ДВЕ СТАРУШКИ стыдились того, что сделало с ними время: своей сутулости, морщин, шарканья, трясущихся рук.
Когда им случалось взглянуть друг на друга, они опускали глаза и старались как можно меньше разговаривать.
Они одевались в темноте, никогда больше не заглядывали в зеркало.
Если же ночью, увидав во сне что-нибудь приятное, одна из них обнимала другую, та — если не спала в это время — отодвигалась на край постели, как можно дальше, и лежала там, в мертвом молчании, с ледяными ногами.
Они стыдились знакомых. Они стыдились того, что в обозримом будущем им предстояло сделаться больными развалинами. А более всего они стыдились того, что им предстояло умереть, и стыдились всей сопутствующей этому суеты: заключения о смерти, обряжания, выноса тела, отпевания, всхлипов, погребения. Всех этих посторонних людей рядом с их остывшими телами.
При мысли о том, что им предстоит все это, их пробирала дрожь.
По большей части они молча сидели в своей большой сумеречной комнате и без конца пытались припомнить что-нибудь светлое. Но чувство стыда мешало им. Они вздыхали и покашливали. Порой одна из них начинала тихонько плакать.
Другая не решалась ее утешать. «Я уж и забыла, как это делается, — думала она, — еще натворю чего».
Одна из них находила отвратительным то, что они так стыдятся друг друга, и кроме того, самое чувство отвращения было ей ненавистно в самой себе.
Что касалось другой, то она предпочла бы родиться собакой, из тех, что живут не более десятка лет, или бабочкой. «А еще лучше было бы, — думала она, — если бы люди были совершенно другими существами, когда мне пришлось родиться одной из них».