Вербенков налил себе водки, спросил:

Ну, а неужели вы у себя в поселке так ничего и не добились? Всюду вам и все отказывают? — Он вы­пил.

Почему же, — задумчиво, но не без иронии от­ветил ему Сергей Петрович. — Это так, постороннему не видно. И у нас свои достижения есть. Хорошая са­модеятельность. Хорошая баня. Официантки у нас в столовых не берут чаевых. Как в Японии! — И он вы­пил свою рюмку.

Мария посидела некоторое время с мужчинами, вы­пила «старки» и пошла хлопотать по дому. Работы вся­кой у нее хватало. Надо было укрыть принесенную рас­саду; выпустить побегать в сенях цыплят, которых в эту весеннюю пору не очень-то легко было достать на инкубаторе; приготовить щи...

Изредка она все же забегала в столовую узнать, не надо ли чего к столу, и убегала. Мужчины, развалясь в древних креслах, из которых во все стороны торчали вылезшие пружины, мирно вели свой мужской разго­вор: толковали о политике, о том, что делается пра­вильно в стране, а что неправильно, рассуждали о меж­дународных делах, вспоминали войну.

Ю Георгий Холопов 27$

Пустая водочная бутылка уже сиротливо стояла на полу. Катастрофически быстро сокращалось содержи­мое в бутылке «старки».

А там прошел обед, за которым была осушена и «старка». Мария выпроводила мужа и гостя погулять, а сама принялась наводить порядок в столовой. Они забрались в лес и долго проплутали в нем. Сергея Пет­ровича вначале немного покачивало. Но его железной рукой поддерживал Вербенков. Он был крепок, что дуб, этот Вербенков. Свалить его было не так просто. Даже стаканами!

С прогулки они вернулись посвежевшими и, что са­мое удивительное, — голодными. Уже смеркалось.

Вербенков сунул Марии пачку денег, — она редко держала в руках такую большую сумму, — попросил достать чего-нибудь еще выпить.

Но она решила, что им хватит и того, что они вы­пили за день, и категорически запротестовала против похода в поселок. К тому же было поздно, магазин был закрыт.

— А может... зайти к бабке Аксинье? — пряча глаза, спросил Сергей Петрович. Ему было весело. На него иногда находило этакое прогрессирующе бесша­башное настроение.

Мария боялась его в такую минуту.

«— К этой шинкарке можете идти сами! Я к ней не ходок! отрезала она.

Тогда они пошли. И вскоре вернулись. Принесли са­могона в бидоне.

И тут Вербенков допустил первую ошибку: сменил рюмку Сергея Петровича на стакан, уговорил его пить с ним «на равных». Сергей Петрович попробовал было запротестовать, но Вербенков уже чокнулся с ним, при­шлось хлебнуть чуть ли не половину налитого.

Сергея Петровича все подмывало спросить Вербенкова, чем он занимается сейчас, где работает. Он ждал, что это скажет сам Вербенков. Но Вербенков, судя по всему, этого не собирался делать. Тогда он решился, спросил.

Вербенков зло ткнул вилкой в миску, подцепил огу­рец.

—« Работал председателем колхоза. Сам пошел! Вы-

брал самый отстающий. Никто его, черта, мне не навя­зывал!

Почему—«работал»?

Вербенков похрустел огурцом.

Потому что больше не работаю.

Чем же занимаешься?

Работаю. Тоже «работа»! .. Ладно, смейся. Пули не боялся, не побоюсь и смеха...

Не понимаю тебя. С чего это мне смеяться?

А с того, что директорствую на рынке. Другому дураку покажется, что Вербенков туда пошел потому, что работа хлебная. А работа так себе. Но за перво­сортность продуктов — ручаюсь. Тут меня не прове­дешь! Надо будет что — приезжай сам, Марию посы­лай.

Сергей Петрович некоторое время сидел, словно оглушенный. Потом еле слышно проговорил — не то он советовал, не то размышлял вслух:

Агроному как раз и хорошо быть председателем. Там он может принести много пользы.. .

Сложный это вопрос, Потанин. Думал я тоже: вот оно, истинное мое призвание, землю знаю и люб­лю. ..

Ну, ну, ты рассказывай, это же так интересно.. .

Понимаешь, люди нынче пошли какие-то другие, не могу я к ним приспособиться. Ты им все делаешь, а они все же недовольны тобой, хотят чего-то боль­шего. ..

Как это понимать?

Да понимай как хочешь. Больно самостоятель­ны все стали. Своей головой хотят думать. Не выносят никаких приказаний!

Но ведь работа на рынке никак не для тебя! Был на таких ответственных постах...

На этой работе остается много свободного време­ни, Потанин. Думаю диссертацию писать. Вернее, я ее уже начал! Есть у меня одна темка по колхозному производству. .. — Вербенков вытащил из-за спины сире­невую папку, потряс ею перед носом Сергея Петрови­ча, — Кандидатский минимум, как ты, наверное, дога­дываешься, я давно сдал. По своей темке я уже исписал страниц тридцать, захватил с собой, думаю, на досуге почитаешь. Надо будет где — исправишь по своему

усмотрению. Ошибки всякие могут вкрасться в текст, сам знаешь, многому я не успел научиться в этой ве­черней школе, а учеба в институте прошла большей ча­стью на общественной работе. А может быть, поможешь мне написать одну-две главки? В полку, помнится мне, бумажки всякие сочинять ты был мастак. В долгу Вербенков не останется! Отблагодарю отрезиком на костюм или чем-нибудь другим...

Любопытно, любопытно, — с загадочным видом проговорил Сергей Петрович, внимательно изучая сво­его собеседника. Казалось, он его видит впервые.

Надо, брат, о старости думать, — продолжал до­верительно Вербенков. — Наука — дело надежное, пер­спективное. Сам знаешь — ученым у нас всюду почет. Тут ты как за каменной стеной.

Любопытно, любопытно, — с той же загадочно­стью проговорил Сергей Петрович, но на этот раз к тому же побагровел. Протянул руку за папкой.

Но Вербенков подмигнул ему, спрятал папку за спи­ну, сказал:

Этим займемся завтра! На свежую голову! Вре­мени у меня хватает!

Да, все это было очень любопытно! ..

Сергею Петровичу взорваться бы от бесцеремонности гостя, но он сдержался. Только посмотрел на него как- то нехорошо.

Вербенков перехватил его взгляд, присмирел и за­молк.

Наступила долгая пауза.

За столом сидели два разных и чужих человека, которых связывало только далекое прошлое и между которыми ничего не было связующего в настоящем. Это понял Сергей Петрович, но не понял Вербенков.

Опершись руками о край стола, Сергей Петрович встал. К тому же пора было спать. Было уже поздно. Мария наведывалась уже дважды.

Что бы Вербенкову тоже встать, последовать при­меру Сергея Петровича?

Вербенков совершил вторую ошибку, последствия которой он, конечно, не мог предугадать...

Посидим еще немного, с тобой так интересно! — Он схватил Сергея Петровича за руку, насильно усадил обратно в кресло.

А ты спросил, Вербенков, интересно ли мне с то­бой? — снова сдерживая себя, чтобы не взорваться, до­вольно-таки спокойным, но уже твердым голосом спро­сил Сергей Петрович.

Не спросил, каюсь! — Вербенков схватил стакан, сунул в руки Сергея Петровича, чем совершил новую непростительную ошибку: тому уже было достаточно выпитого. Протянул свой стакан, чокнулся. — Пей!

Сергей Петрович машинально отхлебнул глоток, по­морщился. ..

А не спросил потому, что тебе совсем наплевать на меня. Понимаешь? На-пле-вать! — Для большей убе­дительности Сергей Петрович ударил кулаком по столу.

Ну, ты это того... загнул... мы же однополча­не... с чего это мне вдруг да наплевать на тебя? — взмолился Вербенков.

А я тебе объясню, с чего! .. — Сергей Петрович положил сжатые кулаки на стол. Вид у него был реши­тельный. Таким, наверное, он был на высоте «Верблюд», когда остался единственным защитником. — Ты важен сам для себя и сам по себе! Тебе важно свое собственное мнение обо всем, а не мнение других! Вот так, Вербенков! Воображаю, как ты председательствовал в этом несчастном колхозе. Слова людям, наверное, не давал сказать? Только приказывал? Как на фронте: «Давай, давай!» Но война уже давно закончилась, больше два­дцати лет! В мирные дни существуют другие порядки, люди хотят жить по-человечески, работать в нормаль­ных условиях, без окрика, без унижения своего достоин­ства. ..

Вот это разговор фронтовиков! Люблю откровен­ность! — пытаясь перевести разговор в шутку, сказал Вербенков.

Но на Сергея Петровича смотрели жесткие, холод­ные глаза.

Я тебе могу и больше сказать! — с угрозой че­ловека, решившего сжечь все мосты, проговорил Сергей Петрович.

Давай, давай!

На Свири тебе надо было высадиться намного правее Балагурова. А ты знал, что Балагурову обещано «Героя», если он первым зацепится за тот берег. Ты и

высадился поближе к его участку, поближе к славе. На­деялся, что и тебя заметят.

Ну, это неправда, Потанин. Видит бог, что не­правда. Все знают: течением мои лодки унесло, сам знаешь, какая Свирь в этом месте.

Все не знают, а ты знал! — не обращая внима­ния на его слова, продолжал свою мысль Сергей Петро­вич. — Потому ты и попал под огонь противника, понес большие потери. Одних убитых у тебя было че­ловек десять, о раненых я уже не говорю, кто их тогда считал.,,

Все это чистая неправда!

Послушай, послушай!.. Ты думал о своей славе, потери для тебя не играли никакой роли, ты о них про­сто не задумывался. А Балагуров думал! Победителей не судят, тебя тоже не судили в суматохе и в горячке боя. Даже по-своему оценили твой поступок! А «Ге­роя» все же дали Балагурову и его ребятам, а не тебе! Но ты удачливый, тебя не зря называли «Удачливый Вербенков», ты и получил Красную Звезду...

И все равно это неправда! Раз можно быть удач­ливым, два, но не десять! А орденов у меня, сам знаешь, хватает...

Разве дело в орденах? .. Важно всегда оставать­ся человеком! Человеком! Понимаешь — че-ло-ве-ком? Тебе что-нибудь говорит: че-ло-ве-ком? Человеком! А ты им никогда не был. Я же тебя помню: только слы­шишь — «давай, давай!» А что «давай»? Людей не жа­лел. Сколько у тебя погибло под Питкяранта? Я ведь все знаю! Можно было бы многие участки обойти, а ты всюду лез напролом. Только и слышали твое: «Давай, давай!»

Задним числом можно самого господа бога кри­тиковать! Для этого, Потанин, большого ума не нужно. Важен итог: мы победили немца, а не он нас!

А ну тебя к черту! — сказал Сергей Петрович и положил голову на скрещенные руки; потом снова под­нял. Он высказал ему и последнее, о чем между ними не принято было говорить и вспоминать: — А знаешь? Тогда и рота наша не погибла бы, не загони ты ее до последней возможности. Что бы дать людям часок-дру­гой отдышаться? Так нет! Все кричал: «Давай, давай!» Ну и дали!.„ Повалились все и заснули вечным сном.

Только я чудом уцелел. — Он уронил голову на руки. Теперь он спал.

Вербенков минут пятнадцать сидел, как парализо­ванный, угрюмо уставившись в тарелку. Жестокие сло­ва ему пришлось выслушать! Он думал над ними. И от кого выслушать? От того самого Сергея Потанина, кото­рый слыл за чудака в роте; вечно у него что-нибудь было не в порядке — то обмотка, то гимнастерка. Прав­да, если надо было написать какую-нибудь серьезную бумагу, то командир обычно звал к себе Потанина, а не его, Вербенкова.

Конечно, надо было обидеться, встать и уйти. Он размышлял над этим, не зная, как поступить. К тому же была ночь, поезда не ходили. Если Сергей Петрович выглядел пьяным, то у Вербенкова — ни в одном глазу. Если какой хмель и был у него в голове, то и он теперь быстро улетучился. Чем больше Вербенков пил, тем больше трезвел.

Он решил все-таки не ссориться с Потаниным. Мо­жет быть, он уже и сам не помнит, что сказал спьяна? К тому же не рекомендуется ссориться с однополчани­ном. Не рассказать ли ему что-либо смешное?

Вербенков с трудом растормошил Сергея Петровича, сунул ему в руку стакан с самогоном, чокнулся, сам выпил и Сергея Петровича заставил это сделать.

Представь себе — на днях встречаю известного тебе Федора Федоровича! — игривым тоном, как будто бы ничего такого не случилось между ними, сказал Вербенков. — Просил меня устроить его конюхом в сов­хоз, в транспортной конторе не хочет работать.

Какого еще там Федора Федоровича? — снова положив голову на руки, спросил Сергей Петрович. Веки его, точно намагниченные, склеивались сами.

Ну, Федора Федоровича не помнишь!.. Ай- ай-ай!

Сергей Петрович молчал. Он спал.

Вербенков сунул ему кулак под бок.

А, что? — вскочил с места Сергей Петрович.

Говорю: как же не помнишь Федора Федоро­вича?

Какого Федора Федоровича?

Все его помнят, а ты нет! Как же так? Войну всю можно забыть, а Федора Федоровича разве забудешь? .. — Вербенков» снова взял стакан, вложил его в руку Сергея Петровича, чокнулся: — Пей! — Даже за столом он любил командовать!

Тот машинально поднес стакан к губам, сделал гло­ток, весь сморщился. Вербенков хлебнул из своего чуть ли не половину.

Ну как не помнить этого странного солдата? Под­ходец нужен был к нему. Обращаться вежливо, назы­вать не «рядовой Сысоев!», а по имени и отчеству: «Федор Федорович!» Тогда он все сделает, даже не­возможное! . •

Нет, не помню.

Помнишь, командиры взводов, у которых он успел побывать, не раз собирались щлепнуть его? За невыполнение приказаний? Сам понимаешь, в бою не до «вежливостей». Но, слава богу, каждый раз благо­разумие брало верх, приходилось считаться и с судь­бой, и с возрастом этого старого хрыча — каждому из нас он тогда годился в отцы родные.

Положив голову на руки, Сергей Петрович спал.

А Бербенков, тупо уставившись в тарелку, продол­жал:

А командира третьего взвода Никритина помнишь? Он-то и подсунул мне этого Федора Федорови­ча. Говорит: «Помучайся с ним и ты, Вербенков, чего Это нам одним мучиться?» Помнишь Никритина? А я, представь себе, взял этого Федора Федоровича и не Жалел! Зажил с ним душа в душу! А почему, ты Думаешь? Разгадал характерец его! .. Ты слушаешь Или нет?

Сергей Петрович снова подпрыгнул в своем кресле, когда на этот раз удар тяжелого кулака Вербенкова Пришелся ему по животу. Он тупо ахнул, но Вербенков Протянул ему стакан. Сергей Петрович выпил, чего-то еще пожевал. На этот раз он даже проявил заинтере­сованность в этом Федоре Федоровиче, спросил, какой же характерец был у него.

