Самое прямое, — спокойно ответил Стариков.
Прямое? Смеешься!.. А что ваш майор проделывал в оркестре? — не мог успокоиться Волков. — Пятую симфонию Бетховена разучивали месяца четыре. Даже после десятка концертов продолжали ее разучивать. Иногда весь день повторяли один и тот же такт. И для чего, спрашивается, в военном оркестре такое совершенство?!, — Он вздохнул: —Да, мучитель он страшный!
Он серьезный музыкант, — сказал Стариков. — И оркестр наш потому и был самым лучшим на Дальнем Востоке. Что — не так разве?
Так-то оно так, — поморщился наш «ездовой». — Но какой смысл в воинской части так чисто отделывать вещи? Где-нибудь в Большом театре — это понятно. А у нас и так сойдет. Солдату нужны марш и барабанный бой.
Ну, с этим я не согласен, братец, — протянул Зубенко. — К тому же в Большом театре нет духового оркестра.
Ну симфонический, не все ли равно!
Нет, не все равно, — сказал Стариков.
Тут наша телега по самую ось завязла в грязи, и нам пришлось слезть, помочь коням. Разговоры сами
собой прекратились. Потом мы метров пятьсот прошли пешком, перепрыгивая с кочки на кочку, прежде чем вновь сели в телегу. Бревна так и хлюпали под колесами, обдавая нас липкой болотной грязью. Баритонист отчаянно ругался, проклиная на чем свет стоит и зту дорогу, и этот лес.
В каждый свой приезд в дивизию я от солдат и офицеров слышал много рассказов про «майора музыки». Имя Николая Ивановича Миронова было овеяно легендой. Судя по этим рассказам, майор был тонким ценителем музыки и великолепным капельмейстером, метким стрелком и удивительным охотником, опытным лесным следопытом, что делало его незаменимым разведчиком в карельских лесах.
Но наряду с этим о нем можно было услышать и много другого, и дурного. Обычно это исходило от его недоброжелателей и завистников. Особенно усердствовал в распространении всякой клеветы на майора капельмейстер соседнего полка Севастьянов, у которого служил баритонист Волков. Какие только небылицы он не рассказывал про Миронова! Но клевета была бессильна против «майора музыки». У Николая Ивановича были крепкие нервы и железное здоровье. Даже на фронте он продолжал заниматься спортом и вел суровый, спартанский образ жизни. Рассказывали, что он шутя может разогнуть подкову, пройти без отдыха сто километров, днями ничего не есть.
Но особенно много рассказывалось о нем как об охотнике. Сам «майор музыки» мяса в рот не брал, хотя за сезон, в мирное еще, конечно, время, промышлял столько дичи и зверя, сколько никогда не снилось всем охотникам дивизии, вместе взятым. В этом признавались сами охотники. В отпускное время на охоту Николай Иванович выезжал... на велосипеде! .. Велосипед у него был удивительно выносливый. Нагрузит он на него провизии на неделю, захватит с собой чайник, котелок, топор, пристроит сбоку велосипеда раздвижную лестницу (это для удобства, ведь в камышах и кустарнике не сразу разыщешь диких коз!), устроит в корзине на багажнике охотничью собаку — и исчезнет из дивизии.
Я знал, что Миронов сын лесника, с детства увлекался музыкой, еще мальчиком поступил в военно- морское отделение при Петербургской консерватории, закончил его в 1916 году и до 1921 года прослужил в Кронштадте. Потом он три года учился в классе военных капельмейстеров, по окончании уехал в Сибирь, где и служил безвыездно в Н-ском полку.
С полком Миронов и приехал в октябре 1941 года на Карельский фронт.
Здесь он в первые же дни всех в дивизии удивил тем, что велел своим оркестрантам «на время» запрятать инструменты и «заняться войной». Музыка и война! В умах многих, живущих в первые месяцы войны еще мирным временем, его поступок расценивался чуть ли не как святотатство. Но Миронов молча делал свое дело, и работа у него спорилась. Его ученики — вчерашние валторнисты, трубачи, баритонисты, барабанщики, басисты — становились разведчиками, лесными следопытами, и вскоре они уже охотились на «кукушек», брали «языка», одного поймали даже с приказом самого барона Маннергейма.
Но все это было мелочью по сравнению с тем, что Миронов совершал потом. В многодневном бою от полка был отсечен третий батальон. Пользуясь превосходством артиллерии и минометов, враг теснил наших бойцов, окружая батальон.
Лес был девственный, кишел «кукушками», и первые смельчаки, которые попробовали было в него сунуться и связаться с батальоном, поплатились жизнью.
Четвертый день бойцы батальона голодали в окружении. У них кончались и боеприпасы. Фашисты уже готовы были праздновать победу. Но спасти батальон вызвался Миронов. Он повел свою музыкантскую команду не тропинками, а лесной чащей, где деревья стояли стеной и кустарник казался непроходимым. Их встретили «кукушки». Чуткий на слух, «майор музыки» по первому же выстрелу определял местонахождение автоматчиков. Музыканты отвлекали их на себя, а он снимал с дерева незадачливую «птицу». Так Миронов пробился к батальону.
Дорога была проложена. Он вернулся назад, добрал к своей музыкантской команде до взвода саперов и до взвода стрелков, все они нагрузились продуктами
и боеприпасами и тронулись в путь. Поход этот был дерзок, и успех его решился только тем, что он проходил под начальством Миронова.
Батальон надо было снабдить пищей и боеприпасами и лишь потом выводить из окружения. Четыре рейса с боями делал отряд на дню туда и обратно. Бойцы падали от усталости, но впереди шел Миронов. И они следовали его примеру: мужество этого человека поражало их. Они следовали за ним даже тогда, когда на дорогу обрушилась артиллерия противника. За семь дней батальон был обеспечен всем необходимым и пробился сквозь вражеское кольцо.
Что я знал о втором подвиге Миронова? Кроме легенд, ничего. Когда в ноябре прошлого года я приехал в дивизию, бои в районе прионежских болот уже затихли, и капельмейстер в тяжелом состоянии был эвакуирован в глубокий тыл. Вместе с ним были эвакуированы и почти все его музыканты, получившие в боях тяжелые ранения. Так что узнать тогда что-либо о «майоре музыки» от непосредственных участников боев мне не пришлось.
А теперь не просто участники, а живые герои этих боев Зубенко и Стариков сидели рядом со мной...
Зубенко было лет двадцать семь. До армии он служил счетоводом в колхозе. Широколицый, краснощекий, крепко сбитый парень, Зубенко когда-то, подпаском, играл на пастушечьем рожке и дудочке. В музыкантской команде у Миронова он полюбил флейту, стал флейтистом.
Стариков был года на три старше Зубенко. По профессии металлист, на заводе начал работать чуть ли не мальчиком, знал слесарное и токарное дело. На валторне играл еще в заводском оркестре и в армию пришел уже неплохим музыкантом.
Я спросил о ноябрьских боях, о «майоре музыки».
Езда по этой дороге так измучила Старикова, что он, если и не спал, то по крайней мере сладостно дремал и на мои расспросы ответил не совсем вразумительным взглядом сонных глаз.
Вся надежда была на Зубенко. Но он сделал такое страдальческое лицо, точно у него заныли зубы...
— А что, если про нашего майора я расскажу вам
потом? Когда прибудем в полк? ,, От тряски у меня голова кружится и колет под лопатками. — Зубенко растормошил Старикова. — По такой дороге мы в полк вряд ли попадем и завтра. Не лучше ли пойти пешком? К вечеру тогда бы добрались до места.
— Ничего, помаленьку и доедем, — сквозь дрему ответил Стариков. — Спи...
Я и Зубенко слезли с телеги и пошли обочинами дороги. Вскоре нашему примеру последовали и Стариков с баритонистом. Кони наши теперь одни плелись позади.
Мы шли по болоту, и ноги у нас вязли в болотной жиже. Изредка в пути нам попадались бугорки — островки с гроздьями клюквы, выглядывавшей из мха, и тогда мы устраивали минутный привал, переводили дыхание и снова шли.
Дорога вскоре круто повернула вправо. Теперь она шла параллельно переднему краю, до которого, правда, было еще далековато. Это был район гибельных болот, топей и заболоченного леса. Деревья здесь стояли голые, как телеграфные столбы, или почерневшие, с облезлой корой и погнившими ветками. В лесу стояла мертвая тишина. Даже лягушки не квакали в болотах. Жутко было идти по этим местам, хотя они в то же время являлись естественным и надежным рубежом обороны на стыке двух полков.
И вот мы шли по этому заболоченному лесу, как вдруг вдали увидели неизвестного человека, идущего с тяжелой ношей через болото: он нес кого-то на спине. ..
Первым вперед бросился Зубенко. Вслед за ним побежал Стариков. Потом побежали мы с баритонистом.
Каково же было наше изумление, когда «неизвестным» оказался «майор музыки» Миронов!
Но кого он нес на спине?
Нам суждено было еще раз изумиться: это был раненный в разведке Виктор Симонов.
Так вот почему майор не поехал вместе с нами на телеге!
Зубенко и Стариков уже несли на руках Симонова.
Раненный в ноги, почерневший, мокрый, он весь дрожал от озноба.
Ш
Ужасно выглядел и Миронов. В высоких болотных сапогах, в ватнике, он весь был в липкой болотной грязи. Крупные капли пота стекали по его лицу. Глаза казались безумными от усталости.
Я взял майора под руки. Он еле держался на ногах.
В стороне от дороги, на поросшем мхом бугре, мы расстелили плащ-палатку. Осторожно опустили на нее раненого разведчика. Рядом прилег Миронов. Зубенко побежал к телеге за фанерными чемоданами, а мы со Стариковым и баритонистом бросились искать сухой валежник.
С большим трудом набрали по охапке веток, и баритонист принялся разводить костер. Прибежал с двумя тяжелыми чемоданами Зубенко, раскрыл их и первым делом дал Симонову и Миронову выпить немного спирта. Потом вместе со Стариковым они раздели Симонова, обмыли спиртом его раны и перебинтовали вафельными полотенцами.
Зубенко выложил на плащ-палатку содержимое двух вещевых мешков с продуктами. Стариков налил еще немного спирта Симонову. Тот выпил, поперхнулся, взял кусок колбасы и ломоть хлеба, но есть не смог: не было сил и мучительно болели раны.
Стариков заботливо накрыл его своей шинелью. Вторую шинель положил на него Зубенко.
Миронов тоже почти не прикоснулся к пище. Он только взял корочку хлеба, пожевал ее и снова прилег, на этот раз поближе к костру. До этого он мне казался необыкновенно молодым для своих сорока пяти или пятидесяти лет. Но тут, сидя рядом с ним, я увидел и морщины на его лице, и седину на висках.,.
Зубенко не смог скрыть своего восхищения, сказал во всеуслышание:
Ведь случилось, товарищи, чудо: все считали нашего Виктора погибшим, а он вот, рядом с нами!
Глупости говоришь, — сердитым голосом пере
бил его Миронов. — Какие могут быть чудеса в этих болотах? ^
Но ведь Виктора вы спасли?
Опять говоришь глупости! .. Сообразительность его спасла. Он просто догадался отползти в болото, где его трудно будет найти противнику. Не сдаваться же
ему было в плен? .. Ведь я вас, чертей, и в мирное время, и на войне учил ничего не бояться на свете, буквально ничего!.. Ни леса, ни болота, ни самого черта!.. Ведь это — правда?
Правда, — сказал Зубенко.
Я выбился из сил и кровью истек, когда вдруг услышал знакомый крик филина. Ведь так умеет кричать один наш Николай Иванович. Вот уж обрадовался я, братцы! — Симонов сделал резкое движение, и лицо его страдальчески сморщилось от боли. — Отрежут ноги, а? — с мольбой в голосе обратился он к Миронову.
Правую — да, за левую можешь быть спокоен, — все тем же сердитым голосом ответил «майор музыки». — А все решил точный расчет, друзья. Из дивизии я вышел ночью. На рассвете был в болотах. Часа три у меня ушло на поиски, я обшарил весь район, прилегающий к финскому переднему краю, и, как видите, удачно...
Симонов добавил существенную подробность к рассказу капельмейстера:
За мною с ночи охотились автоматчики. Сами понимаете — светло что днем. Сунуться в болото побоялись — там трясина, а вот обложить меня, как зверя в берлоге, обложили и головы не давали поднять... Правда, и я их близко к себе не подпускал: автомат да три диска что-нибудь значат...
Пока Симонов рассказывал, майор уже крепко спал.
Устал он, — сказал Симонов. — Ползком вынес меня из болота и до самого этого места пронес на себе. — Он немного опьянел и говорил теперь громче обычного.
Стариков подвел коней к самому бугру, на котором мы находились. Мы осторожно подняли Симонова, усадили его в телегу, обложив со всех сторон сеном. Рядом с ним сел баритонист.
Теперь прямичком поедем в госпиталь, — сказа# Зубенко. — Считай, что твое дело в шляпе.
Спасибо, ребята, — поблагодарил Симонов.
Мы распрощались с ним, и телега наша затарахтела на кочках и корягах.
Я и Стариков набрали еще веток и сели у костра. Мы курили, и Стариков рассказывал о ноябрьских боях у прионежских болот. Потом я спросил у него:
Вот вы давно служите вместе с майором. Не знаете ли в его характере каких-нибудь других черточек, кроме героических? Каких-нибудь примеров из его жизни?
Стариков задумался. Видимо, я задал ему трудную задачу.
Что же о нем рассказать? — Он пожал плечами и тяжело вздохнул. — Вот в картишки любит играть, в преферанс. Может сутками не выходить из-за стола. Потом... потом... Что же о нем еще рассказать? — Он снова пожал плечами и покосился на спящего капельмейстера. — Порядок любит с деньгами. Взял —* верни. Хотя бы это был гривенник! Не отдаешь — напомнит, даже при людях не постесняется. Но не скупой. При нужде сам поможет.
Еще! — сказал я, с интересом слушая Старикова.
Еще?! . Вот задачу задали мне! .. Вспомнил! — вдруг хлопнул он себя по лбу. — Жены боится — вот беда!
Да ну! — сказал я. — Такой храбрый человек и...
Ей-ей! — горячо прошептал Стариков. — Она у него такая маленькая, невзрачненькая, ходит вот с такой копной волос на голове и злющая... что ведьма! Никого не боится наш майор. Ни зверя, ни черта, ни фашиста, а перед ней трепещет!
