. На граните выведены углем бесхитростные слова: «Вечная тебе память, дорогой товарищ, которому мы не знаем ни имени, ни фамилии. Но ты был русским человеком, и мы клянемся быть такими, как и ты, кровью и жизнью своей защищать каждую пядь советской земли. Вечная слава тебе!» Дальше следует бесчисленное количество подписей, выцарапанных чем- то острым, финками или осколками.
Высоту эту раньше называли Кудрявой горой. Сосной и елью она была покрыта. С нее далеко все кругом видать, — говорит дед Егор.
Вот потому, что с Кудрявой горы далеко все кругом видно, она и деревня Соловьиный Островок, когда в этих краях начались военные действия, стали аре-, ной жесточайших и кровопролитнейших боев. Семь раз! в течение августа и сентября 1941 года деревушка и гора переходили из рук в руки. Земля выдержала адский огонь пушек и минометов, от которых осталась память — воронки. А на горе весь многолетний сосновый лес, делавший ее «кудрявой», был посечен и словно вырублен до основания. Солдаты, оборонявшие высоту, стали тогда называть ее Лысой горой. Но и это название недолго продержалось за былой Кудрявой В неравных боях солдаты погибли все до единого. Но высота все же осталась неприступной для фашистов. Казалось, теперь она сама извергала ливень огня, уничтожая каждого, кто приближался к ее подножию, сея вокруг с прежней силой смерть — и только смерть
Дед Егор выколачивает трубку — трубку старую, в трещинах, перевязанную медной проволокой, в трех заклепках, — садится на камень...
— На высоте здесь тогда стоял взвод, и от взвода на четвертый день боев трое осталось в живых. Остальные все полегли! Как богатыри полегли, но никто не сбежал. Да. Сами поумирали, но и ворогов изрядно по- уничтожили. Вся лощина была завалена их трупами. Сомов — это командир взвода, царство ему небесное, вот был бесстрашный человек! — и говорит мне: «Дед Егор! Раз связи у нас нет, то, может быть, они и не догадаются, как нам тяжело троим! Пойди-ка ты в батальон. Расскажи им все! И тащи пулемет». — «Хорошо, говорю, держитесь!» — и бегу окольным путем, чтобы на засаду не наскочить. Все тогда воевали, все взводы, роты, батальоны. Карусель такая, что небу было жарко!
Когда я добрался до места, вижу: убит командир. Идут четверо и труп его несут на носилках... С пустыми руками вернулся назад... Только это стал я в деревню пробираться — начали палить финские пулеметы. Потом ударили пушки! Били они по Кудрявой недолго, замолкли — и снова пошла ружейная и автоматная пальба... Пролежал я некоторое время на земле и вдруг слышу: на Кудрявой заработал «максим»! ..
Двадцать медведей убил за свою жизнь, убил много и всякого другого зверя, а тут страх взял! . . Что за дьявол, думаю, на горе сидит, кто это там с фашистами воюет? Пополз наверх. Ползу и прислушиваюсь: огонь ведется с головного дзота. Это на самой вершине, меж каменных плит. Полз я долго, добрался до этой пещеры, влезаю в нее и вижу: сидит боец за «максимом»! Видимо, он не раз встречал меня в этих местах, потому и не удивился моему приходу.
«Ты как попал сюда, откуда?» —спрашиваю. «Да вот, говорит, от соседей пришел на подмогу, пришел сказать, что подкрепление идет, целый батальон пробирается по болотам, вот-вот будут здесь, а сказать-то и некому: был Сомов еще жив, да его при мне и убило осколком снаряда...»
В тот час, думается мне, и поседел Егор Фомич! Вот, бел что лунь, а были у меня и черные пряди во-
6 Георгий Холопов
лос. Стар-то я стар — годами, а телом молод, да душа молода. Жизнь прожита в лесу. Я этому Сомову раз двадцать разведку водил к финнам, раз десять один за озеро пробирался. Было делов у деда Егора! Вместо берданочки своей вот автомат достал. Сам достал. Фашиста как схватил вот так сзади — так и притащил Сомову! .. Да...
Значит, делать нечего, сидим и молчим. Солдат этот все в амбразуру, в окошечко глядит. Потом бросает мне связку пустых лент и говорит: «Набивай, дедка!» А сам за ручной пулемет берется. Сомовский был пулемет, он его вытащил из лощины. Да. Я набил одну ленту, он раза три прострочил по берегу озера, смеется: «А вдвоем веселее будто, дедка». Молчу я. До веселья ли тут? Он заговаривает со мной, а я все ребят не могу забыть, они, точно живые, так и стоят передо мной...
Он тоже долго молчал, все о чем-то думал, морщил лоб. Потом спрашивает: «Ты что, дедка, воевать остался?» — «Остался, говорю, уходить мне некуда, век свой прожил в лесу». Да. Он и говорит: «Так умирать не страшишься?» — «Все равно старость-то пришла», — отвечаю. «Тогда, дедка, — говорит он, — высоту эту, потому что она самая высокая, мы ни за что не должны отдать фашисту. Понимаешь?» — «Как же не понимать, говорю. С Кудрявой далеко все кругом видно». — «Вот-вот!» — радуется он. «Понимаю, говорю, понимаю, я тоже в войне кой-что кумекать стал, разведчиков все водил к финнам и немцам». — «Ну, а раз так, чуешь, дедка, почему я забрался на эту макушку? .. Чуешь? ..» — «Чую», — говорю. ..
Гитлеровцы с двух сторон пошли на Кудрявую. Слева, со стороны озера, строчат и справа строчат. Сидим мы в крепком месте. Камень кругом. Камень миной не возьмешь! Да. Он и спрашивает: «Из какого оружия стреляешь, дедка?» Говорю: «Вот автомат знаю, да разведчики ручной пулемет со мной разучили, вроде и ничего из него стреляю». Молчит.
А выстрелы все ближе и ближе раздаются. Ну, прямо рядом строчат. Автоматчики, видать. А он — ничего. Чем ближе выстрелы, вроде и спокойнее выглядит и веселее. Так наискосок от щитка все и поглядывает. Вечера тогда были уже светлые, что днем. Хорошо было видать. Фашисты уже были в лощине, голоса их стали слышны. Все кричат что-то по-своему. Я это ему: «Стреляй, сынок!» А он мне: «Молчи, дедка, рано». — «Стреляй!» — говорю и за рукав его дергаю, а он мне: «Молчи, дедка!» И так раз десять. Выдержки, значит, маловато было у меня, не вытерпел больше, схватил ручной пулемет и хотел на волю выбежать, а он как гаркнет: «Стой, старый дурак! ..» И тут застрочил! Да как еще застрочил!
Лег это я рядом и стал ленту набивать. Патроны в касках лежат, на земле валяются. В дзоте еще гранат круглых и длинных штук пятнадцать было, провода моток, два телефонных ящика и еще что-то, не помню уж...
Ну вот, стал я ленты набивать. Набиваю, а он строчит из «максима», крестит их. Когда ствол пулемета накалился, лег он за ручной пулемет. И опять строчит и крестит. И все ругается. Страшен был в своей ярости. Такие пулеметчики редко бывают, батенька. Да.
Вскоре в лощине крики и стоны раненых стали слышны. У него там какая-то черта была намечена, за которую он уже никого не пускал... Геройский был парень, царствие ему небесное,' редкий пулеметчик! Поубивал же он фашистов! Когда утром я посмотрел вниз, там их до дьявола валялось, и все вроде как бы на одной черте. Все рыжие, нарядные, солдаты и офицеры. А то и все офицерье! Бог их знает. «Юнкера, — говорил он, — пятый день в этих местах, все пьют и пьяными на рожон лезут, нахрапом хотят взять высоту. ..»
Он все строчил и крестил этих самых юнкеров и таким манером через часок их отбил... Устал очень. Прямо задыхался. Скинул с плеч котомку свою, достал котелок и говорит: «Принеси, дедка, воды, умираю от жажды». Взял я котелок, вниз пополз. Дошел до ручейка, черпнул воды, а вода в нем не держится: котелок-то весь изрешечен пулями! Вернулся наверх, посмеялись с ним. Посмотрел консервы — те тоже насквозь прошиты. «А сам вот остался жив! — говорит он. — Как бывает, дедка, а? Счастлив я или нет?» — «Счастлив, говорю, такого пуля не возьмет». — «Да, какой-то я удивительный, говорит, товарищи все поубиты и ранены, а я вот — все жив! Когда еще третьего
дня воевали у Митькина хутора, надо было пехоту поддержать. Место открытое, фашисты со всех сторон обстреливают, головы не поднять. Под таким огнем мы и ползли с километр. Нас было три пулеметчика. У каждого пулемет. Никто до места не дошел, а я дошел! И один дошел. Бывало, что и во весь рост поднимался, упрешь этак пулемет в живот и ведешь огонь. Выходит, что пуля обходит храброго, как думаешь?» Говорю: «Правильно, и я сам такой. Другой раз десять уже был бы на том свете — шутка ли сказать, двадцать медведей имею на своем счету! — а я вот живу и здравствую, фашистов еще сколько поубивал!» Смеется! Веселый парень был! «Тогда, говорит, дедка, на тебе банку консервов и мне банку — и за дело!»
Он в левое окошко глядит, я — в правое. Едим, говорим и в окошко поглядываем. Он вдруг и спохватился: «А ведь совсем не дело делаем, дедка, что сидим вдвоем в одном дзоте! Надо делать вторую огневую точку. Тогда ни один дьявол нас не обойдет». Сказал и вскочил на ноги. Посмотрел я на него: небольшого такого роста, тощий мужик. Но сила в нем богатырская была, говорил, что пятый день все в боях и еще глаз не смыкал. Да.
Ну, значит, вышел он из дзота и за дело принялся. Он все за озеро боялся, за дорогу, которая идет по берегу. Человек он был смекалистый — видать, из мастеровых — и солдат храбрый. Вырыл меж сосен небольшой окоп, обложил его кругом камнем, притащил из землянок доски, мешки с какой-то древесной мукой, несколько бревен, и получился у него из всего этого небольшой такой дзот. Вот туда он и забрался со своим «максимом». А меня оставил с ручным пулеметом. Так мы уладили дело, что всю местность пополам разделили, и каждому — свой кусок. И выходило после этого, что юнкерам этим самым никак не найти будет к нам лазейки.
Да... Так мы и расстались с ним до самого утра. А с первыми жаворонками, с первой их песней, вваливается он ко мне, говорит: «Сейчас, дедка, налажу связь, скучно не будет». Берет провод, телефонный ящик, второй оставляет мне, объясняет, как с ним обращаться, и уходит. А через час слышу в эту самую трубку: «Не спишь, дедка?» — «Нет, говорю, любуюсь
восходом, жаворонков слушаю». Он и говорит: «Природой любуешься? Да, хорошая штука жизнь, кабы пережить войну, повидать, дедка, что будет потом. ..»
Ну, а дальше случилось так, что фашисты нам покоя не давали, и мы без сна и еды два дня прожили в своих берлогах. Был у меня в кармане сухарь, тем и жил, посасывал, что медведь лапу. Да. Когда он чуял по моему голосу, что спать меня клонит, песни начинал петь. Знал он их пропасть. Видать, в мирное время был озорным и выпить не дурак. Такой завсегда должен быть компанейским парнем!
Дед Егор достает из кармана синий кисет, набивает табаком обуглившуюся трубку в трех заклепках и молча курит, курит, все глядя вдаль. Я встречаюсь взглядом со связным командира батальона — тот отводит глаза. Все молчим. Наконец дед Егор встает, говорит:
Вот поднимемся наверх, тогда понятней будет остальное.
Мы поднимаемся на вершину высотки, заходим в головной дзот, и отсюда мне очень четко представляется недавняя битва в лощине, где и до сего дня лежит так много вражеских трупов.
В жаркий день на версту слышен запах, — говорит связной. — В боевом охранении в такой день ребята чуть ли не противогазы надевают. Им наполовину урезаны часы стоянки.
Егор Фомич смотрит совсем в другую сторону. Не может он глядеть на лощину! Он кивает мне, говорит:
Какие места, а? Где такое еще сыщете? Море, а не лес. Ни конца, ни края.
Насколько хватает глаз с высоты вокруг виднеется один только лес, лес, лес. Горизонт напоминает непрерывную цепь кавказских гор.
Потом и началось это, бой решительный за Кудрявую. .. Дело было под самое утро. Человек пятьдесят наступали по берегу, к лощине хотели прорваться. На этот раз они, собаки, схитрили, атаку начали втихую. Видать, учуяли, что народу на Кудрявой кот наплакал. Он-то и кричит мне: «Дедка, теперь держись!