А вот ты и послушай, — сказал Вербенков. — Началось с того, что как-то я замечтался, сказал: «Эх, хорошо бы к майским праздникам достать какой-нибудь дичи!» — «Хорошо бы, конечно!» — согласился этот Федор Федорович. «Были бы вы помоложе — прика­зал бы достать!» — говорю шутливо. А он мне: «Тут дело не в возрасте! Попросите как следует»... Я ему и говорю в том же шутливом тоне: «Будьте добры, Фе­дор Федорович, пожалуйста, достаньте какой-нибудь дичи к майским праздникам»... Потанин, ты слушаешь или опять спишь?

Сергей Петрович спал.

Вербенков ткнул его кулаком в бок.

Сергей Петрович уже привык к ударам. У него уже выработался условный рефлекс. На этот раз он сам потянулся к стакану, сделал глоток...

И что ты думаешь? — продолжал Вербенков, что-то жуя. — Говорит: «Ну, это другое дело, товарищ командир. Будет вам дичь!» Й сдержал свое слово! На другой же день старик приносит откуда-то двух уток...

Двух уток? — сквозь дрему спросил Сергей Пет­рович.

Вопрос его очень обрадовал Вербенкова:

Именно двух уток! Я приказал подрезать им крылья и пустить в озеро, помнишь, начиналось за бу­горком, сразу же за моей землянкой? ..

Сергей Петрович мотнул головой и ткнулся на руки.

Ну, думаю, штучка же этот Федор Федорович! Как-то я ему пожаловался: «Много мышей в землянке, всю ночь пищат, спать не дают». Ты думаешь, он как-нибудь отреагировал на это? Нет! Молчит! Как будто бы не ему говорят! Но я уже знал секретец, ключик-то был у меня! Говорю: «Пожалуйста, Федор Федорович, достаньте где-нибудь кошку, житья нет от мышей». И что, ты думаешь, отвечает эта старая калоша? «Будет вам кошка»... — и тащит ее на другой день! Учти, на десять километров не было ни одной деревни, ты дол­жен помнить...

Вербенков, начав рассказывать про Федора Федо­ровича, уже не мог остановиться, его точно понесло под гору, уж очень осязаемо вспомнились ему военные будни...

Пошли спать, — после очередного удара взмо­лился Сергей Петрович, вставая. — Спать хочу. Я больше не могу.

Нет, нет! Послушай самое интересное! — Вербенков схватил его за шиворот, тряхнул, усадил обратно в кресло. — Однажды я попросил у этого Федора Федоровича невозможного. Понимаешь?»* Не-воз-мож-но- го! .. Ты понял, Потанин, нет?

Тот что-то промычал в ответ и мотнул головой. Но этого уже было достаточно Вербенкову, чтобы снова во­одушевиться и продолжать свой необыкновенно затя­нувшийся рассказ.

Я попросил у него лошадь. Понимаешь, Пота­нин, лошадь! Лошадь как раз достать было негде! .. Этот старый черт тогда задумался — учти, задумался впервые! — но обещал выполнить и эту мою просьбу. Да, просьбу, а не приказ! И что ты думаешь? Выпол­нил! Привел откуда-то пегого старого, послушного ме­рина. Помнишь этого мерина?

Сергей Петрович снова мотнул головой и теперь от­кинулся на спинку кресла.

Вербенков, не обращая на него внимания, продол­жал:

Но на этом проклятом мерине я и погорел! Ты, наверное, не помнишь всю эту историю. Тут я, как в известной сказке, остался у разбитого корыта. Ко­рыта! Понимаешь, корыта! — Он потряс Сергея Петро­вича за руку. — Подменили словно с того дня моего Фе­дора Федоровича! Забросил меня, старый хрыч, не от­ходит от своего мерина! Кормит его свежими травами, купает в озере, землянку ему сделал. Как-то еще гово­рит мне: «Вот не знал, что лошадь такое благородное животное! А то бы, знаете, никогда не воровал и не си­дел в тюряге. Так что вы меня больше не зовите «Федор Федорович»! Зовите «рядовой Сысоев»! Ты понял, что он сказал, Потанин? Понял смысл? Человеком почув­ствовал себя этот старый хрыч, не хочет больше при­служивать! ..

И он снова сунул кулак в бок Сергея Петровича.

Сергей Петрович открыл глаза, долго смотрел на него загадочным взглядом, точно не узнавая.

Кто ты? — ткнув пальцем в Вербенкова и держа палец, как пистолет, спросил Сергей Петрович.

Да это я, Вербенков, Вербенков! — почему-то ис­пугавшись и схватив его за палец, словно он мог выстре­лить, горячо проговорил фронтовой друг.

Нет, ты не Вербенков! Ты болван! Понимаешь —* болван!.. Это ты хочешь к своим регалиям добавить еще степень? «Остепениться»? .. Вот тебе кукиш!

Вербенков обомлел. Вскочив, он схватил сиреневую папку, прижал к груди.

Кандидат сельскохозяйственных наук Болван!., Как вам это нравится? — произнес Сергей Петрович и залился смехом.

Все мог перенести Вербенков, все «отразить», но только не смех.

Сунув папку под мышку, он вышел из-за стола.

А Сергей Петрович все смеялся. Но вот хлопнула одна дверь, вот вторая.

Сергей Петрович тоже вышел из-за стола.

В холодных сенях он на какую-то долю секунды пришел в себя, и не столько от холода, сколько от не­осознанной обиды, оттого, что не все, что думал о Вербенкове, высказал ему.

Держась обеими руками за стену, бочком, корот­кими шажками, Сергей Петрович добрался до дверей своей комнаты. Он нашел в себе силы открыть и за­крыть дверь и, пошарив по ней, толкнуть задвижку, в страхе, что Вербенков может вернуться и последовать за ним.

Сереженька, что с тобой? , — вскрикнула про­снувшаяся Мария.

Большим усилием воли, сквозь слипшиеся веки, Сергей Петрович посмотрел на жену, хотя и не увидел ее. Он занес назад руку, пытаясь стянуть с себя руба­ху, но на это у него уже не хватило силы. Он сделал шаг и рухнул на упругие и сильные руки Марии.

Она уложила его на топчан, села рядом, — в не­трезвом виде он бывал совершенно беспомощным, —- сняла с него ботинки, сдернула вместе с верхней и ниж­нюю рубаху и вторично вскрикнула:

Сереженька, кто это тебя?

Бока его были в почерневших синяках.

Но он не ответил. Он уже крепко спал.

Тогда она вскочила с топчана, набросила на плечи халат и, зажав полы в кулак, босая выбежала в сени. Рванула двери в столовую. Гостя там не было. Пустовала тахта, на ней постель даже не была рас­крыта.

Она выбежала во двор. Калитка была настежь рас­пахнута. Ударом ноги она прикрыла ее, потом свеси­лась с нее, посмотрела вправо и влево вдоль улицы,

289

Вербенков был уже далеко от дома. Он шел широким и твердым шагом в сторону станции; правой свобод­ной рукой он энергично размахивал, в левой нес свою сиреневую папку.

Она сперва тихо, потом уже громче окликнула его. Он не обернулся.

«Хорошо или плохо, что так у них закончился этот вечер?» — размышляла она, возвращаясь в дом. Те­перь она не удерживала полы халата, и ветер трепал их, как парус. Продолжая размышлять над происшед­шим, она подумала о том, что зря ее Сереженька по­скандалил с этим Вербеновым, в то же время совсем не представляя себе, как он мог решиться на такое. Но синяки тому были убедительным свидетельством. Она терялась в догадках: «Поспорили из-за погибшей ро­ты? Наговорил лишнее о его взлетах и падениях? .. Может быть, сказал что-то непотребное о его будущей диссертации? .. Вербенков еще способен сделать зло, — думала она, — хотя времена нынче уже не те. .. Но кто знает, кто знает! . . У него знакомства, у него вли­ятельные дружки. . . Отказался дописывать его диссер­тацию? .. Может быть, не стоило этого делать? .. Все равно Вербенков добьется своего, напишет свою рабо­ту. Если не сам, так кто-нибудь другой это сделает за него. И защитит! Атаковать он умеет! И будет потом людям лет десять морочить голову своими незрелыми научными выкладками и опытами. А там, пока разбе­рутся в их ценности, подойдет уже пенсионный воз­раст, на что он и рассчитывает, уйдет он на покой с кандидатским званием и с солидной пенсией. О боль­шем он ведь не мечтает! ..»

Когда Мария вошла в комнату, Сергей Петрович лежал на спине, разметав руки, закатив глаза и как тогда постанывая.

Чтобы снова, в третий раз, не вскрикнуть, она за­кусила руку. Через двадцать с лишним лет после окон­чания войны и она вспомнила войну. Война предстала перед ней тоже в поразительных подробностях. Тогда она была девчонкой и со стайкой сандружинниц ра­ботала в медсанбате. Как-то, уже перед самым оконча­нием войны в Карелии, летом 1944 года, их утром под­няли по тревоге, посадили на грузовики и повезли лес­ными дорогами. В прокаленном солнцем лесу кружило

голову от запаха сосны. Потом пошли смешанные ле­са. Вдоль дороги всюду росли ландыши. Их было мо­ре. Росли они букетиками, чем потрясли городских девочек.

Вскоре их привезли на большую лесную поляну. И поляна вся была утыкана букетиками ландышей. Но тут девочки закричали в голос.

Этот крик до сих пор стоит у нее в ушах. И она кричала вместе со всеми.

На поляне лежали убитые. Это были солдаты ди­визии прорыва, остаток одной из рот — около ста че­ловек, которую с неделю как принял Вербенков после присвоения ему лейтенантского звания. Эта рота шла в дивизии в авангарде наступающих войск во главе со своим новым честолюбивым командиром.

У каждого из убитых рядом лежал автомат, из ко­торого ни один не успел перед смертью сделать и вы­стрела. Ни один, судя по всему, не успел даже вскрик­нуть. Их прирезали спящих, когда после многоднев­ных боев роту вывели на отдых на эту поляну и когда от предельной усталости все повалились на траву. И солдаты, и поставленные вокруг поляны часовые. «Удачливый Вербенков» в это время был вызван к комбату, потому и остался живым и невредимым.

Трагедия с ротой произошла в час, когда на поляну случайно вышла группа блуждающих в окрестных ле­сах вражеских солдат во главе с капралом. (Подробно­сти через несколько дней удалось узнать от раненого, схваченного при преследовании этой группы.) Капрал смекнул, в чем дело, первым выхватил финку, его при­меру молча последовали его солдаты и, переползая от одного спящего к другому, одной рукой зажав им рот, а другой нанося короткий удар прямо в сердце, при­кончили всех: одного, правда, не до самой смерти. Это был ее Сереженька, вернее, он стал им, когда она вы­ходила его своими руками. Финка прошла мимо серд­ца, на расстоянии какого-то миллиметра...

Она нагнулась, приложила ухо к его груди — как тогда, на поляне, — он еле слышно дышал. Но сердце у него билось ровно.

Она подошла к окну. Снег по-прежнему плотным слоем лежал в саду и на вскопанных грядках ого­рода.

Она подумала о том, что именно с того летнего дня той далекой военной поры не может смотреть на лан­дыши. Что смотреть! Ненавидит! Если встретит где в лесу — отвернется.

Ветер дул с озера с нарастающей силой, и сирот­ливо покачивали голыми ветками яблони в саду. В прошлом году, помнится, в эту пору на них уже рас­пустились первые почки.

Запаздывала, запаздывала в этом году весна.

Косов, август 1967 г.

Кирилл Дорош идет!..

Это было 12 ноября 1941 года.

Выехав рано утром из штаба 3-й морской бригады балтийцев в Доможирове, я часам к одиннадцати при­ехал в Нижнюю Свирицу. Мне здесь, на командном пункте 2-го батальона, надо было сменить лошадь, взять провожатого и пуститься в дальнюю дорогу на «пятачок», к Кириллу Дорошу.

Свирь уже была скована льдом, и катера, баркасы, самоходные баржи, застигнутые внезапно ударивши­ми морозами, с трудом ломая лед, пробирались из Ла­доги на зимнюю стоянку. А стоянки здесь всюду, как на реках Свирь и Паша, так и на каналах и протоках, окружающих Нижнюю Свирицу.

Пока меняли лошадь, я сидел у комбата Шумейко. Комбат ухитрялся беседовать со мной и одновременно говорить по телефону с ротами, Вдруг он протянул мне трубку:

Послушайте! Поет Дорош!

Беру трубку. и ушам своим не верю! В трубке поют:

А я піду в сад зелений,

В сад криниченьку копать.

Я с удивлением посмотрел на Шумейко.

Он рассмеялся:

Стоят далеко, скучновато одним, вот и забавля­ет бойцов — своих и тыловых рот — песнями. Знает их — пропасть!

Как далеко его рота?

Да километров тридцать будет от нас.

Рота стоит от КП батальона... в тридцати кило­метрах? Я сперва этому не поверил. Но Шумейко раз­вернул передо мной карту. Я поразился. Ни в одной

из войн, пожалуй, еще не бывало такого. Обычно роты стоят где-то рядом с КП батальона. Один-два километ­ра — от силы! Как исключение, могли стоять и не­сколько дальше. Но тридцать километров?!

Я снова прижал к уху трубку и услышал голос с хрипотцой:

А теперь, хлопцы, антракт. Завтра будет гар­монь.

Я вернул трубку Шумейко. Он сказал г

Да, наш Кирилл один среди болот. «Пятачок» его — аванпост перед нашей обороной на Свири. Труд­ненько иногда приходится Дорошу, но такой за себя постоит. Я за него спокоен.

О Кирилле Дороше мне в Доможирове подробно рассказал командир 3-й морбригады Александр Петро­вич Рослов. Комбрига я знал с первых дней войны. Это был храбрый и умный командир. Моряки-балтий­цы в нем души не чаяли. Рослов всегда появлялся на самом опасном участке, всегда во весь рост, спокой­ный, рассудительный, одним своим присутствием вдохновляя моряков в бою.

Скупой на похвалу, Рослов горячо отозвался о До­роше :

— Имя Дороша у нас стало широко известно в дни отступления, в сентябре. Соверши Дорош свои подвиги не при отходе от Тулоксы на Свирь, а несколько поз­же, его, быть может, особенно и не заметили бы: вско­ре наши балтийцы закалились в боях, и героические подвиги потом уже не являлись редкостью. Но это бы­ло еще в начале сентября, когда всюду и всем было тяжело — на всем советско-германском фронте! — ив особенности, как вы знаете, у нас, в Карелии. Седьмая Отдельная армия, рассеченная противником на две ча­сти, отступала на север — к Медвежьегорску, и на юг — к Свири. Никогда мне не забыть этих дней, не вычеркнуть из памяти многокилометровых маршей, изматывающих лесных боев, холода и голода.