Трепещет?
Да что там трепещет! .. Теряет дар речи! .. Вот штука-то какая!
А еще?
Стариков долго сидел задумавшись.
Пироги любит с капустой. Может есть каждый ' день! — Он улыбнулся. — А к чему вам все это, капитан?
Теперь он мне задал трудную задачу.
Видите ли, — сказал я, — мне надо написать очерк для газеты. Про Зубенко и про вас мне ясно, что
— и как писать, а про майора — не совсем. Уж очень он
идеальный человек, очень героический! Героический до неправдоподобия! Сознайтесь, мало кто поверит в этот эпизод со спасением Симонова!
Я попробовал нарисовать картину: ночь, темень, не видать ни зги, моросит дождичек, кругом лес, и майор идет за десяток километров искать в болотах раненого музыканта.
Или взять другой эпизод, — сказал я, — бои у прионежских болот, о которых вы только что рассказывали, где он получил двадцать шесть ранений! Или эпизод со спасением окруженного батальона!..
Да кто не поверит? — чуть ли не возмутился Стариков. — Ведь это же все правда?
— Конечно правда, — согласился я. — Но правда исключительная.
Потому-то вы и спрашивали про другие черточки характера нашего майора? Хотели ими «разбавить» его исключительный героизм? Его исключительный характер?
Мне показалось, что Стариков с презрением посмотрел на меня.
Я не знаю, к чему бы привел наш разговор, но в это время в лесу послышался скрип колес, потом — громкие голоса. Вскоре у нашего костра остановился обоз: то в полк везли боеприпасы. Ездовые, все усатые дядьки, густо дымили цигарками и с любопытством смотрели на спящего Николая Ивановича. От Зубенко или от самого Виктора Симонова они уже знали про его новый подвиг.
Потом обозники уехали, и их место заняли артиллеристы.
Уже наступил вечер, а к нашему костру подъезжали все новые и новые группы солдат и офицеров. Дорога в полк лежала мимо нашей стоянки.
Поздно вечером у костра остановился вездеход командира дивизии. Генерал вышел из машины размять ноги, закурил трубку, потом подсел к нашему костру. Это был грузный, высокий, плечистый человек лет пятидесяти. В армию он пришел в дни гражданской войны простым, храбрым и отзывчивым солдатом. И таким остался на всю жизнь. В дивизии его любили как отца родного. то
Он долго задумчиво просидел у костра. Хотел было разбудить капельмейстера и увезти его в полк, но, видя, как тот крепко спит, сказал:
— Жаль будить. Пусть спит. А праздник мы перенесем на завтра.
Генерал заботливо накрыл майора своей шинелью и уехал.
Даже на рассвете, когда нас стала пробирать дрожь от холода, мы не решались разбудить Николая Ивановича, чтобы тронуться в дорогу.
А он спал богатырским сном, этот удивительный «майор музыки», навалившись грудью на землю и широко раскинув свои сильные руки.
Рассказ «На короткой волне» и его продолжение
В жизни каждого фронтового писателя случалась не одна невероятная история. И у меня они были.
Вот одна из этих историй.
Как-то в июньский день 1944 года, за несколько дней до начала нашего наступления в Карелии, меня вызвал к себе заместитель редактора армейской газеты «Во славу Родины» Маландин — редактор в это время был в дальних частях.
Нет ли у тебя какого-нибудь такого рассказика? — спросил Маландин и пошевелил пальцами в воздухе.
Есть, — ответил я, поняв, чего он хочет. «Пальцы в воздухе» означали что-нибудь непритязательное.
О чем? — спросил Маландин.
Про любовь. О радистах Корольковых!
Как называется?
«На короткой волне».
Кто такие эти Корольковы?
Долго рассказывать, Маландин. Не лучше ли тебе прочесть рассказ? — С этими словами я вытащил из полевой сумки рукопись и положил перед ним на стол.
Нет, нет! Прочти сам, я послушаю! — Малан- дин, как змею, оттолкнул от себя рассказ.
Наш зам был человек добрый, хороший товарищ, но новичок в газетном деле. Еще недавно он работал на военно-хозяйственной должности, и неизвестно, кому это пришло в голову назначить его на столь ответственную работу в армейскую газету, к тому же не в обычную двухполоску, а в четырехполосную (поскольку выходила она в Отдельной армии). Чувствовал он себя на этом посту и неуютно, и неуверенно.
Я сел и прочел рассказ.
Маландин спросил:
Как будто бы ничего рассказец, а? Как ты думаешь? Но длинный, правда? Не дать ли нам из него отрывок?
Он немало озадачил меня.
Как же дашь отрывок, Маландин? .. Это же не роман и не повесть! Дать начало — а как быть с концом? .. Или напечатать конец — как же тогда начало? .. Здесь всего восемь страниц, не так уж много, разверстается на два подвала.
Маландин долго смотрел в окно.
Ладно! — решился он. — Давай напечатаем целиком! Только не взгреют за рассказ? — Он уже имел неприятность за перепечатку рассказа из какой-то газеты и потому был насторожен к художественному слову.
За что же нас могут взгреть, Маландин? — взмолился я. — Пустяшный рассказ, ничего особенного в нем не происходит.
Ну, ну, смотри, будешь отвечать вместе со мной! Время ответственное! Найдутся умники — найдут где хошь особенное! — И тут, плотно прикрыв дверь, он под строжайшей тайной мне сообщил, что на днях должно начаться наступление на Свири, и рассказ этот нужен. .. для отвлечения внимания «любопытных» от намечаемой подготовки.
Я чуть не рассмеялся. Об этой «тайне» знал не только я, но и каждый обозник в армии. В район Лодейного Поля в огромном количестве стягивалась наша могучая техника, и гул от моторов танков и самоходок вот уже целый месяц круглосуточно разносился
на десятки километров окрест. И противник, надо думать, был не глухой, все слышал: ведь он стоял тут же за рекой.
Маландин подписал рассказ к набору, и я отнес его корректорам.
Вот начало того рассказа: «Корольков хандрил, тосковал в тот майский день, ему не работалось, он то и дело оставлял рацию, подходил к окну, смотрел на реку и вместе с плотами, плывущими по ней, мысленно уносился из своей радиостанции неведомо куда.
К пяти часам он закончил прием сводок с лесопунктов. Надо было теперь сделать подсчет и передать в трест, и после этого он мог идти куда ему угодно и делать что ему угодно. Но за этот пятиминутный подсчет и передачу он никак не мог себя заставить сесть: однообразная работа ему так надоела за три года пребывания в Онежской губе, что он готов был схватить шапку, выбежать на улицу и больше никогда не возвращаться в сплавную контору.
Он вновь подошел к окну и долго глядел на реку. Плоты плыли один за другим. На одном сидели два мужика. Распахнув полушубки, они мечтательно глядели на берег, чувствуя на себе взгляды людей, и, хотя ничего необычного не было в этом их путешествии, они несказанно были счастливы. Тут Фее у них горел костер, и над костром висел котел — они, видимо, варили уху.
«Счастливцы! — подумалось Королькову. — У всех веселая и интересная жизнь, только меня дьявол загнал в эту глушь, где так и подохнешь, ничего не увидев на свете, ничем не проявив себя!» Он решительно подошел к рации, подвел итог дня по скатке леса и сплаву, передал сведения в трест и, немного успокоившись, снова сел за рацию, теперь уже для себя.
Он послал в эфир позывной, желая связаться с Мурманском. Ему хотелось узнать, каковы сейчас требования на радистов в торговом флоте и есть ли возможность туда устроиться, чтобы, черт побери, предпринять какое-нибудь далекое путешествие, поплавать по морям и океанам...
Королькову никто не отвечал. Он вновь нетерпеливо заработал ключом.
Эфир вдруг ожил. Королькову отозвались. Позывной казался писком цыпленка.
С кем говорю? — спрашивал корреспондент. Перехожу на прием.
Я — Корольков, радист с Онежской губы. Перехожу на прием.
Я — Шура Симонова, радистка экспедиции Академии наук. Почему вы шумите в эфире? ..
Я вызываю Мурманск, а там, видимо, оглохли! Мне скучно!
Мне тоже не очень весело. Чтобы не скучать, давайте каждый день встречаться от семи до восьми вечера.
Давайте.
Что вы сейчас делаете?
Смотрю в окно и хочу вас себе представить.
Ну, и как вам это удается? Что вы видите в окне?
Вы мне представляетесь ангелом. А в окне видна Онега, по ней плывут плоты, на одном сидит крохотная смирная собачка.
Это, должно быть, очень забавно — собачка на плоту!
А вот пйывет еще один плот. На нем горит костер, вокруг сидит куча ребятишек.,,
Вот у меня действительно скука: кругом горы, я одна во всем лагере.
Жаль, что меня нет рядом с вами, — застучал ключом Корольков...»
Так начинался этот нехитрый рассказ под названием «На короткой волне».
Дальше в нем говорилось о том, как вскоре разразилась война, как на фронт добровольцами ушли из своей сплавной конторы Корольков и из экспедиции Академии наук — Шура Симонова.
Они оказались в одной армии, сражающейся с врагом в карельских лесах, хотя и не догадывались об этом.
Но им снова суждено было встретиться! И снова в эфире!
Батальон, в котором служила Симонова, попал в окружение, и его из беды выручил другой батальон, совсем другой дивизии, в котором радистом был... Корольков! Он Симонову узнал по «почерку», по характерной работе ключа, напоминающей писк цыпленка.
Во многих боях потом участвовали Корольков и Симонова, проявляя находчивость и храбрость.
Они были умелыми радистами, в особенности Корольков. Связисты называли его «королем эфира», «снайпером эфира». Принять в минуту 140—160 букв в том хаосе звуков, какими полон эфир, дело нелегкое, требующее от радиста кроме мастерства, опыта, слуха еще и терпения. Корольков обладал этим бесценным качеством. Корреспондентов своих он узнавал по работе ключа, как друзей узнают по голосу или по походке* От него не ускользал ни один позывной, как бы станция ни была слабо слышима, как бы плохо она ни работала. Эфир был его стихией., *
Когда зимой фронт в этих местах стабилизовался, Корольков и Симонова стали мужем и женой. Их перевели радистами в штаб армии. Многие их товарищи перешли в полк связи.
Утром газета вышла с напечатанным рассказом «На короткой волне».
Первыми читателями армейской газеты бывали солдаты тыловых частей, стоящих недалеко от редакции.
Наиболее расторопные из почтарей приходили в редакцию чуть свет, брали газету прямо из-под машины, еще тепленькую, и сами вязали пачки.
На этот раз среди почтарей оказался и представитель полка связи, хотя обычно он приходил позже всех: связисты, известное дело, аристократы, их никакими новостями не удивить! Но тут, развернув газету, он очумело завопил:
— Ребята! Да тут напечатан рассказ про нашего брата связиста!
Схватив газеты, он побежал в полк.
В десять утра из части приехал редактор и тут же был вызван в политотдел
Вернулся он в редакцию через час — хмурый, неразговорчивый, и по тому, как он поздоровался кивком головы, неприязненно посмотрев на меня, я почему-то сразу решил, что он имел неприятный разговор. .. по поводу моего рассказа. Но почему? По какой причине?
Войдя в свою крохотную комнатку, где он работал и спал, редактор вызвал к себе Маландина. За плотно прикрытой дверью слышался громкий разговор.
Я спустился во двор и направился к черной баньке, у которой в последнее время на вольном воздухе проходили редакционные летучки. Там уже находились все наши сотрудники в ожидании редактора.
Но вместо редактора во дворе вскоре показался Маландин. Подойдя к нам, он сообщил, что сегодня летучка не состоится.
Когда все разошлись, Маландин посмотрел на меня долгим взглядом:
Подвел ты меня!
Чем же?
Чем, чем! .. Не надо было подсовывать мне рассказ про связистов! Дал бы лучше что-нибудь такое. .. — И он пошевелил в воздухе пальцами.
Но этот рассказ именно таким и был!
Был! .. Вот иди теперь и расхлебай кашу в полку связи!
Что же случилось в полку связи?
А случилось там ЧП!
Прочтя «На короткой волне», связисты так обрадовались рассказу про Корольковых, что побежали к своим аппаратам — передать его содержание друзьям, раскиданным по полкам и дивизиям от Ладожского до Онежского озера. Заработала вся связь — телеграф, телефон, радио, — когда ей было положено молчать, «выключиться», в ожидании приказа о наступлении.
Через каких-нибудь пять минут в штабе армии подняли тревогу: что передают из полка связи? ..
В штаб был вызван командир полка связи, а в политотдел — редактор газеты.
И тот и другой получили нагоняй, соответствующий их званию и положению.
Если, в свою очередь, наш редактор ограничился только внушением своему заместителю «за несвоевременное напечатание рассказа», то командир полка связи поступил более круто: он нашел радиста, который первый застучал ключом, разжаловал его из младших сержантов в рядовые и отчислил из полка. С каким-то резервным батальоном тот уже через несколько часов ушел к Лодейному Полю.
В тот же день вечером в Лодейное Поле выехал и я — утром должно было начаться наступление наших войск на Свири. У меня, кроме всяких газетных дел, было желание найти пострадавшего из-за меня радиста, высказать ему свое сочувствие и, возможно, чем- нибудь помочь.
Но всю эту историю с рассказом «На короткой волне» я тотчас же забыл, как только залп из тысячи пушек на рассвете возвестил начало форсирования Свири, освобождения Карелии от оккупантов.
Вспомнить и рассказ, и пострадавшего радиста мне пришлось в другое время, в других обстоятельствах.
Случилось это 16 марта 1945 года северо-восточнее Секешфехервара, в Венгрии, когда войска 3-го Украинского фронта начали наступление с двоякой задачей: взять в кольцо немецко-фашистскую группировку в районе озера Балатон и совершить прорыв на северо- запад, в сторону Австрии.
Оборону противника на участке Ловашберени взламывала 9-я гвардейская армия, состоявшая из воздушно-десантных дивизий, действовавших здесь как наземные войска. Этой армии при формировании были приданы и некоторые специальные части из 7-й Отдельной армии, в которой я имел честь служить на севера нашей Родины.
