62

«Москвич» останавливается у бывшего купеческого дома в Лоскутове. Хозяин открывает сам — он в пижаме, и они просят его одеться. Может быть, когда он надевает свою ослепительно белую рубашку, его руки немного дрожат. Впрочем, он спокоен. Но ярко-голубые глаза как бы подернуты дымкой. Короткий двухминутный разговор. Осколков зовет мать..

— Я уезжаю, мама, наверно, надолго. В кабинете на моём столе лежит папка, передай ее, пожалуйста, Врубову. И никому другому. Институтские дела, — поясняет он непрошеным гостям.

— Ясно, — отвечает первый, а второй как эхо повторяет: «ясно». — Впрочем, вы скоро вернетесь домой.

— Да?

— Часа через два-три.

Но он возвращается позже. В большом здании на Петровке он поднимается на четвертый этаж, холодно поблескивают панели, одна белая дверь повторяет другую, сияют ослепительной чистотой пол, потолок и стены, коридор кажется бесконечным.

В самом обыкновенном маленьком кабинете начинается подробный разговор — без сомнения, он записывается, потому что, подводя итоги, Осколкова просят подписать протокол. Его настойчиво просят припомнить тот вечер или другой, того человека или другого. Вероятно, его снимают — и едва ли фотографии удаются, он удивительно непохож на себя. Оказывается, он способен похудеть в течение получаса. Оказывается, полная достоинства осанка, которую он носил, как носят изящно сшитое пальто, может слететь, как слетают под ветром осенние листья.

Когда он жалуется на забывчивость, ему напоминают. Когда он отказывается признать свою подпись на документах, расписках, ему предъявляют неопровержимые данные экспертизы. Ему предлагают чай, бутерброды. Он отказывается.

— Еще рано, в это время я никогда не ем.

Но проходит еще два часа, и он пьет холодный чай и ест бутерброды. Платком он вытирает пот на высоком выпуклом лбу. С двумя следователями он поднимается на восьмой или девятый этаж. В крошечном просмотровом зале ему показывают фильм. Зачем? Может быть, чтобы убедить его в полной осведомленности — из немалого числа серьезных обвинений он в некоторых решительно отказывается сознаться.

Человек в глухой маске, закрывающей его лицо, кроме глаз, показывает шулерские приемы. Молодые руки, молодой убедительный голос. Сперва быстро, как это происходит в игре, потом медленно, чтобы стало ясно, как же все-таки это происходит. Но что это? На экране вдруг появляется столовая карельской березы с удобными креслами-стульями, внушительным буфетом, на котором стоят хрустальные вазы в серебре, китайские тарелки, фужеры из цветного стекла. На столе вино и закуска, во главе стола — сдержанно улыбающийся, в изящном белом костюме хозяин с колодой в руках, окидывающий гостей снисходительным взглядом.

Кадр останавливается, следователь называет гостей одного за другим — фамилия, кличка — и умолкает, услышав негромкое хриплое: «Довольно».

— Может быть, в самом деле довольно?

Снова лифт, на этот раз вниз, — и Осколков в огромном светлом кабинете. Длинный стол крестообразно соединен с другим, для совещаний, еще более длинным. Навстречу встает еще не старый высокий человек в генеральском мундире. Разговор поразительно откровенный.

— Пожалуй, некоторое время мы еще не стали бы беспокоить вас по причине, о которой нетрудно догадаться. Ваша квартира представляет собой центр, в который стекаются люди богатые, у нас это, понятно, нуждается, я бы сказал, в тщательном изучении. Откуда берутся крупные деньги у заведующего мясным отделом в продовольственном магазине или, скажем, у заведующего кладбищем? Судьба подобных людей интересует нас, уважаемый Валентин Сергеевич, и вы, может быть даже не подозревая об этом, помогали нам. Да, помогали. Но вот, к сожалению, ваше положение изменилось. Кто-то помимо нас и независимо от нас узнал о вашем, так сказать, хобби, и это, увы, заставляет нас поторопиться. Так что придется, придется вам закрыть свою квартиру для посторонних. Я полагаю, дальнейших объяснений не потребуется, не правда ли? До поры до времени вы можете вернуться домой, а в дальнейшем... Ну, пока еще трудно сказать.

Пауза.

У Осколкова немеют руки. Сильнее — левая. Плохо.