В те дни командир взвода главстаршина Кирилл Дорош собрал самых отчаянных и храбрых матросов, которых знал по Кронштадту или с которыми подру­жился на фронте, и со своим обновленным, пополнение

ным подразделением прикрывал отход морбригады на Свирь.

Дорошевцы называли себя «бессмертными» — они выходили из любой, самой тяжелой переделки. При­крывая бригаду, «бессмертные» попутно собирали в лесах раненых и отставших, хоронили погибших, вы­ручали из окружения попавших в беду, подбирали бро­шенное оружие, и к моменту прихода бригады на Свирь взвод Дороша, выросший до роты, стал едва ли не самым боеспособным среди других подразделений бригады. У него чуть ли не все коммунисты и комсо­мольцы!

Кирилл Дорош был одним из первых, кто после от­хода от Олонца, миновав Гумбарицы, сказал своим «бессмертным»:

— Стоп, ребята! Дальше уходить некуда! Дальше все дороги ведут в Ленинград! Давайте поклянемся: «Умрем здесь, но больше не отступим ни на шаг!..»

Глубоко зарывшись в берег Ладожского озера, До­рош сделал оборону роты неприступной крепостью. Только ли крепостью, за стенами которой можно было бы отсидеться? Нет. Крепость Дорошу была нужна для того, чтобы самому бить и изматывать врага. Его бой­цы вскоре уже стали совершать дерзкие вылазки: они налетали на фашистские штабы, резали коммуника­ции, брали пленных. Это теперь были опытные воины. От их благодушия первых дней войны не осталось и следа.

Особенно же рота Дороша отличилась в недавних боях. Командующий армией генерал Мерецков за храбрость, за боевую инициативу, за умелые действия присвоил глазстаршине Кириллу Дорошу сразу звание старшего лейтенанта. Случай редкостный, если не единственный в нашей армии...

Вскоре подошли дровни, и мы с начальником шта­ба 2-го батальона Стибелем и возницей, машинистом торпедного катера Иваном Садковым, вооружившись автоматами, прихватив и по запасному диску, трону­лись в дорогу — на «пятачок» к Кириллу Дорошу.

Сперва мы ехали Новоладожским каналом, по­том — Загубской губой. В туманной мгле впереди простирались необозримые ледяные просторы Ладоги. Слева еле-еле проглядывались дома в Загубье и маяк с давно погасшим огнем на оконечности мыса Избушечный. Повернув вправо, мы поехали устьем Свири. Устье широкое, не видно в тумане противоположного берега.

Вокруг ни живой души! Пустыня! — сказал я.

Нет, это не совсем так, — стал пояснять Стибель. — Сейчас за нами наблюдают сотни глаз. Пра­вый берег в районе обороны нашего батальона тоже надежно охраняется. Там стоят две роты, прикрытие 4пятачка» Дороша на случай обхода немцев. А вооб­ще — этот укрепленный участок единственный на том берегу. От него и дальше к Онежскому озеру — на двести километров! — находится враг,

Чья рота стоит в устье Свири?

Лейтенанта Ратнера. Сам он в последнем бою тяжело ранен.

Неужели немцы доходили и до устья?

Нет, не доходили. Ратнер был ранен далеко от линии своей обороны. Оставив один взвод в устье, он с двумя другими пошел помогать Дорошу разгромить немецкий батальон, стоящий неподалеку от «пятачка». Они ведь кореши, всегда помогают друг другу.

Когда это случилось?

Сравнительно недавно — двадцать пятого ок­тября.

О Ратнере, этом храбром командире, я много был наслышан еще летом. Тогда он командовал взводом, держал оборону устья Тулоксы, по соседству со взво­дом Дороша. Взводам Дороша и Ратнера больше всего тогда доставалось от немцев. Они же обороняли мост через Тулоксу, на который немцы ежедневно соверша­ли налеты авиацией. Делал это противник безнаказан­но, десятками самолетов, хотя, правда, разрушить мост ему так и не удалось.

Да, я вспоминаю Ратнера — в синем кителе, щуп­ленький, с усиками. Мне приходилось бывать в его взводе, как-то даже в перерыве между боями недолго беседовать с ним...

Лошадь въехала на правый берег и пошла через варосли хрустящего камыша. Дальнейший наш путь пролегал через бесчисленные болота. Только ледок похрустывал под полозьями наших дровней. Порой лед трескался резко, как натянутая струна, порой глухо, как глубинная бомба.

Вскоре впереди по берегу небольшой речки Лисья замаячили какие-то избенки. Когда мы подъехали ближе, то этих избенок оказалось больше десятка, и среди них — двухэтажный барак, обшитый тесом.

Это был рыбацкий поселок того же названия, что и речка. Избенки закоптелые, ветхие. В одних — ото­рваны двери, в других — нет окон. У каждой валяются у порога сети и колья.

Поселок является чем-то вроде передаточного или промежуточного пункта между КП батальона и ротой Дороша.

Мы входим в барак. Комната справа полна солдат. Накурено так, что лиц не различить, как в парной.

Нам, пришедшим с мороза, уступают скамейку у топящейся печки, дают по стакану кипятка, расска­зывают, что в доме, где мы находимся, останавливал­ся Киров, когда приезжал в эти места на охоту. А из­бенки, раскинутые по берегу речки, — рыбачьи бани. В них рыбаки коптили рыбу, сушили сети. Сергей Ми­ронович, рассказывают солдаты, любил эти места. Осенью здесь уйма дичи, да и рыбалка на Лисьей хо­рошая.

Отогревшись и наслушавшись всяких рассказов, мы вскоре снова пускаемся в дорогу. Мороз крепчает. Я стыну в своем полушубке, глубже зарываюсь в село.

Пересекаем Лисью. По берегу всюду виднеются стога сена, штабеля дров, разбитые барки. Сама речка за поселком перегорожена кольями с натянутыми се­тями. Но сети уже впаяны в лед. Внезапно нагрянули морозы.

Наша лошаденка храпит от усталости. Снова мы едем болотами. Как наш возница Иван Садков ориен­тируется в этих местах — уму непостижимо.

Уже в сумерках мы въезжаем на берег Ладожского озера. Ветер рвет и мечет на Ладоге. Далеко в озеро вдается ледяной припай. А за ним, даже сквозь вой ветра, слышно, как бесятся вспененные волны.

Вот впереди показываются какие-то холмы. Я до­гадываюсь: это занесенные снегом блиндажи! Правее и в сторонке виднеется вышка вроде парашютной.

Вот и долгожданный «пятачок» Дороша! — го­ворит Стибель.

Да, приехали, — с радостью подтверждает Иван Садков.

Я оглядываюсь вокруг. Как будто бы ничего здесь примечательного и особенного.

Дорош неожиданно появляется из-за холмика. Не­смотря на ветер и мороз, он в ватнике, в сапогах. За пояс натыканы гранаты, на груди висит автомат. С виду он больше похож на командира партизанского отряда, а не роты морских пехотинцев.

Зачем же я вам, чертям, в первую очередь по­сылал полушубки, раз вы тут все ходите в ватни­ках? — вылезая из дровней, недовольно бурчит Сти­бель, увидев в сторонке еще двух Автоматчиков в ват­никах.

Слышу рокочущий голос Дороша с хрипотцой:

А в ватнике сподручней воевать, товарищ стар­ший лейтенант. Легче бегать за немцем!.. В полушуб­ке — запутаешься! Ну его к чертям собачьим!

А почему без валенок? — здороваясь, спраши­вает Стибель.

По той же причине, товарищ старший лейте­нант. И без рукавиц! Немца сподручней душить го­лыми руками.

Ну-ну, посмотрим, что вы запоете, когда ударят сильные морозы!

Да и сейчас не слабые, товарищ старший лей­тенант. Считай целых тридцать! Да и на ветерок на­киньте градусов пять!

Ну, я вижу, у тебя на все готовый ответ!..

На том и стоим, товарищ старший лейтенант! На то я есть Кирилл Дорош, а не какое-нибудь там дерьмо! Спросите товарища корреспондента, он знает меня с Тулоксы! — И Дорош тискает мою бедную за­мерзшую руку в своих клещах.

Затвердил себе: старший лейтенант, старший лейтенант! — смеется Стибель. — Не генерал ар­мии!..— И оборачивается ко мне:—Живет как на хуторе, без начальства, вот и дерзить начал! •,

Красиво звучит, Петр Александрович. Привы­каю к своему новому званию! Не старшина, хоть и глав, а старший лейтенант! Это что-нибудь да значит!

Непосредственность и прямота Дороша покоряют меня с первой же минуты.

Гостеприимный хозяин, он водит нас по своему большому хозяйству, знакомит со всем, вплоть до кам­буза и конюшни. Да, оборона на «пятачке» круговая и затейливая. Подступиться сюда не так легко!

Когда мы стали пересекать бровку, немцы открыли артиллерийский огонь. Снаряды ложились где-то со­всем близко. Мы зашли в командирский блиндаж.

Узнай, куда ложатся снаряды, — послал Дорош своего связного Орлова.

Тот вскоре вернулся, доложил:

Бьют по вышке, товарищ старший лейтенант!

Когда разобьют, пусть сообщат!

Орлов пулей вылетел из блиндажа.

Дорош рассказывает, что построил вышку для из­вода немецких снарядов. Немцы думают, что это на­блюдательный пункт, и каждый вечер с немецкой ак­куратностью разрушают вышку, выпуская от восьми­десяти до ста пятидесяти снарядов. А вышка за ночь заново отстраивается. Стоит она несколько в стороне от обороны роты.

Итого выйдет, что за месяц они истратят до трех тысяч снарядов. Это как раз то, что нам надо! — загремел он раскатистым хохотом.

Нас приглашают попариться после долгой дороги.

О, у вас и баня есть! — не без восхищения го­ворю я.

У нас на «пятачке» все есть. Как в Греции! — отвечает Дорош. — Мы тут обосновались надолго, надо жить по-человечески!

Баня жарко натоплена. Вместе с нами лезет в пар­ную и Дорош, предварительно запасшись веничком. По веничку вручают и нам. Попариться в такой баньке после дороги действительно одно наслаждение.

А там — нас ведут на камбуз. На стол подают жа­реную рыбу, уху, жареную свинину и целый котелок соленых огурцов. Конечно, каждому подается и соот­ветствующая такой еде порция водки.

А за стенами камбуза все ухают, ухают разрывы снарядов.

К концу ужина заходит Орлов, докладывает:

Вышку, черти, все же разбили, товарищ стар­ший лейтенант. Снарядов выпущено восемьдесят де­вять.

О це діло! — смеется Дорош. — За ночь пускай восстановят вышку. Мы их, дьяволов, заставим тра­тить свои снаряды!

—' А теперь — отдыхать, — говорит Дорош, когда мы возвращаемся в его командирский блиндаж.

За перегородкой постланы постели — мне и Сти- белю. Я с наслаждением вытягиваюсь под одеялом.

Дорош и Стибель уходят во второй взвод, у них там какие-то дела.

Я пытаюсь заснуть, но не могу.

Какое-то странное чувство приподнятости и взвол­нованности не покидает меня. Точно я нахожусь где-то далеко-далеко, чуть ли не на другой планете. Не по­тому ли, что здесь никто из пишущей братии до меня не бывал, никто не видел этот мифический «пятачок», в существование которого не верят многие, засомнева­лись даже в Государственном комитете обороны — из Москвы прислали комиссию во главе с генералом.

«Не чувство ли это первооткрывателя? — думаю я. — Так волнуются, наверное, когда открывают новую землю, новую планету, новый элемент таблицы Мен­делеева. ..»

Я долго ворочаюсь с боку на бок. Строю себе планы будущих очерков, думаю, что хорошо бы дать возмож­ность выступить в армейской газете и самим дорошев- цам, пропагандировать их мужество, находчивость, храбрость (что я петом попытался сделать в последних номерах «Во славу Родины» за ноябрь 1941 года).

Возвращаются Дорош и Стибель. Дорош удивлен:

Вы еще не спите? Надо спать.

Нет, мне не уснуть, — говорю я. — Скажите, ка­кое у вас было задание командующего, когда вы обос­новались здесь, на «пятачке»? Какое вы первое зада­ние выполнили уже как командир роты после при­своения вам звания?

Дорош закуривает и садится рядом на топчан.

Задание было самое простое, — отвечает он. — Не дать гаду немцу покоя на нашей земле.

Ну вот первый бой...

Вы с солдатами поговорите. Они лучше меня расскажут, — почти грубо отвечает Дорош.

С ними я буду беседовать завтра. Мне интересно от вас услышать.

Получится, что я буду хвалить себя. Нет, не буду, — твердо отвечает Дорош.

Вот, оказывается, каким крутым он может быть! Нет, я не обижаюсь на него. Его непреклонность даже нравится мне. Необычный он человек!

В разговор вмешивается Стибель:

Хотите, я расскажу вместо него? Мне, как на­чальнику штаба батальона, не хуже его все известно.

Дорош берется за шапку:

Ну, тогда я уйду. Не люблю про себя слушать,

Ну и уходи! — говорит Стибель и садится рядов* со мной.

Дорош уходит.

Стибель говорит:

Значит, про первый бой, после обоснования на «пятачке»... Дорош с восемью бойцами пробрался в тыл к немцам и устроил там засаду на дороге. До­ждался, когда появится колонна. Немцы в один и* своих батальонов перебрасывали пополнение и бое­припасы. Сопровождал их танк. Дорош напал на ко­лонну, уничтожил всех солдат и офицеров, подорвал гранатами танк, поджег три грузовика с боеприпасами. Это была очень удачная вылазка. Немцы надолго оста­вили дорогу в покое. Но они решили проучить Дороша, стереть с лица земли «пятачок». На его роту они бро­сили батальон пехоты, две батареи артиллерии и ба­тарею минометов. Дороша спасла выдержка! Другой бы давно ввязался в бой. А Дорош строжайше запретил открывать огонь без его приказа. Он выдержал часо­вую артподготовку, дал врагу приблизиться на два­дцать метров, и когда тому показалось, что на «пя­тачке» не осталось никого в живых, открыл огонь из всех видов оружия. Он отбил и первую, и вторую, и третью атаки. Бой продолжался двенадцать часов. За Кончился он почти полным разгромом немецкого

батальона. Был убит и командир батальона, капитан. У него были взяты весьма ценные документы. Сам До­роги в этом бою в своем секторе набил пятнадцать немцев. Наши потери были сравнительно небольшие, это видно хотя бы по тому, что через два дня Дорош нанес ответный визит немцам, разгромил штаб их ба­тальона. Принес много ценных документов и трофей­ного оружия.

Вскоре Дорош возвращается. Вид у него какой-то виноватый. Не глядя на нас со Стибелем, говорит:

— Ладно, и я послушаю. А то наш начальник штаба такого насочиняет по доброте душевной, что потом краснеть придется.

Но терпения слушать Стибеля у него хватает не­надолго. Он сперва делает отдельные замечания по ходу его рассказа, а потом и сам включается в раз­говор.

Стибель удовлетворенно подмигивает мне и отходит в сторону.