Хотя наша артиллерия в тот день, 16 марта, нанесла сокрушительный удар по противнику, — редко мне приходилось видеть на войне «перемолотый» передний край с десятками убитых чуть ли не в каждой землянке,— но, вклинившись в оборону врага, наши войска встретили упорное сопротивление на ее второй и третьей линиях. А когда стемнело, навесив сотню
8 Георгий Холопов
Махмудов ждет автоматчиков
Конец марта. Третий день бушует буран. Замело все дороги. Грузовичок наш почти ощупью пробирается вперед. То и дело мне и моим спутникам, едущим в Ленинград, приходится выпрыгивать из кузова, брать в руки лопаты и расчищать дорогу. Ноги у меня одеревенели от холода, и я чувствую озноб во всем теле.
«Да, это будет совсем некстати, если заболею»,— с горечью думаю я.
К полудню наш грузовичок все-таки добирается до села Доможирово. Я вылезаю из кузова — мне уже не выпрыгнуть! — а спутники мои из Алеховщины едут дальше. Им надо сделать крюк, вернуться на станцию Оять, мимо которой мы недавно проезжали, чтобы потом уже ехать в сторону Кобоны, где им предстоит переправа через «дорогу жизни» на Ленинград.
Оно широко раскинулось на обоих берегах Ояти — Доможирово. Раньше село было известно тем, что здесь занимались сплавом, гнали барки с дровами в Ленинград. Сейчас в селе редко кого встретишь из местных жителей — одни моряки Дальневосточной морской бригады.
Правда, мне и раньше приходилось бывать в Доможирове. Тогда здесь стояла 3-я морская бригада балтийцев. Сейчас она передвинулась за реку Пашу, занимает оборону от поселка Свирицы и дальше по Свири с выходом на Ладожское озеро, охватывая весь полуостров с мысом Избушечный на севере, а место балтийцев заняли дальневосточники.
Я еле-еле добираюсь до штаба бригады. Захожу к комиссару. Знакомимся. Я говорю ему о своем недомогании и прошу распорядиться положить меня на день или два в бригадный медсанбат.
Конечно, мы вас можем взять в медсанбат, — отвечает комиссар. — Но не полежать ли вам, пока вы не поправитесь, у наших автоматчиков, в Отдельной роте? ., Врача к вам пришлют. И вам будет хорошо — отдельный дом, тишина, домашние условия, — и нам бы вы помогли.
Чем же, интересно? — спрашиваю я.
А вот чем! Своим присутствием вы бы скрасили одиночество капитана Махмудова, командира автоматчиков. Вы знаете, какая трагедия случилась с его ротой в районе «Зубец»?
Краешком уха слыхал, но подробностей не знаю, — говорю я.
Ну, тогда я вам расскажу, — говорит комиссар, — чтобы вы были в курсе дела. . .
Я слушаю его, на время забыв о своем недомогании.
Это случилось в ночь с 15 на 16 марта 1942 года.
Перед Отдельной ротой автоматчиков и 2-м батальоном морской бригады была поставлена задача: напасть на укрепленный пункт противника «Зубец», разгромить его; автоматчикам после этого оседлать дорогу, идущую на деревню Гумбарицы, и ждать подкрепления.
Автоматчики зашли в тыл противника через Ладожское озеро, начали бой за «Зубец», но не были поддержаны 2-м батальоном, который опоздал с выступлением, к тому же роты сбились с пути в лесу. В итоге— не получилось взаимодействия. Автоматчикам пришлось действовать самостоятельно. Но силы у них по сравнению с противником были небольшие, автоматчиков окружили, а когда в этот район наконец-то подошел 2-й батальон, то он был встречен таким сильным артиллерийским огнем, что был вынужден, понеся большие потери, отойти на исходные позиции.
В этой операции Отдельную роту автоматчиков возглавляли помощник командира роты и политрук роты. Командир роты Махмудов в это время лежал в постели. У него была обморожена левая рука в ночной разведке 7 марта, к тому же он был сильно простужен. Как ни просил Махмудов, командир бригады не пустил его с ротой...
Комиссар замолкает и задумчиво смотрит в окно.
А как бы вы поступили, товарищ комиссар? — спрашиваю я.
Возможно, комбриг был прав, принимая такое решение. Но мне кажется, что надо было принять во внимание и настойчивую просьбу командира роты, Я хорошо знаю чувство бойца, когда он идет в бой без командира или когда командир выбывает из строя, В действиях его порою наступает и неуверенность, и нерешительность...
Какова сейчас судьба окруженной роты?
Несколько дней назад в районе «Зубец» еще слышался сильный бой, — говорит комиссар. — Потом, постепенно, все стало стихать. Радио противника передало, что окруженная рота вся уничтожена. Да и наша воздушная разведка донесла. ..
Никак их нельзя было спасти?
Как их спасешь? Противник подтянул в этот район большие силы. Чтобы спасти автоматчиков, нужно было бы затеять серьезную операцию, а это сейчас никак не входит в задачи армии. Наше дело пока сидеть в активной обороне. Недалеко — Ленинград. Рисковать мы не можем.
Я встаю, ссылаюсь на нездоровье и, попрощавшись, выхожу из жарко натопленной комнаты.
На улице по-прежнему сильно метет. По еле угадываемой тропке я иду через Оять на другой берег. Но то и дело тропка пропадает, и я по пояс увязаю в снежном сугробе.
Я иду по улице и ищу дом с вышкой на крыше. Но его не видно сквозь снежный вихрь. Я прохожу мимо занесенных снегом домов и останавливаюсь перед избой, развороченной прямым попаданием бомбы. Мне рассказали, как это случилось. Ночью над селом пролетел вражеский самолет, и летчик сбросил одну-един- ственную бомбу. И она попала в эту избу. А в ней жил лейтенант, командир взвода, со своим связным. От нечего делать они играли в «козла». Жил в избе еще мальчик лет двенадцати Вова Афонин, — родители его увезли малышей и через несколько дней должны вернуться за ним и оставленными вещами. Бомба разнесла избу, убила лейтенанта и его связного. А Вова
остался жив. Он за несколько секунд до этого выбежал во двор по малой нужде.
Потом я прохожу мимо самого большого дома в До- можирове. Здесь раньше, наверное, была школа, а сейчас располагается медсанбат. Из ворот показывается похоронная процессия — выносят гробы, обитые кумачом. Хоронят лейтенанта и его связного.
Пройдя еще некоторое время по улице, я наконец вижу дом с вышкой на крыше. Но тут уже почти окраина села.
На крыше стоит дозорный. У дверей — автоматчик.
Как бы мне увидеть капитана Махмудова? — спрашиваю я у автоматчика.
Вы интендант? — в свою очередь спрашивает он меня.
Нет, не интендант, — говорю я. — С чего вы это взяли?
Ну и хорошо! А то ходят тут, — с недовольным видом произносит автоматчик, — нервы только треплют капитану... Это не о вас ли звонили из политотдела?
Наверное, — говорю я.
Тогда заходите. Подождите капитана. Погрейтесь у печки.
Я захожу в дом. Полупустая комната, кажется канцелярия, хотя вдоль стены стоят топчаны с постелью. На стенах всюду висят фотографии моряков.
Где же может быть капитан? — спрашиваю я.
Автоматчик вздыхает, говорит:
На дорогах! .. Встречает! .. Где он может быть? — Чтобы не разреветься, он отворачивается и быстро выходит из комнаты.
«Да, тяжело, должно быть, в этом доме», — думаю я, разглядывая фотографии на стене. На меня смотрят бравые, .один красивее другого, офицеры военно-морского флота и курсанты училища.
Я подсаживаюсь к печке, но вскоре чувствую себя одиноко без хозяина дома.
Я выхожу на крыльцо. Выкуриваю папиросу.
Может быть, вы поищете капитана на большаке? — советует мне автоматчик. — Не дают ему покоя интенданты!
Я иду по заснеженной улице. Поворачиваю на большак. Слева и справа от меня чистое поле. Метет, все время приходится поворачиваться спиной к ветру.
Большак безлюден, ни живой души.
Я иду по большаку в сторону станции Оять. Теперь это тупичок. Который уж месяц по дороге Ленинград — Петрозаводск не ходят поезда.
Миновав автобат, который находится где-то на полпути между Доможировом и Оятью, я впереди вижу большую толпу людей. Это — эвакуированные ленинградцы. Их здесь можно встретить на всех прифронтовых дорогах!..
Сквозь снежные вихри виднеются все новые и новые толпы еле бредущих людей. Идут, идут ленинградцы, вырвавшиеся через Ладожское озеро из ленинградского ада на «Большую землю». А сколько их не дошло, сколько их погибло в пути от голода, болезней, сколько их окоченело в безмолвных просторах Ладоги! .. Идут старики, старухи, дети. Каждый что-нибудь да тащит на саночках. Некоторые волокут пожитки, свернутые в узлы, по земле. Своим ходом, если не окажется попутных машин, им идти еще далеко, больше ста километров, пока не добредут до станции Бабаево, откуда следуют поезда на Восток...
Но позади толпы, у обочины дороги, я, к счастью, вижу два стоящих грузовика. Идет посадка на первый грузовик. Распоряжается посадкой военный в полушубке. У него левая рука висит на перевязи.
«Наверное, это и есть капитан Махмудов, — думаю я. — У кого еще здесь может быть обморожена левая рука? .. К тому же черные усики, акцент.. .»
У грузовика — столпотворение. Но капитан сажает только больных, стариков и детей.
Ругаются недовольные шоферы. Они всегда недовольны! .. Никому из них неохота везти полуживых людей, когда можно было бы дорогу Доможирово — Алеховщина пробежать порожняком.
Отправив первый, капитан принимается за погрузку второго грузовика. Сам подсаживает людей! .. Я думаю дождаться его, но на большаке показывается еще один грузовик, и капитан бежит ему наперерез, останавливает громким окриков*, грозя шоферу кулаком. .,
Я возвращаюсь в дом Отдельной роты автоматчиков, ложусь на одну из пустующих коек. Меня всего знобит!
Я больше молчу, слушаю капитана Махмудова. Чем можно его утешить? Ничем! Вот случай, когда слова теряют свою силу, становятся бессмысленными. Они могут только раздражать.
Комбриг был неправ, когда не пустил меня с ротой. Подумаешь, не действует левая рука! Правая- то у меня здоровая, могу держать оружие? — Махмудов хватает с гвоздя висящий над постелью автомат и делает с ним различные упражнения.
Можете, — говорю я.
Ничего бы не случилось со мной! .« Хотя я уверен — и без меня ребята не подкачают. Придут! Вырвутся из окружения! Если и не все, то многие!
Я смотрю на стену, на бравых красавцев, глядящих на меня с фотографий, и понимаю Махмудова: да, трудно примириться с гибелью семидесяти девяти курсантов и кадровых офицеров, многие из которых по шесть-восемь лет прослужили на флоте. Невозможно примириться!
Анализируя всю эту трагедию в районе «Зубец», я вижу, что операция в целом по захвату вражеского укрепленного пункта не обошлась без серьезного просчета, если учесть к тому же, что разведка, предпринятая Махмудовым 7 марта, тоже закончилась неудачей. Противник навязал разведчикам бой на Ладожском озере, там погибли многие, чудом спаслись только Махмудов и три автоматчика. Да и те вернулись с обмороженными руками и ногами. Махмудов еще может ходить, а те трое лежат в медсанбате.
Откуда вы родом? — спрашиваю я капитана не столько из любопытства, сколько из желания переменить тему разговора, дать ему возможность прийти в себя, немного успокоиться.
Слышали про такой город — Кировабад? Раньше назывался Гянджа? .. Очень древний город Азербайджана!
Не только слышал, — отвечаю я. — Даже бывал в нем! Осенью тридцать девятого года.
У моего собеседника вспыхивают глаза от радости.
Вот чудеса! Встретить в такой глуши человека, который совсем недавно бывал в твоем родном городе! Какие же это дела привели вас в мою Гянджу?
Хотел побывать на могиле Низами, — говорю я. — К тому же написать очерки о Гяндже для газеты.
О, тогда вы, наверное, читали «Хамсе»! —с восхищением произносит он.
Читал! Читал и другие поэмы Низами.
В дверь раздается стук.
Войдите! — говорит Махмудов, сразу же изменившись в лице.
В дверях показывается моряк. Он стоит у порога и молча смотрит на Махмудова. В руках моряка какой- то пакет.
Махмудов отводит глаза, багровеет. Моряк все молчит.
Знаешь что, дорогой... — сдерживая себя, произносит Махмудов.
Я вас понимаю, товарищ капитан, — говорит моряк. — Ведь они были и моими товарищами, вместе ехали сюда из Владивостока...
Я все это знаю! Уходи, не выводи меня из себя. — Махмудов отворачивается, барабанит пальцами по столу.
Вы не обижайтесь, товарищ капитан, — говорит моряк. — Я же приказ выполняю. — Он вертит пакет в руке, не зная, что с ним делать. Поворачивается, уходит, вобрав голову в плечи.
Сволочь, а не интендант бригады! — взрывается Махмудов и, встав из-за стола, приглашает меня в свою комнату. Зажигает свет.
И в этой комнате стены в фотографиях. Стоят две койки, стол.
Махмудов сразу же устремляется к фотографиям.
Зто мой политрук! .. Это его жена Вера! Прекрасная они пара. Если что-нибудь случится с ним. ..
А это, кажется, вы где-то на юге, не в Кировабаде ли? — спрашиваю я, снова переводя разговор на другую тему.
Да, это я. Снимок семилетней давности! — Он с улыбкой смотрит на свою фотографию, о чем-то думает, спрашивает: — Когда вы были в Кировабаде, ходили на озеро Гёк-Гёль?
Ходил. Красивое озеро! — Я сажусь на койку.
Может быть, приляжете? Располагайтесь как у себя дома. Вы мой кунак! — И пока я раздеваюсь, Махмудов спрашивает: —И наш знаменитый кирова- бадский хаш ели?
Ел, — говорю я. — Каждое утро. Ничего вкуснее не знаю из кавказских кушаний!
И вина кировабадские пили?
Пил. И немало!
Не ездили вы к немцам в Еленендорф? По-новому называется Ханлар? Недалеко от города? .. Тоже «достопримечательность»!
Ну как же! Ездил. Даже прожил там три дня,— отвечаю я, забираясь под одеяло. Тут только я чувствую ломоту во всем теле. Пока никакого эффекта ни от принятых лекарств, ни от водки с перцем.
