Когда собственное решение не помогло во второй, в третий раз, Осколков спросил себя: а нельзя ли отдать это решение другому? В молодости он лечился от бессонницы гипнозом. Почему бы вновь не испытать это средство? Врачи отказывались — страсть к игре не болезнь, это черта характера, а характер нельзя лечить. Он все же уговорил молодого психиатра, и, казалось, наметился успех, но ненадолго. Приходилось мириться с неприятным странным ощущением — на следующий день после сеанса он чувствовал, что кто-то неведомый, неуловимый постоянно находится рядом с ним. К вечеру ощущение проходило, а однажды вместе с ним ушло и хрупкое влияние гипноза.
В прошлую субботу, когда Рознатовский и Хумашьян привезли к нему директора овощной базы, которого они предварительно напоили в ресторане «Варшава», и тот, проигравшись, плакал и, как сегодняшний командировочный, бухался на колени, снова было решено, что это больше не повторится. Не просто решено, а клятвенно, твердо, бесповоротно. Он пошел к матери и сказал, что хочет поклясться ей перед иконой. Мать плакала от радости, слово за словом она заставляла его повторять молитву: «Господи, яви надо мной безграничное твое милосердие. Не погляди на грехи мои ради усердной молитвы моей. Сподоби мне вернуться с бодростью и рвением к труду моему. Преклони людей к доставлению мне покровительства. Милость твоя да посетит меня. Да осенит меня сила неисповедимого креста твоего. Яко твое есть царствие во веки веков отца и сына, и святого духа. Аминь».
Что же заставило его в который раз нарушить клятву? Куда уйти от самого себя?
Жизнь его сложилась удачно. Он всегда добивался своего, и всякий раз это был новый поступок. В молодости его страстью было ломать женские судьбы, но не грубо, а неторопливо, с внезапными уходами и возвращениями, с игрой, которая превращалась в увлекательное, занимательное дело. Несколько раз он принимался составлять список своих женщин, но бросал, не хватало терпения. Случалось, что он отрывал жену от любящего мужа просто потому, что его раздражало зрелище семейного благополучия. Жизнь шла поступательно, перебежками, нападениями, иногда обходами — так он обошел войну, прославившись в тылу как опытный и умелый администратор. Потом начались карты, и он быстро научился ценить наслаждение случайности, опасности, риска. Один поступок следовал за другим, играя, он не узнавал себя, он стремительно преображался.
Тогда дело было не только в деньгах — в «крае». За картами он ежеминутно стоял «на краю», и надо было уметь не сорваться. Потом пришли деньги, и он полюбил их за легкость, с которой они ему доставались. Он купил дачу, стал приобретать редкости, драгоценности, холсты — денег было много, и надо было воспользоваться ими умело. Так началась двойная жизнь, бесповоротно его захватившая.
Что привлекало его в ней? Свобода. Поле действия необозримо раскинулось перед ним. Он не знал и не мог вообразить себе никого, кто решился бы на такое мужество двойного существования. Теперь он был «на краю» не только за картами — ежедневно и ежечасно.
Тогда-то и ворвался в его жизнь весь сброд шулерского мира. Но он никогда не запутывался, он держал этот сброд в подчинении. На него снизу вверх смотрели все эти рознатовские и хумашьяны. Его дача была не грязным катраном, в котором обыгрывали доверчивых «лохов». Обыгрывали и у него, но только в тех случаях, когда попадался «жирный лох» и в крупной «выдаче» не было сомнения. Здесь почти всегда играли без шулерских приемов. Здесь мастера с полувековым стажем показывали свое неистощимое искусство. Сюда приходил знаменитый Алексеев, который всю жизнь уходил от полиции и милиции и уже не играл — тряслись руки, — жил за счет шулеров, пообещав им огромное наследство. Здесь на кон ставились десятки тысяч, и сам хозяин не раз проигрывался до последней пятерки»…
Но годы шли, и он устал. В газетах стали появляться статьи, которые по касательной задевали его. «У них свои клички, свой язык — деньги они называют «баб-катти» или «воздухом». Проигрываясь дотла, они говорят, что «нечем дышать». Они объединяются в компании. Они играют в бильярдных, на вокзалах, в аэропортах. Летом — на берегу Москвы-реки, на Ленинских горах, с окружной дороги сворачивая в лес. Они пользуются условными знаками. Время от времени представители шулерских компаний из разных городов собираются — это называется «академия». Обсуждаются организационные вопросы, показываются новые приемы обыгрывания, распределяются «зоны влияния»...»
У Осколкова немели руки, когда он читал эти статьи.
Давно пора было прислушаться к своей усталости, к своей тревоге. Но вот оказалось, что на это не было сил. Оказалось, что он не может справиться с собой, как он умел справляться с другими. Куда же кинуться, где искать спасенья? Сознание обреченности было в отмене двойной жизни, в однозначности, и эта однозначность могла — так ему казалось — вернуться к нему только в одном случае: если бы он стал директором Института. Идея пришла издалека, со стороны. Идея пришла от затрудненности дыхания, от неполноты «оперативного простора». И в Институте всегда шла игра, но тесная, томительная, продолжавшаяся годами. Теперь она получила новое назначение, новый неожиданный смысл. Когда он станет директором, расстояние от тайной жизни разбогатевшего шулера до нового высокого положения станет невообразимым, беспредельным. В его руках окажется громадное дело, которому он отдаст всю энергию, все свои силы. Он не будет подобно Врубову руководить Институтом по телефону, он отменит бесконечные реорганизации, которые устраивались, чтобы избавиться от самых способных ученых. Он станет опираться на них.
Неужели этот решительный поворот не вернет его наконец к однозначности, не поможет ему победить себя? Так началась эта игра, в которой разговор с Коншиным был первым неудачным ходом. Неудачным, потому что он не разгадал Коншина, и более того, сам был легко разгадан им.
В детстве он видел на паперти молодого нищего, бледного, с сумой через плечо, о котором мать сказала, что он странник и ему «ничего не надо». Казалось, что Коншину «ничего не надо», и это было необъяснимо, опасно.