Я еле успеваю записывать рассказ Дороша.

Он сидит за столом — с колкими жесткими глаза­ми, с длинными цепкими руками, с затаенной силой в широких плечах, — этот весельчак, песнелюб, чело­век с железной волей и открытой, как у ребенка, ду­шой. Мне он хорошо представляется в бою: такой в атаку поднимется первым, такой одним ударом при­клада оглушит врага, такой сто ран примет, но не отступит.

Особенно же в Дороше привлекает меня его любовь к военному делу. Он нашел себя на войне и отдается своим командирским обязанностям всей душой, строя на клочках бумаги такие дерзкие планы ближайших операций роты «бессмертных», что не раз, по призна­нию Стибеля, приводил и его, и комбата Шумейко в замешательство. Дорош не мог сидеть сложа руки, ждать, когда его начнет тормошить противник. Он ввонил в батальон, умолял Шумейко: «Дайте задание, душа горит, неужели за блокаду Ленинграда я так должен мстить врагу?»

О фашистах он не мог спокойно говорить. Руки у него в это время начинали шарить по столу, точно в поисках оружия. Это были сильные рабочие руки. Кирилл был пастухом, работал пильщиком теса, возчиком, грузчиком и лишь потом попал в Кронштадт, в школу оружия, оттуда — на эсминец, а потом уже на войну.

Ночью на Ладожском озере поднялась пурга. Она не утихала и весь следующий день, даже набирала силу. На «пятачке» всюду были удвоены дозоры. Уси­лено было наблюдение за озером.

С утра я переключился на беседу с костяком роты — моряками, храбрыми, не раз раненными в бою, гото­выми по приказу своего командира идти в огонь и воду. Любили они Дороша крепко. И он их любил, гордился ими. Всех их роднила беззаветная любовь к Ленин­граду и к Балтике.

Даже на этом пустынном берегу они всеми силами старались помочь Ленинграду. Они далеко просматри­вали Ладогу, не давали финским лыжникам проско­чить на «Дорогу жизни». До Ленинграда от «пятачка» и близко и далеко. А вообще-то — далеко! Только вот сейчас, в войну, Ленинград стал так близок. Кажется, до него можно рукой достать через озеро.

Вот они сидят передо мною, герои последних боев — Баканов, Клейманов, Сучков, Марченко, Шелест, Шехурдин, Ашухин, Вабик, Черкасов, Ткач, Орлов, Ба­лахонов, Пошехонов и другие. Многие перевязаны бин­тами. У Дороша не принято покидать роту с легкими ранениями. На то они и «бессмертные»!

Рота делала смелые вылазки по вражеским гарни­зонам, часто вела бои у границ «пятачка», и мне труд­но по рассказам участников встречи уяснить себе, кто, когда и в каком бою особенно отличился. Все эти бои у меня сливаются в один большой бой! К тому же, как правило, все рассказывают не о себе, а о товарищах.

Учтите, товарищ корреспондент, головное охра­нение было уничтожено Шелестом. Он у нас лучший пулеметчик...

Когда в разгар боя убили политрука Власова, его заменил Ушканов. Он и повел роту в контратаку..,

Балахонов один уничтожил гранатой расчет и захватил немецкий пулемет...

Я внимательно слушаю, записываю наиболее ин­тересные случаи и факты, задаю вопросы, пока в рас-

сказах все чаще и чаще не начинают мелькать фами­лии Дороша и Ратнера.

О Дороше я уже достаточно знаю, и эти рассказы ничего нового не добавляют о нем. А о Ратнере — ин­тересно послушать!

«Что это за человек, что о нем все так хорошо го­ворят, из-за которого снова идут в контратаку, чтобы его вынести с поля боя?» — думаю я, отложив каран­даш.

История его спасения мне кажется невероятной. Казалось бы, и сил у наших было меньше, чем у нем­цев, и приказ был получен об отходе к себе в оборону, а вот Дорош с такой яростью поднял бойцов в контр­атаку и ударил по немцам, что те далеко откатились назад.

Мне рассказывают подробности этой контратаки. Санинструктор Бабик, он же комсорг роты, говорит о вынесенных им с поля боя раненых. Другие — о по­терях немцев, о трофеях.

А кто вынес Ратнера? Вы? — спрашиваю я Ва­бика.

Выносили его в два приема: сперва — Ткач, потом — я с бойцами.

Рассказ Ткача предельно скуп. Вынес Ратнера со второй попытки. Немцы головы не давали поднять. Взвалил Ратнера себе на спину и так, ползком, пронес его больше ста метров. Но тут попал под сильный ар­тиллерийский и минометный огонь...

В это время в землянку входит сам Дорош. Слы­шит последние слова Ткача, говорит:

Да, трудное положение было у Ткача. Огонь сильный, не вырваться. Да и автоматчики немецкие обошли его, поливают огнем из-за бровки. Вижу я та­кое дело и отменяю приказ об отходе. Даю новый: «Контратаковать гадов, спасти Ратнера и Ткача!..» Ну, а остальное довершили Бабик с Буяновым. Буя­нов — наш второй санинструктор.

Это был трудный случай, — говорит Бабик. — Не по-немецки же мне было тащить лейтенанта? Я обя­зан Ратнеру жизнью!..

Тут я его останавливаю:

Что значит «по-немецки»?..

Вот, скажем, товарищ корреспондент, падает

у немцев солдат, раненый или убитый — им все равно! К нему подбегают двое с крюками, цепляют за шиворот и бегом волокут к себе. Есть у них и «арканники». Эти закидывают на ноги раненого аркан и, как «крюч­ники», тоже несутся по полю боя. Раненые бьются го­ловой о землю, о камни. От их крика мурашки бегут по спине!..

Ну, на то они и немцы, — говорит Дорош. — В звериной армии и законы зверские. У нас другой закон: умри сам, но друга вытащи! И по-человечески!

Ну, а почему «обязан Ратнеру жизнью»?..— спрашиваю я Бабика.

А был у меня такой случай, товарищ коррес­пондент, — отвечает он. — В бою пятого октября я с группой бойцов был прижат к озеру. Нас было десять человек, немцев — больше сотни. Мы дрались до по­следнего патрона и гранаты. Девять наших красно­флотцев было убито, в живых остался только я один. Ну, думаю, пришел конец, брошусь в озеро, — а куда плыть-то?.. И тут я услышал громкое «ура»!.. Это на выручку пришел лейтенант Ратнер с одним из своих взводов...

Да, тогда наш Бабик чудом остался жив! —* говорит Дорош. — Вообще он у нас везучий. Не раз попадал в тяжелый переплет. Четырежды сам ранен* Хорошо понимает, как важно вовремя прийти това­рищу на помощь, вынести с поля боя. Ратнера он вынес классно!..

Не я же один, товарищ старший лейтенант! —* Бабик обращается ко мне. — Вместе со мной были Буянов, Козлов, Герасимов, Петров и Андреев. Под­ползли к Ратнеру, тут же под огнем я перевязал его, уложили на носилки и ползком, ползком вынесли из-под огня. Потом мы на своих плечах с Буяновым донесли Ратнера до нашей обороны, там нас уже ждали лошади... Всего в этот день мы вдвоем вынесли два­дцать два человека раненых, вынесли и все оружие. Ни одной винтовки, ни одного патрона не оставили фашистам.

Дорош снова включается в разговор, рассказывает:

Как-то летом, на Тулоксе, я наблюдал такую картину: по дорожке взад-вперед бегают муравьи, за­няты чем-то серьезным. Я за ними всегда люблю

наблюдать! Умные твари!.. Кто-то неосторожно про­шел по дорожке, наступил на бедняг, смотрю — штук пять муравьев лежат покалеченные. Заволновались мои муравьи, о случившемся сразу же по цепи пере­дали в свой «штаб». Гляжу — спешат «санитары». По двое, по трое они хватаются за раненых и волокут к себе. Тут я крикнул своим, говорю: «Смотрите, моряч­ки! Вот она, взаимная выручка в бою...»

В землянку входит боец, молча протягивает Дорошу вражескую листовку, взволнованно говорит:

Только что пролетел немец. Сбросил больше ста штук.

Собрать и сжечь! — приказывает Дорош. — А это пусть останется у меня. — Он внимательно смо­трит на фотографию на листовке. Дегенеративная, го­риллообразная рожа. Подпись: «Он перешел на нашу сторону». Пускает листовку по кругу. — С такой рожей только и идти к фашистам, не правда ли, ребята?.. Нашли, дураки, чем хвалиться!

Вокруг все хохочут. Смеется и Дорош.

Часам к восьми вечера пурга так разгулялась на Ладоге, что с трудом можно было устоять на ногах. Совсем уж собравшись к отъезду, я сказал Дорошу:

Давайте отложим поездку до утра. Может быть, и пурга тогда утихнет.

Нет, она теперь пробушует несколько дней. Если вам спешно, я сам довезу, — вызвался он.

Ну, зачем вам самому ехать в такую даль! И с Иваном Садковым прекрасно доедем.

Да, пурга сильная, баллов восемь-девять! — про­тянул Дорош. — Невесело, скажу я вам, в такую пору на море. — И вдруг с азартом: — А то поедемте? .. И мне как раз надо к комбату, согласовать одно дельце. Со Стибелем мы все уже обговорили. — И он хитро подмигнул мне. — Не отсиживаться же нам всю зиму на своем «пятачке»?

Азарт его передался мне, и я сказал:

Едемте! В пургу так в пургу!

Это же одно удовольствие ехать на дровнях в такую непогоду! Не бойтесь засад или другой чертовщины на дороге: на тридцать километров окрест я хозяин!

Слово «хозяин» Дорош произнес так, что подумать о какой-либо опасности в пути было невозможно, хотя, по его же рассказам, немцы и финские лыжники часто кружат вокруг обороны роты, подходят к рыбачьим баням.

Он сел звонить комбату Шумейко, предупредить его о нашем выезде. А мы с Орловым вышли на улицу. Сквозь снежные вихри в двух шагах ничего не было видно. Исчезла и знаменитая вышка Дороша, отстроен­ная за ночь.

Вскоре Дорош выбежал из блиндажа и пошел в ко­нюшню за лошадью. Конечно, запрячь лошадь мог и возница, и связной. Но Дорошу хотелось все делать самому, показать свое искусство и в этом деле. Ведь он когда-то был возчиком.

За Дорошем в конюшню пошли и мы со Стибелем, нас догнали Орлов и Садков.

Дорош быстро и ловко запряг лошадь. Но у лошади был такой несчастный вид, что я снова сказал:

А может быть, все же поехать утром?

Но все мне ответили молчанием. Поздно было пере­думывать!

Тогда я отвел Стибеля в сторону, спросил шепо­том:

А ничего, Петр Александрович, что рота в та­кую пургу остается без командира?.. Всякое ведь мо­жет случиться...

Дорош, к моему удивлению, услышал мой вопрос, опередил Стибеля с ответом:

Ну, знаете, товарищ корреспондент, плохого мнения вы обо мне и о моих товарищах (не сказал: «о моих бойцах»), если так подумали. Если что слу­чится, меня могут заменить человек десять. Видели бы вы, что они творят в бою! Да и командовать умеют не хуже меня!..

Конечно, мне не нужно было задавать Стибелю этот вопрос. Обидел Дороша!

А Дороша уже было не остановить:

А что, если меня убьют в бою?.. Пусть ночь просидят без командира! На то они и «бессмертные», — сказал он с удовольствием, и мы стали рассаживаться на дровнях. За возницу сел сам Дорош, рядом с ним — Садков, спиной к ним, охраняя тыл, — Орлов, а по бо­кам — я и Стибель. Я — лицом к Ладоге. У каждого на коленях лежал автомат, рядом гранаты.

Мы распрощались со всеми, кто вышел нас прово­жать, и наша лошадка поначалу довольно-таки шустро взяла с места. По-прежнему ревела пурга, поднимая снежные вихри. Ехали мы берегом озера, призрачной дорогой, которая то и дело исчезала под толстым слоем снега. Дорош останавливал залепленную снегом ло­шадь, спрыгивал с дровней и начинал искать дорогу. Пригнувшись, он водил кнутовищем вокруг себя, на помощь ему приходил я с карманным фонарем, и, найдя след от полозьев, мы ехали дальше, пока Дорош круто не свернул влево, в кустарник, а потом в ка­мыши. Тут мы сперва переваливали с бровки на бров­ку, потом ехали болотами.

Путешествие наше не обходилось без шуток Дороша. Вдруг он скажет:

Ребята!.. Внимание! . Справа — видите? — пе­ререзают нам дорогу белые халаты! Немцы!..

Мы все мгновенно оборачиваемся, начинаем вгля­дываться в снежный вихрь, и нам на самом деле ви­дятся «белые халаты». Вслед за Дорошем и мы от­крываем огонь из автоматов.

И тут Дорош как захохочет!..

Обманул нас, разбойник!

Часа через два вдали показались два освещенных окна, силуэты каких-то построек. Я догадался: поселок Лисья.

Не передохнуть ли нам, товарищи? — спросил Дорош.

Едем дальше! Потом трудно будет выйти из теплой избы, — сказал Стибель.

Мы стороной проехали рыбацкий поселок и снова попали на болота, на тонкий ледок, звенящий от дроб­ного перестука копыт.

Еще далеко до Загубской губы Дорош вдруг оста­новил лошадь, передал вожжи Садкову, сказал нам:

Дальше поезжайте одни. А я пойду прямичком. Проверю, как меня охраняет передний край. Не спят ли в такую пору в боевом охранении? *,

Не время выбрали, товарищ старший лейте­нант, — с тревогой сказал Орлов.

Время что надо. В такую пору только и ходят за «языком», засылают к нам лазутчиков.

Вот про это я и говорю, — сказал и осекся Ор­лов.

Ты смотри у меня!.. Ты что думаешь, я могу стать «языком»?

Да разве я это хотел сказать, товарищ старший лейтенант?

Думать надо!.. Доедете до места — пусть ужин приготовят! Приду — всех разбужу!

До ближайшей роты, если идти прямиком по бо­лоту, километров пять, оттуда до КП батальона — еще километров семь. Надвинув треух на глаза, взяв у Ор­лова еще один диск про запас, сунув в карманы по «лимонке», Дорош ушел в ночь, в пургу, все заметаю­щую в этой пустыне, где — хоть глаз выколи — ничего не было видно.

Когда я теперь пытаюсь вспомнить Кирилла Дороша, он мне всегда представляется освещенным лу­чом моего карманного фонарика, сутулящимся в своем ватнике, с автоматом за плечом, идущим навстречу восьмибалльному ветру.

Уже поздно ночью мы въехали в Загубскую губу. На открытой местности пурга ревет особенно сильно. Губа — широкая, в несколько километров, не видно соседнего берега, нигде ни огонька. В какую сторону ехать — неизвестно, лошадь давно сошла с дороги, за­несенной снегом, и мечется то влево, то вправо.