И какое впечатление они произвели на вас? . •
На Кавказе, конечно, они производят странное впечатление. После щедрого кавказского гостеприимства, представь себе, попадаешь в немецкую семью. Я заходил к одним, было как раз обеденное время. Муж и жена сидят и обедают. На столе снеди всякой на десять человек...
Не пригласили к столу? — Махмудов улыбается.
Нет! .. Спокойно пообедали, пока я их ждал, перелистывая «Огонек», потом съели сладкое, потом все убрали, выпили кофе, и потом уже, выйдя из-за стола, хозяин соизволил со мной заговорить. Я тогда писал серию очерков, и о винных подвалах Еленендорфа в частности. Ну, а когда я уходил, хозяин дома мне и говорит: «Когда вы в следующий раз придете ко мне, то предупредите за день, мы и на вас приготовим обед!»
Махмудов звонко смеется, говорит:
Да, узнаю еленендорфских немцев!
Что же сделаешь — у каждого народа свои обычаи!
Это, конечно, правильно, правильно...
А село мне очень понравилось. Своя музыкальная школа, своя художественная школа, — и та и другая имеются еще только в Баку — столице республики.
Спрашиваю: сколько у вас в селе роялей? Отвечают: сколько домов, столько и роялей.
Сожалею, что я не был вашим провожатым в Кировабаде, — говорит Махмудов. — А то бы поводил вас по интересным местам, походили бы по горам.
Это мы сделаем после войны, — отвечаю я. — Может быть, мне еще раз придется побывать в ваших краях.
Придется ли? — Улыбка сразу гаснет на лице Махмудова. — Война будет долгой, к тому же на войне всякое бывает... — Сунув здоровую руку за пояс подняв высоко плечи, как это делают только кавказцы, он начинает мерить комнату нервными шагами. — Представить даже себе не могу, что вдруг наша рота и в самом деле может не вернуться... что не увижу больше своих товарищей! .. Семьдесят девять жен останутся без мужей, семьдесят девять матерей — без сыновей!.. Нет, это невозможно пережить! ..
Повременив, я снова, в третий раз, перевожу раз говор на другое. Спрашиваю:
Скажите, Юсуф Гасанович, как это вы, кавказец, попали на флот? .. И почему на Тихоокеанский, а не на Каспийский? Как это у вас случилось?
Он, кажется, уже разгадал мою тактику, отвечает без особого энтузиазма:
Я учился на третьем курсе педтехникума в Нухе, когда вдруг понял, что преподавателя из меня не получится, хочу стать военным. — Он присаживается ко мне на койку. — Взял свои бумаги и поехал в Баку. Меня охотно приняли в пехотное училище. В тридцать четвертом году я его окончил, вернулся к себе в Кировабад. Тут меня, молодого, новоиспеченного командира, взяли да назначили комендантом города. Служба эта, конечно, не такая уж веселая, по крайней мере для молодого человека. Но мне вскоре удалось снова вырваться на учебу, на этот раз в Москву. Закончил там курсы, получил направление в Тбилиси, некоторое время прожил там, а потом уехал служить в Двенадцатый стрелковый полк в Кусарах. Не пришлось ли вам побывать и в Кусарах?
Нет, — говорю я.
А в тридцать восьмом году я вместе с полком уехал на Дальний Восток. Когда началась Отечествен-
ная, я в первый же день отпросился на фронт. Стал командиром Отдельной роты автоматчиков. Роты в основном офицерской. Ребята у меня все были добровольцами, моряки Тихоокеанского флота и курсанты училища. Вместе с бригадой вот приехал сюда на Свирь защищать Ленинград с фланга...
Стучат в дверь.
Войдите! — говорит Махмудов, вставая.
Снова входит моряк. Сперва мне показалось, что зто тот, что приходил недавно. Но нет, это другой, хотя они очень похожи.
В руках у моряка большая груда писем. Махмудов заметно бледнеет. Моряк рассыпает письма на столе, но одно письмо-пакет, что я видел у первого моряка, держит в руке.
А это кому? — сердито спрашивает Махмудов.
А это... мое... мне письмо, — в замешательстве отвечает моряк, пряча пакет за спину,
Махмудов лениво ворошит письма на столе, ищет себе, но не находит.
А эти письма почему раскрыты? — спрашивает Махмудов, вытаскивая из груды два конверта.
Расклеились, наверное, товарищ капитан. —- Моряк начинает вертеть в руке пакет, что-то хочет сказать, но, чувствую, не решается.
Можешь быть свободен! — говорит Махмудов, присаживаясь с раскрытыми письмами в руке ко мне на койку.
Моряк медленно поворачивается и нехотя выходит из комнаты.
Махмудов со слезами на глазах протягивает мне распечатанное письмо:
Письмо от жены моего политрука..«
Я читаю:
«Дорогой Виктор, целуем тебя крепко, крепко вместе с сыном... Сегодня у меня был комиссар Ч. Спрашивал, как я живу, в чем нуждаюсь, как с питанием, есть ли уголь? дрова? пишешь ли ты?.. Вообще побеседовал со мной. Сегодня для всех нас большая радость — весть об окружении 16-й немецкой армии. Дорогой Виктор! Бейте их! Ни одного фашиста не выпускайте из своих железных лап.
За свою семью не беспокойся. Я обеспечена, К вес-
не думаю огород садить. Приезжай урожай снимать. Приедешь? .,
22 февраля я с Юрочкой первый раз вышла гулять. Надела ему бурки, галоши И он самостоятельно шагал по земле, собирал камушки».
Дальше в письме шли всякие пожелания, сообщения о знакомых. Подпись: «Вера. 27 февраля. Владивосток. Сад-город».
Махмудов протягивает мне второе письмо, говорит:
Пишут одному из моих хороших автоматчиков. ..
Письмо это от А. П. Пономаревой из Москвы. Я читаю:
«Саша, сообщаем вам, что все живы и здоровы и чувствуем себя хорошо. Саша, еще сообщаем вам, что оба твои письма получили, которым были очень рады. Саша, также получили твое фото. Саша, из деревни получили письмо, но о ваших родителях ничего не пишут. Саша, мы очень сожалеем, что вам еще раз не пришлось побывать у нас...»
Снова стучат в дверь.
Да, — говорит Махмудов.
Входит новый морячок. У этого, в отличие от первых двух, решительный шаг, решительное лицо, решительный голос.
Вам пакет, товарищ капитан! Просили передать из рук в руки! Разрешите идти? — спрашивает он, вручив пакет Махмудову.
Нет, подожди, — говорит Махмудов, рассматривая пакет со всех сторон. — Чего вы с этим пакетом морочите мне голову? Опять от интенданта? ..
Да, это тот самый пакет, с которым приходили первые два моряка, но не решились вручить командиру роты.
Не могу знать, товарищ капитан! — рубит моряк.
Какой же ты тогда связной? . . — Махмудов распечатывает пакет, вытаскивает из него бумажку, пробегает первые строчки — и багровеет, ругается по- азербайджански. Снова мечется по комнате.
Я протягиваю руку, он сует мне письмо. Я читаю. Письмо из отдела тыла штаба бригады. (Как там указано, пятое за последние три дня.) В письме капитану
Махмудову категорически предлагается сегодня же сдать все обмундирование, оружие и личные вещи «пропавших без вести моряков Отдельной роты автоматчиков».
В очках этот интендант? — спрашивает Махмудов, налетев на связного.
Так точно, товарищ капитан! — рубит моряк. — Как вы угадали, товарищ капитан?
Сволочь он! Потому и угадал! ..
Махмудов садится к столу и в каком-то бешеном порыве пишет ответ интенданту. Достает из тумбочки конверт, запечатывает письмо, протягивает моряку. Говорит:
Хотя ты и хороший парень, но в связные не годишься! .. Откомандировываю тебя обратно к разведчикам! Служи у Фомина! А этому интенданту скажи: если он появится у нашего дома, Махмудов сам, вот этими руками, прострочит его из автомата. И еще скажи ему: только через сорок дней — если они погибли! — он получит от меня свое интендантское барахло! Только через сорок! Если они не придут — его счастье! Но они придут! — выкрикивает он. — У меня не такие ребята, чтобы «без вести пропасть»! Сам знаешь, какие это ребята, — произносит он уже шепотом, чуть ли не задыхаясь. Машет рукой: —Можешь идти!
Моряк круто поворачивается и вылетает из комнаты.
Махмудов еще минуту стоит неподвижно, в каком- то оцепенении.
Нет, я сам должен поговорить с этим интендантом! Я ему должен сказать пару теплых слов! ..
И с тем уходит.
«Да, горяч кавказец, — думаю я про Махмудова, —« но справедлив! До интендантского ли имущества ему сейчас?»
Я долго жду капитана. От нечего делать смотрю в потолок, перебираю свои воспоминания о Кировабаде. Вспоминаю посещение могилы Низами. Находится она не так уж близко от города. Со мной идет сотрудник местной газеты Зейналов. В дороге нам попадаются развалины крепостных стен, заброшенные колодцы, обломки глиняной посуды. Зейналов поднимает с зем
ли розовый черепок, внимательно рассматривает на нем узоры и спрашивает меня:
Сколько, по-вашему, лет этому черепку?
Ну, наверное, двести, — наугад отвечаю я.
Восемьсот! — говорит он.
Почему восемьсот, а не тысяча лет? — спрашиваю я.
Потому что мы находимся над старым городом, разрушенным за три года до рождения Низами. Вон, видите котлован? Там как раз идут раскопки.
Мы направляемся к котловану. Знакомимся с руководителем экспедиции профессором Джафар-заде. Он нам рассказывает про находки среди развалин старой Гянджи.
Да, я и понятия не имел, что так много претерпела за свою долгую историю Гянджа.
В седьмом веке Гянджу разорили арабы. До них город был ограблен и разрушен персами. Потом пришли хазары, началась война хазар с арабами, и город опять сильно пострадал. Через некоторое время городом овладел турецкий эмир Вузан, а после землетрясения, во время которого город снова был разрушен,— грузинский царь Дмитрий. Через двести лет у стен Гянджи появился Тимур. Потом опять турки, после них персы во главе с Шах-Аббасом, и снова турки. Уже после изгнания турок город перенесли на то место, где он сейчас находится.
Попрощавшись с профессором, мы продолжаем свой путь.
Слева от нас проходит железная дорога. То и дело проносятся тяжелые товарные составы с нефтью, лесом, машинами, хлебом.
Справа по пыльной дороге на заготпункт едут арбы, запряженные буйволами. В арбах — горы хлопка.
Спутник мой обращается к возчику первой арбы:
Отец, далеко ли до могилы Низами?
Тот рад побеседовать с нами, говорит:
Вон, видите там, вдали, меж столбов белый камень? Это и есть могила Ших-Низами. Сами откуда будете?
Поговорив со стариком, мы с Зейналовым продолжаем свой путь, огибая хлопковые поля, но не сводя глаз с белого камня.
9 Георгий Холопов
А на полях мелькают красные и белые платочки сборщиц. Молодые девушки проворно, обеими руками, собирают хлопок и поют.
Хотя уже осень, но солнце печет по-летнему. Решив немного отдохнуть, мы ищем тень, идем к сараю, у которого стоят трактора. Рядом обедают трактористы. Нас приглашают к столу, угощают белым виноградом.
Чудный виноград! — говорю я.
Изумительный! — соглашается Зейналов.
Гянджинский виноград — лучший в мире! — говорит молоденький тракторист.
Шутите! — смеется старший среди трактористов. — Самый обыкновенный виноград.
Мы благодарим гостеприимных трактористов и идем дальше. Снова огибаем одно хлопковое поле за другим. Белый камень все ближе, ближе. Наконец мы добираемся до него. Это мраморный обелиск на таком же мраморном основании.
Мы кланяемся могиле великого Низами, отходим в сторону и долго стоим в глубоком молчании.
Я просыпаюсь под утро. Тянусь за папиросой. Закурив, смотрю на койку Махмудова. Капитана нет, постель его аккуратно застлана.
Сую ноги в валенки, накидываю на плечи полушубок и выхожу на крыльцо. Мороз сразу же меня обжигает.
Куда ушел капитан? — спрашиваю я у дежурного автоматчика.
Куда он может уйти? — ударяя валенок о валенок, пританцовывая, отвечает автоматчик. — На большак, наверное. Встречать своих.
Я возвращаюсь в комнату, докуриваю папиросу и, одевшись, выхожу на улицу.
Совсем, совсем не спит капитан. Одиннадцатый день уже, — говорит автоматчик.
Синее утро. Синие снега. Кругом все застыло в самых причудливых формах после утихшего бурана.
Я иду по улице. Под ногами хрустит снег. Поворачиваю на большак.
Уже где-то недалеко от автобата на большаке показывается растянувшаяся колонна ленинградцев, Я останавливаюсь, вглядываюсь в этих окоченевших, истощенных от голода, полусонных людей. Идут и старые, и малые. В тишине только скрипят полозья.
Наверное, в автобате не оказалось машин на Але- ховщину, и теперь эвакуированные идут искать пристанище в Доможирове.
Еще издали среди пестро одетой толпы ленинградцев я вижу военного в полушубке. Догадываюсь: капитан Махмудов! Так оно и есть — левая рука у военного висит на перевязи.
Впрягшись в лямки, низко опустив голову, капитан тащит чьи-то саночки с тяжелой поклажей. Рядом с ним бредет старуха, запеленатая шалью крест-накрест, позади плетется старичок, закутавшись в одеяло.
Прижав левую руку к груди, не поднимая головы, Махмудов проходит мимо, не заметив меня. Я же его не окликаю, боюсь нарушить ледовое безмолвие на большаке.
В полдень я на почтовой машине уезжаю из Доможирова. Жар у меня резко поднялся. Нет, болеть мне лучше у себя в части, в Алеховщине, здесь я вряд ли поправлюсь.
Я сижу в кузове почтового фургона с открытыми и бьющимися о борт дверцами. Смотрю задумчиво на удаляющееся село. И долго еще мне видится дом с вышкой и капитан Махмудов, ждущий на большаке своих автоматчиков.
Перекрещивающиеся сюжеты
Командный пункт гвардейского полка воздушно- десантных войск находится в подвале Господского Двора. Дом почти весь разрушен снарядами. Но крыша сохранилась, на ней загорают солдаты. Внутри дома устроена конюшня, и коней с трудом ведут по лестнице.
В подвале мрачно и сыро. Из соседних отсеков сильно пахнет вином. Но входы туда наглухо закрыты.