Стрелять тебе запрещаю, не открывай себя до моего сигнала».
Пулемет его заговорил вовремя и остановил фашистов у самой лощины. Те залегли и открыли огонь. Пулемет замолк. Стали по его дзоту бить из минометов.
Штук тридцать мин выпустили. Звоню: «Как дела?» — «Молчи, дедка, не тревожь пока!» Молчу. А сердце-то в груди разрывается. Да. .. Постреляли юнкера и во весь рост поднялись. Пошли, как ходят в строю. И тут пулемет его вновь застрочил, стал крестить их. Негде было врагам укрыться, и они побежали назад. Сам позвонил: «Атаку отбил! Тринадцать лежат». Только он это сказал, как новая группа показалась у лощины. Мне сверху все видать! . . И снова старая история: опять побежали. Звоню: «Сколько?» Отвечает: «Девять человек, мало».
Так он воевал, а я ждал своего череда. У меня заряженных было три диска. Жаль, что не было помощника. А то бы не утерпел, ввязался в бой. Звоню: «Как ■
дела?» И в такую трудную минуту смеется: «Всё жмут!» — «А ты как?» — «Все поджидаю! Я им, дьяволам, здесь уготовил такую дорожку на тот свет, что надолго меня запомнят». — «Хорошо, говорю, скажи,
; когда надо подсобить». Он и говорит: «Как только патроны придут к исходу, скажу — тогда открывай огонь, я и отойду».
И вот так, изредка, мы переговаривались с ним, пока он не закричал: «Слышишь, дедка? Дедка, умри, но не уходи с высоты! Слышишь? Осталась последняя у _ лента. Закладываю ленту...» Гляжу в окошко: фашисты окружили его самодельный дзот. Прижимаю трубку к уху, слышу: «Дедка, прощай, веди теперь огонь по моей хате, я им не дамся, держись теперь ты...»
Дзот его разворотило во все стороны. Наверное, он сразу рванул несколько гранат. И все стихло. Юнкера ^ эти самые тоже почти все полегли... Я вроде как окаменел, прирос к пулемету — так и остался лежать...
Потом уже, когда появилась новая группа фашистов и они стали подниматься на Кудрявую, пришел в себя > и встретил их по-стариковски, двумя дисками... Да...
Вот, пожалуй, и все! И так до самого вечера финны больше не совались ко мне, а к ночи и наш батальон ^
л
подоспел. Остальное может рассказать вот связной. Они с командиром первые и зашли ко мне.
Связной мнется, потом говорит:
Что ж мне рассказывать? Пробивались через болота. В пути встретили засаду, уничтожили ее. К ночи лишь добрались к высоте. В живых был один Егор Фомич — вот наш герой!
Так и герой! — смущенно говорит старый охотник.
— Ты, Егор Фомич, настоящий партизан и боец. Вот увидишь — обязательно тебе присудят Героя, — с жаром говорит связной.
Так и Героя! — качает головой дед.
Мы спускаемся вниз. Останавливаемся у могилы неизвестного бойца, потом идем дальше. Связной возвращает меня назад, говорит:
Возьмите камешек на память. Вот отсюда, с могилы!
Я поднимаю камешек — плоский, голубой, с розовым отливом.
Вот и держите при себе! Тогда вас никакая пуля не возьмет. Недавно мимо нас проходила рота. Командир роты взял с могилы камешек, спрятал в карман. То лее самое сделали бойцы. .. Рассказывают, через день они пошли в бой, отбили у врага деревню, две высоты, взяли трофеи и фашистов поубивали сотню. А у них не только ни одного убитого, но и раненого не было! Правда, здорово, а?
У него, этого восемнадцатилетнего связного, веснушчатое лицо, курносый нос, и глаза горят счастливым огоньком, когда он говорит.
Чепуха все это! — сердится Егор Фомич.
Глаза у связного так сияют, что я говорю: «Да, здорово!» — и прячу поднятый камешек в карман.
Нет, святым он не был, — задумчиво говорит дед Егор. — И богатырем тоже. Он был простым русским солдатом.. .
Они спорят между собой — и пусть. .. Мне же хочется молчать. Молчать и думать. И старик и связной комбата — оба герои. Дед совсем геройский. Но мне хочется все думать о неизвестном солдате, о котором я жадно прослушал рассказ старого охотника, чтобы, где бы мне ни пришлось говорить или писать о стойкости, храбрости русского солдата, я мог бы всегда вспомнить о нем...
Я оглядываюсь еще раз на высоту. Она стоит, заваленная обрубками деревьев, в воронках от мин и снарядов, с гранитной глыбой у самой могилы, к которой с трех сторон в порыжелой траве пробиваются свежие тропинки.
Из раздумья меня выводит голос связного:
— Здесь будьте осторожны... С тех высот стреляют снайперы.
Алеховщина, октябрь 1942 г.
Жена лейтенанта
Низко склонившись над картой, майор Мартынов давал последние указания и советы лейтенанту Волкову, которому ночью предстояло идти в разведку боем.
Высокого роста, могучего сложения, майор занимал чуть ли не всю скамейку и весь стол, на который он навалился мощной грудью. На краешке скамейки сидел Волков, через плечо майора наблюдая за движением его карандаша.
Заключая беседу, Мартынов решительно придвинул к себе подсвечник с оплывшей свечой, обвел красным карандашом крестик на карте.
Так вот здесь, — сказал он лейтенанту, — пристрелян каждый сантиметр реки. Пойдешь вброд. С боем! Не выйдет — иди вплавь. Но достань «языка»! — Мартынов грузно встал, вложил карту в планшетку, и мы вышли из мрачной, холодной землянки.
В лесу было солнечно и тепло. Мы выкурили по папироске и пошли провожать Волкова. Тропинка к нему в роту шла сразу же за шлагбаумом.
Потом я пошлю к тебе начштаба, вы еще раз все согласуйте, — сказал Мартынов. — Береги себя. Ранят — не показывайся на глаза.
А если убьют? — меланхолично спросил Волков.
Майор сделал вид, что не услышал вопроса.
Не успели мы дойти до шлагбаума — навстречу показалась белая от пыли почтовая машина.
Лейтенант нерешительно поднял руку. Но машина и без его знака уже замедлила ход, а вскоре и остановилась. Из кабины выпрыгнул молоденький розовощекий экспедитор; в полку его все запросто звали Васей. Широко улыбаясь, он обратился к Волкову:
Не письма ли ждете, товарищ лейтенант?
Устал ждать! — печально ответил Волков.
Ты-то мне как раз и нужен, голубчик! — вмешался в разговор майор, подойдя к экспедитору. — Скажи, пожалуйста, скоро ли ты перестанешь возить в полк девушек? Ты понимаешь — идет война и нам некогда учить их военному делу? ..
Но ведь они не просто девушки, товарищ командир полка, а добровольцы, многие из них имеют значки ГТО, — попытался было робко оправдаться Вася.
Это не меняет существа дела! — оборвал его Мартынов. — Не место им на войне!.. Этих двух бабешек— Берту и Зину, которых ты привез вчера, утром же свезешь обратно в Лодейное Поле. И чтобы больше я в полку не видел никаких особ женского пола! Понял? — Мартынов пригрозил пальцем. — А теперь давай газеты.
Вася выхватил из протянутой руки шофера заранее приготовленную пачку московских и ленинградских газет, вручил их майору и, многозначительно подмигнув Волкову, ответил:
В таком случае, товарищ командир полка, мне больше не придется возить почту. Разрешите вернуться в роту? Товарищ лейтенант как раз здесь, вы бы договорились о новом почтовике.
Это почему же? — развернув газету, грозно поведя бровями, спросил Мартынов.
Не подхожу я для этой работы. Приедешь за почтой на станцию, а там уже с утра человек двадцать, а то и больше, дожидаются машины. Все просятся на фронт! Как же не взять их в пустую машину? Ведь не на гулянку просятся, а на фронт!..
Майор рассмеялся, сказал:
А ты бы, чудак, рассказал им про фронтовые дела, про бомбежки и артиллерийские обстрелы. Сразу бы у многих отбил охоту на передний край.
Пытался! Рассказывал такие «ужасти», что у самого мурашки бегали по спине. Вы, конечно, не поверите. . . — Вася подошел к крытому брезентом кузову машины и скорчил кому-то гримасу. В кузове раздался сдержанный женский смех.
Мартынов тревожно переглянулся с Волковым.
Из кузова на землю выпрыгнула девушка лет двадцати, в соломенной широкополой шляпе с длинными голубыми лентами, в цветастом маркизетовом платье, в белых туфельках на высоких каблуках. Через руку у нее было перекинуто летнее пальто. В другой руке она держала небольшой дорожный чемоданчик.
Сдерживая смех, я посмотрел на Мартынова. Майор побагровел, готов был разразиться бранью, успел только сказать: «Это еще что за дачница?..»—и осекся на полуслове... С криком «Маша!» Волков подбежал к девушке, схватил ее за руки и закружился с ней на дороге. Широкополая соломенная шляпа с развевающимися голубыми лентами слетела у нее с головы.
Я переглянулся с майором, он опередил меня, поднял шляпу и, весь еще багровый, сложив руки на животе, стал с нескрываемым любопытством ждать, что же последует дальше.
А те чуть ли не одновременно крикнули: «Горько!» — и расцеловались.
Потрясенный командир полка не знал, что выговорить.
Товарищ майор, — немного придя в себя от радости, смущенно сказал Волков, — прошу познакомиться, моя жена...
Мартынов, передав лейтенанту соломенную шляпу, стал торопливо застегивать ворот гимнастерки. Вася сел в кабину, толкнул шофера в бок, и машина сорвалась с места. Мартынов крикнул Васе: «Ты потом зайди за письмами!», обернулся к Волковой и сухим, официальным тоном представился. По всему было видно, что командир полка совсем не рад ее приезду.
Вы к нам прямо из Ленинграда? — нехотя спросил он, чтобы что-нибудь*спросить.
Представьте себе, что да! — ответила задорно Волкова. Вид у нее был счастливый и беспечный. Она обернулась к мужу: —Мне вдруг так захотелось увидеть тебя! Посмотреть, как ты выглядишь, как воюешь... Не удержалась и вот, видишь, приехала в такую даль... Не сердишься?
Смелая у тебя жена, лейтенант, — сказал Мартынов.
Чтобы найти вашу часть, мне пришлось объехать чуть ли не весь Карельский фронт. Не сердишься? — снова обратилась она к мужу. — Не сердись.
Майор вдруг расхохотался:
Нашли-таки мужа, убежавшего со свадьбы!
Волкова настороженно посмотрела на командира
полка и вдруг, запрокинув голову, раскатисто рассмеялась.
Он вам рассказывал? — спросила она.
Только ли мне? Об этом знает чуть ли не весь полк.
У нас была самая комическая свадьба. Правда, трудно что-нибудь придумать смешнее? ..
Свадьбу вашу мы можем завершить здесь, — проговорил Мартынов, — хотя и время, и место для этого малоподходящие.
Волкова оглянулась вокруг:
А у вас здесь так хорошо! — восторженно сказала она. — Чудесный лес! Тишина!
Обманчивая тишина. — Лейтенант взял из рук жены пальто, поднял чемодан. — Вчера, например, целый день шли тяжелые бои...
«Особенно досталось моей роте», — хотел он добавить, но вовремя прикусил язык.
Да, вчера было жарко, — проговорил Мартынов; встретившись же с настороженным взглядом Волкова, поправился: —Дышать было нечем. Пекло, как где-нибудь в Ашхабаде.
А помнишь, Михаил Ефимович, Ухту? Помнишь, как Маша нам прислала ящик мандаринов? Помнишь, как потом мы протыкали мандарины шомполами и разогревали их на костре? Помнишь, какие тогда стояли морозы? — Лейтенант обнял жену за плечо: — Тогда я только еще ухаживал за ней...
Ухта!.. Гм!.. — Майор усмехнулся, обернувшись ко мне. — Это он, капитан, вспомнил финскую войну, зиму тридцать девятого года... Мать родную забудешь, а Ухту — никогда! Помню мандарины, как
же! Они в ящике гремели, как грецкие орехи. Морозы- то ведь стояли пятидесятиградусные...
Мартынов пригласил Волковых к себе в землянку, и мы направились обратно на командный пункт полка.
В десятом часу вечера я с майором пошел в роту Волкова. Майор шел впереди, освещая дорогу карманным фонариком. О чем бы я ни говорил с ним, разговор наш все время переключался на сегодняшнюю разведку. Я охотно поддерживал беседу, мне все было интересно. Командование придавало большое значение этой разведке, и я, как военный корреспондент, вникал во все подробности ее подготовки, чтобы потом рассказать о ней на страницах армейской газеты.