Выручает нас Иван Садков. По примеру Дороша, он тоже то и дело спрыгивает с дровней и ищет кну­товищем на льду следы от полозьев. Ведь за день в обе стороны через Свирь проходят десятки саней.

Вскоре дорога найдена, и наша лошадка прямичком несет нас в Новоладожский канал, а там и до Ниж­ней Свирицы недалеко.

Уже в четвертом часу утра, продрогшие, голодные, мы вваливаемся на КП второго батальона. Шумейко и комиссар Николаев бодрствовали, ждали нас. Шу­мейко очень был недоволен выходкой Дороша. Пока нам готовили завтрак, он нервно шагал по комнате, ломая себе пальцы, все время говорил:

зоз

Ну зачем вы его одного пустили в такую ночь? Ведь замерзнет. Может угодить в лапы немецких раз­ведчиков.

Он когда-нибудь попадется, — сказал Никола­ев. — Дурацкая у него привычка — в непогоду идти ночью к соседям, проверять надежность боевого охра­нения.

Стибель пояснил мне:

Когда боевое охранение открывает огонь на шум, который Дорош поднимает где-то близко от него, он кричит: «Кирилл Дорош идет!» Огонь прекращает­ся, и он идет через проход на переднем крае. То-то бывает там смеху и шуток!

Ему все шуточки да хаханьки! — гневно прого­ворил Шумейко.

А в этих болотах без этих самых шуточек мож­но умереть с тоски, — сказал Стибель.

Дорош появился около пяти утра. Все мы, конечно, очень обрадовались его благополучному возвращению. Сразу как-то стало весело за завтраком. Дорошу при­несли гармонь. Он рванул мехи и запел свои любимые украинские песни. Знал он их действительно про­пасть! ..

Рассказ этот о поездке на «пятачок» к Кириллу Дорошу пролежал у меня незавершенным двадцать семь лет — с ноября 1941 года. У меня тогда уже возник ряд вопросов, и я решил, что мне следует еще раз съездить к балтийцам. Их как раз в это время вы­вели на отдых в рыбацкий поселок, и это было нетруд­но сделать. Но пока я собирался в поездку, случилось несчастье с Дорошем.

Однажды, когда Дорош проводил в бараке занятие со своими разведчиками, над поселком появился не­мецкий самолет. Летчик покружил над банями и, не найдя здесь ни военных объектов, ни чего-либо другого, заслуживающего внимания, дал очередь из крупнока­либерного пулемета. Так просто, от скуки или огорче­ния.

Надо же было, чтобы одна пуля пробила стенку барака и угодила Дорошу в коленную чашечку!

Обидное это было ранение!..

Дороша увезли в госпиталь, ампутировали ногу,

Я пытался найти Дороша в госпиталях в пределах армии, но его быстро эвакуировали в глубокий тыл — говорили, в Челябинск.

Рассказ остался незаконченным. Для этого была еще причина. На Свири назревали серьезные события: готовилось наступление у Онежского озера для оттяж­ки из района Ладоги сил противника, нацеленных на соединение с немецкими войсками, рвущимися к Свири от Тихвина. Я занялся более срочными и злободнев­ными делами.

Как-то зимой 1968 года, перебирая папки с неза­вершенными по тем или иным причинам военными рассказами, я вспомнил события далеких дней войны 1941 года и решил попытаться найти Кирилла Дороша. Тогда же я получил письмо от Стибеля из Архангель­ска.

«Да, о Кирилле Дороше, — писал Стибель. — Он был тяжело ранен с самолета в рыбачьих избах Лисьей, — это недалеко от того места, где он выкинул номер, когда на лошади мы возвращались с Вами с переднего края. После госпиталя Кирилла демобили­зовали. Он как будто работал секретарем райкома в Челябинске. Бывают же и в мирное время фиртюклясы!.. В 1951 году я был в Челябинске, а о Кирилле узнал в поезде, после отъезда из Челябинска.

Желаю Вам успехов в Вашей работе, а для моряч­ков выкройте толику времени».

Значит, Дорош после демобилизации так и остался жить в Челябинске!

Я написал письмо в Челябинский обком партии с просьбой сообщить мне адрес К. Дороша. Ответа долго не было. Тогда я написал Стибелю в Архангельск с надеждой, что, может быть, он знает более точные сведения о Дороше. Но Стибель, оказывается, переехал в другой город, и письмо мое вернулось назад.

Я позвонил поэту Всеволоду Азарову, давно свя­занному с моряками-балтийцами, рассказал ему о сво­ей беде и попросил помочь мне найти кого-нибудь из 3-й морбригады: не сыщется ли адрес Дороша здесь, в Ленинграде?..

Азаров ответил мне через день:

П Георгий Холопов

Адреса Дороша среди моряков никто не знает. Но кое-кто из знакомых мне дал телефон и адрес члена совета ветеранов. Может быть, он чем-нибудь будет тебе полезен?

. — Кто же это?

Фамилия его Ратнер. Слыхал ты про такого?.. Правда, говорят, он воевал в третьей морбригаде очень короткое время и многого, наверное, не знает.

Ратнера? — спросил я. У меня даже перехва­тило дыхание.

Ну да, Ратнера. Звать его Владимир Семенович.

Ты не ошибаешься — Ратнера?

Именно Ратнера! У меня записан его адрес и телефон. Возьми карандаш... Ленинград, Чайковского, тринадцать, квартира один.

«Невероятно, — подумал я, — каждый день про­хожу мимо этого дома, когда иду в редакцию — она находится тут же, за углом».

Записав адрес и телефон Ратнера, я спросил:

Как же он оказался жив? Ведь он умер от ран в ноябре или в декабре сорок первого года? ..

Кто — Ратнер? .. Значит — воскрес! А может быть, это совсем и не он, позвони ему и узнай.

Я повесил трубку и долго ходил сам не свой.

Позвонить Ратнеру я решился только на другой день.

Да, это я, — ответил на мой вопрос Владимир Семенович, когда я спросил, не он ли командовал ро­той на правом берегу, в устье Свири, осенью 1941 года.

Вечером же я был в гостях у Ратнера.

Признать в Ратнере того лейтенанта с усиками, которого я видел летом 1941 года на Тулоксе, было не­возможно. Передо мной сидел пожилой человек с се­дой головой, недавно перенесший одновременно ин­фаркт сердца и легкого. На пенсии Ратнер Вот уже третий год.

Беседу с Ратнером я начинаю с вопроса о послед­нем бое, когда его тяжело ранило.

Помню ли я этот бой? Помню. Но до определен­ного момента. Дорош дрался слева от меня. Мы уже изгнали немцев со второй линии траншей в их обороне, когда к ним пришло подкрепление. Нам же неоткуда его было получить. Тылы — далеко. Тогда я приказал

своим отойти на первую линию, чтобы не попасть в окружение. Я успел разрядить в наступающих нем­цев весь диск автомата и почувствовал что-то липкое на бедре. В бою, в горячке, ведь на первых порах не чувствуешь ранения! Потом у меня вдруг онемела пра­вая рука! Не опустить руку! Кто-то подбежал ко мне, оттянул руку вниз... В это время что-то липкое я по­чувствовал на левом плече... В глазах у меня помут­нело, я их стал тереть изо всей силы, но это не по­могло. Я уже ничего не видел..„ Потерял сознание и дальше ничего не помню...

Владимир Семенович достает из комода папку с разными документами, протягивает мне справку из госпиталя. Там написано, какие у него были ранения: осколочное ранение правого бедра, сквозное пулевое ранение левого бедра, пулевые ранения правого и ле­вого плеча.

Мы долго молчим. Я спрашиваю:

Скажите, Владимир Семенович, а вы знаете, что были ранены в самый что ни на есть неподходящий момент, когда и рота Дороша, и ваши два взвода по­лучили приказ отходить на «пятачок»?

Нет.

А вы знаете: чтобы вынести вас с поля боя, Дорош вынужден был снова контратаковать немцев?

Нет. И этого я не знаю.

Я перелистываю страницы своего фронтового днев­ника, читаю:

«В последнюю минуту был ранен лейтенант Рат- нер. Раненого командира до половины пути донес боец Ткач, но попал в полосу артиллерийского и миномет­ного огня, а потом под обстрел автоматчиков. Ратнер находился в большой опасности. Чтобы спасти Ратнера и Ткача, Дорош контратаковал немцев, а в это время санинструктор, комсомолец Василий Вабик, взяв с со­бой четырех бойцов, под градом пуль подполз к ране­ному лейтенанту и вынес его с поля боя. У Ратнера было много пулевых ран, и он истекал кровью. Вабик остановил ему кровь, а потом вместе с другими ране­ными повез в санчасть...»

Ратнер долго молчит, опустив голову.

Ткач, Ткач? *. Да, да, я хотя смутно, но

вспоминаю этого храброго матроса. И Бабика тоже! Он был самый молодой в роте Дороша.

Вам об этом тоже ничего не было известно?

Нет. Ничего. А вы знаете, где была на первых порах наша санитарная часть?.. В рыбацких банях на реке Лисья. Это в двенадцати — пятнадцати кило­метрах от «пятачка» Дороша.

Знаю. Я бывал там. В поселке останавливался Киров, когда приезжал на охоту.

Совершенно верно. — Ратнер вздыхает. — Смо­трите, сколько нового я узнал от вас! Спасибо, что на­вестили меня. Мне приходится встречаться с ветера­нами морбригады, но из нашего батальона никого пока что не видно. Надо найти и Ткача, и Бабика, и если они живы, то хотя бы через двадцать семь лет побла­годарить их; может быть, нам даже удастся встре­титься? .. Хотя, как вы видите, я никуда не могу вы­ехать, вынужден сидеть в этой комнате...

Я рассказываю Ратнеру про ранение Дороша в по­селке Лисья.

Да, храбрый он был человек! Храбрейший! — говорит Ратнер и чему-то улыбается. — Но озорник!

Я, кажется, напал на след Дороша. Когда най­ду его — сообщу.

Его давно ищут наши ветераны. Как вам уда­лось?

У меня есть письмо Стибеля. Помните такого?

Петра Александровича? Начальника штаба вто­рого батальона?

Он самый! — Я достаю письмо Стибеля, где он пишет о судьбах моряков своего батальона, в том числе и о Дороше. Сам же часто болеет в последнее время, дают себя знать ранения и контузии.

Скажите, Владимир Семенович, а вы помните, когда вы пришли в сознание?

Очень смутно. Кажется, это было на катере. За мной из Нижней Свирицы приезжал Шумейко. В медсанбате мне дали стакан спирта, я выпил и снова потерял сознание. А этим воспользовались наши ме­дики, всего искромсали. Говорят, и до и после опера­ции был на краю смерти, никто не верил, что я оста­нусь в живых. Тогда-то, видимо, решили в бригаде, чтб я умер.

А что было потом?

Меня эвакуировали в Вологду, потом — на Урал, Провалялся я по госпиталям около пяти месяцев. По­сле выздоровления мне дали направление на Сталин­градский фронт, там я командовал батальоном морской пехоты. Потом служил в Главном штабе Военно-Мор­ского Флота СССР. Но об этом вам, должно быть, не так уж и интересно? ..

Нет, почему же!.. Но прежде всего меня, ко­нечно, интересуют события на Свири. Это мне ближе, я ведь три года пробыл на Свирском участке фронта, до полного освобождения Карелии.

А вообще-то я артиллерист, — говорит Ратнер.— Участник финской войны тридцать девятого года. По­сле войны был приписан к Кронштадту. Когда нача­лась Отечественная, я стал командовать зенитной ба­тареей на одном из фортов. Но вот вскоре начала фор­мироваться третья морская бригада. Меня взяли туда командиром стрелкового взвода. В бригаду в основном шли добровольцы с кораблей и из школы оружия. Народ лихой, огневой, — да вы их сами видели в тяже­лые дни лета сорок первого года.

Да, хорошо помню моряков на Тулоксе, — го­ворю я.

Ратнер загадочно улыбается.

А в сущности, я человек самой мирной профес­сии, — говорит он. — Военным ведь я стал только на финской. До этого и после Отечественной войны, вплоть до моего инфаркта — с девятьсот тридцатого по шесть­десят пятый год — был учителем в школе глухонемых. Да, да, не удивляйтесь! — Ратнер улыбается, увидев изумление на моем лице. — Что-нибудь вам говорит такая специальность, как логопед, дефектолог? .,

Воспитатель детей с дефектами речи?

Совершенно верно! — подхватывает Ратнер. — Логопедия — наука, изучающая различного рода не­достатки речи, методы их предупреждения и лечения.

Ну, а как сложилась судьба Кирилла Дороша? На­шел ли я его?

Ответ из Челябинского обкома партии хотя и при­шел не так скоро, но был обнадеживающим. Чтобы

найти Дороша, работникам обкома пришлось наводить справки чуть ли не во всех районах области. Правда, самого Кирилла они не нашли, но через его дядю, че­ловека очень старого и хворого, узнали его адрес. Кирилл Дорош живет в Белоруссии, в Новогрудском районе, в Любченском поселковом Совете, в деревне Скрышево.

— Наконец-то нашел Дороша! — обрадовался я и тут же написал письмо в поселковый Совет.

Но и оттуда ответа долго не было, а когда он при­шел, то глубоко опечалил меня. Сведения Стибеля о Дороше были не совсем точны.

«Да, живет в деревне Скрышево гражданин Ки­рилл Ефимович Дорош, — писали мне, — но не 1912, а 1897 года рождения. К тому же он в Отечественной и гражданской войнах не принимал участия. Второй фамилии Дорош Кирилла на территории Любченского поселкового Совета не имеется».

Радость моя, оказывается, была преждевременной. Найти балтийца Кирилла Дороша мне пока так и не удалось.

Но мне верится: он найдется!

Я еще услышу его голос с хрипотцой: «Кирилл Дорош идет!..»

Теберда, август 1968 г.

Венгерская повесть

1

Почему мы выбрали именно этот дом, не позво­нили в соседний?.. Из-за Ференца Листа. Из раскры­той форточки неслись звуки Шестой венгерской рап­содии. Никто из нас троих не в силах был пройти мимо.

Открыла дверь не слишком симпатичная старуха. Она долго смотрела на нас оценивающим и ощупываю­щим взглядом. Разговор о квартире повел Миша Па­нин, он хорошо знал немецкий.

Старуха сразу же предупредила Мишу: дом у нее семейный, порядочный и она не позволит нам водить к себе всяких шлюх и устраивать пьяные оргии,

Панин вспыхнул:

Не путаете ли вы нас с немецкими офицерами?

Старуха лениво махнула рукой:

Ах, все вы одинаковы! Офицер есть офицер!

Мы уж хотели уйти, но в это время игра оборвалась

и в дверях парадной появилась молодая женщина, дымя сигаретой в длинном мундштуке. Мило улыбаясь, она пригласила нас в дом, старательно проговорив по- русски :

По-жа-луй-ста! — И тут же скороговоркой по- венгерски : — Теззёк, Теззёк!

Ее появление все и решило.