В обширном «вестибюле» подвала стоят столы, и за ними при свечах работают штабисты. Свечи не какие-нибудь, а метровой высоты, толстые, что полено, перевиты золотой лентой. Говорят, остались еще от немцев, у них здесь тоже стоял какой-то штаб.
Народу в подвале — не протолкнуться. И, как всегда перед началом наступления, много представителей различных служб — из дивизии, корпуса, армии, фронта. КП полка мне напоминает правление колхоза во время посевной. Приедет из райцентра этакий умница представитель, чаще всего заведующий баней или директор местного банка, и учит уму-разуму колхозников — что сеять и как сеять. Умный председатель выслушает их, но дело сделает по своему разумению.
Командир полка подполковник Сизов напоминает мне того председателя. Чаще же всего он бежит на передний край. Ну, а туда не каждому идти охота.
О Сизове доверительно говорят не иначе, как «этот ужасный Сизов». Своенравен. Не терпит возражений. Может пустить в ход кулаки. К тому же— не пьет. Ни капельки! И другим не разрешает! (Это тоже относят к отрицательным чертам его характера!) Где это видано — жить и работать в подвале и не попробовать прекрасные венгерские вина?
Не будь у Сизова также и других качеств, он выглядел бы злодеем. Но они есть, их немало. И они, в сущ-
Уже где-то недалеко от автобата на большаке показывается растянувшаяся колонна ленинградцев, Я останавливаюсь, вглядываюсь в этих окоченевших, истощенных от голода, полусонных людей. Идут и старые, и малые. В тишине только скрипят полозья.
Наверное, в автобате не оказалось машин на Алеховщину, и теперь эвакуированные идут искать пристанище в Доможирове.
Еще издали среди пестро одетой толпы ленинградцев я вижу военного в полушубке. Догадываюсь: капитан Махмудов! Так оно и есть — левая рука у военного висит на перевязи.
Впрягшись в лямки, низко опустив голову, капитан тащит чьи-то саночки с тяжелой поклажей. Рядом с ним бредет старуха, запеленатая шалью крест-накрест, позади плетется старичок, закутавшись в одеяло.
Прижав левую руку к груди, не поднимая головы, Махмудов проходит мимо, не заметив меня. Я же его не окликаю, боюсь нарушить ледовое безмолвие на большаке.
В полдень я на почтовой машине уезжаю из Доможирова. Жар у меня резко поднялся. Нет, болеть мне лучше у себя в части, в Алеховщине, здесь я вряд ли поправлюсь.
Я сижу в кузове почтового фургона с открытыми и бьющимися о борт дверцами. Смотрю задумчиво на удаляющееся село. И долго еще мне видится дом с вышкой и капитан Махмудов, ждущий на большаке своих автоматчиков.
ности, определяют лицо командира полка. Человек он собранный, волевой, храбрый. Впереди тяжелые бои с сильным противником, освобождение Венгрии, Австрии, Чехословакии, и он держит полк на строгом режиме : строг к себе, строг к другим.
Таким мне запомнились и КП полка, и Сизов, когда я был здесь третьего дня, еще до наступательных боев в районе Ловашберени.
Сегодня Господский Двор больше похож на покинутую хозяевами дачу. Всюду тишина, безлюдье. Конечно, ни одного загорающего на крыше, к тому же сеет дождик, он шел и вчера днем, и особенно сильно — ночью.
С другого конца двора навстречу мне идет майор Бугаев, инструктор политотдела армии. Мы здороваемся. Бугаеву я рад.
Никак ты тоже ищешь Сизова? — спрашивает Бугаев.
Ищу! Он мне очень нужен.
Ну, давай вместе искать.
Майора Бугаева я часто встречаю в полках. И часто он становится моим спутником. Тоже «представитель», но совсем другого толка. Человек он скромный, деловой. Не раз я его видел на горячих участках фронта, в особенности на нашем Севере, когда он в тяжелую минуту брал командование ротой или батальоном на себя. Вообще, мне посчастливилось знать многих отличных политработников как в 7-й Отдельной, так и в 9-й Гвардейской армии 3-го Украинского фронта. Все они пришли в армию с гражданки, с самых мирных профессий. Но очень быстро освоились с новой работой.
Мы с Бугаевым спускаемся в подвал. Оттуда раздаются громкие голоса, песни. Это нам кажется странным. На ступенях лестницы стоят заколоченные ящики, лежат катушки провода, свернутые тюфяки. Около них возятся солдаты.
Но нам толком никто не может объяснить, куда перебазируется командный пункт.
Пробираемся ощупью темным коридором.
В «вестибюле» все столы сдвинуты вместе, и за ними идет пир горой! Лукуллов пир! При метровых свечах!.. Прощаются с Господским Двором!
Чего только нет на столе!.. Жареные гуси, поросята, ковши с вином!
За столом — вестовые, ординарцы, солдаты комендантского взвода, роты связи. Народ это бывалый, никто не теряется при нашем неожиданном появлении, все наперебой приглашают к столу.
Да, представляю себе, что было бы сейчас, появись тут Сизов! Но Сизова нет, и можно быть уверенным, что он здесь не ожидается. Пирующие прекрасно осведомлены, где нынче находится командир полка.
И я, и Бугаев давно ничего не ели. Делать нечего — садимся за стол. Когда и где еще нам посчастливится подкрепиться? Мы выпиваем по стакану вина, съедаем солидную порцию всякой закуски, которую нам щедро накладывают в миски, и встаем. Бугаев, как старший по званию, в приказном порядке просит присутствующих «закруглиться», к хитрые штабники первым делом при нас убирают со стола вино, чем уже, конечно, успокаивают Бугаева.
Мы поднимаемся наверх, идем по двору, напоминающему обширный парк. Да это парк и есть! Дождик перестал моросить, но небо в свинцовых тучах, сыро, зябко. Идем молча, держа направление на проем в заборе, через который, как нам кажется, будет ближе добраться до деревни, где находится штаб дивизии.
Вдруг мы слышим какой-то странный крик.
Что это может быть? — Бугаев останавливается.
Похоже на крик филина, — говорю я, замедляя шаг. — Хотя филин будто бы кричит ночью...
Через небольшую паузу крик повторяется. Нет, это не филин! Не понять, что за птица.
И вдруг слабый голос зовет нас:
Бра-а-а-т-цы-ы-ы...
Мы бежим на голос, рыщем по кустарнику. И натыкаемся на раненого — молоденького солдата, лежащего в грязи.
Бугаев наклоняется над солдатом, спрашивает:
Давно ты здесь лежишь?
—« Третий день... Все кричу и кричу...
Мы переглядываемся с Бугаевым. Странный случай! Страшный случай! Как же так?.. В этом громадном парке стоял полк, и сейчас есть народ, неужели никто не слышал крика солдата? Почему же мы сразу услышали?
Как же ты очутился здесь? — спрашивает Бугаев, приподнимая и усаживая солдата.
Тот запекшимися губами шепчет:
Был ранен в разведке... В ночь с четырнадцатого на пятнадцатое.., Сам дополз сюда... Думаю, здесь помогут... Где-то рядом должен быть медсанбат. ..
Но ведь до переднего края отсюда шесть-восемь километров? — говорю я.
Вот я и прополз... Ночью.«. А здесь выдохся.,,
Но ведь еще вчера здесь стоял полк?.. Вокруг вертелось столько народу? ..
Я три дня кричу... Сил уж больше нет. .. Подходили многие... Все обещали позвать врача...
Мы с трудом поднимаем раненого разведчика и пытаемся поставить его на ноги. Но он не может стоять на ногах. Они у него сильно побиты. К тому же он потерял много крови. Его всего трясет, как в приступе озноба или лихорадки.
Мы не знаем, что с ним делать. Решаем вынести к дороге, посадить на первую попавшуюся машину, отправить в медсанбат... Бугаев взваливает разведчика на спину, тот обхватывает его за шею, я поддерживаю сзади, и мы идем.
Но через сотню шагов Бугаев останавливается, и мы осторожно опускаем раненого на землю.
Ну и тяжел ты, братец! — говорит Бугаев, вытирая пот со лба.
Отсырел в грязи, — говорит жалостным голосом разведчик. — Полежи с мое три дня в грязи... Ночью шел дождь...
Теперь взваливаю раненого на спину я. Но через сотню шагов и я останавливаюсь, перевожу дыхание.
Сменившись по нескольку раз, мы все же выносим разведчика через ворота на шоссе. Недалеко отсюда, оказывается, находится палатка, полковой медицинский пункт.
Мы несем разведчика туда.
Палатка стоит на поляне, в стороне от шоссе. Вокруг нее лежат человек сорок тяжелораненых, — легкораненые обычно сами добираются до медсанбатов.
Возле раненых хлопочут молоденький фельдшер- лейтенант и медицинская сестра — тетка с одутловатым серым лицом. Тяжело смотреть на этих замученных и обалделых медиков. Помощь надо оказать всем одновременно, здесь каждая минута дорога для спасения человека.
Мы кладем нашего разведчика на один из валяющихся тюфяков. Рассказываем лейтенанту историю раненого.
Сейчас, сейчас! — говорит лейтенант и бежит куда-то со шприцем.
Наш раненый как-то успокаивается, закрывает глаза.
Я брожу по поляне. Лежат здесь больше раненые в живот. Это почти, если не совсем безнадежные. Конечно, многих можно бы спасти, положи их сейчас на хирургический стол. Но медсанбаты еще в тылу или, в лучшем случае, на марше. И многие из лежащих у палатки умирают. Умирают тихо, без крика, без стона. Гаснут, словно догоревшие свечи.
Лейтенант и медсестра подбегают к нашему подшефному, разрезают у него ножницами голенища сапог, й нашим глазам представляется страшная картина: вместо ног у него какое-то почерневшее месиво из кожи, крови и костей. Медсестра разрезает раненому штанину снизу вверх, оголяет колени. Там тоже все опухло и почернело.
Лейтенант натягивает штанину обратно, выкидывает в сторону кирзовые сапоги, встает, качает головой, говорит{
Ничем я ему не могу помочь. Немедленно везите в медсанбат!
Ничем?
Ничем! — твердо отвечает он. — Накормите его, возьмите в палатке кашу, кофе, какао, хлеб! — И он бежит от нас. Но снова возвращается: —Помогите мне достать какой-нибудь транспорт!
Хорошо, — обещает Бугаев и обращается ко мне: — Ты распоряжайся здесь, а я попробую достать машину! — И он чуть ли не бегом направляется на шоссе.
Я начинаю «распоряжаться». Велю прежде всего перевязать разведчика. Потом пытаюсь накормить его. Он
с трудом съедает две ложки каши и отворачивается. Делает несколько глотков кофе. И с закрытыми глазами откидывается назад. Я приношу из палатки два одеяла и плотно его укрываю. Мне кажется, что наш подшефный засыпает.
Я замечаю, что и лейтенант, и медсестра все время убегают к раненому, лежащему чуть в стороне от других. Интересно, что это за важная персона?
Я решаю взглянуть на него.
Но это, оказывается, всего-навсего немецкий унтер- офицер. Не простой только, а из дивизии СС. Немец — рослый детина. Лежит он на плащ-палатке, вытянувшись во весь рост, руки по швам, а потому кажется неестественно длинным. Голова запрокинута назад, губы сжаты, рыжие волосы растрепаны, глаза устремлены в небо.
Рядом с немцем на коленях стоит медсестра. В руке у нее термос. Она пытается напоить унтера из металлического стаканчика. Но тот мотает головой. Еще сильнее сжимает губы.
К нам подходит молоденький, лет восемнадцати, солдат с закинутым на ремень автоматом. Это — охрана, толмач, опекун немца.
Что это у вас в термосе? — спрашиваю я у сестры.
Какао, товарищ капитан, — виновато отвечает она.
Так какого черта он не пьет?
За нее отвечает опекун:
Он боится, что его отравят, товарищ капитан.
Переведите ему! — говорю я солдату. — Мы не немцы! Мы русские! Мы никого не травим. Даже немцев!
Я ему говорил, — снисходительно улыбаясь, отвечает опекун. — Не верит. —И он, нагнувшись к раненому, начинает лопотать по-немецки.
Немец, глядя в сторону, качает головой.
Вот видите! — говорит опекун.
Почему вы за ним ухаживаете в первую очередь? — спрашиваю я у сестры.
Опять за нее отвечает опекун:
Приказано, товарищ капитан. Приказано сохранить ему жизнь. Эсэсовец нужен как «язык». — И, хорошо осведомленный в делах полка, 6й рассказывает много интересного про дивизию СС. Кочующая это дивизия. Ее видели на разных участках фронта. Видимо, дивизию используют как ударную силу. Унтер-офицеру надо во что бы то ни стало сохранить жизнь! Через него, может, удастся узнать что-нибудь новое об этой дивизии. Ведь еще вчера утром она стояла против полка Сизова, а когда в 14.45 началось наше наступление и артиллерия накрыла весь передний край противника, то немцев там уже не оказалось.
Да, я помню вчерашние бои, помню хорошо и этот передний край. Он был, видимо, построен наспех и выглядел довольно-таки жидковатым: несколько рядов колючей проволоки, а за ней — кое-как отрытые окопчики и слепленные землянки. Ну, конечно, наша артиллерия легко все это сровняла с землей. Уцелели в окопчиках и землянках только одиночки. И то полусумасшедшие! Не шутка — час просидеть под непрерывным шквальным огнем. Но убитыми и пленными оказались не немцы, а мадьяры!.. У убитых я видел что-либо белое в руке — простыню, наволочку, рубаху, носовой платок. Видимо, мадьяры-салашисты собирались сдаться в плен, но опоздали, заговорила артиллерия... Ну, а куда же делась дивизия СС? .. Это я узнаю сейчас от опекуна. Оказывается, немцы за час до нашего наступления отвели свою дивизию в тыл, а на ее место поставили своих союзников — мадьярскую дивизию. Под огонь!.. Но сегодня отдельные роты эсэсовской дивизии снова появились на некоторых участках. Всюду ведут ожесточенные бои. Дерутся до последнего, в плен не сдаются.
На всякий случай я достаю записную книжку.
Спросите, как звать унтер-офицера?
Я знаю. Пауль Ленш, — отвечает опекун.
Услышав свое имя, немец вздрагивает, смотрит на
меня взглядом затравленного зверя.
Переведите ему: убивать я его не собираюсь.
Опекун, широко улыбаясь, переводит. И что-то еще
добавляет от себя.