Одного боялся майор: как бы приезд жены Волкова хотя бы косвенным образом не повлиял на исход разведки.
Если и повлияет, то только в лучшую сторону, — пытался я успокоить его.
Думаешь? — задумчиво спросил майор.
Конечно! Во всяком случае — никак не помешает. ..
Я знал «историю» Волковых, историю их женитьбы. Свадьба у них была с 21 на 22 июня 1941 года в курортном местечке недалеко от Выборга, в окрестностях которого была расположена часть, где служил лейтенант. По тревоге ночью Волков был вызван со свадьбы в полк... и больше не вернулся.
Волкова всю ночь проплакала. Лишь утром она узнала, что началась война. С того дня она не видела мужа. Полк, в котором он служил, уже вечером выступил на границу, а через день участвовал в бою...
Мартынов в это время был в отпуске, на родине, в Горьковской области.
Как многие другие, я знал «историю» и Мартынова. Он женился года за три до финской войны, и неудачно: через месяц он вынужден был развестись. История эта тяжелым камнем легла ему на сердце. С тех дней он недоверчиво, а порой с неприязнью стал относиться к женщинам.
Мартынов и Волков были фронтовыми товарищами. Вместе они прошли зимнюю кампанию 1939/40 года. Майор тогда был в чине старшего лейтенанта, командовал батальоном. Волков же на войну пришел с группой
добровольцев студентов-лыжников Ленинградского электротехнического института, отличился в бою, показал свои незаурядные способности, был награжден, заменил раненого в бою командира роты и после окончания войны пожелал остаться в армии. Мартынов дружил с Волковым, все трудные задачи в полку поручал ему, и Волков в любой боевой обстановке их выполнял.
Но присутствие жены Волкова беспокоило майора, он то и дело сокрушался:
Надо же ей приехать именно сегодня! Хоть бы на день позже!.. — и тут каждый раз он ругал экспедитора Васю.
Ну, такая девушка все равно бы добралась до полка, — успокаивал я его. — Не Вася, так кто-нибудь другой подвез бы ее.
Скажи пожалуйста, какая храбрая! — вслух размышлял майор. — Объехала чуть ли не весь фронт ради того только, чтобы взглянуть на муженька. Как ты думаешь, капитан: любовь это или просто бабья блажь?
По-моему, хорошая, возвышенная любовь. Мария Волкова вряд ли что-нибудь понимает в «блажи»,
Черт их знает, не верю я их брату...
Мне показалось, что в темноте майор махнул рукой, и почему-то стало его жаль.
Форсирование Тулоксы началось в двадцать четыре ноль-ноль при сильной поддержке нашей артиллерии, которая очень скоро пробила широкую брешь в обороне противника. Минут через двадцать стали поступать первые донесения:
Группа Волкова с боем перебирается через Тул- оксу.
Группа Волкова достигла вражеского берега и ведет бой с автоматчиками...
Удивительно удачной была эта разведка! Уже через полтора часа группа Волкова вернулась к себе в оборону, приведя трех «языков». Среди разведчиков не было ни одного убитого, ни одного раненого — случай исключительный в первые месяцы войны. В мокрой одежде, грязные, но всё еще с боевым азартом, они ввалились в наш блиндаж и, перебивая друг друга,
стали рассказывать, как прошла разведка боем. Потом разведчики ушли — на командном пункте батальона им были приготовлены горячая баня и праздничный ужин. Волков переоделся, развернул карту, подсел к Мартынову и начал подробный доклад...
Мария Волкова и понятия не имела об этой ночной операции, которую так удачно провел ее муж. Она в это время спокойно спала на командном пункте полка.
Выслушав доклад лейтенанта, Мартынов отпустил его к жене, а сам с начальником штаба полка стал докрашивать приведенных пленных.
В двенадцатом часу дня артиллерия противника открыла сильный огонь по всему нашему переднему краю. Это было ответом на разведку боем. Минут через пятнадцать огонь был перенесен в глубь обороны. Тяжелые мины и снаряды стали рваться и на территории командного пункта полка. Один снаряд угодил прямо в блиндаж связистов, раскидал четыре наката бревен. Особенно же досталось добровольцам, которые жили в шалашах, отведенных им Мартыновым в тылах полка. Среди добровольцев имелись тяжелораненые.
Когда первые снаряды стали рваться на территории командного пункта, Мартынов велел связному узнать, где находится жена Волкова. Тот быстро обежал по траншеям чуть ли не все штабные землянки, но Волковой нигде не было. Тогда Мартынов сам пошел на поиски. Волкову он нашел в лагере добровольцев, откуда доносились крики и стоны, — она там перевязывала раненых.
Вскоре пришли санитары с носилками, раненых унесли. Мартынов приказал ликвидировать лагерь, а всех добровольцев вывезти в Олонец.
Добровольцев собрали на командном пункте. Были тут школьники старших классов, инвалиды первой империалистической войны, среди них один даже с «Георгием» на груди, железнодорожники, трое пожилых колхозников. Находились здесь и «бабешки», как их называл Мартынов.
Учитывая обстановку, майор приказал уехать и
Марии Волковой. Лейтенанта он вызвал из роты по- прощаться с женой.
Волкова хотела попросить и мужа и Мартынова, чтобы ее хотя бы еще на день оставили в полку, но на* строение у всех было таким подавленным, что она промолчала. А ей так не хотелось уезжать!..
Добровольцев разместили в грузовой машине. Они молча и хмуро косились на Мартынова. Чувствуя, что надо что-то сказать на прощание, майор произнес небольшую речь, в которой посоветовал добровольцам сперва пройти хорошую военную подготовку в ополченческих отрядах при горвоенкомате, потом уже идти на фронт...
Марию Волкову майор посадил в кабину. Волков нежно попрощался с женой, майор дал знак шоферу, и машина тронулась в город...
^Сердишься? — спросил майор Волкова.
Сержусь, — сквозь плотно сжатые губы проговорил лейтенант. — Поторопился спровадить Машу.
Так лучше, — сказал майор. — И тебе и ей спокойнее. ..
Но на другой день Мария Волкова вернулась обратно в полк.
Вы что-нибудь забыли у нас? — спросил встревоженный Мартынов, встретив ее у порога землянки*
Волкова печально и устало улыбнулась:
Да, забыла, — сказала она.
Что же это может быть? — стал гадать майор. — Чемоданчик и пальто у вас в руках, У вас, кажется, ничего другого не было с собой? ..
Я «забыла» Костю. Нам так хорошо было в мирное время, в институте. Почему нам не делить трудности военных дней?.,
Я вас не понимаю, — сказал Мартынов, хотя великолепно понял ее с первых же слов.
Я хочу сказать: почему бы мне не остаться на фронте, не воевать вместе с мужем? ..
Майор нахмурил брови. Подумав, он пригласил Волкову в землянку и долго не знал, как начать неприятный разговор. Привык он иметь дело с солдат тами, а тут перед ним сидела хрупкая молоденькая женщина, еще девчонка, ее надо было уговорить уехать
в Ленинград, оставить в покое мужа, которому, право, не до нее сейчас...
С полчаса Мартынов, как мог мрачнее, обрисовывал Волковой обстановку на фронте, говорил о тех неудобствах, с которыми связано пребывание на фронте невоенного человека, и в особенности женщины. Но поразительно — Мартынов это сразу заметил, — чем больше он пугал и отговаривал, тем более спокойным и просветленным становилось у Волковой лицо...
Мне кажется, что теперь я ничего не испугаюсь. Страшнее вчерашнего трудно что-нибудь придумать.
Вчерашнее — это цветочки, ягодки будут впереди!— майор рассмеялся. — Разве это артналет?! Пощекотали только нервы. А бывают налеты серьезные, с тяжелыми последствиями... Как-то наша рота стояла в березовой роще, это еще было по ту сторону Тулоксы. Так дьяволы выбросили на этот участок перед наступлением тысячу мин и снарядов. Тысячу! Не триста снарядов, как вчера. И рощу словно всю вырубили.
Волкова закрыла лицо руками:
Страшно...
Мартынову удалось уговорить ее уехать. Уже выходя из землянки, она попросила у него разрешения позвонить мужу.
Нет, этого я не могу разрешить, — ответил Мартынов. — Вы его встревожите, он может подумать, что с вами что-нибудь случилось.
Ужасный вы человек! — рассмеявшись, сказала Волкова. — Не идете ни на какие компромиссы.
Не имею права. Война! — Майор проводил ее до шлагбаума и на штабной машине отправил в Олонец, откуда она должна была на попутном транспорте уже сама добраться до Лодейного Поля. Вернувшись к себе в землянку, он облегченно вздохнул, вытер платком вспотевшее лицо. У него был такой вид, точно он проделал трудную физическую работу.
Ночью на Тулоксе шли тяжелые бои. Противник в трех местах форсировал реку и закрепился на нашем берегу. Но к утру положение было восстановлено, враг был сброшен в Тулоксу.
Усталый, измученный, Мартынов вернулся на командный пункт полка и вместе с комиссаром энергич
но
но принялся за эвакуацию раненых. Санитарные машины одна за другой прибывали из Олонца.
На одной из машин в полк снова приехала Волкова.
Вы опять здесь? — спросил изумленный Мартынов.
Она ничего не ответила, только печально развела руками.
Что же мне делать с вами? — сердито проговорил Мартынов.— А я-то уж думал: уговорил вас.
Не сердитесь! — Волкова пошла вслед за майором в землянку. — Мне не хочется произносить громких слов о патриотизме, о гражданском долге — я их просто не умею говорить, — но я комсомолка, я не могу уезжать, когда у вас здесь так тяжело. Помогите мне остаться на фронте. Может быть, и я чем-нибудь могу оказаться полезной? Подумайте, право, товарищ майор. Я студентка третьего курса, учусь в том же Электротехническом институте, откуда к вам пришел Костя. Не думайте, пожалуйста, что я какая-нибудь там белоручка. Я все умею делать.
Но майора разжалобить или уговорить было не так легко. Он редко отступал от ранее принятых решений. На все просьбы Волковой он отвечал отказом и, накормив ее завтраком, на той же санитарной машине вместе с ранеными отправил в Лодейное Поле.
Но утром следующего дня Волкова снова оказалась на командном пункте полка.
Майор был в отчаянии. На этот раз он не пригласил ее в землянку, не предложил завтрака, а тут же, на поляне, при всем честном народе отчитал за непослушание, потом вызвал младшего лейтенанта Павлова, известного в штабе полка своей исполнительностью, приказал немедленно собраться в дорогу, доставить Волкову в Лодейное Поле, а оттуда — в Волховстрой.
Павлов быстро собрался, посадил Волкову в машину — и они уехали.
Но утром перед землянкой майора снова показалась Мария Волкова. На этот раз она была без своей соломенной шляпы с голубыми лентами. У нее был усталый вид: глаза сонные, волосы растрепанные, цветастое маркизетовое платье испачкано дегтем; чемо- ^^ан, который она держала в руке, весь был в царапинах и вмятинах.
Мартынов был потрясен. Он только и смог спросить:
А где Павлов?
Волкова села на пенек, собралась с мыслями и лишь потом ответила:
Думаю, что где-нибудь в Волховстрое.
Ничего не понимаю!..
А ведь все так понятно! — сказала она. — В Ло~ дейном Поле мы сели в поезд. Я была утомлена с дороги, сразу же легла на верхнюю полку. Попросила моего провожатого не будить меня до самого Волховстроя. Он охотно согласился. Но я, конечно, и не ду- мала спать, просто немного подремала...
Майор потряс кулаками и нервно заходил по поляне:
Ох, коварные женщины!..
Волкова продолжала рассказывать:
Ваш незаменимый Павлов долго крепился, охраняя мой сон. Потом, видимо, решив, что я крепко сплю, сам лег спать.
Тут уж из груди Мартынова вырвался тяжелый стон.
Когда мы подъехали к станции Паша, это было в первом часу ночи, — продолжала монотонно рассказывать Волкова, — там стоял встречный поезд..«
И вы пересели в него? ..
Вы угадали.
Скажите, товарищ Волкова, — вполне официальным тоном спросил Мартынов, — каким образом вам удается сесть то на санитарную машину, то на почтовую, а то даже в машину с горючим?
Очень легко, товарищ майор. Я говорю, что я жена командира роты Волкова. Костю все знают, и меня охотно сажают в машину.
Скажите еще одно: где вы оставили свою шляпу с голубыми лентами?
