Девочка лет десяти, с удовлетворением выдохнув, крикнула в другую комнату:

— Мамочка, я сделала все уроки, — ударение было сделано на слове «все». — Можно я немножко поиграю?

— Асенька, сейчас придет папа, и мы будем ужинать. Семейный ужин…

— Знаю, святое дело.

В этот момент в прихожей раздался звонок.

— Видишь, — вновь послышался женский голос из соседней комнаты, — по нашему папочке можно часы сверять.

— Хоть бы раз опоздал, — буркнула про себя девочка.

— Вадим, мой руки, садимся за стол.

— Галочка, какой может быть ужин? — В комнату не вошел, а вбежал мужчина. Лицом он походил на Бетховена в пору расцвета. Все портила макушка, уже изрядно поредевшая. — У меня такие новости! Садись сюда, — чмокнув жену в лоб, он усадил ее на диван, — впрочем, нет, семейная трапеза — дело святое. За столом все и расскажу.

— Да что с тобой сегодня, Вадим? Может, тебя назначили министром здравоохранения?

— Я знаю, — девочка появилась в проеме своей комнаты, — наконец-то пригласили на передачу «Кто хочет стать миллионером?»

— Еще издеваются, дурехи.

— Вадим, в самом деле, или мы будем есть, или не будем. Что ты как буриданов осел мечешься?

При словах «буриданов осел» девочка засмеялась.

Мужчина тут же возмутился:

— Вот видишь, Галчонок, а потом мы удивляемся, почему дочь без должного пиетета относится к родному отцу.

— А что я сказала? Буриданов осел — это же не просто осел.

— Галя!

Девочка опять засмеялась.

— Папа, а без должного… этого самого — из той же серии, что и осел?

— Я сойду с ума! — Мужчина вскочил и пару раз пробежал туда обратно по комнате, затем так же неожиданно остановился и улыбнулся. В этот момент он был вылитый Афанасий Никитин, пусть потерявший в Индии свою шевелюру, но возвратившийся в родную Тверь живым и здоровым.

— Сдаюсь. Я сейчас тебе Галочка все расскажу, а если потом ты вспомнишь про ужин — мы обязательно поедим.

— Итак, тебя назначили министром здравоохранения?

— Нет, не назначили. Но зато мне сегодня позвонил Виктор Иванович Сидорин. Я, надеюсь, дочка, у меня еще будет возможность познакомить тебя с этим выдающимся человеком, которого я имею честь считать своим учителем. Именно благодаря ему я бросил все, порвал с хирургией, и вновь поехал в Москву, чтобы потом стать…

— Вадик, Ася это знает, — мягко заметила мужу Галина. — Я думаю сейчас существеннее то, что Виктор Иванович Сидорин родной дядя нашего друга. Я права? У него… есть новости об Асике?

— Есть. Только ты обещай мне не волноваться. Тем более все хорошо. Ну, не совсем хорошо, но он жив.

— Он нашелся?

— Да.

— Тогда почему — не совсем хорошо?

— Рассказываю со слов Виктора Ивановича, только, пожалуйста, не перебивай меня, а то я никогда не закончу. Он, я уже об Асике, как мы знаем, несколько лет назад внезапно уехал из Упертовска. Три года или даже больше о нем не было ни слуха, ни духа. Однако каждый год старики Асинкрита получали поздравительные телеграммы — с днем рождения и Новым годом.

— А у телеграмм…

— Нет, их отправляли с московского Главпочтамта. Вот. Что же дальше? Около года тому назад недалеко от Энска произошла авария — разбился автобус. В этом автобусе ехал и наш друг.

— А как…

— Узнали по паспорту.

— Но ты же сказал, что он живой?!

— Он остался жив, но…

— Слушай, не томи.

— Я не томлю, а пытаюсь правильно все сформулировать. Вообщем, видимо спящий Асинкрит ударился головой обо что-то твердое. Пара сломанных ребер — это не в счет. Хуже другое — он потерял память. И даже еще хуже…

— Ты меня пугаешь…

— Виктор Иванович рассказывает, что после того, как Асик очнулся, то… то… одним словом, он идентифицировал себя с волком, а всех окружающих его людей с другими представителями фауны.

— Это — не дурная шутка, Вадим?