Мы поднялись по пяти ступеням и остановились на лестничной площадке. Старуха как-то ловко забе­жала вперед и преградила нам дорогу в раскрытые двери. Нет, так-то просто, за здорово живешь, она не хотела впустить к себе в дом первых попавшихся квартирантов. Она могла выбирать: все офицеры штаба и политотдела нашей 9-й Гвардейской армии с утра бродили по этому тихому городку в поисках жилья.

Старуха спросила:

Вы, конечно, захотите и столоваться у меня?

‘— Желательно, но не обязательно, — ответил ей Володя Семанов. Он тоже хорошо знал немецкий.

Продукты будут? — уже по-русски спросила ста­руха, на этот раз обратившись ко мне.

Будут, будут! — с готовностью ответил я, чтобы отвязаться от нее. — У нас офицерский паек. Деньги у нас тоже есть, мамаша. Кое-что прикупим и на ба­заре.

Старуха вдруг рассмеялась, хлопнула по-приятель­ски Панина по плечу. Он на какую-то секунду обомлел от неожиданности. Перейдя на немецкий, старуха стала ему рассказывать:

До вас тут жил ваш старшина. Сейчас, кажется, воюет в Будапеште. Скажешь ему: «Павел, нет сахару, нет масла». Он скажет: «Ладно-ладно, мамаша, сего­дня принесу». И забудет!.. Я так и звала его: «Стар­шина Ладно-ладно!» Не придется ли вашего друга звать «Капитан Будет-будет?»

Мы все тоже рассмеялись. Это как-то разрядило об­становку. Я сказал:

Нет, мамаша, не придется. Ни в чем не будете нуждаться.

Он у нас самый главный! Он и очень богатый! — вполне серьезно и доверительно сообщил старухе уже по-русски Миша Панин. Она все прекрасно поняла, и в дальнейшем уже не было никакой необходимости изъясняться с нею по-немецки. — Мы находимся на иждивении капитана, — продолжал Панин, — ив об- щем-то довольны своей судьбой. Надеюсь, и вы не бу­дете обижены.

В этом городке Панин сдал мне свои полномочия «казначея», и мне теперь предстояло заняться хозяй­ственными делами, заботиться о нем и Семанове. Мы втроем жили коммуной, денежное довольствие и офи­церский паек у нас шли в общий котел.

Старуха с уважением посмотрела на меня и отошла от двери, пропустив нас в коридор. Мы сняли шинели и вошли в столовую.

Старуха удалилась, а молодая женщина, ее невест­ка Эржебет, с которой мы познакомились, шутливо представив друг друга, все так же мило улыбаясь, стала водить нас по квартире.

Домик с улицы хотя и выглядел не таким уж боль­шим, но в нем, кроме обширной столовой, было еще три просторные комнаты. Просторными были и кухня, и ванная, куда мы тоже заглянули. Квартира была хорошо распланированной, уютной. Все здесь сверкало чистотой, во всем чувствовался порядок.

Под большим секретом и с каким-то озорством Эр- жебет показала нам и «мамину кладовую» в конце коридора. Две верхние полки в ней были уставлены банками с консервированными фруктами, ниже вы­строились банки с вареньем, еще ниже — бутыли с фруктовыми соками. На свисающих с потолка крю­ках висели колбасы и окорок, связки лука, чеснока, перца, а на полу стояли раскрытые мешки с мукой и сахарным песком, початками кукурузы и другим доб­ром.

«Так уж чертовой старухе нужен наш паек!» — с неприязнью подумал я, хотя, конечно, надо было счи­таться с тем, что война еще продолжалась, в каких-нибудь семидесяти километрах, в Будапеште, шли тя­желые бои.

Все это мама заготовила с осени. Венгры набивают свои кладовые раз в год. Правда, хорошо иметь продукты под рукой, не бегать по магазинам?..

Эржебет повела нас и во дворик.

Он был крохотный, по нему разгуливало пять круп­ных несушек во главе с красавцем петухом.

Иногда к завтраку вам будут и свежие яички! — Эржебет взяла с подоконника коробку из-под мон­пансье, бросила курам горсть крупы.

Нет, нет!—стали было мы втроем протестовать, но Эржебет перебила нас:

Вы поменьше обращайте внимания на маму, и все будет хорошо. А теперь идите за своими вещами, я затоплю ванну.

Она повязала голову косынкой, надела фартук и принялась растапливать колонку в ванной.

Мы вернулись в дом, занятый нашей редакцией в конце этой же улицы, нашли там среди походных пожитков, сваленных во дворе вперемежку с типограф­ским инвентарем, свои помятые чемоданы и вскоре постучались в двери нашего нового пристанища.

В столовой стояли две тахты. Эржебет велела нам

взять третью из кабинета. Она достала из шкафа осле­пительной белизны постельное белье, шелковые одеяла.

Примите душ и отдыхайте с дороги, — сказала Эржебет. — Я займусь обедом. Шандор уже знает о ва­шем приезде, обещал сегодня прийти вовремя.

Мы приняли душ — горячий, настоящий, в свер­кающей кафелем ванной.

Впервые за четыре года войны мы лежали и на настоящей постели. Хрустели простыня, пододеяльник, наволочка, шуршало шелком одеяло. Все казалось нам чудом.

Разбужены мы были в пятом часу. За окном уже смеркалось. Январский день, известно, короток. Раз­будил нас сам хозяин дома, Шандор.

Мы перекинулись с ним несколькими фразами и как-то сразу подружились.

Одевшись, застелив постели, мы пошли в кабинет, а женщины стали накрывать на стол.

Шандор сказал, что и он, и Эржебет очень нам рады и что они постараются сделать все, чтобы наше пребы­вание у них в доме было для нас приятным.

Вы поселились у честных людей, чувствуйте себя как в собственном доме.

И Шандор, и Эржебет потом то же самое много­кратно повторяли за обедом. Видимо, они как-то хо­тели сгладить впечатление, оставшееся у нас от утрен­ней встречи, которую нам устроила старуха.

Впервые за годы войны мы сидели за хорошо сер­вированным столом, ели необычайные венгерские блю­да, пили венгерские вина, а потом слушали венгерские песни, которые с удовольствием исполнял для нас Шандор под аккомпанемент сидящей за роялем Эрже­бет.

Да, это был приятный, незабываемый вечер. Мы в полную меру и в первый же день познали всю пре­лесть венгерского гостеприимства.

А с утра пораньше, наскоро позавтракав, мы с Ми­шей Паниным кинулись на вокзал, чтобы уехать в Бу­дапешт.

Еще в дороге с далекого севера на юг мы были столько наслышаны о боях в Будапеште, что, обосно-

вавшись неподалеку от венгерской столицы, стреми­лись скорее побывать на ее улицах, увидеть эти бои собственными глазами. Ведь все эти годы войны, вплоть до освобождения Карелии, мы провели в лесах, где и деревню-то редко встретишь. Бои в городе — это ново для нас, и пока наши войска подтягивались в Венгрию, нам, военным корреспондентам, хотелось уже иметь какое-то представление о них. Мы были уверены, что нашу 9-ю Гвардейскую армию тоже бросят в бой за Будапешт.

Станция была забита воинскими эшелонами. На платформах — танки, орудия, «катюши». Вот прибы­вает еще один, составленный из вагонов венгерских, румынских, французских, итальянских, немецких и еще бог знает каких, и из них, как горох, высыпают наши солдаты — с шумом, смехом, игрой на гармош­ках. Все в полушубках или в ватниках, а здесь уже сравнительно тепло, тает снег.

Не проходит и каких-то десяти минут, как на пер­вую платформу подходит местный поезд из Дебрецена. Он весь облеплен людьми. И на крышах народ. У всех громадные узлы с постелями, громадные мешки, гро­мадные корзины, у многих клетки с курами.

Шум и гвалт неимоверный. Чувствуется, что это несчастные эвакуированные, возвращающиеся домой.

На крыше вагона, у которого мы стоим, вскоре остается дама в котиковой шубе, с тремя роскошными чемоданами. Посадить-то ее на крышу в Дебрецене посадили, а спустить бедняжку на землю здесь не­кому, хотя она истошно кричит, просит помощи.

Из вагона выходит человек в гражданском — в ве­ликолепном драповом пальто, в велюровой шляпе, в черных очках. На рукаве у него красная повязка: «Полиция». Мы ему показываем на даму, мечущуюся на крыше. Он равнодушно проходит мимо, махнув ру­кой, но потом возвращается к нам, предлагает купить какие-то самодельные портсигары. Мы благодарим его и снова указываем на даму, мечущуюся на крыше. Он тяжело вздыхает и просит нас пойти вместе с ним.

Втроем мы кое-как ссаживаем даму в котиковой шубе с ее тяжелыми, точно набитыми камнями, чемо­данами.

Дама нас горячо благодарит, достает три пачки сигарет, протягивает их полицейскому.

Полицейский, расплывшись в улыбке до ушей, галантно раскланивается, даже приподнимает свою роскошную велюровую шляпу, и тут же, без тени сму­щения на лице, предлагает нам эти сигареты... за де­сять рублей.

Я сую ему деньги в карман, разрываю пачку, жадно затягиваюсь сигаретой. Сигарета дрянь, хотя и называется «Принцессой». Но и за них спасибо. Не надо будет хоть в Будапеште курить махорку.

И мы на ходу садимся в тронувшийся поезд.

Не успеваем мы в Будапеште выйти с Западного вокзала, как нас сразу же окружает толпа человек в двадцать. Со всех сторон тянутся руки:

— Сигарет, сигарет!..

Я достаю пачку «Принцессы», она тут же опусто­шается.

Просят и хлеба — тут мы можем протянуть только сухарь и бутерброд, запасы у нас скромные.

Молодой человек со вздернутыми от холода пле­чами, в рваной курточке, сразу же начинает грызть сухарь, подставив под него посиневшую ладонь, а дру­гой, пожилой, которому достался бутерброд с сыром, завертывает его в носовой платок, прячет в карман.

Оба они на какое-то время становятся нашими гидами, к счастью пожилой совсем даже неплохо го­ворит по-немецки, так что Панин может свободно с ним объясняться.

Сперва мы идем по проспекту Терезы, потом — проспекту Эржебет, потом сворачиваем на улицу Ки- рай.

Вдоль тротуаров — сугробы снега, на мостовой — убитые лошади, разбитые грузовики, немецкие и наши пушки и танкетки, гильзы от снарядов, мотки провода, сваленные столбы и газетные киоски.

Уличные бои здесь на всем оставили след. Каждый дом брался приступом. Всюду видны проломленные снарядами стены, развороченные витрины магазинов, снесенные балконы, а то и сожженные дома. Уму не­постижимо, как все это потом будет восстановлено!..

Мы спускаемся в один из бункеров. Топится «бур­жуйка». Вокруг сидят и стоят детишки и старухи. У всех почерневшие от копоти, холода и голода лица* Цо этим бункерам можно ходить долго, они чуть ли не все соединены в сплошное подземелье Будапешта. Но в них душно, неприглядно, долго не походишь. К тому же нечем помочь всем этим несчастным людям.

Да, нам жаль, конечно, что в Будапешт мы попали только через несколько дней после окончания боев в Пеште. Бои теперь перекинулись в западную часть города — Буду, отделенную от Пешта Дунаем. Там окружена большая группировка противника, которую немецкое командование пытается спасти. Бои в Буде идут круглосуточно. Вот и сейчас оттуда доносятся пулеметные очереди, дробь автоматов, разрывы сна­рядов.

Но по Буде стреляют где-то рядом и из Пешта. Мы идем на звуки выстрелов, попрощавшись с нашими ги­дами.

Мы пытаемся пройти к артиллеристам в районе моста Эржебет. Отсюда огонь по Буде ведут прямой наводкой. Но саперы преграждают нам путь: набереж­ная в районе моста сильно обстреливается из королев­ского дворца, оттуда охотятся и немецкие снайперы. Саперы рекомендуют пройти соседними с набережной улицами к Парламенту, а то и к острову Маргит, где тоже стоят наши артиллеристы, но там как будто безо­пасней.

Мы старым путем направляемся к Западному вок­залу, минуем улицу Ваци, сворачиваем то на одну, то на другую улицу, пока не оказываемся на площади Кошута, перед зданием Парламента. Посреди площади стоит полная динамики скульптурная фигура полко­водца Ференца Ракоци. Да и Парламент производит сильное впечатление. Он громаден, весь утыкан шпи­лями, большими и малыми башенками, во всем его облике чувствуются неповторимые черты восточного стиля, он по-своему красив, хотя война и его не поща­дила: то здесь, то там на фасаде виднеются следы от снарядов и мин, двери распахнуты, на ступенях лест­ницы валяются мотки провода, стреляные гильзы, ящики из-под снарядов, какое-то тряпье, а вдоль фасада лежат разбитые машины, танкетки, орудия, трупы лошадей.

Где-то за Парламентом раздается оглушающий залп орудий, и мы с Мишей Паниным направляемся на огневые позиции наших артиллеристов. Выходим на берег Дуная. В скверике стоит целый дивизион сто­двадцатидвухмиллиметровых орудий. Их стволы на­правлены на Цитадель на горе Геллерт и на королев­ский дворец.

Дунай выглядит печально — с низко нависшей над рекой дымкой тумана, с ледяными заторами у погру­женных в воду взорванных пролетов когда-то знаме­нитых будапештских мостов. Самый крупный из них — мост Маргит — находится в сотне метров справа от нас. Его немцы взорвали еще 4 ноября, среди бела дня, за два месяца до подхода наших войск к Дунаю, — вместе с часовыми, пешеходами, стайками школьников, воз­вращавшихся в Буду после занятий, вместе с курсиро­вавшими в обе стороны трамваями, автобусами и авто­мобилями. Погибло тогда много народу.

Остальные мосты немцы разрушили, когда наши войска 18 января овладели Пештом. Мосты были подо­рваны в одну минуту. Строили же их, как нам расска­зывали Эржебет и Шандор, многие годы.

Миша Панин, о чем-то размышляя, смотрит на часы.

— Общее впечатление мы как будто о Будапеште уже имеем, — говорю я, догадываясь, что пора при­няться и за работу — день короток.

Оказаться одними из первых в Будапеште и вер­нуться с пустыми руками?.. Нет, это не в традициях сотрудников нашей редакции. Народ у нас был раз­ный, но трудолюбивый, каждый все интересное и цен­ное тащил в газету. А того и другого здесь-то, в Буда­пеште, должно быть много.

Для начала мы с Мишей Паниным расходимся в разные концы набережной. Он идет к саперам, я — к артиллеристам.

Жизнь в доме Шандора была не из легких. Семью раздирали противоречия.

Тяжелее всех приходилось Шандору. Он любил Эржебет, но почитал и мать. К тому же в какой-то мере был от нее зависим. На старухе, женщине силь­ной, властной, оборотистой, держался весь дом. У нее были связи, она за продуктами ездила далеко, пропа­дая из дома на несколько дней. Ехала на крыше вагона, в кузове переполненной машины, шагала десятки ки­лометров от деревни к деревне по грязи, в непогоду, что-то меняла, что-то продавала.