В поезде. Чтобы я не убежала, ваш Павлов привязал мою шляпу за ленточки к кронштейну, или как там они называются, ну, на чем держатся полки?.. Он думал, что шляпа с лентами — самое дорогое у меня в жизни. — Она усмехнулась. — Он у вас очень сообразительный!
Майор пожевал губами, спросил:
Так, надо думать, Павлов сейчас в Волховстрое?
Если только он случайно не проснулся ночью. Вы о нем, пожалуйста, не беспокойтесь. С ним ничего не случится! Завтра же он будет здесь.
Майор хотел наговорить Волковой дерзостей, но удержался, только махнул рукой:
С меня хватит! Пусть теперь с вами мучается ваш милый супруг. — Он ушел в землянку и стал звонить в роту.
Волкова пошла вслед за Мартыновым, села на пороге землянки.
Я постараюсь, товарищ майор, не быть помехой ни вам, ни мужу. — Она раскрыла помятый, в царапинах чемоданчик, вытащила из него какую-то бумажку, поднялась, положила Мартынову на стол.
Накручивая ручку телефонного аппарата, майор пробежал бумажку глазами и тяжело вздохнул: «Ну и жену выбрал себе бедный Костя! Не дай бог такую».
Бумажка была от командира дивизии. Генерал предписывал майору заняться судьбой Волковой, помочь ей остаться на фронте.
Волкова достала из чемодана мыло, полотенце и пошла к родничку приводить себя в порядок. Родничок находился метрах в двухстах от землянки Мартынова. Но там кто-то уже мылся, раздевшись до пояса. Волкова хотела было вернуться назад, но боец, умывшись, схватил с ветки полотенце, и она узнала в нем Васю- почтальона. Она обрадовалась, подошла к нему, поздоровалась.
Насупив брови, он буркнул что-то в ответ.
Почему ты так неприветлив сегодня? — спросила она.
А так просто, — нехотя ответил Вася.
Но все же! Мы ведь с тобой друзья?
Друзья! — нараспев проговорил Вася. — Вы, можно сказать, блаженствовали все эти дни, а я за вас отдувался.
Я-то блаженствовала? — горько усмехнувшись, спросила Волкова. — Ты толком расскажи, что с тобой.
А то сами не знаете? — Он наскоро вытерся и надел рубаху. — Из-за вашего брата и происходят все неприятности. Теперь — шабаш! Я вернусь в роту, но
другой почтарь уж будет построже, не такой дурак, как я.
Загадками говоришь, Вася. Ты простой человеческий язык знаешь?
Человеческий язык!.. Придумала!. • Получишь строгое взыскание, тогда будешь знать...
И это из-за меня?
А то из-за кого же?
Прости, Вася. Я и не подозревала, что у вас такой строгий майор.
Будешь строгим! Если все жены будут приезжать на фронт навещать мужей, тогда здесь и воевать будет некогда.
Минут через пятнадцать Волков прибежал на командный пункт полка. Он был рад, что жена осталась на фронте, хотя понимал, что это связано со многими трудностями и неудобствами как для него, так и для нее.
Возвратившись в роту, Волков вызвал солдата Ивана Тагильцева, познакомил его с Марией.
Сделай из нее солдата, — сказал он Тагильцеву. — Научи ее прежде всего владеть всеми видами оружия. Для нее это сейчас — самое необходимое.
Волков снял со стены трофейный автомат, вручил его жене:
Владеть автоматом ты должна в совершенстве. Может быть, станешь хорошим автоматчиком, и тогда Иван Тимофеевич возьмет тебя в свою группу?.. — И Волков вопросительно посмотрел на Тагильцева.
Иван Тимофеевич Тагильцев, сибиряк, в недавнем прошлом охотник и таежный следопыт, организатор группы автоматчиков-добровольцев в роте, прищурив левый глаз, с любопытством и нескрываемой иронией посмотрел на Волкову: худенькую, почти девочку. Особенно его рассмешили ее туфельки на высоких каблуках.
Переступая с ноги на ногу и по привычке расправляя пояс на гимнастерке, Тагильцев ответил:
Все бы хорошо, товарищ лейтенант... да уж больно хрупкая у вас жена. Дело солдатское, сами понимаете, грубое, требует силы и сноровки. Почему бы
вам не определить ее в санчасть?.. Или, скажем, в писаря?.. Вы — офицер, начальство бы уважило вашу просьбу. — Он провел рукой по усам. — Солдатское дело — хлопотливое...
— Вот поговори с ней, Иван Тимофеевич! — не без гордости за жену сказал Волков. — Солдатом мечтает стать. Самым что ни на есть рядовым солдатом.
Через несколько дней, получив новое редакционное задание, я выехал в район Суо-Ярви и потерял из виду и полк Мартынова, и Волкова, и его молоденькую жену... А тем временем изменились события на фронте. Полк Мартынова, как и вся южная группа войск Карельского фронта, вынужден был в сложившихся условиях с боями отойти на новый оборонительный рубеж по реке Свирь. Лейтенанту Волкову и роте его соседа, капитана Переверзева, было приказано прикрывать отход войск.
С боями наши части отходили за Олонец. За Олонцом завязались ожесточенные бои с противником. Это было в тяжелые дни сентября 1941 года.
В районе деревни Мегрега рота Волкова в бою потеряла половину своего состава, но дала возможность уйти от противника артиллерии и транспорту, застрявшим в этом районе. Во время контратаки тяжело ранили лейтенанта, и он остался лежать у сенного сарая.
Один из санитаров, не долго думая, пополз к сараю, почти добрался до командира, но в это время из сарая застрочили автоматы, и он вынужден был отойти назад. Наши открыли ружейный и пулеметный огонь, фашисты ответили сильным огнем из деревни, и над раненым лейтенантом завязался огневой поединок.
Пять раз санитары и солдаты-добровольцы подползали к Волкову и все же не смогли вынести его с поля боя.
Тогда поползла Мария Волкова. Помочь ей вызвалось человек десять новых добровольцев. Но Мария сказала, что ей нужны только двое помощников: одному надо будет ползти налево, другому направо, завязать перестрелку с гитлеровцами, засевшими в сарае. ..
В отличие от санитаров, она ползла не по открытому месту, хорошо простреливаемому врагами, а вкруговую, в высокой жухлой траве. Двое ее помощников
уже вели огонь по сараю с флангов. Помогали им и наши пулеметчики. Над раненым командиром роты завязался новый огневой поединок, но Мария Волкова бесстрашно подползла к мужу, взвалила его к себе на спину и, пригнув голову к самой земле, точно пловец работая руками, повернула обратно к своей траншее...
У командира роты было четыре пулевых ранения. Самым серьезным было ранение в грудь, у него хлюпало в легком и горлом шла кровь. Лейтенанта наскоро перевязали, и Мария с двумя санитарами вынесла его на дорогу. Санитаров она вернула назад, а сама стала дожидаться попутной машины, чтобы эвакуировать мужа.
Вскоре на дороге показалась трехтонка. Поверх боеприпасов лежали тяжелораненые из роты капитана Переверзева.
Волкова подняла руку, но машина не остановилась.
Она побежала рядом с машиной, пытаясь ухватиться рукой за борт.
Ты должен взять раненого, это командир роты! .. Ты не имеешь права не взять его!.. — задыхаясь, кричала Волкова шоферу.
Ну куда я его дену? — свирепо прокричал ей в ответ шофер. — У меня раненые лежат друг на друге!
Ты должен взять его, место для него найдется, ты только останови машину!.. — Волкова ухватилась рукой за борт. Это ей казалось спасением.
Но спасения не было. Шофер переключил скорость. Волкову сперва рвануло вперед, потом отбросило в сторону. Она пробежала еще несколько шагов и у самого кювета ткнулась лицом в песок, ободрав в кровь колени.
Увидев это, раненые, лежавшие поверх ящиков с боеприпасами, заколотили кулаками по кабине.
Но машина не остановилась. Мария Волкова поднялась и, тяжело хромая, со слезами на глазах вернулась к мужу. Он выглядел совсем плохо...
Но вот на дороге раздалось рокотание второй машины.
Эту я уж остановлю! — вслух сквозь слезы произнесла она и пошла навстречу машине.
Но машина, поравнявшись с нею, промчалась мимо.
Шофер! Возьми лейтенанта! Он тяжело ранен! — что было силы крикнула Волкова.
Прижав автомат к груди, она стояла посреди дороги и смотрела вслед машине: «Может быть, все же остановится?» Машина на бешеной скорости уходила все дальше и дальше. «Неужели не остановится? — Волкова закусила губу и почувствовала солоноватый привкус крови. — Неужели не остановится? ..» Надежда все еще не покидала ее. Но машина завернула и исчезла за лесом. Тогда она закинула ремень автомата на плечо и беспомощно опустила руки.
Тяжело хромая, она поплелась обратно к мужу.
В это время где-то совсем близко раздались автоматные очереди, рокотание машины, крики. На дороге показалась третья машина. Она вся была облеплена ранеными. Пар клубился из радиатора. Машина шла тихо, накренившись на один бок, и разорванная шина на заднем колесе гулко хлопала по булыжнику.
Волкова стала посреди дороги и еще издали погрозила шоферу автоматом. И, вдруг испугавшись, что и эта машина может проехать мимо, легла поперек дороги.
Машина остановилась в двух шагах от нее. Из кабины выскочил седоватый шофер, подбежал к ней, попробовал взять ее на руки, думая, что она тяжело ранена. Но она молча указала рукой на Волкова, лежавшего в кустах, поднялась, побежала за шофером, помогла ему донести мужа до машины. Шофер втащил его в кабину, уложил на сиденье и, став на подножку машины, крикнул:
Скорее садись, сестра! Позади — фашисты!
Закинув ремень автомата за плечо, Волкова побежала за машиной, ухватилась за борт кузова, ей на помощь протянулись руки раненых, но позади раздались улюлюканье, пьяные голоса, автоматные очереди. .. Оглянувшись назад, она увидела солдат в зеленых мундирах. Враги были близко. Волкова мгновенно оценила обстановку: «Если машина не остановится, ее все равно нагонят. Выход один — преградить дорогу фашистам!» Она оттолкнулась от кузова и, пригнувшись, отбежала в сторону, прыгнула в кювет. Сбросила с плеча автомат. Дала очередь по бегущим вражеским солдатам. Упали те двое, что бежали с краю дороги.
Раненые заколотили кулаками по кабине, но Мария Волкова крикнула:
Не смейте останавливать машину!
Хлопая рваной шиной, машина медленно уходила вперед. Тогда кто-то из раненых, сообразив, что задумала Волкова, размахнулся, бросил ей связку ручных гранат в траву, а кто-то другой — завернутые в кусок газеты запалы.
Волкова подобрала их, хотела вставить запал" в гранату, но у нее вдруг так сильно задрожали руки, что она сразу же отказалась от своей затеи.
Что со мной? — испуганно прошептала она и, оглянувшись, увидела, что по другую сторону дороги, ползком по траве враги окружают ее. «Их семеро, я одна...» —с отчаянием подумала она. Она никогда не верила ни в бога ни в черта — она была родом из старой потомственной рабочей семьи, — а тут вдруг горячо прошептала: «Боже, только бы не дрожали руки! Только бы не дрожали руки!» Но руки у нее дрожали. Тогда она сильно сжала кулаки и спрятала за спину. Но руки дрожали и за спиной!..
Гитлеровец, ползший крайним от всей группы, приподнялся, нацелился в нее из автомата и дал очередь. Она спрятала голову. Пули защелкали по задней стенке кювета и позади в лесу, непривычно, с двойным звуком.
Стреляют разрывными!.. — Дрожащими руками она взяла автомат, выставила его из кювета и, заслонившись диском, снова высунула голову... К чему- то ей припомнилось все, что она знала о разрывных пулях... Говорят, в полете они разрываются от соприкосновения с любым предметом, даже с пожелтевшим листиком на дереве, рана же бывает страшной...
Гитлеровец дал еще одну длинную очередь и привстал на колено. Тогда что-то воинственно закричали остальные полупьяные фашисты и одновременно открыли огонь. Гитлеровец вскочил, разбежался, сделал три больших прыжка через дорогу. Но на четвертом, когда он должен был уже оказаться в кювете, Волкова нажала на спусковой крючок. Достаточно было бы и короткой, но она дала длинную очередь. Недалеко от кювета гитлеровец упал навзничь, раскроив себе череп о булыжник.