Спросите, — говорю я, — откуда он родом?
Из Кельна! Слышали про такой город?
Слышал... Сколько ему лет?
Двадцать четыре, я уже спрашивал.
»о
Как он попал в плен?
Он командир взвода. У него осталось семь солдат. Наши всех их перебили, а его, раненого, взяли в плен.
Увидев, что мы мирно беседуем, снова подходит сестра с термосом, пытается напоить унтера. Но тот снова подбирает губы, качает головой.
Я оставляю немца в покое и отхожу от него. Меня сопровождает опекун. Он с чувством превосходства тут разгуливает среди раненых. Шутка ли: единственный, кто знает немецкий! И шпрехает довольно-таки бегло. Откуда он знает немецкий?
У нас была хорошая учительница, — отвечает он на мой вопрос и с чувством благодарности произносит ее имя.
Да, если бы у всех были такие, — с сожалением говорю я и оставляю его.
У канавки сидит девушка, младший сержант. Она нет-нет да и крикнет: «Помогите!» Она вовсе не вопит о помощи, она просто дает о себе знать.
Я подхожу к девушке. У нее оторвана правая нога выше колена. Перевязана каким-то тряпьем, которое уже успело почернеть от крови. Почернели и брюки. В руке девушка держит кусок ржаного хлеба, ест и плачет.
Рядом с нею старшина — тоже весь в крови. У него пять ран; к тому же он весь изрешечен мелкими осколками. У него шоковое состояние! Пляска святого Витта! Страшно смотреть на старшину. Его бьет мелкая дрожь. Набычившись, он с необыкновенным трудом становится на колени, упирается головой в землю и кувыркается. Он ничего не слышит, ничего не видит, ничего не соображает.
А девушка ест хлеб, вгрызаясь в него большими, крепкими зубами, и свободной рукой ловит старшину за руку, почему-то держит его за кончики пальцев, сквозь слезы повторяет одно и то же:
Вовка, я рядом, Вовка, это Нина говорит!.. Ой, господи, он ничего не слышит!
А Вовка снова встает на колени и снова кувыркается.
Я тащу к ним лейтенанта. Подбегает сестра.
Сдерите с нее прежде всего это тряпье! — приказывает лейтенант.
Сестра хватает из кармана халата ножницы и несколькими ловкими взмахами разрезает брюки на Нине.
Нина мертвой хваткой вцепляется в сестру.
Ой, мамоньки, не могу, ой, не буду! — плачет и умоляет она.
Некогда, некогда с тобой возиться! — прикрикивает на нее сестра и по частям срывает разрезанные брюки. — А ну-ка, товарищи мужчины! Отвернитесь! — командует теперь сестра. Пожалуй, это больше относится ко мне.
Вместе со мной, из солидарности, что ли, отворачивается и лейтенант.
Ну, подумаешь, штанишек у нее нет! Эка беда!.. Куда же ты их подевала? — спрашивает сестра. — А брюки я тебе сейчас подберу, что-нибудь поновее, этого добра хватает.
Я отхожу от них. Лейтенант и сестра накладывают Нине жгут намного выше колена. Кровь они приостанавливают, потому что забинтованный обрубок ноги выглядит совсем белым. Сестра, ворчливая тетка, поднимается, идет в «покойницкую». Она внимательно осматривает умерших. Выбрав на ком-то брюки поновее, снимает их и несет Нине. С трудом натягивает на нее. Вторую, болтающуюся штанину аккуратно загибает и пришпиливает булавкой.
Усталой рукой сестра откидывает прядь со лба, говорит :
Так и бинт будет лучше держаться. Теперь ты выглядишь молодцом. Правда? — спрашивает она, снова увидев меня рядом с собой.
Нина лезет по карманам брюк и вытряхивает из них содержимое: вылинявший сатиновый красный кисет, самодельный мундштук, сухарь, — и все это безжалостно отшвыривает в сторону. Потом срывает самодельный кармашек, пришитый к поясу изнутри брюк. И тоже отшвыривает! Из кармана выпадает помятый конверт. Видимо, у покойника это было самое дорогое.
Я поднимаю письмо, верчу его в руках. Сестра собирает все содранное с Нины и несет в кювет.
Нина кричит:
Ой, мое зеркальце! Ой, моя губная помада!
Дура! — ворчит сестра, неся ей вытащенные из карманов старых брюк и зеркальце и помаду. — До помады ли тебе сейчас?
А лейтенант тем временем уже осматривает старшину, задрав ему рубаху. Видимо, это он делает вторично, потому что его ничто не поражает. А у старшины и живот, и грудь в глубоких рваных ранах. Лейтенант в отчаянии разводит руками. Но подходит сестра, и они вдвоем принимаются что-то делать со старшиной. Трудно с ним, он все время норовит встать на колени.
Я отхожу с письмом в сторону. Читаю торопливые девичьи строки. Потом задумчиво иду мимо «покойницкой», подхожу к солдату, которому адресовано письмо. Молодой парень двадцати — двадцати двух лет. Гвардейский знак на груди. Думаю: как девушке написать о смерти ее любимого, какими словами?.. Вряд ли это сделает здесь кто-нибудь другой, и я прячу письмо в полевую сумку.
Снова я возвращаюсь к Нине. Старшина перевязан таким толстым слоем бинтов, что ему не опустить обратно рубахи.
Лейтенант и сестра бегут к другим раненым. Нина лее, положив хлебную краюху на здоровое колено, обеими руками упирается в грудь Вовки, чтобы он не вздумал подняться. А старшина пытается это сделать! Он царапает землю вокруг себя, хрипит, упирается то на один, то на другой локоть. Нина нет-нет да схватит горбуху, оторвет кусок зубами, проглотит его и снова принимается успокаивать старшину:
Вовка, я рядом, Вовка, это Нина говорит!..
Кем ей приходится старшина?
Из разговора с Ниной я только успеваю узнать, что они оба связисты: она — телефонистка, он же — командир взвода связи. Их ранило разрывом снаряда, когда они вышли на линию искать обрыв. у
Позади меня раздается шум, крик. По шоссе катится большая толпа в какой-то бешеной крутоверти. Я оставляю Нину и иду толпе навстречу.
Это ведут девушку под охраной двух старшин-бога- тырей, которые прикладами автоматов разгоняют солдат,—те что-то кричат, размахивают в ответ своими
автоматами. Нет-нет, старшины кому-нибудь из солдат дадут подзатыльник.
И снова шумит, вопит толпа.
Девушка светловолосая, красивая — это я вижу издали. В чем же она могла провиниться? .. Только потом, приглядевшись, я замечаю, что девушка в немецкой форме. Немка!
Я смешиваюсь с толпой, спрашиваю у соседа:
Где вы ее захватили?
Сама, сука, перешла!., Хахаля своего ищет! — взрывается сосед, сжимая автомат на груди. — А еще смоленская, сволочь! — Он кипит от гнева.
«Наша девушка... в немецкой форме? .. Тут что-то не так...» — думаю я.
Из бестолковых отрывочных реплик и объяснений я узнаю, что да, девушка из Смоленска, но не желает ни с кем объясняться; что да, она снайпер эсэсовской дивизии; что да, сама добровольно перешла к нам и винтовку свою принесла снайперскую. А перешла она к нам потому, что ищет мужа, взятого нашими в плен.
«Не Пауля Ленша? ..» — думаю я.
Так оно и оказывается. Толпа с шоссе сворачивает к палатке.
Тут и старшины, и военфельдшер, и сестра преграждают толпе дорогу.
А девушка сразу находит своего Пауля среди раненых и кидается к нему. Она громко плачет, садится рядом. Но немец, ко всеобщему удивлению, не проявляет особых чувств радости. Наоборот, он даже, кажется, огорчен ее приходом, машет рукой, что-то говорит с гневом. ..
Сцена довольно-таки тяжелая. Все оставляют их наедине, отходят в сторонку. Даже бушующая минуту назад толпа затихает. Многие направляются на шоссе.
«Да, история, — думаю я. — Всякого навидался за годы войны, но такого — впервые!.. Что могло привести эту девушку к предательству? Пойти в эсэсовскую дивизию? .. Самую страшную и самую подлую у немцев? ..»
И я почему-то начинаю дрожать. Дрожат у меня руки, хотя я их сжимаю в кулаки. Мерзко все это!
Я направляюсь к своему подшефному, присаживаюсь к нему. У него закрыты глаза, он выключен из всего происходящего вокруг.
Я вижу издали: идет бурное объяснение между Паулем Леншем и девушкой-снайпером.
К ним подходит опекун, садится рядом, что-то спрашивает. Девушка разводит руками, что-то ему отвечает.
В нескольких шагах от них, как монументы, стоят старшины-богатыри, положив руки на автоматы. Им, говорят, обещаны награды, если девушку доставят живой до штаба дивизии. Но доставят ли?
Вот опекун встает, направляется ко мне. Он широко улыбается. На войне я много встречал таких мальчишек — войну они воспринимают как цепь забавных приключений.
Ох, интересно же, товарищ капитан! — говорит он, захлебываясь от восторга, и бухается рядом. — Сюжетец же, я вам скажу!.. Прямо для Шекспира!.. Поговорите с ней, я переведу.
А почему не «сюжетец» судьба телефонистки Нины, командира взвода Вовки?.. Сюжетов здесь хватает. .. — Я гляжу на опекуна почти что с ненавистью. — Зачем мне переводчик?
Без меня вам все равно не обойтись! Она не говорит по-русски. Принципиально!
О чем же мне с нею говорить?,. О чем?..
Ну, о том о сем... Это же так интересно!
Опекун все же возбуждает во мне профессиональное
любопытство. Я встаю. Он идет танцующей походкой впереди меня.
Первый и, видимо, последний раз в жизни я беру короткое интервью у предательницы... Вот она сидит передо мной... У нее иссохшие губы. Землистый цвет лица. Мертвые, безжизненные глаза.
Но странно, я не спрашиваю у нее ни имени, ни фамилии, что всегда делаю в первую очередь, опять-таки по профессиональной привычке. И до сих пор я не могу понять, почему я тогда этого не сделал. Есть в моей записной книжке вся ее «история», но нет даже имени,
Я задаю первый вопрос:
Где вы познакомились с унтер-офицером?
Она смотрит мимо меня, долго молчит, потом отвечает с немецким акцентом I
Не понимайт!.. — И сама задает мне вопрос: «Sprechen Sie deutsch?»
Я ей не отвечаю.
Не понимайт! — говорит она и отворачивается.
Ну, что с ней спорить! — с мольбой обращается ко мне опекун. — Я переведу! — И он переводит мой вопрос.
Она отвечает:
Познакомились в Смоленске.
Он ваш муж?
Да, мы познакомились в Смоленске, тогда их часть стояла у нас в городе.
Почему он не рад вам?
Она снова долго молчит. Смотрит куда-то в пространство. Потом, горько усмехнувшись, отвечает по- русски :
Он говорит — я его компрометирую...
Русская речь в ее устах звучит как-то неожиданно
для меня.
Наступает долгая пауза.
Что бы еще спросить у нее?
Чем вы занимались до войны — учились, работали?
Уже несколько месяцев работала.
Когда и где научилась стрелять?
Еще до тридцать седьмого года, девчонкой. Я закончила снайперский кружок.
Это правильно говорят, что за вчерашний и сегодняшний день вы убили больше тридцати наших солдат?
Кто это считал?
Да говорят...
Я за два дня сделала один выстрел... Сбила с одного дурака фуражку с красным ободком... Напомнила, что существую... А снайперов и без меня хватает в дивизии!..
Сунув записную книжку в карман, я задаю последний вопрос:
Скажите... что вас заставило предать Родину?
Liebe! — отвечает она и зло смотрит на своего Пауля Ленша. И вдруг она задает вопрос: — Скажите, его расстреляют? .. Ну, меня обязательно расстреляют, я ничего другого и не жду... Скажите... командование ваше удовлетворит мою просьбу — расстрелять вместе? .. С этим желанием я и перешла линию фронта... При другом офицере меня снова заставили бы стрелять. .. А стрелять я уже давно не могу! Не могу, понимаете? .. Не мо-гу...
Видите ли, — отвечаю я ей, — я не совсем уверен, что унтер так уж жаждет смерти. Удовлетворят ли вашу просьбу? .. Скорее всего, унтера вылечат и отправят в лагерь для военнопленных...
Что, что, что? .. — У нее вдруг отваливается нижняя челюсть.
Я больше чем уверен... вашего унтера вылечат и отправят в лагерь для военнопленных! — говорю я уже утвердительно, даже повысив голос.
А я? .. — Она вся выпрямляется, пытается встать, но чувствую: не может, нет силенок.
А вас будут судить.
Я делаю шаг, чтобы уйти, спрашиваю:
А вы все-таки не сказали истинную причину. ..
Она отворачивается, молчит. Снова «не понимайт»!
Опекун не знает, перевести мой вопрос или нет. Он
смотрит на меня, смотрит на нее. Он больше не улыбается, лицо у него растерянное, вытянувшееся. Каков сюжетец для Шекспира, а? ..
Что он сказал? — обращается она к нему по- немецки, снова овладев собою.
И этот болван переводит!
Она отвечает ему по-немецки:
Liebe, Liebe, Liebe!.. — И тут же взрывается, вскакивает на ноги, готовая разорвать меня на части, кричит мне в лицо по-русски: — А вашего отца расстреливали как врага народа? .. А вы сидели в лагере как дочь врага народа? ..
Я некоторое время стою, ошарашенный ее истерическим криком. Слушать ее невозможно, и я отхожу в сторонку. ..
Мне вспоминается, как я тогда реагировал на этот крик:
А-а-а-а, дочь врага народа, — ответил я ей, усмехнувшись. — С этого бы и начали!..
Все мне тогда показалось просто и ясно: дочь врага народа... потому-то и воюет на стороне врага. Хотя, правда, для такого категорического обоснования у меня было мало доводов, наоборот даже, я знал немало людей, добровольцами пришедших на фронт из тюрем и лагерей, чтобы воевать с немцами, и среди них десятки и десятки ставших потом истинными героями, прославленными воинами и командирами. Исключения, конечно, всегда бывают, и к этому надо откоситься спокойно, без обобщения и панических выводов. Что ж поделать, если эта гадина не понимает: предательство не имеет оправдания. Ни любовь, ни несправедливость, ни оскорбление — ничто не может заставить человека уйти к злобному и беспощадному врагу, воевать против своих, мстить солдатам, ничем не причастным к его бедам. Не понимает: у человека самое дорогое — это его Родина, вот лежат вокруг палатки те, что ради ее счастья пролили свою кровь, и те, что отдали свою жизнь...