— Папа, а что такое инденти…

— Асик решил, что он волк, дочка, а вокруг — звери. Слава Богу, что его взял к себе в клинику Виктор Иванович. Останься Асик в Энске… да что там говорить! — Вадим махнул рукой. — Сначала он связанный лежал, кормили его насильно. А затем случилось чудо…

— Асик все вспомнил? — обрадовано вскрикнула Ася.

— К сожалению, не все. Но, во-первых, волком он себя, похоже, больше не считает.

— Почему — похоже? — Галина действительно забыла про еду.

— Вокруг себя наш друг видит уже лица, но все равно… Господи, как же это сказать? На кого похож человек, определяет.

— В смысле фауны, папа?

— Точно, дочка. Что еще? К нему вернулась речь, все обычные навыки, благо он долго лежал у Виктора Ивановича. Вроде бы вернулась и память, но вернулась как-то странно. Асик помнит все, что когда-либо прочитал в книгах — в художественной литературе, учебниках. Поэзию всю помнит, а вот события своей жизни — нет. Василия Ивановича, отца своего, не узнал.

— Разве такое может быть?

— Как видишь, может быть все, даже такое.

— Но он вспоминает… когда ему рассказывают?

— Когда рассказывают или показывают — да. К примеру, говорят: вот твой отец, и Асик понимает, что это его отец. Ну, а дальше что? О чем они когда-то говорили с отцом, матерью, как его воспитывали дома — этого ему пока вспомнить не дано. Идеально было бы посадить возле него волшебника, который поминутно расскажет Асинкриту всю его жизнь, а заодно покажет, как в кино, те места, где он был, тех людей, с кем встречался.

— Что же теперь делать?

— Прежде всего, надеяться. Виктор Иванович говорит, что Асик сильно изменился, даже внешне, но руки опускать нельзя. Нет, Виктор Иванович — великий человек, он придумал все блестяще.

— Что придумал?

— А вот что. Нам не нужен волшебник с картинками. Разгадка, судя по всему, прячется в тех трех годах, когда Асик пропал. И он должен сам придти к своей разгадке. Блестяще!

— Я ничего не поняла. Медицина ему помочь не смогла, а он сам себе сможет?

— Про медицину зря ты так. Виктор Иванович считает, что мы можем убить сразу двух зайцев, даже трех. Я хороший врач — это слова Сидорина, но еще друг Асинкрита. С нами связана значительная и важная часть его жизни, согласись. Мы будем ему рассказывать…

— Мне это не нравится, Вадим, — нахмурилась Галина.

— Почему?

— Не нравится, и все. Он будет жить у нас?

— Он не будет жить у нас. Асинкрит поселится в нашем городе, здесь у него будет штаб-квартира. Самое главное я тебе не сказал. Связи Виктора Ивановича воистину безграничны. Волки! — вот что нам требуется. Сидорин раздобыл грант — то ли у немцев, то ли у голландцев — они у себя все зверье перевели, теперь спохватились и принялись спасать наше. И даже с благодарностью ухватились за идею Виктора Ивановича.

— Какую идею?

— Ты еще не поняла? Уполномоченные по правам человека есть? Теперь будет уполномоченный по правам волков — Асинкрит Васильевич Сидорин. Работа не пыльная. Приехал на место, занес в таблицу — какова была численность волков в 1913 году, какова до перестройки, какова сейчас.

— Виктор Иванович думает, что…

— Умница, догадалась! Асик должен будет выйти на тех людей, на те места, где жил последние три года. И тогда — контакт! Щелк — и все прояснится. Как в фотоаппарате — снят последний кадр, и пленка пожужжала назад.

— Не слишком ли все просто? А если он жил не на одном месте, а бродяжничал? К тому же в России восемьдесят девять регионов.

— Стоп, стоп. Никто же не утверждает, что успех гарантирован. Давай будем мыслить логически.

— Давай.

— Прежде, чем уехать из Упертовска, Асинкрит безбожно пил, почти год нигде не работал. Василий Иванович утверждает, что денег сын у него не занимал. Вряд ли Асику удалось бы рвануть даже на Урал, не говоря уже о Сибири. Более того, мы с Виктором Ивановичем допускаем, что он мог поехать к нам с тобой. Почему нет, мы же его друзья? Наша область вся в лесах, волков хватает. Центр России — вот, я уверен, ареал наших поисков…

— Ареал… поисков… Вадим, тебе не кажется, что нельзя на людях ставить эксперименты?