Эржебет — полная ее противоположность — была беспомощна в житейских делах. Если Шандор с мате­рью в далеком прошлом были выходцами из дерев­ни, — у матери и сейчас сохранялись там еще какие- то связи, — то Эржебет происходила из интеллигентной семьи, прожившей всю жизнь в столице. Она была хо­рошо воспитана, думала продолжать свое музыкаль­ное образование, прерванное войной. Ежедневно по не­скольку часов она просиживала за роялем. Обычно Эржебет делала это в середине дня, когда квартира была уже прибрана и обед готов. Приодевшись, как в праздник, покуривая сигарету, она закрывалась в ка­бинете и самозабвенно играла.

Старуха ненавидела рояль за то, что он занимает чуть ли не половину кабинета сына, ненавидела не- весткину игру, от которой у нее болела голова. Если б она могла, то давно бы раскрошила рояль топором. Им она владела играючи. Сама рубила дрова. Этим же топором рубила курам головы, когда привозила их из Кечкемета. Эржебет при этом всегда убегала к со­седкам Паолине и Марике. Она не могла видеть кровь, ей становилось плохо.

Да, это было хрупкое, нежное, славное создание — Эржебет!

Была ли она красавицей?.. Нет, красавицей ее не назовешь. Но в ней было столько женственности, столь­ко обаяния, что никакая красота не могла бы их за­менить. А если к этому еще прибавить ее доброту, ее участливое отношение к людям, ее доверчивость!..

Ненавидя Гитлера за все те беды, которые он при­чинил венграм, она все свои симпатии к нашей стра­не, к нашей армии перенесла на своих квартирантов — советских офицеров, окружив их таким вниманием и заботой, какие не всегда встретишь и в собственном доме. Она была уверена, что только наш народ может сокрушить гитлеризм.

Если в первое время, вечерами, придя из редакции и поужинав, мы занимались чем хотели — кто читал, кто играл в шахматы, кто слушал музыку — и кабинет со столовой превращались в своеобразный клуб, то вскоре эти вечера мы стали использовать более целе­сообразно, по инициативе Эржебет превратив «клуб» в «университет».

Как настоящая патриотка, Эржебет хотела, чтобы и мы поближе узнали ее страну, ее народ. Знакомство наше с Венгрией она, конечно, начала с музыки, и в первую очередь с Ференца Листа, зная, как его любят у нас в стране. Творчество Листа многообразно. Он писал во многих жанрах. Эржебет знакомила нас с его произведениями для фортепьяно. Она исполняла его сонаты, этюды, почти весь музыкальный цикл «Годы странствий». Особенно же вдохновенно она играла вен­герские рапсодии Листа, и с исключительным мастер­ством — Вторую, Шестую, Двенадцатую, которые мне приходилось слышать в исполнении многих известных советских пианистов, — тут я мог сравнивать...

По достоинству оценили мы и вечер, посвященный Ференцу Эркелю, современнику Листа, его сподвиж­нику. Эркель — создатель венгерской национальной оперы, автор «Ласло Хуняди», «Банк-бан» и других крупных музыкальных полотен. Он тоже показался мне знакомым, но уже по «цыганской» музыке и на­певам.

Когда Миша Панин сказал об этом Эржебет, она возмутилась.

— Нет, дорогой капитан, — ответила Эржебет, — это венгерская музыка в стиле «вербункош», народная музыка. Цыгане-музыканты своим бешеным ритмом исполнения разве могут передать всю красоту венгер­ской музыки? Они играют как «разбойнички». Нет, вы не знаете настоящего «вербункоша», вы путаете его с цыганской ресторанной музыкой.

И тут она стала исполнять нам венгерские народ­ные песни, народные танцы в стиле настоящего «вер­бункоша».

Мы сидели затаив дыхание. Для нас, не специали- стов-музыкантов, это было открытием.

Сегодня Эржебет расплакалась, не вышла к обеду и целый день была грустна.

Вечером, за чаем, я спросил у нее:

Эржебет, может быть, вы скажете, что случи­лось? Может быть, мы сумеем вам помочь?

Нет, капитан, это трудно сделать.

Выведать у нее тайну мне удалось лишь на сле­дующий день. Оказывается, Эржебет каким-то неве­роятным путем получила письмо от сестры, живущей в Вуде. У сестры Юлии трое детей, про судьбу ее мужа Эржебет ничего не известно: может, он убит, может, попал в плен, — но сестра с детьми голодает, и она не знает, как их выручить из беды. Когда еще восстано­вят хоть один из взорванных немцами мостов через Дунай, наладится связь с Будой! К тому же там еще идут бои.

Панин в этот день дежурил в редакции, и мы с Се- мановым предложили Эржебет свои услуги.

Мне все равно надо было завтра снова ехать в Бу­дапешт. На этот раз моим напарником мог быть Воло­дя. Ехать вдвоем — всегда надежнее. Заодно мы попы­таемся пробраться в Буду, отнести голодающим детям продукты. Хоть так отблагодарим Эржебет за ее забо­ту о нас.

Эржебет собрала посылку, вложила туда письмо* Чтобы удобнее было ее нести, я сунул посылку в веще­вой мешок. Она еле-еле уместилась в нем.

Утром за нами заехал Василий.

Когда после завтрака мы уже собрались в дорогу, нас на лестнице догнала старуха. В руках у нее был небольшой сверток.

А вот это передайте от меня лично, — попроси­ла она. — Тут сладости детям.

Никому из нас не хотелось развязывать мешок, и Семанов запихал сверток в карман шинели.

Мы сели в кузов «студебеккера». Эржебет, улы­бающаяся, счастливая, пожелала нам «]о иШ» — сча­стливого пути.

Кбвгбпбт, ко82бпбт! — поблагодарили мы ее.

Сладости, сладости не потеряйте!—грозно крикнула старуха, когда машина тронулась.

Мы их съедим, зачем же терять! — ответил ей Семанов.

Старуха погрозила нам пальцем, как школьникам.

Часа через полтора мы были в Будапеште. Конеч­но, эти семьдесят километров можно бы проехать по прекрасной асфальтированной дороге и намного быст­рее, но то и дело путь нам преграждали колонны плен­ных. Они производили тягостное впечатление, как вся­кие пленные. Были здесь немцы из «будайского кот­ла», но много было и салашистов, и просто граждан­ских лиц, обманутых призывами «оборонять Будапешт до конца».

Недалеко от набережной, перед мостом Франца- Иосифа, мы вылезли из кузова машины и Василия ото­слали назад.

Хотя Пешт был очищен от гитлеровцев около двух недель назад, появляться на набережной было еще не­безопасно. Окруженные по ту сторону Дуная в районе горы Геллерт и королевского дворца, немцы держали левый берег под огнем. Следы жестоких боев — вывер­нутую мостовую, разнесенный в щепки газетный ки­оск, разбитую пушку, расстрелянный танк, зияющие провалы в стенах домов — можно было увидеть на ка­ждом шагу. Здесь никто ничего пока не пытался убрать.

Только тут, спустившись по каменным ступеням лестницы на нижнюю набережную, мы с Семановым поняли, какую трудную миссию взяли на себя. Кроме того, что берег обстреливался, на Дунае шел сильный ледоход.

Но делать было нечего, мы принялись осматривать лодки, лежащие на берегу и на проезжей части берега под мостом. Видимо, лучшие из лодок были уведены немцами, здесь же валялся всякий хлам: одни лодки были изрешечены осколками, на других не было ни весел, ни досок для сидения.

Мы уже пришли в отчаяние, вернулись из-под мо­ста на открытую часть берега, как вдруг меня оклик­нули.

Я поднял голову.

У парапета верхней набережной, опираясь на пал­ку, стоял кто-то из наших военных. Вот он помахал мне рукой. Кто это? Я вгляделся в незнакомца и, ко­нечно, сразу же его узнал. Старшина Михаил Решкин!

Чуть поодаль стояла его группа армейских развед­чиков.

Мы взяли за лямки наш вещевой мешок и подня­лись с Володей наверх.

Решкина я знал едва ли не с первых дней войны, много раз писал о нем и был, конечно, рад встрече с ним. Знал его и Володя.

Было Решкину что-то около, тридцати лет, — воз­раст несколько великоватый для разведчика. Он был нетороплив в разговоре, рассудителен в решениях. Ни­чего такого не было во всем его облике залихватского, молодецкого, что обычно отличает разведчика от дру­гих солдат.

Когда и где мы с вами встречались в последний раз? — Решкин усердно тряс мою руку, не выпуская ее из своей широкой ладони. Плащ-палатка небрежно была наброшена на его плечи.

Я начал было вспоминать, но Решкин сам подска­зал:

На Свири, летом прошлого года, на переправе. Не собираетесь ли теперь, товарищ гвардии капитан, форсировать Дунай?

К нам подошли остальные разведчики, поздорова­лись.

Да, нам надо попасть в Буду, — уклончиво от­ветил я. — Кажется, не сегодня-завтра там закончатся бои, а?.. Какие у вас, разведчиков, прогнозы?

Насчет сроков не скажу, но попариться немцам в «котле» малость еще придется. А там — и сами лап­ки подымут! Так, что ли Петр?

Так точно, товарищ старшина, — подал голос один из стоящих позади меня разведчиков.

Я обернулся. И его тоже узнал! .. Петр Никодимов, дружок Решкина. Остальные солдаты мне были незна­комы, наверное новички.

А вам зачем в Буду? — спросил Решкина Воло­дя Семанов.

За опытом! Пока не скисли в резерве! — Решкин вопросительно посмотрел на Володю, на меня. — На лодке, что ли, собираетесь махнуть на тот берег?

На лодке. Нам нужно на южную окраину Буды. От переправы, говорят, это очень далеко, надо делать большой крюк, — ответил я. — Лодку вот только нам не подобрать!

С ума сошли! — искренне вырвалось у Решки- на. Он даже пристукнул палкой о землю. — Да вас сразу же опрокинет! Смотрите, какой ледоход. И водо­вороты вон какие у мостовых ферм.

Я переглянулся с Володей. Потом еще раз посмо­трел на реку. Пожалуй, Решкин прав. Опрокинет нашу лодку! А мы ведь не такие уж знатные пловцы, чтобы выбраться из ледяной воды.

Пошли! — решительно сказал Володя.

Мы направились с Решкиным верхней набережной в сторону переправы, вспоминая о боях в карельских лесах.

Но не успели мы пройти и полпути до моста Эр- жебет, как нас обстреляли из пулемета. Стреляли с той стороны Дуная — не то из крепости с горы Геллерт, не то с южного крыла королевского дворца, возвышаю­щегося на высоком берегу Вуды.

Мы залегли за какой-то башенкой. Набережная, в разных концах которой можно было видеть с десяток наших солдат, мгновенно опустела. Не успел скрыться только ездовой со своей телегой. Лошадь убило, а его самого ранило в ногу. Ездовой отполз к угловому дому, где его подхватили артиллеристы, внесли в какой-то магазин.

Я стал осматриваться вокруг. Судя по трем прича­лам у нижней набережной, к которым вела каменная лестница, мы скрывались за башенкой пассажирской пристани. Вторая такая же башенка была метрах в ста впереди по берегу. Отделяется берег от трамвайных путей металлической оградкой, за оградкой — мосто­вая, за нею — шестиэтажные дома с выбитыми окнами, разбитыми витринами магазинов.

Сидеть за башенкой нам, наверное, предстояло дол­го. Разведчики достали кисеты.

Не вовремя, дьявол, начал стрелять. Так, пожа­луй, и к вечеру не доберемся до переправы! — Решкин нетерпеливо чиркнул спичкой, дал прикурить мне, за­курил сам.

Пожалуй, так и случится, — согласился сидев­ший на корточках Петр Никодимов.

В это время, откуда ни возьмись, у изрешеченной

пулями и осколками снарядов рекламной тумбы по ту сторону мостовой появилась женщина в черном, с на­брошенным на голову клетчатым пледом, и мальчик лет десяти, в рваной курточке, в коротких штанишках.

Мы невольно вздрогнули.

Я встретился с настороженным взглядом Решкина.

Интересно, что они высматривают? — спросил он, положив палку рядом с собой.

Женщина и мальчик то прятались за тумбу, то вновь показывались. Мальчик в чем-то горячо ее убе­ждал, но женщина, видимо мать, крепко держала его за руку.

Эй, вы! — привстав на колено, крикнул Реш- кин. — Уйдите отсюда! Убьют!

Тут мы стали кричать чуть ли не все, и женщина с мальчиком снова спрятались за тумбу. Но вскоре они опять показались. На этот раз мальчик вырвался из рук матери и стрелой пронесся по трамвайным путям к телеге.

Дюрка, Дюрка! .. — неслось ему вслед.

Мальчик упал на колени, в руке у него блеснул

кухонный нож. Он, видимо, собирался отрезать кусок конины. Убитые лошади сразу же разделывались на улицах голодающего Будапешта.

Над телегой просвистела короткая пулеметная очередь, ударив по последним, чудом уцелевшим вит­ринам первого этажа. Со звоном посыпались осколки стекла.

Мальчик юркнул под телегу.

Убьют мальца! — Решкин швырнул цигарку в сторону, вскочил и в развевающейся плащ-палатке, пе­ремахнув через невысокую, по пояс, металлическую оградку, оказался рядом с телегой.

Над телегой просвистела вторая очередь. С высо­кого будайского берега хорошо просматривалась на­бережная, и фашистский пулеметчик теперь держал убитую лошадь на прицеле. Когда одна из пуль удари­ла по грядку телеги и расщепила его, мальчик закри­чал, выскочил из-под телеги и заметался вокруг нее. Но тут Решкин свалил мальчика на землю и прикрыл своим телом. Над ними просвистело несколько новых пулеметных очередей.

Потом пулемет замолк. Стало тихо-тихо. Только

где-то далеко, в северной части Буды слышался треск автоматов. Решкин поднял голову и, схватив мальчика за руку, прибежал к нам.

Привалившись к башенке, мальчик горько запла­кал. Плакала его мать у рекламной тумбы.

Володя Семанов торопливо полез в карман за плат­ком. Такие сцены он переживал тяжело. Сказывалась долголетняя работа в московском детском журнале, который он редактировал до войны, общение с детьми, ну и тонкий настрой души.

Но вот что прослезился Решкин, грозный Решкин, один из лучших разведчиков нашей армии — это было невероятно!..

В мирное время Решкин работал штукатуром. И не просто штукатуром!.. Достигнув совершенства в сво­ем деле, Решкин искал новое в работе и нашел его в архитектурной штукатурке и в лепке. Начал с пустя­ков, с рисунка. Рисовал что попадется под руку. По­том — стал лепить. Неразлучный друг Решкина Петр Никодимов как-то мне рассказывал, что из глины он лепил такие красивые фигуры — было одно загляде­нье. Решкину уже поручали сложные работы, в город­ском театре он отделывал фасад замысловатой лепкой, когда началась война.