У палатки останавливаются два «студебеккера». Из кабины первой машины выпрыгивает» майор Бугаев.
Что-то ты долго пропадал, — говорю я, подойдя к нему. Зубы у меня чуть ли не стучат.
Попробуй заставь их везти раненых! Пробовал когда-нибудь?
Пробовал!.. В Карелии, на реке Суне... Угрожая гранатой...
Ну то-то! — И Бугаев направляется к лейтенанту.
Начинается погрузка раненых, — в первую очередь, конечно, грузим тех, кого еще можно спасти. Тут мы полагаемся на указания военфельдшера.
Сажаем в первую машину и телефонистку.
А как же Вовка? — спрашивает она в слезах. — Без него я никуда не уеду, — кричит она, пытаясь вылезти из кузова. — Отправьте его со мной, товарищ капитан, — обращается она ко мне, точно я тут самый главный. — Я его выхожу! ..
Но лейтенант не разрешает везти старшину. Даже мне, не медику, ясно, что это бесполезно. Поздно, не выдержит дороги.
Давай уезжай! — кричит Бугаев шоферу.
Шофер рвет машину с места таким рывком, точно
у него в кузове не раненые, а булыжник.
Уходит первая машина с ранеными, с плачущей,
безутешной телефонисткой. Мы начинаем грузить вторую машину.
Бугаев советуется со мной: не посадить ли и эсэсовку со старшинами? Я одобряю его предложение. Мало ли что может случиться в дороге?
Но пока мы На носилках подносим раненых, у палатки останавливается откуда-то вынырнувший «виллис». Из него выскакивают знакомый мне капитан и лейтенант из армейского «Смерша» и молча направляются к девушке-снайперу.
Старшины-богатыри сжимают автоматы на груди, преграждают им дорогу. Один из них с отчаянием в голосе говорит:
Прав таких не имеете, товарищ капитан! Мы лично по приказу подполковника Сизова.,.
Капитан улыбается, успокаивает его:
Представь себе, мы тоже по его приказу! Чем нам спорить, садитесь и вы в машину. Как-нибудь уж поместимся.
Девушку-снайпера ведут к «виллису». Развернувшись, он теперь стоит у самого шоссе. Слева от девушки идут старшины, справа — офицеры из «Смерша»... Вдруг девушка приседает, чтобы схватить лежащий под ногами камень. Запустить в Пауля Ленша?,,
Но ее хватают за руки.
Гадина немецкая! — обернувшись к раненому унтеру, кричит девушка-снайпер.,,
Ее усаживают в «виллис». Машина срывается с места.
Опекун и сестра идут к немцу. Расходится хмурая толпа автоматчиков. А мы с майором Бугаевым и военфельдшером еще долго и молча смотрим вслед уходящей все дальше и дальше юркой машине.
Судьба все же свела меня с неуловимым Сизовым. Но это было уже после ожесточенных боев на озере Балатон, после того как наши войска освободили всю Венгрию и вступили на австрийскую землю.
Было начало апреля. Полк Сизова шел на перехват отступающих немецких дивизий в Австрийских Альпах. Я направился с полком в эту нелегкую экспедицию. Правда, через три дня я вернулся, чтобы успеть к венской операции.
Походу в Альпы предшествовало вот что. . . Перед вступлением наших войск в Винер-Нойштадт город был сильно «проутюжен» американской авиацией, хотя нужды в этом уже не было. Некоторые районы были начисто снесены с лица земли. Как-то, попав на «зиллисе» в один из таких районов, я потом долго не мог выбраться назад. Но в этой «утюжке» была своя логика: в Винер- Нойштадте были немецкий авиационный и локомотивный заводы. Американцы пытались заводы уничтожить, чтобы они не попали в руки советских войск. Но, к счастью, эти заводы остались невредимыми. Наши войска захватили огромные трофеи как на заводах и на аэродроме, так и на складах. При бомбежке, правда, сильно пострадал центр города. В особенности площадь Адольфа Гитлера и прилегающие к ней улицы. В районе площади было много магазинов, и горы готового платья — костюмов, пальто — были выброшены на улицу. По ним ходили машины и танки.
Молоденькие солдаты-десантники Сизова, которые всегда шли впереди наступавших войск и которые никогда ничего не брали себе из трофеев, в Винер-Ной- штадте дрогнули: многие взяли по костюму, благо они валялись под ногами. К тому же эти костюмы были сшиты из синего бостона — мечта этих 18—20-летних юношей. Приобрести у нас такой костюм до войны было трудно даже за большие деньги. Ну, а ко всему, уже все прекрасно знали, что война скоро закончится, пора запастись цивильной одеждой.
Багаж у солдата, известно, небольшой: все, что влезет в его вещевой мешок. Вещевые мешки у солдат Сизова всегда бывали тощенькими! Так их приучил командир полка! Солдаты его отличались храбростью, они брали города, но ничего — себе.
И вот полк Сизова змейкой вытянулся в Альпах. Сизов перед последним рывком на отроги Альп выбрал большую поляну, и передняя колонна полка остановилась. Отдых! На эту злополучную поляну спешат остальные. А вокруг — неописуемая красота! Альпийские луга, покрытые цветами. Вдали виднеется беленький монастырь. Над головой — бездонное голубое небо.
Сизов приказал всем раскрыть вещевые мешки: они показались ему подозрительно разбухшими.
Мешки были раскрыты. Сизов шел вдоль строя и собственноручно вытряхивал из них все лишнее. Бостоновые костюмы летели в первую очередь. Его примеру вскоре последовали командиры рот и взводов, а потом и сами бойцы. Костюмы складывались в отдельную кучу.
Вскоре полк снялся с места, и передние группы расползлись по тропинкам. Начался крутой подъем. В одном месте я остановился, чтобы перевести дух. Как завороженный, я смотрел на открывшиеся просторы Альпийских отрогов. Была поразительная тишина.
Я стал искать место нашего недавнего привала. И сразу его нашел! Посреди светло-зеленой открытой поляны высился темно-синий, почти черный курган. Курган из бостоновых костюмов! ..
Через какие-нибудь полчаса тишина в Альпах была взорвана треском автоматов и пулеметов, разрывами мин и гранат. Весь огонь полка был обрушен на отступающие немецкие части. Попав в ловушку, они выбирались из нее в паническом ужасе, не сделав ни одного ответного выстрела. Ни одного!.. Это было обезумевшее стадо. Упавший растаптывался тысячами кованых солдатских сапог.
Косов, август 1967 г.
Запоздалая весна
Когда в свои редкие наезды в райцентр Сергей Петрович встречал там Вербенкова, он обычно приглашал его в гости, в Кедрово. Делал он это не потому, что так уж хотел видеть у себя в доме Вербенкова, а по доброте душевной... и от робости перед Вербенковым: сам не зная почему, он всегда робел. К тому же они были однополчанами. Правда, к концу войны в Карелии, летом 1944 года, Вербенков стал командиром роты, в которой служил Сергей Петрович; но Сергею Петровичу уже пришлось повоевать самую малость — он вскоре был тяжело ранен и уцелел один из всей роты, трагически погибшей в дни наступления. Память о погибших товарищах, пожалуй, больше всего и связывала Сергея Петровича с Вербенковым, хотя тот не любил неприятных воспоминаний и всячески избегал их. Не потому ли Вербенков, снисходительно улыбаясь, обычно благодарил за приглашение, обещал приехать, но не приезжал? Сам же никогда не звал Сергея Петровича к себе.
Вернувшись в Кедрово, Сергей Петрович всегда охотно рассказывал жене о своих городских встречах и, конечно, о Вербенкове.
Ну и как? — то с любопытством, то с тревогой спрашивала Мария. — Приедет на этот раз?
Обещал! — Сергей Петрович обычно отводил глаза. — Вот только проведет совещание животноводов. ..
Или:
Вот только вернется с областной конференции...
Или:
Вот только съездит отдохнуть в Сочи...
Как и большинство жен, Мария была проницательнее мужа, лучше него разбиралась в людях. Потому-то она с жалостливой улыбкой выслушивала рассказы мужа о встречах с Вербенковым, или рассказы о выдающихся подвигах Вербенкова на фронте, или о его талантах совхозного агронома, или о его необыкновенном выдвижении...
Сергею Петровичу становилось не по себе от этой улыбки жены, он сердился, уходил во двор и принимался без особого толка что-либо делать: работа всегда находилась.
По-разному сложились судьбы Вербенкова и Сергея Петровича. Вербенков вернулся с войны здоровым как бугай, к тому же весь в орденах и медалях. Да и чин у него был не шутейный — старший лейтенант, командир роты. Человек настойчивый в достижении поставленной задачи, он не стал там мыкаться по разным работам, ездить на побывку к родне, чтобы месяц- другой отдохнуть,1 как делали другие, а сразу же сел за ученическую парту в школе взрослых, через два года закончил школу с хорошим аттестатом и, как фронтовик, без экзамена поступил в сельскохозяйственный институт. После окончания института его послали на работу в один из новых совхозов. Вскоре уже он стал подумывать о кандидатском минимуме.
По-другому сложилась жизнь Сергея Петровича — тогда просто Сергея, Сережи. Во-первых, он в Ленинград вернулся с войны не один, а с молоденькой женой Марией; вскоре у них родился первый ребенок. Во-вторых, он годика два еще походил в инвалидах после последнего тяжелого ранения. Да и легких ранений у него хватало, и они давали о себе знать. Жили у матери Сергея Петровича — у нее была небольшая комната, к тому же страшно запущенная в блокаду; в комнате, кроме двух развалившихся кресел, не было ничего, мать все пожгла в зиму сорок первого года. Но, кое-как перебившись первое время, стала работать Мария, он пошел доучиваться в педагогический институт, на последнем курсе перевелся на заочное отделение и переехал с семьей в один из дальних и скучнейших поселков соседней области — Кедрово, где стал работать учителем. Здесь им дали временное жилье в общежитии леспромхоза, и они стали строиться. Не в самом поселке, а в
трех километрах, на берегу приглянувшегося им озера. Вечерами, после работы, Сергей Петрович тащился с женой на свой участок, и там дотемна они таскали бревна, делали изгородь, клали фундамент. Помогал им хромой солдат, плотник, живший по соседству. Правда, дом получился не ахти какой, все в нем было нескладно, даже расположение комнат, но жить было можно.
А когда они завели кур, поросенка, посадили огород, то жить на берегу озера стало просто хорошо. К тому же Сергей Петрович был заядлым рыболовом, и рыба не переводилась у них в доме. Ну а Мария была мастерицей по части приготовления всяких солений.
Люди небогатые, они отличались широким хлебосольством. Часто к ним приезжали из райцентра, из области и даже из самого Ленинграда. Хозяева всем были рады. Зимой гости любили походить на лыжах, весной — порыбачить и пострелять уток, летом — просто подышать свежим воздухом.
Только вот осенью наступало затишье в доме, в особенности, когда все уже бывало убрано с огорода и кончалась грибная страда. Тишина наступала и в соседних домах, расположенных по берегу озера. Уезжали последние дачники-грибники, сгибаясь под тяжестью ведер, из многих домов перебирались в город и сами хозяева. Целый день тогда слышался стук заколачиваемых досками окон и дверей.
Тоскливо и одиноко становилось на берегу. Да и озеро, которое приносило им столько радости в другое время года, вдруг как-то затихало, выглядело печальным. Вечерами в нем отражались избы, покосившиеся баньки и по-осеннему багряный лес. В сумерках же над озером поднимался легкий дымок тумана, вода покрывалась рябью, и пропадало всякое очарование озера. А темными ночами угрюмо и тоскливо за озером гудел сосновый бор...
Вербенков приехал к Сергею Петровичу, когда о нем давно уже все забыли. Даже где работал он сейчас, после непрерывных взлетов и падений, Сергей Петрович не знал. Казалось, исчез с районного небосклона удачливый Вербенков!..
Гость приехал в погожий день 29 апреля 1967 года, легко, по-летнему, хотя и броско, даже вызывающе одетый, с зажатой под мышкой сиреневой папкой. И от неожиданного приезда гостя, и от его респектабельного вида Сергей Петрович немало растерялся.
Было раннее утро, но термометр уже показывал 12 градусов тепла.
Впереди было три выходных дня: воскресенье 30 апреля и майские праздники — первое и второе мая. В доме у Сергея Петровича всего было наготовлено вдоволь, в особенности пирогов, рыбы в разных видах: в воскресенье с утра ждали знакомых учителей из Ленинграда — людей тихих, многосемейных, больших любителей душеспасительных бесед, солений и крепкого чая с вареньем.
Пока хозяйка готовила завтрак и накрывала на стол, Сергей Петрович, все еще не придя в себя от растерянности, повел показывать Вербенкову свое хозяйство. Хотя «удачливый Вербенков» вдруг как-то сдал, даже седина появилась на его висках, но держался уверенно, по-хозяйски, то тут, то там делая замечания или давая советы. Одет он был во все дорогое, импортное, начиная с бежевого костюма и нейлоновой рубашки, которую впервые видел Сергей Петрович, и кончая пестрыми носками в клетку. Снисходительная улыбка, а порой и усмешка не сходили с лица Вербенкова: на многое в «хозяйстве» Сергея Петровича ему было смешно смотреть, ну, а к тому же, казалось, он знал что-то такое, чего Сергею Петровичу, с его простодушным и робким характером, и вовек не узнать.
Поводив гостя больше часа по сараям и кладовым, показав ему две лодки, одну — двухместную, другую — коротышку на одного человека, на которой любили ездить Мария и детишки; показав и снасти, и слесарную мастерскую, и «библиотеку», оборудованную в какой-то клетушке, где был и «кабинет», которым он особенно гордился, Сергей Петрович повел Вербенкова домой. Оба они порядком устали.
Не успели сесть за стол, выпить по первой рюмке, как сразу, с ходу, Вербенков ударился в военные воспоминания.
— А ты помнишь бои за высоту «Верблюд»? . .
А политрука Вержбицкого? .. А старшину по фамилии Блат? .. — то и дело раздавалось за столом.
Не закончив одно, Бербенков начинал вспоминать новых людей и новые истории, перескакивая с пятого на десятое.