По кювету снова ударили вражеские автоматы. Гитлеровцы поднялись с земли. Они страшно ругались. Лица их были искажены от бешенства. Растеряйся Волкова на мгновение — и участь ее сразу же была бы решена. Но она успела схватить гранату, сунула в нее запал и тут же швырнула ее через дорогу. Раздался взрыв, а вслед за ним — крики и стоны. Волкова бросила вторую гранату...
Гитлеровцы стали уходить в лес.
Мария Волкова выползла из кювета, сняла с пояса убитого гитлеровца, лежавшего на дороге, острую, как бритва, финку с рукояткой из оленьей ножки, вставила в автомат новый диск, нацепила оставшиеся гранаты себе на пояс и в мокрой от пота гимнастерке, со слипшимися на лбу волосами, спотыкаясь чуть ли не на каждом шагу в своих тяжелых кирзовых сапогах, так больно натиравших ей ноги, пошла в преследование.
Враги далеко не могли уйти. Это она знала хорошо. Перебегая от дерева к дереву, прячась за ними, она шла по лесу, прочесывая себе путь короткими очередями из автомата. В густых зарослях папоротника, сильно подернутого желтизной, Волкова пустила в ход две последние гранаты, которые и решили исход ее поединка с гитлеровцами, но автоматной очередью в грудь она была смертельно ранена...
Когда часа через три солдаты роты Волкова стали пробираться через лес к дороге, они в пути наткнулись на жену лейтенанта. Маша лежала недалеко от истребленных ею вражеских автоматчиков в зеленых мундирах. Солдаты перевязали ее и бережно уложили на носилки. Предельно усталые от многодневных и непрерывных боев, они молча понесли Волкову впереди колонны.
Комбат Бурлаченко
С трудом пробивались артиллеристы через заболоченный лес в район боевых действий. Они валили деревья, выкорчевывали пни, и далеко окрест разносился крик ездовых и храп измученных коней.
Во главе первой батареи шел капитан Бурлаченко. Вслед двигалась батарея Овсеенко. За ними настойчиво вел свою батарею старший лейтенант Донец.
Позади ехали повозки со снарядами, повозки с фуражом и продовольствием, походные кухни, фургоны медсанбата, и колонна, растянувшаяся на несколько километров, казалась утонувшей в испарениях, которые так густо валили от коней.
По боевую ось засосало первое орудие. На пяти парах коней не вытащить было гаубицу.
Расчеты, вперед! — командует капитан Бурлаченко и сам по колено лезет в грязь.
Бойцы берутся за колеса, за поручни лафета, за правила и под песню Мартына, волжского грузчика, связного Бурлаченко, начинают тянуть. Песенка Мартына имеет чудодейственную силу, и то, что обычно бывает трудно коням, делают люди. Но на этот раз гаубицу не вытащить.
Здесь, Николай Лексеич, и Суворов не прошел бы! — говорит Мартын, вытирая рукавом потное мясистое лицо. — Вот богом проклятые места!
Суворов прошел Альпы! — отвечает Бурлаченко, снимает с себя перепачканную грязью шинель, бросает под колеса и берется за поручень лафета. — А ну, орлы!..
Мартын запевает, артиллеристы подхватывают его песенку, дружно налегают на орудие, и оно... начинает медленно двигаться вперед.
А ты говоришь, Мартын! — Бурлаченко поднимает вдавленную в грязь шинель, встряхивает, бросает ее на ствол гаубицы и идет к следующему завязшему орудию.
Вторая гаубица тоже вытаскивается с помощью Мартына, его песенки. Веселая, задорная, нескромная, она запевается в крайнем случае. Мартын и не настаивает, чтобы ее часто пели. Пусть и совсем хоть бы не пели! Под эту песенку, как он любит вспоминать, он мог, когда работал грузчиком, катить по рельсам груженый пульмановский вагон, вдвоем тянул барку по реке и вообще творил чудеса. Человек он со странностями, Мартын. Имеет привычку величать начальство по имени и отчеству. Не будь Бурлаченко, который смело брал к себе «трудных» бойцов и воспитывал их, кто знает, как далеко у другого командира пошел бы в своих вольностях Мартын.
В полдень, пройдя половину пути, гаубицы уперлись в березовую рощу. За ней вскоре начиналось открытое топкое болото. Было приказано остановиться на отдых. Пока колонна подтягивалась, в первой батарее уже дымили костры, вокруг которых сидели бойцы и сушили свои шинели и сапоги.
Кипятить чай было некогда. Каждый выбирал посочнее березу, делал на ней надрез, под надрез прикреплял вырезанный из консервной банки «козырек», и березовый сок по козырьку стекал в прокопченный солдатский котелок. Сок называли «лимонадом»; он был приятен на вкус.
Комбат Бурлаченко с наслаждением тянул «лимонад», когда к нему во главе с Мартыном подошла группа его батарейцев. Мартын, возбужденный находкой, держал в руке бубен в разноцветных лентах.
Николай Лексеич, вот бубен нашли! — сказал Мартын и ударил в бубен.
Бурлаченко поставил котелок на землю, взял в руки бубен. Бубен был как бубен, ничего в нем не было примечательного. Но только на внутренней стороне его была нарисована обнаженная до пояса девушка и стояла надпись: «Цыганочка Аза». Бурлаченко, как взглянул на цыганочку, растерянно посмотрел на Мартына, спросил:
Где нашли?
А здесь близко, Николай Лексеич.
А ну веди.
Комбат торопливо пошел вперед, за ним двинулись его батарейцы. Пройдя метров двести по просеке, они остановились у ярко пылающего костра. Место здесь было удивительно мрачное — осенний островок в весеннем лесу.
Во всем чувствовалась весна — небо было голубое, журчали невидимые ручейки, птичий гомон стоял в чаще, сквозь толщу грязи пробивалась первая бледно- зеленая травка, а здесь, у костра, все было мертво. Березы стояли обнаженные и почерневшие от огня и дыма,
Садитесь к нам, товарищ капитан, погрейтесь, посушите портянки, — сказал заряжающий первого орудия.
Ну-ну, сяду! — И Бурлаченко сел к костру. — Как вы набрели на всю эту чертовщину?
Да вот, товарищ капитан, пришли сюда разводить костер, жаль было там губить березку, в соку она, и вот на этом деревце нашли бубен. Вот, дайте сюда. Он так и висел на ветке, — сказал заряжающий.
Чудно, Николай Лексеич. Такой лес — и бубен. Ай да Карелия! Наверное, и здесь бродят цыгане, — певуче проговорил Мартын.
Конечно, никаких цыган в этих северных карельских лесах не было. Березовая роща чуть ли не с первых дней войны стала местом привала на фронтовой дороге. В роще еще недавно стоял шалаш. Актеры из армейского ансамбля как-то заночевали здесь и забыли свой бубен. Около двух месяцев он провисел на дереве, и никто не польстился на него. Да и ни к чему он был!
Надо же в этом лесу встретить цыганочку! — усмехнувшись, точно что-то припоминая, сказал Бурлаченко.
Никак, Николай Лексеич, вы знали эту цыганочку, а? — сев на корточки и глядя в рот комбату, спросил Мартын.
Знал ли? .. Пожалуй, да, знал.
Ну прямо-таки чудо: такой лес — и знакомая цыганочка! — Мартын вскочил на ноги, повесил бубен на ветку и, отойдя назад, сложив руки на груди, стал внимательно вглядываться в нарисованную цыганочку. — А ведь вроде и ничего она, Николай Лексеич. Что, поет и пляшет?
Бурлаченко опять усмехнулся, потом посмотрел на бойцов, сидящих вокруг костра и ждущих чего-то очень интересного во всей этой истории с бубном, сказал:
Да, поет и пляшет... Когда я был мальчонком, жил я на юге, есть такой город Армавир, слышали, наверное? Отца у меня не было, погиб он на Перекопе, мать все время болела, была у меня еще сестренка, и мне приходилось их кормить. Я торговал папиросами. Бегал по улицам вот с таким ящиком, набитым коробками папирос разных названий, и кричал: «Папиросы „Деловые”, „Наша марка”, „Цыганочка Аза”!» Однажды вечером — дело было летом — на бульваре меня остановили три здоровых парня, один дал мне оплеуху слева, другой — справа, а третий с такой силой ударил ногой по моему ящику, что все мои папиросы разлетелись ко всем чертям.
Ну, конечно, торговать с того дня мне пришлось бросить. Среди папиросников были свои шайки, и каждая имела в городе свой район действия, и, чтобы свободно торговать папиросами, надо было платить налог каждой из этих шаек... Папиросы у меня все пропали в тот вечер, только в ящике каким-то чудом сохранилась коробка «Цыганочки Азы». Были такие папиросы в годы нэпа, вы, возможно, и не помните. Коробку эту я очень долго хранил, как память о детстве. Можно сказать, что до самого тридцать второго года она лежала у меня в чемодане. И вот я уже был взрослым парнем, на бондарном заводе работал. Однажды сижу я после работы на веранде и книжечку читаю. В это время во двор вваливается толпа цыганок! Разбрелись они по разным квартирам, а самая молоденькая, этакая бестия, подошла ко мне. Сам протянул ей руку, говорю: «Погадай, красавица». Она села на ступеньку, взяла мою руку, положила к себе на колени и стала гадать. Не помню уж, что она говорила, но тогда я все смеялся и говорил ей: «Ты — бес!»
Потом я пригласил цыганочку в комнату, и мы сели пировать. Матери дома не было, дело было под праздник, пива у нас было закуплено много, и мы начали с пива. Притащил я и пирог, и всяких других вкусных вещей с кухни... Сидели мы долго, она снова мне гадала — и на картах, и на иголках, и на горохе. Потом пела. Но как пела!.. Вот прошло столько лет, слышал я потом всяких певиц, но вторую такую больше не приходилось встречать. Пела она старые таборные песни. И какие песни!.. За них можно все отдать! Вот так, должно быть, пела цыганочка Машенька у Толстого в «Живом трупе». Помните, как она заворожила этими песнями Федю Протасова? ..
Когда моя цыганочка стала уходить, я спросил: «Чего же ты ничего не просишь, ведь послезавтра пасха?» Она отвечает: «Просить не умею, не люблю попрошаек, потому-то сторонюсь своих подружек». Я говорю: «Так ты ведь пропадешь!» Она исподлобья
посмотрела на меня, спросила: «Думаешь?» — «Нет, нет, — сказал я, — тебе незачем просить, тебе сами все дадут», — и стал собирать ей в кулек печенья и ватрушек. От кулька она отказалась, а попросила закурить.
Курил я тогда ради баловства, и папирос у меня как раз не было. Всю комнату обшарил, все карманы, — нет папирос!.. А цыганочка моя стоит и ждет, играет бахромой шали. От обиды готов был разреветься, как вдруг вспомнил про коробку «Азы». Смеюсь от радости: вот счастье, выручит! Открываю чемодан, достаю десятилетней давности папиросы. Она берет коробочку в руки, смотрит на разрисованную цыганочку, по складам читает название папирос, потом смотрит на меня, говорит: «Полюбишь меня?» И чмокает меня в щеку. Опомниться не успел, как... и след ее простыл! Выбежал во двор — и там ее нет!
Бурлаченко закончил свой рассказ и веточкой стал ворошить угли в костре. Все тоже молчали и напряженно смотрели на веточку.
А искали ее потом? — спросил Мартын.
Искал. Исходил весь левый берег Кубани. Там у них всегда стояли таборы.
Значит, Николай Лексеич, как сказать по-нашему, по-солдатски, вы самым что ни есть настоящим образом втюрились в эту цыганочку..,
Да, искал я ее долго...
Позади раздались голоса. С группой офицеров шел командир полка. Бурлаченко поднялся и пошел к нему навстречу.
Эх, ребятушки, нам бы сейчас пачечку «Азы»! — Мартын вздохнул и ударил в бубен.
Да, хорошо бы покурить сейчас! — вздохнули и все у костра.
Голод, холод, трудности многодневного марша, бездорожье, бессонница — все переносилось как-то. А вот отсутствие курева удручало людей. Курили чай, мох, листья, но все это ни в коей мере не могло заменить табак.
Самая тяжелая дорога была впереди. Путь лежал через топкое болото. Не только гаубицам, но и человеку было по нему не пройти. Попробовал было Бурлаченко на коне пробраться на тот берег, да завяз на полпути. Еле-еле выбрался обратно.
Тогда расчеты орудий, командиры и комиссары батарей, ездовые, повара, связисты, разведчики, санитары и ветеринары — все вышли на строительство двухкилометрового моста. Запылали костры. Застучали топоры. Задымили походные солдатские кухни. Артиллеристы валили подряд сосну, ель, березу и носили их на болото. Бревно к бревну — так строился этот необыкновенный мост.
