День был теплый, но ветреный, когда они вышли, еще гнулись тонкие осинки на поляне, за которой начинался лес, а с кленов медленно, нехотя слетали первые листья.
Маша рассказывала, Петр Андреевич слушал ее, бессознательно отмечая в сумерках знакомые места.
— Родители постоянно ссорились, мать, не выдерживая, вцеплялась ему в волосы, он отталкивал ее так, что она летела в другой угол комнаты, и, плюнув, уходил. Причину этих ссор я поняла очень рано — каждый раз упоминалось новое женское имя. Но были и другие причины, из которых главная заключалась в том, что мать была как бы рождена для страданий, а отец — для счастья, которое выражалось в том, что он любил подчинять и подчиняться. Водку и женщин он тоже любил, но это была мелочь, не стоившая серьезного внимания, а главным в жизни было исполнение правил, обязательных для граждан. Он работал в райисполкоме. Правила были записаны где надо, и он наслаждался, наблюдая, чтобы они не нарушались.
...Вот две ели и дуб с мертвой кроной, на котором недавно появился срез с красной отметиной — стало быть, лесники спилят дуб во время очередной санитарной очистки леса. Отметина была чуть видна в полутьме.
— Теперь, когда я оглядываюсь назад, я вижу, что все это было бессознательным сопротивлением. Я не вмешивалась в ссоры между матерью и отцом. Я бессознательно сопротивлялась той атмосфере, в которой они были возможны. Я бессознательно устояла против душевной опустошенности, в которую мать ушла с головой, а ведь она и меня тянула в эту опустошенность. Когда я решилась убежать от нее, это тоже было сопротивлением.
...Вот упавшая поперек, перегородившая просеку сосна — ее почему-то долго не убирают, и Коншину приходится зимой обходить ее на лыжах. Сейчас они перебрались через нее, вдыхая слабый обморочный запах умершей хвои.
— Мама была еще хороша собой, невысокая, стройная, привлекательная. Ни в одной школе она не работала больше года. Она как будто была заранее уверена, что с ней будут спорить, и непременно свысока, чтобы унизить. Только что я привыкала к одной школе, как мама переводилась в другую. Из Углича в Серпухов, потом на юг, в Сухуми. Потом в Батуми. Все, что происходило в каждой новой школе, оскорбляло ее, но не потому, как я поняла в конце концов, что ее не устраивали порядки, а потому, что ее бросил муж и с этим она никогда не могла примириться. О том, что она любит его, я не догадывалась долго и, может быть, совсем не догадалась бы, если бы, когда я была в девятом классе, она не послала ему пальто. Ей хотелось скрыть это от меня, но я случайно узнала. Мы жили на гроши, и она откладывала из этих грошей годами, чтобы послать ему пальто, в котором он ничуть не нуждался.
— Он жив?
— Не знаю. Мама умерла в прошлом году.
Пора было возвращаться, но Петр Андреевич решил дойти до заинтересовавшего его темного пятна, то исчезавшего, то появлявшегося на далеком повороте просеки. Это был человек, как он убедился, подойдя поближе. Маша продолжала рассказывать, но Коншин уже не слушал.
— Ты понимаешь, для меня стало ясно, что в конце концов ее жизнь станет неотвязной частью моей собственной жизни. Но как убежать? У меня дух захватывало, когда я думала об университете. Я с восьмого класса зарабатывала деньги и отдавала матери только половину. А летом нанималась в совхоз — за все бралась, лишь бы заработать. Кончила школу, оставила маме записку, в которой умоляла ее не беспокоиться, и уехала в Москву с двумя платьями, сменой белья и сорока рублями. Подруга, тоже собравшаяся поступать в университет, предложила пожить у родственников, а если сразу не удастся попасть в общежитие, остаться еще на месяц-другой. Я кончила с золотой медалью и могла не держать экзаменов, но на собеседовании чуть не срезалась. Не знала, как ночью определить страны света по звездам.