На фронте Решкин стал разведчиком. Сперва ря­довым, потом разведчиком высокого класса. С группой захвата, темными ночами, чаще всего в ненастную по­году, он шел в поиск или в разведку боем. У него было особое задание! Пробравшись в оборону противника, Решкин, в отличие от своих товарищей, действовал только увесистой палкой и арканом. От его сноровки и сметки в конечном счете зависел успех разведки. Подкараулив где-нибудь в траншее фашиста, Решкин оглушал его палкой, накидывал на него петлю, связы­вал по рукам и ногам и, взвалив «языка» себе на спи­ну, приносил в расположение части. На его счету од­них офицеров было двенадцать.

Я услышал голос Решкина:

— А малец-то голоден, ребята. И мать голодна.

Петр Никодимов тут же, без лишних слов, скинул с плеча вещевой мешок, вытащил килограммовую бан­ку мясных консервов и протянул мальчику.

Прокопченный в дымном чаду бункеров, где всю

эту голодную военную зиму скрывались жители вен­герской столицы, мальчик вытер кулаком слезы, взял банку, повертел в руках и, убедившись, что она совсем целая, вернул ее сержанту: в разоренном Будапеште такие консервы стоили много тысяч пенге.

Решкин взял банку у Никодимова и положил маль­чику на колени. Сказал по-отечески:

Бери, бери! Сегодня мы обойдемся и без кон­сервов.

Мальчик, хотя и не понимал по-русски, но догадал­ся, что говорит этот усатый советский солдат. Он рас­терянно стал озираться по сторонам, потом что-то крикнул по-венгерски, поднял банку над головой, по­казал матери. Женщина вновь заплакала. На этот раз, видимо, от радости.

Скинул с плеча вещевой мешок сидящий позади нас молоденький солдат, достал буханку хлеба, полос­нул по ней финским ножом и протянул половину мальчику.

Мальчик вопросительно посмотрел на Решкина.

Бери, — сказал Решкин, — бери, раз дают.

Развязал свой мешок другой солдат. Он протянул

мальчику два больших куска рафинада.

Женщина у рекламной тумбы что-то крикнула сво­ему Дюрке. Но и без объяснений мальчика мы поняли, что она велела ему поблагодарить русских солдат.

А благодарить было рано.

Еще один из разведчиков протянул мальчику плит­ку шоколада, другой — кусок колбасы.

Мальчик отказывался, благодарил и всем низко кланялся.

Ну-ну, чего там, — сказал Решкин и поправил съехавшую на его глаза кепку. — Бери, раз дают.

Вдруг Володя Семанов, отвернувшись от меня, су­дорожным движением полез в карман шинели, выта­щил старухин сверток, тоже сунул мальчику в руки.

Молодец, Володя! Я только хотел тебе ска­зать. .. — расчувствовавшись не меньше его, проговорил я. Но тут же ахнул про себя: что мы скажем грозной старухе? .. Съели сладости? .. Потеряли? . . Если бы я только знал все последствия Володиного поступка! . •

«Конечно, сверток можно было и не отдавать маль­чику, — подумал я, — его и так одарили сверх меры.

Но в этом душевном порыве нужно и наше участие, тем более что рядом с нами лежит еще туго набитый мешок с продуктами, пусть даже чужой...»

Но размышлять на эту тему мне долго не при­шлось, потому что по набережной пробежали связисты, распутывая на ходу катушки с проводом, по ним за­строчил немецкий пулемет с будайского берега. А по­том из-за углового дома появились наши артиллери­сты. Под пулями врага они выкатили две пушки и в каком-то сумасшедшем темпе раз двадцать прямой наводкой ударили по целям на той стороне Дуная.

Не дожидаясь окончания поединка, Решкин сказал:

— Подъем, братцы! — И первый встал, опершись на свою увесистую палку.

Вместе со всеми встал и мальчик. Он подходил к каждому и, грустно улыбаясь, с каким-то виноватым видом, пряча глаза, протягивал свою худенькую, поси­невшую от холода руку.

Решкин нагрузил мальчика подарками своих раз­ведчиков, но подарков было так много, что они выва­ливались у него из рук. Тогда на помощь пришел Ни­кодимов. Он проводил мальчика до рекламной тумбы.

А мы, вместо того чтобы идти к переправе, у ко­торой виднелась громадная очередь — тысячи солдат, сотни танков, пушек, машин и даже телег, и хвост оче­реди доходил чуть ли не до моста Эржебет, — повер­нули за Решкиным обратно к мосту Франца-Иосифа. Теперь Решкина не страшили ни стремительный ледо­ход, ни водовороты у взорванного моста. Он торопился попасть в Буду.

Мы спустились на нижнюю набережную. (После войны на этом месте откроют матросский ресторан. Летом здесь будет совсем весело, когда на берегу рас­ставят столики под тентами.) Разведчики Решкина выволокли из-под проезжей части моста все лодки, на­ладили три из них, и мы поплыли по Дунаю. Ширина его в этом месте метров 300—400. Это была самая страшная в моей жизни переправа через реку. Думаю, что и у других тоже.

Вернулись мы из Будапешта поздно вечером, на по­путной военной машине, продрогшие и голодные. Нас в доме ждали с тревогой. Потому все несказанно были рады, увидев нас живыми и невредимыми. Старуха на радостях даже приготовила нам яичницу сверх ужина. Как премию! Всеми наша поездка в Буду оце­нивалась как подвиг. Прибежали поздравить нас с бла­гополучным возвращением и Паолина с Марикой.

Они видели Юлию! — то и дело причитала Эржебет, пододвигая нам то одно, то другое блюдо.

Мы рассказали, какими нашли ее сестру и детей в бункере дома, где они прятались. Дом полуразру­шен, полуразрушена и квартира, хотя она менее по­страдала, чем соседние квартиры на этаже. Рассказа­ли, как мы помогли сестре Юлии перенести вещи из бункера, немного прибрать комнаты и обосноваться в них. Бои в этом районе утихли и, надо надеяться, боль­ше не возобновятся.

Но весь этот вечер был испорчен старухой! Она вдруг спросила:

А почему Юлия перечислила в письме все про­дукты и ни слова не пишет о сладостях? .. Не ответила и на мою записку? ..

~ Ну, наверное, забыла написать в спешке, — раз­драженно ответила ей Эржебет.

Нет, она не могла забыть! — Старуха подозри­тельно посмотрела на меня и Володю.

Володя решил сострить: .

А мы съели сладости!

А записку? .. Где записка? .. Тоже съели? . .

Никакой записки там не было, — ответил Во­лодя, все более ожесточаясь.

Как не было?! — взорвалась старуха.

А вот так и не было! ..

Тогда мне пришлось вмешаться в этот спор и рас­сказать про мальчика Дюрку, которому Володя отдал сверток со сладостями.

Старуха пришла в страшное негодование. Я думал, что ее хватит удар.

Мои сладости отдали какому-то мальчишке? .« Да черт с ним, с этим мальчишкой! .. Мало ли голод­ных мальчиков в Будапеште! ,. Разве для этого я дала вам сладости! .. Там были конфеты, там был сахар! •« Вы знаете им цену в Будапеште? ..

Мама, мама! — пытались успокоить ее Шандор и Эржебет, готовые от стыда провалиться сквозь землю.

Но успокоить старуху было не так просто! Она не считалась ни с сыном, ни с невесткой, ни с нами.

Я возьми да и скажи:

Завтра, мама, вам в троекратном размере бу­дут и сахар, и конфеты!

Старуха расхохоталась:

Это обещает «Капитан Будет-будет»!.. Ждать мне три года! ..

Она отшвырнула ногой стул и ушла.

Мы все некоторое время просидели молча, подав­ленные случившимся, а потом пожелали друг другу доброй ночи.

Но когда Семанов погасил свет, раздался тихий смешок Панина:

Ну как, попало вам? ..

Да, чертова старуха испортила всем настрое­ние, — с негодованием проговорил Володя. — Не съехать ли нам с квартиры? .. Я лично больше не могу видеть нашу «маму».

Пожалуй, Володя прав, — согласился я. — Да­вайте с утра походим по городу, поищем другую квар­тиру.

Нет, этого мы не можем сделать, — сказал Миша.

Почему? — спросил я.

А потому, что обидим и Шандора, и Эржебет, Что подумают соседи? .. Русские сбежали из дома Шандора, значит им не сладко пришлось там. Начнут­ся суды и пересуды.

Так что же нам делать? .. И дальше терпеть старуху? — в гневе спросил Семанов.

Тише! .. Да, терпеть! — уже спокойнее прогово­рил Миша. — Теперь уж недолго. Не сегодня-завтра будет покончено с «будайским котлом» и наша армия двинется вперед. Не вечно же нам сидеть в резерве? Нашей армии уготована особая задача.

Ты, может быть, хочешь сказать, что мы еще с удовольствием будем вспоминать эту чертову ста­руху? — спросил Володя.

— А кто ее знает. — Миша рассмеялся.

Уйти из дома мы, конечно, не ушли, но стали при­ходить намного позже обычного. Чтобы не слыть «Ка­питаном Будет-будет», а тем более «Ладно-ладно», я слетал в Кишкунфеледыхазу и привез кое-какие про­дукты. А через несколько дней и Володя, и я уехали в части 4-й Гвардейской армии, которая вела тяжелые бои с немцами на правом берегу Дуная.

Когда мы вернулись, в доме был порядок и покой. Старухи не было. Старуха уехала на неделю погостить к сестре в Дебрецен.

То-то радости было в доме!

Снова вечерами мы собирались после ужина в ка­бинете, снова проходили занятия в нашем «универси­тете». Но теперь в нем больше и чаще звучали стихи, чем музыка.

Эржебет знакомила нас с поэзией Венгрии.

Если мы как-то еще были знакомы с творчеством Шандора Петефи и Йожефа Аттилы, то Ади, например, был для нас открытием, не говоря уже об Араня.

Даже в подстрочном приблизительном переводе сти­хи всех этих выдающихся революционных поэтов Вен­грии звучали превосходно. Это была мужественная, гражданская поэзия.

Музыка и поэзия привели нас к истории Венгрии. История эта была многовековой, героической. Похо­зяйничали тут и римляне, и гунны, и германские пле­мена, и турки. Особенно долго длилось владычество турок, захвативших Венгрию в середине XVI столетия. Целых полтора века! Это был самый мрачный период истории Венгрии, преданной баши-бузуками огню и мечу.

Для более глубокого изучения Венгрии, ее куль­туры нам не хватало одного — знания венгерского язы­ка. Ту же самую трудность в изучении нашей страны испытывала и Эржебет, хотя у нее в семье немного понимали по-русски. Этим они были обязаны «Старшине Ладно-ладно», который прожил у них больше месяца. Судя по рассказам, это был славный малый, к тому же хороший шахматист. «Ладно-ладно» он говорил не только старухе, но и своим бойцам, которые с утра пораньше уже наведывались к нему.

Мы стали изучать венгерский, Эржебет — русский. К ней потом подключился и Шандор. Через некоторое время на «огонек» стали приходить и Паолина с Ма­рикой. Руководил уроками Миша Панин, в молодости он несколько лет преподавал русский в школе.

А мы в свою очередь прилежно учились венгерско­му у Эржебет. В помощь ей Шандор принес из Управы венгерско-немецкий и венгерско-русский словари. Мы даже завели себе тетрадки и «словники»: записывали и заучивали главным образом те слова и выражения, которые могли бы нам понадобиться в повседневном обиходе. Венгерский — необыкновенно трудный язык, непохожий на большинство европейских. Он относится к семье угро-финских языков; хотя, как говорила Эр­жебет, связь между венгерским и финским оборвалась так давно, что уже почти ничего не осталось общего.

Из нас троих лучше всех венгерский усваивал я. Может быть, это объяснялось тем, что в венгерском языке много турецких слов. А я в детстве жил в Баку, в первых двух классах изучал арабский, а потом семь лет — азербайджанский, который во многом схож с ту­рецким.

Очень скоро я уже понимал, что говорят в семье Шандора, и если не все, то хотя бы смысл разговора.

Вернувшаяся из Дебрецена старуха с большой подо­зрительностью следила за моими успехами. Она впол­не серьезно говорила, что я никакой не русский, а чи­стый венгр, «венгерский шпион», чем немало нас поте­шала, особенно Эржебет.

Да, мрачная была старуха.

2

Но, невзирая на «университет», на музыкальные и поэтические вечера, мы томились от пребывания на­шей «девятки» в резерве Ставки. Мы часто думали, по­чему бы нашей армии не прийти на помощь 2-му и 3-му Украинским фронтам, которые ведут кровопро­литные бои с противником, окруженным в «будайском котле», или же с его пехотными и танковыми дивизия­ми, пытавшимися деблокировать этот «котел» из районов Комарно и озера Балатон?

Ответа мы не находили потому, что не знали пла­нов и замыслов Ставки — ни ближних, ни дальних.

Но нам, журналистам, все же было легче, мы часто выезжали в действующие части Украинских фронтов, были в курсе происходящих событий.

Труднее приходилось полкам и батальонам, рас­квартированным в десятках маленьких венгерских го­родков на левобережье Дуная. Ни учебные занятия с напряженной программой, ни самодеятельность, кото­рыми там хотели занять досуг молодых солдат, не мог­ли спасти положения. Фронт манил, фронт звал, он был рядом, оттуда в тихую погоду можно было слы­шать артиллерийскую канонаду. Особенно трудно было с новичками первого года службы. Их в резерве обуял страх: а вдруг война закончится без них (а дело шло к этому, все это прекрасно понимали) и им не придется принять участие в походе на Берлин?

Некоторое успокоение в частях наступило после взятия Буды, полного освобождения Будапешта, когда «девятка» наконец-то была передана из резерва Став­ки в распоряжение командующего 2-м Украинским фронтом Р. Я. Малиновского. Это случилось 17 февра­ля. Но, к сожалению, этот перевод ничего не изменил в судьбе армии: она хотя пребывала теперь в резерве фронта, но по-прежнему располагалась в тех же вен­герских городках.

Судьба «девятки» всерьез стала тревожить всех у нас в армии. «Девятка» — армия была особая, воздуш­но-десантная. Народ в ней был золотой, отборный, гра­мотный, почти все комсомольцы. Тут каждый успел уже проявить себя в боях — в десантах или в на­земных на других фронтах — или же мечтал об этом.

Я и мои товарищи Панин и Семанов очень горди­лись своей «девяткой».

И было чем гордиться, имея на четвертом году войны такую армию, к тому же полного состава, что уже было большой редкостью. Здесь в ротах было по 140—150 человек. Вместе с приданными частями в «девятке» насчитывалось что-то около 80 тысяч че­ловек.

Это была грозная сила. Армия прорыва, штурмо­вая армия!

Я был свидетелем того, как солдаты 37-го корпуса, приданные летом 1944 года Карельскому фронту, взла­мывали оборону финнов на Свири. Это была незабы­ваемая картина! ..

Загрузка...