— Мне еще труднее сказать. Но самое время... И не только сказать, но и рассказать. Сперва о картах. Этот в маске, которого вы мне показали, — Хумашьян. Недурной, в сущности, человек. И кто меня раскрыл — знаю. Он работает у вас: Андоная. Послушайте, я тайно верующий, я молил бога, чтобы меня оставила эта страсть. Если бы мне досталось настоящее дело, а не наш Институт, этот гадючник, где все, кроме немногих счастливых одиночек, хотят съесть друг друга — ведь я бы себя показал. У меня силы много. И горько думать, что злоба, которую я разжигал в себе годами, могла бы обернуться делом, добром.

Он ищет в кармане пиджака валидол. Забыл в пальто. Досадно.

— Я одинок, ни родных, ни друзей. Никого, кроме матери, которую я каждый день своими картами убивал. Вас я не знаю. Но на краю пропасти терять нечего. Вы что же, не видите, что от равнодушия окостеневают люди? От пустоты. И она не стоит на месте. Она рвется вперед, подминает, наступает. Наука. Да что наука? Не только в науке мертвецы хватают и душат живых. Тсс! Молчу. Ни звука, ни слова. Да и жаловаться не на кого — вокруг меня глухо, темно. Только на себя. Вот я сейчас голый стою перед вами, и мне не стыдно, потому что я самый стыд давно потерял.

Ярко-голубые глаза смотрят спокойно, но рука — черт с ней! — онемела.

— А ведь я в детстве любил людей и жалел — вот о чем я вспоминаю с изумлением. Извините, задохнулся.

— Успокойтесь, Валентин Сергеевич. Выпьем чаю. Закурим, помолчим.

— Я спокоен. Так вот, пустота. Ее-то я и пытался заполнить. Чем, вы спросите? Мусором, деньгами. Вот вы, без сомнения, думаете — Институт одно, а катран другое. Да для меня... Я иной катран на наш Институт не променяю. В катранах рискуют, страсть, а в институтах подкованными картами без риска играют. И мы с Врубовым играли подкованными картами, чтобы Коншина убрать, потому что он не хотел встать на колени. Он не ангел, но он — талант, а ведь это опасно! Потому что талант знает, что без порядочности науку двигать нельзя. Он это, может, чувствует и прав, прав! Там, где порядочность и любовь к людям, — нет пустоты. И ему сочувствуют — разумеется, втайне, а мы это сочувствие хотели ободрать, принудить, купить. Может быть, эти дела вас не касаются. Но надо же сказать все хоть единожды в жизни.

Он усмехается.

— И не нужно думать, что теперь это мне дешево стоит. Дорого. Но вы знаете... Ведь у меня вот сейчас стало легко на душе. Как видно, я недаром детство вспомнил. Было же время — лет до пяти — когда я не лгал...

Странный слух разносится по Москве, передается из уст в уста, разрастается, принимает все более отчетливые очертания. Правда ли, что некоего Осколкова, заместителя директора одного из крупных институтов, снимают с работы, потому что за ним числится уголовное дело? Правда ли, что его квартира давно находилась под наблюдением угрозыска? Правда ли, что какой-то человек, обыгранный им, покончил с собой? Об этом говорят в кулуарах. Об этом говорят в университете, в Большой Академии. Об этом говорят — и, кажется, готовится статья в «Литературной газете».

Но может ли быть, что в квартире знатока искусства, русской живописи двадцатых годов, любителя музыки и театра происходили подозрительные сборища, на которых крупно играли? Да не просто играли, а обыгрывали до нитки незнакомых или полузнакомых людей. Истина перемешивается с вымыслом — об Осколкове начинают говорить как о вожаке московских шулеров, как о виртуозе мошенничества, которого знает и уважает весь карточный мир. Необыкновенный факт постепенно приобретает не менее необыкновенную психологическую основу: у него бывают падения и взлеты, однако многолетний опыт не позволяет ему опуститься, он знает, что в этом случае ему придется отказаться от двойной жизни, в которой он находит особенную остроту и прелесть.

Эти предположения принадлежат самым младшим сотрудникам — тем самым, которых Врубов прислал для «укрепления отдела». «Талантливые мальчики», — замечает, оценивая этот психологический анализ, Левенштейн.

Кто знает? Может быть, они правы?

Загрузка...