Закончив мост, артиллеристы, не выпуская из рук топоров, миновали болото, прошли дальше по лесу, начали выкорчевывать пни, расширять просеку, заделывать ухабы, строить мостки, застилать ветками вязкие места.
Вперед, батарейцы!.. — то и дело слышался охрипший голос капитана Бурлаченко.
В полдень первое орудие установили на огневой позиции. Потом были установлены и остальные орудия. Связисты наладили связь, и вскоре во всех батареях послышалась команда с наблюдательного пункта:
Огонь!..
Вместе с пехотинцами в бой за высоту «Голую» шел и комбат Бурлаченко. То ползком, то по колено проваливаясь в ямы и канавы, то короткими и быстрыми перебежками, он пробирался все вперед и вперед, и неотступно от него, с аппаратом за плечом, тянул за собой провод Мартын.
У подножия высоты противник встретил нашу пехоту пулеметным огнем. Немцы сидели в блиндажах и хорошо замаскированных дзотах. Пехоте пришлось залечь. Тогда Бурлаченко потребовал «огонька». Через какую-нибудь минуту над его головой зашуршали снаряды. Они рвались на высоте. Огневые точки одна за другой взлетали вверх. Враги, оставшиеся в живых, беспорядочно отстреливаясь, стали отходить. Пехота поднялась в атаку.
Высота была занята. Солдаты благодарили комбата за «огонек». Бурлаченко говорил: «Вы их благодарите», — подразумевая батарейцев.
Наступила ночь. В оборону гитлеровцев на маши-
нах спешно подбрасывались резервы. Машины гудели всю ночь. Под утро немцы пошли в контратаку. Рота ваняла круговую оборону и отбила врага. Через полчаса немцы снова пошли в контратаку. И снова их отбили. Еще через полчаса, с новыми силами, немцы предприняли третью контратаку. Тогда на помощь нашим солдатам пришел комбат Бурлаченко. Он выдвинулся вперед и под самым носом противника потребовал «огонька». Снаряды рвались в лощине, у подножия высоты. Фашисты не видели Бурлаченко, а он их видел, укрывшись за валуном, откуда и корректировал огонь батареи.
Оставив убитых и раненых, немцы отошли. И вслед за ними последовали снаряды. Тогда немцы остервенело рванулись вперед. И снаряды, послушные голосу Бурлаченко, тоже отступили.
Гитлеровцы не могли примириться с потерей высоты «Голая». Утром они предприняли четвертую контратаку. Патроны у наших солдат и пулеметчиков были на исходе, и они отвечали редким огнем. Высота находилась под угрозой.
Тогда комбат Бурлаченко вновь выдвинулся вперед, навстречу гитлеровцам. Точной корректировкой огня он заставил их дрогнуть и отступить.
И хотя немцы понесли немалые потери, но они сделали еще одну попытку прорваться. Вот, кажется, они уже достигли скатов высоты. Но врага опять встретил комбат Бурлаченко. Он потребовал огонь на себя. Огонь на себя — это был огонь на врага, хотя любой снаряд мог насмерть поразить и его, комбата.
До трехсот снарядов на этот раз выпустила батарея Бурлаченко. Артиллеристы вели огонь до тех пор, пока на орудиях не начинала тлеть краска. Тогда они делали короткий перерыв, раскаленный ствол обкладывали мокрой ветошью и снова вели огонь.
Последняя контратака гитлеровцев на этот раз была отбита окончательно. Они больше не совались к высоте, подступы к которой были завалены трупами их солдат и офицеров.
Но очередью вражеского автоматчика смертельно был ранен в живот комбат Бурлаченко.
Бурлаченко втащили в блиндаж, сделали перевязку. Рубаха и бинты сразу же пропитались кровыо. Нужно было его срочно вывезти в тыл, но в это время по высоте повела огонь тяжелая немецкая артиллерия.
В слезах связисты и разведчики отошли от комбата, готовые плакать навзрыд. Один только Мартын не уходил, прислушиваясь к глухому бормотанию Бурлаченко. Бот ему послышалось:
Мне бы папиросочку... Цыганочку Азу...
Мартын подошел к товарищам, спросил:
Как думаете, братва, папироской он бредит или этой самой цыганочкой?
Чудак человек!.. Папироску, конечно, хочет... Перед смертью завсегда, говорят, покурить хочется..,
Вот оно как!
Никто из разведчиков и связистов не заметил, как Мартын вышел из блиндажа, выбрался на ту сторону высоты и побежал во весь дух. Вслед ему скрывающаяся в лесной чаще вражеская «кукушка» дала две автоматные очереди, но Мартын благополучно добежал до дороги, потом бежал по ней, пока не наткнулся на обоз и на колонну солдат. Он поднял руку и, побледневший, задыхаясь, проговорил:
Ребятки!.. У меня умирает комбат... Замечательный человек... Лежит он с тяжелой раной... Перед смертью ему хочется покурить, а папироски нигде не достать! Может, дадите махорочки на цигарку? ..
Солдаты заволновались: «О каком это комбате идет речь? Кто такой Мартын? И откуда они могут достать махорки, когда самим нечего курить?»
А вот, ребятки, как мы соберем махорки на цигарку! Пусть каждый вывернет карманы! По нескольку махоринок у каждого найдется! — Он оторвал угол газеты, скрутил козью ножку и пошел по рядам. — А ну, ребятки, поторопись!..
Набизд цигарку махоркой, он крепко зажал ее в руке и бросился бежать обратно. Его опять в лесной чаще автоматной очередью встретила «кукушка». Но он прорвался на высоту.
Мартын вбежал в блиндаж, упал на колени, приподнял голову Бурлаченко.
Я принес папироску, Николай Лексеич, — проговорил он, — принес вашу «цыганочку», покурите вот...
7 Георгий Холопов
Бурлаченко бредил. Но, услышав «папироска», он, как когда-то на перекрестках улиц, мальчишкой, стал выкрикивать:
Папиросы, спички!., Папиросы, спички, гоп мои сестрички!
Я вам принес папироску, Николай Лексеич, — сказал Мартын в слезах.
Бурлаченко откинул голову и навсегда замолк.
Алеховщина, ноябрь 1942 г.
Ощущение воздуха
К черту! Так я не могу работать! — И с этими словами я бросил ручку на стол.
В дверь просунул нос связной командира полка и тут же исчез.
Я встал из-за стола и нервным шагом стал мерять комнату.
Вот уже целую неделю я нахожусь в полку Федора Добыта. Знаменитый полк! Среди частей бомбардировочной авиации он первым в Отечественную войну преобразован в гвардейский. Летчики полка особенно отличились в боях за освобождение Тихвина. Немцы думали соединиться с Кут-Лахтской группой финских войск на Свири и тем самым замкнуть второе кольцо блокады вокруг Ленинграда. Но вместо этого они сейчас, в лютый январский мороз, драпают через труднопроходимые леса к Будогощи... Но как писать о полковых знаменитостях, если..,
Дверь с шумом распахнулась, и на пороге показался подполковник Перепелица — заместитель командира полка, добрейший человек, наставник в моей работе. А работа у меня вот какая: написать серию очерков о героях полка. Для этого я и прилетел сюда, в авиаполк, на тарахтящем, как трактор, У-2.
Что-нибудь случилось, товарищ капитан? — спросил Перепелица, с испугом глядя на меня.
Случилось! — сказал я. — Я не могу так работать! Я задыхаюсь от обилия материала! Мне не хватает ощущения воздуха, глотка воздуха!. а
Воздуха?
Воздуха! Но только не здесь, а там, на высоте..«
Что вы под этим подразумеваете?
Что чувствует летчик, когда его самолет идет в пикирование?.. Какова его реакция, когда на него нападает враг? .. Как он ведет себя, попав под сильный зенитный огонь?.. Что такое пологое пикирование со скольжением?
А разве вам обо всем этом не рассказывали?
Рассказывали!.. Но я не могу писать с чужих слов. Мне самому надо увидеть и испытать все это..«
Выслушав меня до конца, Перепелица говорит:
Хорошо, товарищ капитан, мы предоставим вам эту возможность. Правда, для этого нужно разрешение командующего армией. Будем звонить и просить за вас...
И Перепелица выполнил свое обещание. Каждую ночь, когда командир полка Ф. Добыш переговаривался со штабом 7-й Отдельной армии, он напоминал о моей просьбе. Командующий резко отказывал.
Но капля точит камень. На пятый или шестой день разрешение было получено. Правда, при этом командующий будто бы сказал:
Ладно, пусть слетает на боевое задание! Собьют дурака, тогда узнает, что такое «ощущение воздуха»! . *
И вот я на аэродроме.
Раннее утро. Что-то около восьми. Сквозь разрыв облаков светит полумесяц. А далеко над лесом уже занимается заря и, словно подожженные, горят заснеженные верхушки сосен.
Трактор тащит на прицепе каток, укатывает снег* Позади идет финишер, раскидывает по летному полю еловые ветки, «чернит» поле: это для того, чтобы летчику хорошо была видна посадочная площадка. Хотя дует ветер, и утро туманное, и сильный мороз, но день считается летным.
Во все концы аэродрома спешат экипажи бомбардировщиков. Навстречу им идут инженеры, техники, оружейники; это они ночью, при свете фонарей «летучая мышь», готовили самолеты к боевым вылетам.
Вот и наш зеленокрылый пикирующий бомбардировщик. Красавица машина! Бомбы уже подвешены.
Техник запускает моторы. На пол-аэродрома поднимается снежная пыль. Трудно устоять на ногах.
Члены экипажа — летчик Афонин, штурман Головков, стрелок-радист Карпенко — надевают парашюты. Я с завистью смотрю на них. Но техник с парашютом подходит и ко мне, прилаживает ремни к моим плечам.
Я в унтах, комбинезоне, в шлеме с ларингофоном, а теперь и с парашютом. Как настоящий летчик!
Как чувствуете себя, капитан? — спрашивает меня техник, хитрец этакий. С виду он совсем еще мальчик. Но техник, говорят, отличный и к тому же... лучший плясун в полковой самодеятельности.
Прекрасно, — говорю я ему. — Какое-то особое приподнятое настроение! Петь даже хочется!
Он искоса смотрит на меня, говорит:
Вот и пойте, пойте в самолете! У некоторых в полете даже прорезывается голос. Певцами потом становятся.
Я отворачиваюсь от него, чувствуя издевку в его словах. (А он, оказывается, совсем и не издевался. Мне бы послушаться его советов!)
Ко мне подходит стрелок-радист Карпенко, поправляет ремни на моих плечах, показывает красное кольцо на лямке парашюта, говорит:
На всякий случай запомните, товарищ капитан: надо только дернуть за это красное кольцо.
Всего-то и делов? — говорю я.
Когда вываливаешься из самолета с трех тысяч метров — это не такое уж простое дело! — усмехнувшись, отвечает он.
Афонин, летчик, проходя мимо нас, между прочим говорит, обращаясь к Карпенко:
Учти, Карпенко, это первый боевой вылет капитана. Пропустишь его первым.
Первым, конечно, первым, — снова с усмешкой отвечает Карпенко. Но в люк пикировщика... первым лезет сам!
Я с удивлением смотрю на него. Но Карпенко уже протягивает мне руку, тащит меня в люк, сажает рядом с собой, объясняет, как обращаться с бортовым пулеметом. Дает очередь сам, уступает место мне. Я даю короткие очереди. Как живой бьется у меня в руках пулемет.
В это время Афонин уже пробует моторы, Головков — свой пулемет.
Убраны колодки. Афонин выруливает на старт. Командир 3-й эскадрильи майор Трубицын смотрит на часы. Взмахивает красным флажком. Наш пикировщик легко пробегает по полю. На аэродроме все на минуту отрываются от своих дел, провожают взглядом наш самолет.
Самолет отделяется от земли и набирает высоту; потом, сделав круг над аэродромом, ложится на курс.
Интересно, какое задание у экипажа? — несколько освоившись со своим необычным положением дублера стрелка-радиста, спрашиваю я у Карпенко.
Полный набор! Разведка, фотографирование, бомбежка, — отвечает Карпенко и тычет пальцем в открытый люк.
Я смотрю вниз. Вижу замерзшую Свирь. Она пролегает широкой заснеженной лентой меж лесистых берегов. Передний край на нашем берегу, передний — на вражеском. Перелетев Свирь, мы оказываемся над территорией, занятой противником.
Вдруг какие-то белые клубящиеся шары то тут, то там возникают под люком. Потом — справа и слева от самолета. Я с любопытством разглядываю их, пытаюсь сосчитать.
Что это? — спрашиваю я у Карпенко.