А здорово тогда мы рванули через Свирь! .. Помнишь? .. — Бербенков уже без тоста опрокинул рюмку.
Помню...— ответил Сергей Петрович, опустив голову.
Одновременно с Балагуровым закрепились на правом берегу! .. Но им, чертям, всем понадавали «Героя», нам же отвалили по ордену. Обошли нас тогда! — Бербенков снова потянулся за бутылкой.
Стоит ли горевать по этому поводу? .. На всех не напасешься наград! У меня вон одна медаль — и за то спасибо! У других и этого нет, — желая сгладить остроту назревавшего разговора, как можно ласковее проговорил Сергей Петрович. Он-то уж хорошо знал, почему во взводе Балагурова чуть ли не всем дали «Героя», а Вербенкову и его ребятам — по ордену.
Ну, ты не в счет! У тебя такое счастье! — сказал Вербенков, махнув рукой.
Да, Сергей Петрович никогда «не шел в счет». Это он и сам прекрасно знал. И воевал он не хуже других, а его вот всегда обходили всякими поощрениями и наградами. И непонятно почему — все к нему относились хорошо. Лично он сам все это объяснял чистой случайностью. Конечно, и случайность здесь играла немалую роль. Но многое объяснялось и характером Сергея Петровича, его скромностью, его отношением к войне. Война для него очень скоро стала делом будничным, как всякая другая работа, которую человек делает изо дня в день и привыкает к ней. А для Вербенкова война продолжала оставаться полем для совершения подвигов и геройства. Потому Вербенков был заметнее среди солдат батальона, чем Сергей Петрович и другие, похожие на него. Потому он легко получал звания, его имя всегда упоминалось первым, он всегда был на виду. И награды, конечно, он получал в первую очередь. Взять хотя бы бои за высоту «Верблюд» весной 1942 года. Вербенков тогда ворвался со штурмовой группой во вражеские траншеи, швырнул гранату. Гранаты швырнули и другие, некоторые и по две, а награду получил только
Бербенков. И не одну, а целых три! Командование полка представило его к награде в дивизию, а в дивизии по- думали-подумали, составили новое представление и послали в армию. А там поступили точно так же, и представление на Вербенкова отправили в Москву. Но не дождавшись, когда Москва наградит Вербенкова, его наградили орденом Красной Звезды в дивизии и тут же, чуть ли не одновременно, орденом Красного Знамени — в армии. А через месяц пришла Вербенкову еще более высокая награда из Москвы: он был в числе большой группы солдат и офицеров, награжденных по 7-й Отдельной армии.
Три награды получил Вербенков за участие во взятии «Верблюда», хотя могло бы случиться и так, что не получил бы ни одной, как Сергей Петрович. Правда, представление на Сергея Петровича дальше армии не пошло и там где-то застряло. На войне всякое случалось. А представлен он был за более важный подвиг. Он эту захваченную высоту «Верблюд» потом четыре дня оборонял с горсткой бойцов, когда противник попытался отбить ее обратно. В неравном бою погибли все его товарищи. Но он продолжал драться и один, как положено коммунисту! Его ручной пулемет был страшен для врагов, подступиться к нему не было никакой возможности. Только убитыми противник потерял у этой высоты более сорока человек.
— Твое здоровье! — сказал Вербенков.
Горазд лее был выпить этот Вербенков! Если Сергей Петрович пил только из рюмки, то Вербенков вскоре свою рюмку сменил на стопку, а стопку — на граненый стакан.
Как-то за разговором, незаметно, они осушили одну, потом вторую бутылку. Осушил-то в основном, конечно, Вербенков.
А в это время погода испортилась, похолодало, вдруг пошел снег, потом вдруг подул штормовой ветер с Балтики.
— Да, пропала наша рыбалка, — сказал Сергей Петрович, с тоской глядя на занесенные снегом грядки в огороде. — Думал, позавтракаем и поедем на озеро, покажу тебе свои заповедные места, может на счастье
поймаем язя или леща килограмма на три. Ты уж извини, что так получилось...
А ты-то тут при чем? Нечего извиняться!. . — Вербенков приподнялся с места, посмотрел в окно. — А взамен рыбалки придется глушить водку в такую погодку! Как у тебя с водкой, Потанин?
Что было — выпили, — с сожалением ответил Сергей Петрович. — Пьют у нас в доме мало, но едят хорошо. — Он вздохнул. — Придется идти в поселок!
Пойдем вместе! — сказал Вербенков, выходя из-за стола.
Крикнув Марии на кухню, что идут малость погулять после сытного завтрака, они вышли на улицу и, разгоряченные, налегке, направились в поселок.
Оденьтесь потеплее! — крикнула им вдогонку Мария.
Но они только махнули рукой.
Небогато живешь, но хорошо, — сказал Вербенков. — Покойно у тебя. Хата у самого озера, сердечная жена, к тому же фронтовичка, не чета моей стерве. Потом, работа у тебя тихая и спокойная.
Ну уж и спокойная! В классе у меня есть такие сорванцы, что хоть караул кричи! — Сергей Петрович повернулся спиной к ветру.
То же самое сделал и Вербенков.
И не скучно тебе заниматься с детьми? — прокричал Вербенков.
Сергей Петрович сбежал с дороги в низину, идущую параллельно дороге, дождался Вербенкова, и они пошли по тропке. Здесь было тихо.
Представь себе — не скучно! — ответил Сергей Петрович на вопрос Вербенкова. — Это увлекательная, я бы сказал — творческая работа. В школе ведь формируется человек, и от учителя многое зависит...
Бесперспективная все-таки эта работа! — перебил его Вербенков. — Что, нет, скажешь? Всю жизнь одно и то же. Из учителей мало куда выдвигают. Я что- то не слышал.
Да что тут поделаешь... — смущенно проговорил Сергей Петрович, совсем не подготовленный к разговору на эту неожиданно возникшую тему. Но, подумав, добавил: — Хотя зря, конечно, не выдвигают. Хорошие учителя могут работать где угодно. Они просто
для этого лучше подготовлены духовно. Все-таки имели дело с детьми! А это святое дело.
Да-а-а, — протянул Вербенков. — Я бы не смог.
А вообще, человек должен работать по призванию, — как можно мягче произнес Сергей Петрович, чтобы, не дай бог, это не прозвучало столь категорически. — Желательно, по крайней мере. ..
А если это призвание... бесперспективное? Так всю жизнь и оставаться учителем? — Вербенков остановился, глядя на него в упор.
Остановился и Сергей Петрович. Задал же ему задачу этот Вербенков!
Да, всю жизнь! — уже тверже ответил Сергей Петрович. — Кстати, это относится и к другим профессиям: врачам, геологам, агрономам. — Он с улыбкой посмотрел на Вербенкова. Но того, казалось, передернуло от этой улыбки. — Совершенствуйся на своей работе, а не перебегай с места на место.
А если выдвинут? — Вербенков снова торопливо зашагал, увлекая за собой Сергея Петровича.
У меня на этот счет свой взгляд.
Какой?
Сергей Петрович долго не отвечал.
Какой же, какой же? — нетерпеливо спросил Вербенков.
Надо иметь мужество отказываться...
Да ты с ума сошел?
Сергей Петрович немало смутился.
Я, конечно, не говорю о тех случаях, когда у данной конкретной личности есть способности к предлагаемой должности, опять-таки есть призвание. Скажем, к общественной работе, партийной. Но если этого нет — тогда не надо идти. Иначе не миновать карьеризма, а отсюда, как следствие, — приспособленчества. А это уже опасная штука.
Вербенков, казалось, эти слова Сергея Петровича пропустил мимо ушей.
Значит, так всю жизнь — и учителем?
Сперва — просто учителем. Потом — хорошим учителем. Потом — прекрасным учителем. Предела совершенству нет! Но каждый должен стремиться к этому недостижимому пределу.
Когда они из низины вышли на дорогу, то снова
попали под порывы пронизывающего и холодного ветра. Увлеченные беседой, они и сами не заметили, как успели поостыть и продрогнуть. Но возвращаться домой, к тому же с пустыми руками, никак не хотелось ни Вербенкову, ни даже Сергею Петровичу, который пил и мало, и редко, и в общем был равнодушен к водке; у него она могла месяцами простоять нетронутой в буфете. Пригнувшись и взявшись за руки, они побежали, как мальчишки. Останавливались, переводили дыхание и, подгоняемые ветром, снова бежали, заливаясь смехом. Особенно весело было Сергею Петровичу. Предстояли праздничные дни — дни полной свободы! .. К тому же дети уехали погостить к бабушке в Ленинград, уехало к родным и знакомым большинство его учеников.
Поселок имел жалкий вид. По обе стороны его центральной улицы стояли неказистые и облупившиеся дома. Ветер гонял серединой улицы обрывки газет, стружку, всякий мусор. На столбе орал динамик с такой силой, что Сергей Петрович и слова не мог разобрать из того, что говорил Вербенков. А тот ругал здешние порядки.
Они дошли до центра, зажав уши, чтобы не оглохнуть.
Напротив магазина находилось кладбище. На ограду кладбища уже наползали сараи, гаражи, во многих местах ограда была свалена, меж могил лежали громадные бетонные плиты. Здесь собирались строить не то какой-то комбинат, не то небоскреб.
В таком поселке только и ходить пьяным! С тоски сдохнешь! — сказал Вербенков и с нескрываемым омерзением на лице, опередив Сергея Петровича, первым вошел в переполненный народом магазин. Он взял бутылку водки и бутылку «старки», не позволив Сергею Петровичу даже заикнуться о деньгах. Денег у него было много.
Обратно они уже пошли через кладбище, чтобы сократить себе дорогу. Кладбище доживало свой век, оказавшись вдруг в центре поселка. По нему во все концы были протоптаны тропинки, по которым бродили козы.
Нехорошо, нехорошо! Ведь у каждого здесь, в поселке, похоронен кто-нибудь из близких! — Вербен-
ков покачал головой, остановившись у чьей-то разрушенной могилы.
К великому сожалению... решение перенести центр поселка в эту сторону приняли при тебе, помнишь? .. — Сергей Петрович, спохватившись, поправился : — То есть, я хотел сказать, когда ты был секретарем райкома..,
Нет, не помню! — ответил Вербенков.
Сергей Петрович посмотрел на него с укоризной. Неужели забыл?
Знаешь, я тоже подписывался под петицией местных жителей, носили ее всюду, потом отправили в райком. Я даже тебе записочку написал, как коммунист коммунисту, просил внимательно отнестись к этому делу; ведь поселок может безболезненно расти и на юг, там и местность более удобная, и оврагов поменьше, и болото не нужно будет на первых порах осушать. ..
Ну, не может быть! Такого дела не помню!
И Сергей Петрович решил быть поделикатнее с гостем, сказал:
Где же тебе помнить каждое письмо! Дел тогда у тебя хватало и без этого! Одна кукуруза требовала столько внимания...
Да, кукуруза! .. — Вербенков даже заскрежетал зубами.
Из рядовых агрономов ведь возвысился вдруг Вербенков. На каком-то участке у него в совхозе вымахала на сажень кукуруза, хотя на остальных и на вершок не поднялась, и по этому поводу великий шум был поднят в районе и далеко за его пределами.
Вербенков стал героем дня. Отовсюду к нему приезжали перенимать опыт, десятки газет слали своих корреспондентов расписать этот опыт, прославить Вербенкова. Вымахавшая на сажень кукуруза должна была доказать маловерам, что и в условиях Севера может расти такая сугубо южная культура, как кукуруза.
Вербенков был замечен в области. Его выдвинули на место старого секретаря райкома. Тогда была мода отправлять на покой всех достигших пенсионного возраста. И в обкоме как раз на пост заведующего сельскохозяйственным отделом был выдвинут молодой обходительный человек, недавно закончивший юридический институт. Ему-то особенно понравился Вербенков,
у которого в совхозе были установлены армейские порядки. Импонировало и агрономическое образование Вербенкова, и его представительный вид, и внушительная орденская колодка на широкой груди — то есть все то, чего как раз не имел этот свежеиспеченный партийный деятель.
Вербенкова вскоре избрали секретарем райкома. И он дал ход кукурузе! Под «королеву полей» он приказал выделить лучшие участки в совхозах и колхозах. На всех дорогах и перекрестках тогда появились транспаранты: «Слава кукурузоводам!»
Но одна кукуруза не могла вывести район в число передовых по области; вот тогда-то «слава» пошла гулять и к хлеборобам, и к животноводам. Примеры заразительны. Славы захотелось всем! Даже сыроваренный завод повесил у себя на воротах: «Слава сыроварам!»
В районе за короткий срок до того наславились, что слова критики нельзя было сказать на каком-нибудь собрании. Как же критиковать, когда все такие славные? .. Слава ведь добралась и до районных организаций. Каждый хвалил себя. Не устоял перед этим и райком.
На отчетно-выборной партконференции района Вербенков хотя и был включен в список, но при голосовании его забаллотировали. Правда, через некоторое время его выдвинули на должность председателя райисполкома. Но и здесь он продержался только один срок.
Зачем этот динамик орет с такой оглушающей силой? Чего он орет? Что случилось чрезвычайного? — спросил Вербенков в ярости.
Плановая точка. Ему и положено орать, — с усмешкой ответил Сергей Петрович.
Но ведь он отравляет людям жизнь! Как же здесь жить?
Трудно! Писали во все районные инстанции. Толку — никакого. Никому не докажешь, что он отравляет людям жизнь. К тому же — никому не нужен. У каждого в доме свой радиоприемник. Надо будет — включат.
Нет, я вижу, народ здесь живет инертный, никакого порядка у себя не могут навести! — сердито сказал Вербенков и пошел меж могил большими шагами.
Но Сергей Петрович и на этот раз поступил деликатно: не сказал, что вопрос о радиоточке раз и навсегда был решен в бытность Вербенкова председателем райисполкома, а потом уж никому не хотелось его заново поднимать. Пропала охота!
За оградой кладбища они снова оказались на открытом месте, на ветру, и, сунув бутылки в карманы, побежали перелеском, а потом опять низиной, что шла параллельно дороге. Правда, на этот раз они не взялись за руки.
Озябшие, усталые, они ввалились в дом и снова сели за стол, благо он был накрыт, снова было много всякого соленья к водке.
Вербенков придвинул к себе стакан.
В это время повалил снег, да такими крупными хлопьями, что им обоим стало жутко: не зима ли вернулась?