— Галочка, это не эксперимент! Как ты так можешь? Я хочу помочь другу. Мы найдем ему квартиру недалеко от нас, в нее он будет возвращаться из поездок. Эксперимент…

— Ладно, ладно, прости. Прости, говорю! Может, это действительно для Асинкрита единственный шанс?

— Конечно. И рад, что Виктор Иванович позвонил именно мне, хотя мог позвонить куда-нибудь в Новгород или Кострому. Значит, он верит мне.

— А когда должен приехать Асинкрит?

— Разве я тебе не сказал? Через два дня.

— Так скоро?

— А почему ты задергалась, Галочка? Я уже дал команду, квартиру ему ищут. В крайнем случае, одну ночку заночует у нас.

— Папочка, — подала голос Ася, — я вот посмотрела на календарь — послезавтра полнолуние. Ты не боишься волка домой приводить?


***

Ночью супруги долго не могли уснуть. Вадиму Петровичу не давала покоя фраза жены о том, что ей не хотелось бы погружаться вместе с Асиком в воспоминания о годах юности. Может быть, ей есть что скрывать от него, законного мужа? Нет, это чушь какая-то. Галочка и Асик — любимая жена и близкий друг — между ними никогда ничего не было, это он знал точно. Тогда почему? Или он видит черную кошку там, где ее нет? И вообще, в последнее время Вадим Петрович стал замечать, что ревнует Галину. Как психотерапевт он хорошо знал, ревность — признак неуверенного в себе мужчины. А откуда ей взяться, уверенности? У него сначала появилась лысина, затем брюшко, потом одышка. Или сначала брюшко, а затем лысина? Впрочем, какая разница. А Галочка, наоборот, расцвела. Успевает на этот… бодифлекс ходить, фиточаи с подругами гоняет в сауне…

И Вадим Петрович в сотый раз повернулся с левого бока на правый.

А Галина Алексеевна… Ей просто не спалось.

***

— Любашенька, какими судьбами? Впрочем, я всегда рад тебя видеть. — Вадим Петрович открыл дверь, на пороге которой во всей красе стояла подруга его жены — Люба Братищева.

— Аналогично, Вадик.

— Проходи. Галчонок сейчас душ примет и выйдет.

— Пусть не спешит. Я к тебе. И не одна.

— А с кем? — наивный Вадим выглянул за дверь. Там никого не было.

— Не с кем, а с чем, — и Люба торжественно приподняла пакет, сквозь который явственно виднелись очертания бутылки. — «Арарат». Прости, — вздохнула она, — что три звездочки, а не пять — зарплату задерживают.

— Если ты принесла мне коньяк, не дождавшись зарплаты, значит, я тебе очень нужен. Прав?

— Прав. Очень.

— Еще один твой коллега нуждается в анонимном лечении?

— Да пошли они в … сам знаешь куда, эти коллеги. Это мне нужна твоя помощь, понимаешь, мне?

— Ты нуждаешься в анонимном лечении?

Из ванной вышла Галя.

— А я думаю, с кем это мой суженый любезничает. Проходи, Любаша, поболтаем.

— Вообще-то я к твоему мужу.

— Кто-то из сотрудников «Верхневолжских зорь» упился в усмерть?

— Да вы что, с ума посходили? Нашли мать Терезу.

— Представляешь, Галочка, — смог вставить слово Вадим Петрович, — это сама Любаша нуждается…

— Я нуждаюсь только в одном: в участии! Понятно, Глазуновы? Ну… и еще в кое-какой помощи, — закончила она уклончиво.

— Ого, коньяк, да еще армянский. Как не помочь хорошему человеку? Правда, Вадим?

Несколько минут спустя, Люба продолжила.

— Не буду от вас скрывать, ребята, мне здесь тесно.

— У нас что ли? — удивился Глазунов.

— Господи, в городе нашем! В области. Газета на ладан дышит, писать нечего. Что хочешь — нельзя, что можно — не хочется.

— Ты прости, Люба, — заметила Галя, — ты не очень уж издалека начала?