Да разрывы зенитных снарядов, — с самым равнодушным видом отвечает Карпенко.
Я теперь с опаской смотрю в люк. Вот, оказывается, какими безобидными выглядят они сверху!.. Снаряды разрываются почти что на уровне самолета, некоторые — совсем близко, но из-за рева моторов самих разрывов не слышно.
Молчим. Я гадаю: попадет или не попадет очередной снаряд в самолет? Ведь иногда достаточно бывает одного. И осторожно задвигаю ногой крышку люка...
Карпенко, сидя за крупнокалиберным «шкасов- ским» пулеметом и напряженно поглядывая по сторонам, говорит между прочим:
А вообще зенитчики у них совсем даже не плохие.
И с чего-то вдруг... он запевает «Любимый город». Песню тут же подхватывают Афонин и Головков.
Хотя приподнятость, чувство необычного, не покидает меня, но я все-таки удерживаюсь от соблазна — не пою. Это так странно — запеть над разрывающимися зенитными снарядами!.. К тому же я не забываю слов техника: «У некоторых в полете даже прорезывается голос». К чему это он сказал?
Но вот белые расплывающиеся шары остаются позади бомбардировщика. Плывут они кучно и на одной высоте. Видимо, Карпенко прав в оценке вражеских зенитчиков.
Я смотрю по сторонам. Кругом — занесенные снегом хмурые карельские леса, хмурое небо над нами. И тут я снова обращаюсь к Карпенко с вопросом:
Скажите, товарищ сержант, почему, собственно, командир приказывал пропустить меня первым? И почему вы не выполнили приказание командира? ..
Карпенко смеется:
Так Афонин это сказал для другого случая. Вот если бы сейчас пришлось оставить самолет, скажем, нас подбила бы зенитка, то тут я обязан бы пропустить вас первым... Туда, вниз... А при взлете первым всегда садится стрелок-радист.
Я отодвигаю крышку люка, смотрю вниз. Где-то там внизу находится земля.
—* Какая высота? — спрашиваю я у Карпенко.
—• Три триста, — подает голос в ларингофоне Головков.
К черту! — говорю я. — Никуда не уйду из самолета. Ни первым, ни вторым! Хотя и знаю, для чего существует красное кольцо на парашюте!
В ларингофоне раздается дружный хохот всего экипажа. Смеюсь и я. И на самом деле — смешно.
Внизу показывается Олонец. Я его сразу узнаю. Особенно он мне запомнился в дни отступления в октябре прошлого, 1941 года. Вон как он вытянулся по берегам замерзшей Олонки.
И снова справа и слева от самолета — белые клубящиеся шары, шары. ..
Товарищ капитан, — говорит Афонин, обращаясь ко мне. — Трассирующие снаряды. Смотрите влево! Вон два, вот еще два. Видите — красные?
Вижу, — отвечаю я, провожая взглядом огненную стрелу, несущуюся, к счастью, куда-то в стороне от нашего бомбардировщика.
Самолет идет без отклонения от курса.
В люке виден вражеский аэродром. На поле — с десяток самолетов. Откуда-то из-за аэродрома несутся на нас все новые и новые огненные стрелы, Я затаиваю дыхание.
Карпенко смеется:
Ох и не любят, когда фотографируют! Бомбили бы — им было б легче.
Но Афонин, видимо, уже закончил фотографирование аэродрома, и мы уходим от зенитного огня. Шары остаются позади. Вокруг самолета чистое небо. Я делаю глубокий вдох.
Внизу снова Свирь. Пикировщик наш идет строго вдоль берега. Афонин фотографирует передний край противника. В полку у него не хватает какого-то большого куска «легенды», охватывающей перешеек между Ладожским и Онежским озерами.
Особенно густо бьют зенитки в районе Лодейного Поля. Но самолет делает второй заход и снова идет вдоль Свири.
Два задания мы выполнили, — говорит Карпенко. — Теперь — последнее.
Афонин обращается ко мне:
Подходим к Подпорожью, товарищ капитан* Куда сбросить ваш корреспондентский подарок?
Это он про бомбы.
На самый важный объект, — как заправский авиатор, отвечаю я.
Кружим над городом. Он сверху кажется вымершим. Так, конечно, должны выглядеть оккупированные города. Правда, в одном месте я вижу какое-то движение, что-то вроде колонны «бутылок», ползущей по дороге. Бутылки — это, оказывается, лошади. Видимо, здесь какая-то транспортная контора. А вот дом, и вокруг него густо расставлены большие и малые спичечные коробки. Это — грузовые машины.
Бомбардировщик наш летит, окруженный белыми и черными шарами.
Тут у них крупный гараж, — говорит Афонин.
Какая высота? — спрашиваю я, обернувшись к Карпенко.
Три тысячи двести метров, — отвечает за него Головков.
Смотрите в цель, капитан, — говорит Афонин. — Для точности удара — иду в пике.
«Наконец-то! Долгожданное пике!»
Я смотрю в люк. Бомбардировщик с ревом несется вниз. Город стремительно надвигается на нас. Но вдруг — город начинает крениться набок, дома и деревья повисают в воздухе. Что за чертовщина!.. И, словно перевернувшись, город куда-то проваливается... Теперь, кроме хмурого серого неба, я ничего не вижу Ни над собою, ни под собою. Где горизонт, где земля? .. И тут я чувствую, как точно кто-то наваливается на плечи, сжав их железными руками, и вдавливает в сиденье; кто-то железными пальцами вытягивает у меня все внутренности... В то же время я чувствую нарастающую, невыносимую боль в ушах: у меня такое ощущение, что в каждое ухо вгоняют по ржавому гвоздю.
Я до хруста стискиваю зубы, до боли зажмуриваю глаза.
Моторы воют с предельным напряжением; кажется, вот-вот они разорвутся на части. Ржавые гвозди мне вгоняют все дальше и дальше в уши. Железные руки ломают мне плечи. Железные пальцы потрошат внутренности.
Кажется, проходит целая вечность... И вдруг — легкий толчок! И первое ощущение — разжимающиеся железные руки на плечах... Я делаю глубокий вдох, догадавшись: это самолет вышел из пике!.. Но боль в ушах нисколько не утихает. Я отворачиваюсь, чтобы Карпенко не увидел слезы у меня в глазах.
Здесь. будут помнить вас, товарищ капитан! — слышу я ликующий голос Афонина. — Бомбы хорошо легли в цель. Видели?
Да, конечно, — мямлю я в ответ, с трудом раскрывая глаза. Смотрю сквозь слезы в люк. В одном месте вижу большое облако. Не это ли есть накрытая цель?
И снова я стискиваю до хруста зубы, до боли зажмуриваю глаза. Боль, боль в ушах! Невыносимая боль! Хоть криком кричи!
Я опускаю голову на колени и зажимаю уши рука-
ми поверх шлема. Хорошо, что на меня не обращает никакого внимания Карпенко. Он весь — внимание, не увидел ли он самолет противника?
Через какое-то время я слышу голос Афонина:
Приближаемся к нашему аэродрому, товарищ капитан. Не хотите ли теперь испробовать «пологое пикирование»? Говорят, вы интересовались... — И, не дав мне опомниться, говорит: — Следите за высотой... Находимся на трех тысячах... Смотрите, как теряем высоту... Две шестьсот. .. Две двести... Тысяча восемьсот. .. Тысяча четыреста...
Дальше я уже ничего не слышу.
Только толчок о землю приводит меня в чувство.
Пробежав по летному полю, самолет подруливает куда-то вправо. Здесь стоит толпа. Мелькают знакомые лица летчиков и штурманов, вижу Перепелицу. А вот и иронически улыбающийся техник. Как же его звать? .. Павел, Павел Шашкин!. . По его улыбке вижу: он точно знал, чем закончится мой первый боевой вылет. Видимо, это случалось со многими.
Он первый и помогает мне вылезть из люка, расстегивает лямки моего парашюта. Я же держусь за уши, стиснув их обеими руками.
Все подходят ко мне, поздравляют с первым боевым вылетом. У летчиков — это высоко ценится. Подходят Афонин, Головков, Карпенко. Перепелица сердито их отчитывает:
Что же вы, черти, не предупредили капитана? Петь! Кричать! Вон как у него болят уши!
Для полного «ощущения воздуха», товарищ подполковник! — широко улыбаясь, отвечает Афонин. Улыбаются и все вокруг. Невольно приходится улыбнуться и мне.
Афонин докладывает о результатах боевого вылета. В воздухе, оказывается, мы пробыли один час и тридцать минут, пролетели по треугольнику 750 километров.
Идите к Добышу! — в том же сердитом, но не злом тоне говорит Перепелица.
Экипаж уходит. Вернее — бежит. Холодно!
Стоящая в сторонке официантка из полковой столовой подходит ко мне, опускает воротник своей шубы, протягивает стопку, наполняет ее водкой, сует бутылку в карман все это она делает одной рукой, потом разворачивает зажатое под мышкой одеяло, вытаскивает из него кастрюлю. В кастрюле — блины!
От блинов я отказываюсь, но стопку водки крепко держу в руке.
Перепелица произносит что-то вроде тоста:
— За то, чтобы у вас всегда было желание «ощутить воздух», товарищ капитан! И в дни войны, и в дни мира!
Я опрокидываю стопку. Глубокого смысла слова!
Боль в ушах заметно утихает, и снова ко мне возвращается чувство необычного, праздника. Да, ничто не может сравниться с боевым вылетом, и вообще с полетом. Если бы я жизнь начинал сначала, я бы обязательно стал летчиком. Теперь я понимаю, почему летчики поют в воздухе. Правда, это имеет и практическое значение — уравновешивается давление в ушах. У них-то уши не болят!..
Вернувшись с аэродрома, я рву все исписанные мною листы. Нет, писать о летчиках Федора Добыта надо совсем, совсем иначе.
«Майор музыки»
Майор интендантской службы капельмейстер Миронов, которого солдаты шутя называли «майором музыки», флейтист Зубенко и валторнист Стариков возвращались в дивизию после четырехмесячного лечения в тыловом госпитале и двухнедельного, почти санаторного отдыха, предоставленного им уже в районе действия нашей армии. Все трое были участниками и героями ноябрьских боев у прионежских болот. Заслуги их были большие перед дивизией, а потому командование устраивало встречу, чествование и приуроченное к этому дню вручение правительственных наград.
Капельмейстер Миронов в боях получил двадцать шесть осколочных и два пулевых ранения; Зубенко был ранен в голову, в ногу, и три осколочные раны у него были в плече; у Старикова было больше десятка средних и мелких осколочных ран и одна пулевая, ле-
точная. Эти три музыканта дрались с врагом с таким упорством, с такой смекалкой и с таким мужеством перенесли ранения, что ими восхищалась вся наша армия.
Возвращение героев в строй отмечала и наша газета, от которой я был корреспондентом. Она напечатала портреты Миронова, Зубенко и Старикова. Посвятила им две статьи. Написать же о них очерк было поручено мне.
Я выехал в дивизию. До штаба добирался четверо суток: где на попутных машинах с боеприпасами и продуктами, где на двухколесных карельских лесных телегах, где верхом на тощих и голодных конях. Большую же часть пути я брел пешим, потому что таяли последние почерневшие снега и дороги в этом болотном крае были почти непроходимы. Устал я очень, проголодался, продрог, вода хлюпала в моих сапогах, и шинель на мне была мокрая и грязная. Но путешествие мое не кончилось: торжества, ради которых я с таким трудом пробирался сюда, оказывается, были перенесены непосредственно в полк, в котором служили Миронов, Зубенко и Стариков, и теперь мне вместе с ними предстояло ехать туда, в сибирский Н-ский полк, который стоял у черта на куличках, среди болот и топей, за сорок километров от штаба дивизии, втрое дальше других полков...
Утро было холодное, промозглое. Моросил дождичек.
Первыми вслед за мной к конюшням транспортной роты пришли Зубенко и Стариков, нагруженные вещевыми мешками и фанерными чемоданами. Потом появился ездовой со своей телегой. Не было видно только «майора музыки» Миронова.
Зубенко и Стариков расположились под сосной и неторопливо возились со своими чемоданами, набитыми книгами, нотами, пластмассовыми портсигарами, зубными щетками, кисетами, блокнотами, конвертами и всякой другой мелочью, которую везли из тыла своим товарищам из музыкантской команды; сортировали и пересчитывали эти подарки, делая какие-то метки на них, перекладывали из чемодана в чемодан бутылку спирта, завернутую в новые вафельные полотенца, шутили и тихо переговаривались между собой,
счастливые и все еще возбужденные от вчерашнего приема у командира дивизии. Их, простых солдат из музыкантской команды, генерал принял как прославленных героев. Было от чего быть счастливыми!
