— Вы просто свалились мне на голову вместе со своим отделом. И я иногда просыпаюсь со странным ощущением, что со мной происходит то, что в эту минуту происходит с вами.
— Да. И у меня то же ощущение. Точно не недели прошли с тех пор, как мы познакомились, а годы.
Они разговаривали в Лоскутове — Петр Андреевич впервые пригласил Машу к себе.
— Вот так я и живу, — сказал он, показывая ей свою кое-как прибранную квартиру, в которой вопреки его усилиям чувствовалась неустроенность одинокого человека. — Вы не думайте, что у меня всегда такой беспорядок. Сейчас моя Ольга Ипатьевна больна, а то она со мной обращается строго. Требует, например, чтобы дома я ходил в мягких туфлях. И восхитилась, когда один шотландец, войдя с улицы, снял с ботинок тоненькие галоши. Даже сказала: «Вот это человек!»
— И была совершенно права, — откликнулась Маша, вынимая из сумочки другую маленькую прозрачную сумочку, в которой лежали хорошенькие домашние туфли.
Зато в полном порядке было все, что относилось к музыке, прекрасный новый проигрыватель и пластинки в конвертах, аккуратно стоявшие в камерах полированного низкого шкафа.
— Вы любите музыку?
— Да, очень.
— Тогда мы с вами как-нибудь непременно поедем к Поповым. Это мой любимый дом со студенческих лет. Ирина Павловна, мать Верочки, преподает в Гнесинском и устраивает у себя музыкальные вечера. Помните, я говорила вам о Верочке Поповой?
— Помню. Она замужем за Ватазиным.
— Да. У них я тоже бываю, но редко. А кстати, почему вы однажды назвали его беднягой?
— Как его здоровье?
— Он поправляется. Так почему же?
— Что же хорошего? Три инфаркта.
— Нет, вы думали о чем-то другом.
Коншин смутился.
— Давайте-ка лучше ужинать.
Она посмотрела на него, поджав губы. Он опустил глаза.
— Ну хорошо. Только позвольте мне сегодня быть хозяйкой, — сказала она, когда Коншин принес из кухни белую скатерть. — Не нужно ничего убирать со стола. Вы ведь дома не обедаете?
— Иногда. По субботам.
— А завтракаете и ужинаете на кухне?
— Да.
— Вот и мы пойдем на кухню. Есть мне не хочется, а чаю выпьем. Приготовить нам что-нибудь?
— Да. Начнем с устриц и бордо, а потом, пожалуйста, приготовьте мне салат и филе соус мадера.
Она улыбнулась.
— А не угодно яичницу с колбасой? У вас есть колбаса?
— Ветчина.
— Еще лучше.
— М-да, — задумчиво сказал он, глядя, как она ловко накрывает на стол, разбивает и размешивает в стакане яйца. Она вопросительно посмотрела. — Нет, ничего, ничего...
— А теперь вернемся к Ватазиным, — сказала Маша, когда яичница была съедена и они пили чай. — Я жалею Верочку.
Коншин промолчал.
— Полно, я же все знаю. И не только я. У этой вашей Кременецкой странная черта: она не только не скрывает свои романы, а, напротив, рассказывает о них на всех перекрестках. Закройте рот — дружески посоветовала она Коншину, глядевшему на нее с изумлением. — Очевидно, ей хочется, чтобы весь мир знал о ее победах. Верочка говорила, что когда Кременецкая была вашей любовницей, об этом тоже все знали. И жалели, потому что вас любят в Институте. Ах, боже мой, да что же вы так смутились? — спросила Маша с досадой. — Мне хочется помочь Верочке, и я решила, что вы, может быть, посоветуете что-нибудь как... Ну, словом, как специалист по Кременецкой.
Коншин не мог удержаться от улыбки.
— Ну вот! Вы уже смеетесь, хотя, в сущности, все это совсем не смешно. В самом деле, — рассуждала она, — вы вон какой здоровый и крепкий и можете одним ударом сбить с ног человека, а Георгий Николаевич рыхлый, слабый, близорукий и выглядит в своих очках с толстыми стеклами старше своих лет, а ведь ему только сорок четыре. Вы, может быть, легко прошли через эту, ну, скажем, любовь, не знаю уж, что там у вас было.
— Нет, трудно.
— Тем более. Даже вам было трудно! А Георгий Николаевич... Ведь ему в буквальном смысле грозит верная смерть. Вы даже представить себе не можете, как он мучается. — Она помолчала. — Они оба мучаются. Георгий Николаевич потому, что таится и убежден, что Верочка ничего не знает. А она — потому что знает и боится, чтобы он, боже сохрани, не догадался об этом.
— И ревнует? — спросил Коншин.
— А как вы думаете? Но изо всех сил старается не показать. И ведь они любят друг друга. Но они уже девять лет женаты, в отношениях близости что-то теряется, и мужчина, мне кажется, чаще, чем женщина, невольно начинает томиться, тосковать. Мы с Георгием однажды говорили об этом, разумеется, отвлеченно, без имен и даже, как ни странно, почти без слов. Мы как бы обменивались мыслями. И вот что я услышала в этом разговоре: «Ведь никто не страдает оттого, что я близок с другой. Неужели у меня нет права на «свое», на ту долю полной свободы, которую мне подарила судьба? Подарила или наказала — кому, в конце концов, до этого дело?» Конечно, он так себя спрашивает только в полной уверенности, что Верочка ничего не знает.
— И что же вы ему ответили?
— Я только дала ему понять, что ему надо рассказать жене все без колебаний и размышлений. Но вам я могу сказать, что виноваты, мне кажется, оба.
— Почему?
— Потому что все началось задолго до Кременецкой. Оба, не задумываясь над своими отношениями, как бы привычно «принимали» друг друга. Дни летят, повторяются, отщелкиваются, как на счетах, — и нет ничего легче, как просмотреть поворот. Ну, а что представляет собой ваша Кременецкая? Что она за человек?
— Она прежде всего женщина, а потом уже человек. Проходя мимо нее, мужчины оглядываются, это я замечал много раз.
— Так хороша?
— Да не так уж и хороша, однако оглядываются. И больше того: как будто заставляют себя отрывать от нее глаза.
— И ей это нравится? Впрочем, оставим это, — вдруг быстро сказала Маша. — Дайте мне сигарету. Я редко курю, а сейчас захотелось.
Они закурили.
— И простите, — она слегка побледнела, — это было бестактностью, что я стала расспрашивать. Я вижу, что вам неприятно. Больше не буду.