Человек, стоявший на просеке, почему-то спрятался за деревом, точно поджидая кого-то. Потом вышел, и рядом с ним появился второй. Они стояли, разговаривая, и казалось, что им не было до Коншина и Маши никакого дела. «Повернуть? — подумал Петр Андреевич. — Но что стоит им догнать нас? Это показало бы только, что мы испугались».
Маша замолчала, теперь и она увидела людей на тропинке.
— Кто это?
— Не знаю.
— Повернем.
У нее был испуганный голос.
— Зачем? — Он обнял Машу за плечи, крепко прижал к себе и сразу же отпустил.
Теперь люди на тропинке стояли молча, дожидаясь.
— Закурить найдется? — спросил один.
Второй зажег и погасил карманный фонарик. Коншин молча протянул пачку сигарет. Взяли оба, чиркнули зажигалкой, закурили.
— Кто такие?
А вы кто такие? — спросил Коншин.
«Одного прямым ударом в лицо, другого коленом в пах — и бежать, — лихорадочно стало повторяться в сознании. — Куда? В бузину. (Налево неясно темнела заросль бузины.) Только бы Маша не растерялась».
Второй снова зажег фонарь — казалось, он осматривал Коншина и Машу. Оба они были одеты скромно — Петр Андреевич в старом свитере, Маша в дешевом осеннем пальто.
— Деньги есть? — спросил первый.
— Есть, да не про вашу честь, — дерзко сказал Коншин и, когда тот опустил руку в карман (чтобы достать оружие?), вынул бумажник и швырнул на землю. — Нет денег!
Денег действительно не было. При свете фонаря вор с досадой вывернул бумажник, какие-то квитанции разлетелись. Маша невольно хотела поднять их, но Коншин удержал ее.
— Чего стали? Проходите! — крикнул вор.
— Ты мне не указывай, хайло собачье, — тихо и злобно сказал Петр Андреевич, прибавив длинное ругательство, в котором упоминались и бог, и душа, и мать. — И не кричи, сукин сын, а лучше сам уходи подобру-поздорову.
Маша испуганно потянула его за рукав. Он снова обнял ее за плечи, и они не торопясь пошли дальше. Вслед посыпалась такая же бешеная, но как бы несколько озадаченная ругань.
— Испугалась? — ласково спросил Коншин.
— Господи, как я тебя люблю, — ответила Маша.
Он засмеялся и быстро поцеловал ее.
— Бумажник жалко.
— Новый?
— Нет, старый, но я к нему привык.
— Я подарю тебе новый.
— Спасибо.
Они вернулись по другой просеке, перешли площадку, на которой кружились ночные трамваи, и остановились неподалеку от дачи Осколкова. Там было что-то неладно, смятенье, бестолочь, Шум. «Волга» стояла у подъезда, кого-то выталкивали из дома, и тот — крупный, плечистый человек в распахнутом плаще — сопротивлялся и, невнятно бормоча, почему-то пытался встать на колени. Подъезд был освещен, но лампочка вдруг погасла, хотя никто еще не спустился с крыльца. Но и в Свете уличных фонарей было видно, что человеку, которого тащили, все-таки удалось встать на колени.
— Да где же совесть-то? — вдруг громко, на всю площадь выкрикнул он. — Ведь как же так? Куда же мне теперь? В петлю?
Шофер выскочил, и теперь уже трое или четверо, уговаривая, упрашивая, успокаивая, стащили человека в плаще с крыльца, втолкнули в машину. Двое сели рядом с ним, третий побежал в сторону и пропал за углом. Машина умчалась, все затихло.
— Оч-чень странно, — сказал Петр Андреевич.
Мигом вспомнился ему человек с маленькой стриженой головкой, считавший деньги в столовой Осколкова.
— Какой-то пьяный скандал? — спросила Маша.
— Знаешь, чья это дача?
— Нет.
— Осколкова.
— Как, того самого?
— Вот именно.
— Ну и что же! Он устроил кутеж, кто-то напился, стал скандалить, и его выставили, вот и все.
— Может быть, может быть! Ты не находишь, что у нас сегодня ночь приключений?