Ездовой, навалив на телегу гору сена, чтобы не очень нас трясло в дороге, спал, растянувшись на сене, а его прожорливые и жадные лошади, которых в это весеннее, голодное время никак нельзя было накормить досыта, брели вдоль ограды, волоча за собой телегу и выискивая в разопревшей земле первую бледно- зеленую траву.
В конце ограды показался Игнат, командир транспортной роты. Это был рыжебородый старик, бывший колхозный конюх.
Так «майор музыки» не поедет с вами, товарищи-граждане! — прокричал Игнат. — Поезжайте одни! Только звонили от генерала! Сказали, что еще ночью майор ушел в полк. Как он доберется до места — один бог знает! .. Так что — езжайте!
Зубенко и Стариков сразу же покосились в мою сторону.
«Это, видимо, из-за меня он не захотел ехать на телеге, — подумал я. — Странный человек! .. Ушел в полк ночью!.. По этим дорогам и днем не пройти!»
А что так? Как это он не с нами? Мы ведь уговорились ехать вместе... — начал было Стариков.
Но его перебил Зубенко:
Не знаешь Николая Ивановича? Впервые с ним имеешь дело? Едем!
Они собрали свои подарки, упаковали чемоданы, и мы пошли к телеге.
Но не успели мы выехать за шлагбаум, как позади раздались голоса:
Эй, стой, эй, подожди!
За нами бежали Игнат и какой-то солдат с духовым инструментом за плечом.
Ну, нам сегодня не уехать отсюда! — Ездовой придержал коней.
Никак это Волков бежит! .. — сказал Зубенко и толкнул приятеля в плечо.
Приятный попутчик, нечего сказать... — пробурчал Стариков.
Что — он тоже из вашей музыкантской команды? — спросил я.
Был, да «ушли» его. Таких у нас не держат. Типчик же, должен вам сказать, товарищ капитан! — ответил Зубенко.
Игнат и музыкант добежали до телеги.
Велено вот трубача из соседнего полка отправить заодно с вами, — еле переводя дыхание, сказал Игнат. — Он и поедет за ездового. Дорога тяжелая, кони надорваться могут. Меньше людей — быстрей езда. Слезай! — крикнул он на обескураженного ездового.
Так чего же кричать, я и так слезу, — обиделся наш ездовой. — Эка охота трястись в такую даль! — Он вытащил из-под сена винтовку, вещевой мешок с продуктами и стал искать котелок.
Слышь, Волков! — обратился Зубенко к баритонисту.— Зачем едешь к нам в полк?
А известное дело, приедет генерал, в полку будет праздник в вашу честь, а одного трубача и не хватает в оркестре, — ответил за Волкова Игнат. — Погиб, говорят. Ну, малый, садись! — прикрикнул он на баритониста. — Только про лыжи не забудь.
Кто погиб, что ты говоришь, отец? — спросил Зубенко. — Что он говорит, Волков, кто погиб?
И Стариков привстал на колени, уставившись неподвижным взглядом в баритониста.
Виктор Симонов не вернулся из разведки... Позавчера они ходили за «языком».. . Говорят, налетели на фугас... Ранило троих, двоих вытащили, а Виктор остался там... Был человек — и не стало человека! — усмехнувшись, меланхолично ответил Волков, переложив баритон с плеча на плечо.
Слезай?! Ишь ты. .. — сердито ворчал наш ездовой. — Была бы еще дорога, как на Сочинском шоссе, да и кони подходящие, тогда бы еще туда-сюда, стоило бы съездить на праздничек. А то ведь и дорога, упаси господи, какая дрянь, и кони, что сонные мухи, на первом же километре выдохнутся! Кони-то без рыси! — вдруг загоготал он, найдя свой помятый и закоптелый котелок.
Я тебе дам «без рыси»! Будешь у меня еще агитацию разводить! — пригрозил ездовому Игнат. — Садись, малый, — сказал он баритонисту. — Только коней обратно зря не гони: прихвати у старшины сотню лыж.
Наш новый ездовой сел в телегу, бережно положил рядом с собой баритон, стегнул коней и скорчил гримасу Игнату:
Буду я тебе еще лыжи возить! Ищи дурака!
Ну-ну, — замахал руками и остановился в изумлении старик. *— Смотри! А то у меня разговор короток: сведу к генералу *— и делу конец.
Но кони весело взяли с места, телега затарахтела на гати, и путешествие наше началось.
Значит, Виктор погиб? *, Вот беда! — Зубенко растерянно смотрел, не зная, как вести себя на людях при известии о трагической смерти товарища.
Как это их все же угораздило попасть на фугас? .. Не маленькие, не в первый раз, кажется, ходили в разведку! — сокрушенно качая головой, сказал Стариков.
Самое удивительное во всей этой истории другое, — обернулся к нам баритонист. — Через полчаса же наша группа захвата вернулась за Виктором, но того уже не оказалось на месте. И фашисты вряд ли могли его захватить: наша артиллерия сразу же отсекла весь этот район от переднего края противника..,
Но удивительно и другое! — перебил его Зубенко. — Весь вечер мы сидели у генерала, народу всякого было у него полно, и никто ни одним словом не обмолвился о Викторе!,, Ведь он был наш товарищ, сам знаешь, который год мы служили вместе.
Вы же герои! с усмешкой ответил баритонист. — Именинники! Вот и не хотели портить вам настроение.
А Николай Иванович знал?
Ему, кажется, кто-то сказал.
Ну теперь понятно, почему он сидел такой хмурый у генерала! Теперь все понятно!.. Понятно, почему он с нами не поехал, — сказал Зубенко.
И ничего не понятно! — Стариков пожал плечами. — Зачем в полк было идти ночью? Мог бы и утром.
т
*— Понятно, понятно, • сощурившись, потирая себе подбородок, загадочно проговорил Зубенко. — Николай Иванович переживает.,. Тяжело ему. Виктора он любил, как сына родного. *. Мальчиком он взял его к себе в оркестр, сиротой ведь был Виктор!..
Чепуха все это! — махнул рукой Волков. — Сентиментальности! Майор ваш не из тех людей, которые переживают или еще что-нибудь там...
Он — железный человек, это правда, — после наступившей паузы сказал Стариков. — И сентиментальности к нему не подходят.
Ну то-то! — не без удовольствия протянул Волков. — А то у вас майор и такой, и сякой, хоть икону с него пиши!
Желая переменить тему разговора, Стариков сказал:
И все-таки мне непонятно, почему он не поехал с нами?
«Из-за меня он не поехал на телеге, — хотелось мне ответить ему. — Не любит ваш майор военных корреспондентов, это всей нашей редакции известно. Побоялся, наверное, что всю дорогу я буду донимать его всякими вопросами и расспросами, вот и не поехал!» Но я сказал:
Герой героем, а чудаковатый у вас «майор музыки». .. Генерал поедет только вечером, а другого транспорта в полк больше не ожидается. Как же майор доберется до места? Ему же в полку надо быть раньше всех! Сыгровка оркестра и всякое другое. Вы герои торжества, но вы и музыканты! Редкий, правда, случай, но вам же и придется играть на празднике. Без музыки ведь не обойтись? Что, не так ли?
Зубенко загадочно улыбнулся, сказал:
Николай Иванович свое дело знает.
Это точно, — поддержал его Стариков. — К тому же у него вряд ли бы хватило терпения сидеть вместе с нами в телеге и трястись на гати. Он у нас даже по хорошим дорогам редко ездит.
Ну а что — летает он? Как же без дорог?
Зачем летать? — ответил Зубенко. — Он выбирает наикратчайший путь между двумя точками и идет по азимуту. Вот, скажем, до нашего полка по
дороге сорок километров, а если идти по прямой, через лес, будет семнадцать. Как же выгоднее идти: так или эдак? Конечно, через лес, если в нем не заблудиться.
Но кругом болота и лес непроходимый!..
Это для нас с вами, простых смертных, товарищ капитан. Для него это просто условности.
И даже ночью?
И даже ночью! Когда мы приедем в полк, он уже будет там. И оркестр будет готов к «бою».
Чепуха! Здесь и по дороге вряд ли пройти!
Не спорьте, товарищ капитан, — сказал Стариков. — Вы так мало знаете нашего Николая Ивановича.
Думаете?
Тут и думать нечего. Ведь вам же не приходилось с ним служить?
По-моему, вам всего-навсего и удалось минут пять поговорить с ним, — обернувшись ко мне, сказал баритонист. — Я слышал разговор Миронова с командиром дивизии, из чего это и заключил. Знаете, что он ответил генералу, когда тот сказал: «Вам оказывается большая честь, с вами в полк поедет специальный корреспондент, он опишет в газете вашу геройскую жизнь, расскажет, как вас приняли после долгого отсутствия однополчане. ..» Он ответил, что еще ничем не проявил себя на войне, а когда проявит — сам возьмется за перо!.. Это он-то не «проявил»!.. Вот старый лицемер!
Зубенко, кивнув на баритониста, сказал:
Вы его не слушайте, товарищ капитан, майора он не очень-то любит.
С чего бы это? .. — заинтересовался я.
У него есть причины.
И не маленькие! — сказал Стариков, подмигнув мне.
Да, я не люблю непонятных, исключительных людей, — не оборачиваясь, со злостью в голосе сказал баритонист.
А он — непонятный, исключительный? — спросил я.
Да, его не сразу раскусишь, — сказал Зубенко.
Первая стычка у меня с ним произошла вот по
какому поводу, товарищ капитан, — хлестнув коней, снова обернулся ко мне баритонист. — Прихожу, так сказать, наниматься к нему в оркестр. Он спрашивает у меня не про музыку, а про сердце, про легкие, ну как какой-нибудь врач. Потом про ноги: «Как у вас ноги?» — «Что ноги?» — не понимаю я. «Крепки ли вы на ноги, как долго можете ходить?» Я совсем еще не знал его и говорю: «Слабоваты малость, да и ревматизму подвержены» — и начинаю, дурак, еще объяснять, как с осенними дождями начинается ломота в ногах и всякое такое. Тогда он хмурится, встает и говорит: «Извините, но музыканты со слабыми ногами мне не нужны!» Как я ни просился к нему в оркестр — ничего не помогло! .. Полгода из-за него пришлось проработать администратором в клубе. Вот что это за человек!
Солдат! — сказал Зубенко.
Солдат, солдат! — Стариков заерзал на сене, счастливо улыбаясь, готовый слушать баритониста, история которого, видимо, была небезынтересна.
Ну и что же дальше? — спросил я.
Дальше? .. А дальше в оркестре заболел первый баритонист, и он волей-неволей был вынужден взять меня к себе, хотя и поставил условие: «Заняться ногами!» Ну и пришлось мне после этого в день километров десять, а то и больше, знаете, как на кроссе, бегать взад и вперед по плацу.
Зубенко и Стариков расхохотались.
Вот им смешно, вспомнили поди... — смутился баритонист. — И действительно смешно! — теперь уж сам расхохотался он. — Но эта беготня по плацу все же была чепухой. Если бы вы знали, что он проделывал с нами на учениях! Ежедневно тридцати-сорокакилометровые марши, а потом заведет нас куда-нибудь в глушь, где и дорог-то нет, и скажет: к такому-то часу быть там-то и там-то, и сам скроется, как дух лесной. Ну и плутаем мы день-два по тайге.
Да, тяжелые были те времена, — согласился Зубенко.
Жуткие! Я, например, и полгода не выдержал, попросил перевода в соседний полк. А как страдал из- за него наш покойный Виктор Симонов, о котором
Зубенко говорит, что майор «любил его, как сына родного»! Я хорошо помню, с какими ногами ходил Виктор. Не дай бог иметь такого «папашу».
Да, гонял он его здорово, — вновь согласился с Волковым Зубенко, — хотя и души в нем не чаял.
Все это красивые слова!., Любил, жалел, чаял! .« — снова махнул рукой баритонист. — Вы лучше расскажите товарищу корреспонденту, как ваш майор мучил Симонова, как гонял его каждый день на стрельбище! Расскажите, расскажите!.. — Волков развел руками. — Ну зачем музыканту быть сверхметким стрелком? Не пойму!
Где уж тебе понять! — не без сожаления сказал Стариков. — На войне все это и понадобилось.
Нет уж, увольте от такой чести: служить в вашем оркестре!.. Музыканты у вашего майора должны быть и снайперами, и скороходами, и разведчиками, и спортсменами, и охотниками, и бог еще знает кем! Но какое это имеет отношение к музыке?