— В самый раз. Так, давайте еще по чуть-чуть, и я продолжу. Стало быть, о чем я? Да, единственный шанс — Москва.

— Люба, там же квартиру снимать надо, а ты одна, у тебя ребенок….

— Галя, я все это знаю. Ты не думай, я не наивная. Без имени в Москве делать нечего. А как я могу составить себе имя?

— Как?

— Статьями. Сенсационными. Напиши я о том, как деревня вымирает или город спивается, — кто у меня это возьмет?

— Может, все дело в том, как написать, — осторожно вставил слово Глазунов.

— Вадик, не смеши меня. Пипл это не хавает.

— Не понял?

— Перевожу: народу это не интересно.

— А что ему интересно, Люба? — Коньяк дошел Вадиму до верхней коры головного мозга. — Как внук деда замочил? А вот мне интересно бы почитать о наших насущных проблемах.

— Ты не народ, Вадик, — спокойно отозвалась Люба.

— А кто же я? — опешил Глазунов.

— Вымирающий интеллигент. Ты никогда не читал «Экспресс-газету»?

— Не читал…

— Вот видишь. Но миллион людей ее читают. И я хочу публиковаться в ней. Да, да, не смотри на меня так. Еще хочу получать за свою работу нормальные деньги, — ты же знаешь — писать умею. Хочу нормально одеваться, хочу… купить машину, хочу, чтобы Олька моя…

— Люба, — остановила подругу Галина, — я тоже хочу, но мы не на митинге. Чуть тише, пожалуйста.

— Извините, увлеклась. Хочу — и мне не стыдно этого. И ты мне поможешь, Вадик.

— Каким образом? Расскажу о том, кто у меня лечится?

— Ой, ради Бога. «Экспресс-газете» так интересно, что нашего прокурора периодически отхаживают у тебя от белой горячки.

— А что будет интересно «Экспресс-газете»?

Люба сделала паузу.

— Человек-волк — вот что будет интересно.

Супруги переглянулись.

— Откуда ты узнала? — Галина отодвинула в сторону бокал.

— Откуда, откуда. Я же журналистка, мне по штату положено все знать. Лучше представь заголовок: «Оборотень с медицинским дипломом». Коллажик сделать — полная луна, наш Кремль и…

— Ты в своем уме, Люба? Он не волк, он — человек. Наш друг. Пусть пока больной, но мы его вылечим. Неужели из-за… Слушай, забирай свой коньяк и вали отсюда.

Вадим удивленно посмотрел на жену. Он не узнавал свою спокойную и даже немного флегматичную Галочку.

— Галчонок, ты немного резковата…

— Я резковата? Ты не понял, что хочет эта… карьеристка? «Оборотень с медицинским дипломом». Это ты, Люба, оборотень. Все, выметайся.

Братищева растерялась.

— Галя… я, конечно, извиняюсь… ты думаешь, я действительно что-то плохое предложила?

— Плохое? Любочка, ты чудовище!

— Но ведь они все… в газетах пишут. — И вдруг Люба заплакала. Супруги сидели молча. Люба плакала, по-детски утирая слезы.

— Не жалобь меня, слышишь, не жалобь. Я все сказала, что о тебе думала.

— Ты неправильно ду-думала. Я от-от нищеты устала. А когда узнала про-про волка… по-по-думала, что это последний шанс. Вот.

— Дуреха ты, Любка… Ладно, извини, я тоже вспылила. Давай сделаем так. Наш друг приедет завтра вечером. Может, даже лучше, если будут еще люди…

— Ты меня приглашаешь? — все еще всхлипывая, спросила Люба.

— Приглашаю.

— А как, кстати, его зовут?

— Асинкрит, Асинкрит Васильевич.

— Так, значит Асю, в честь его назвали?

— Он у нас свидетелем был на свадьбе. И вообще… это наш самый близкий друг.

— Слушайте, ребята, простите меня.

— Все, проехали.

— А Лизу пригласишь?

— Конечно.

— Только если она пойдет. Не сутками же ей в своем музее сидеть?

— Посидим, поговорим. Только без «Экспресс-газеты», договорились?

— Слово даю.

— А теперь колись: откуда информация. Хорошо, не говори, только кивай: Ася рассказала Оле…

Люба кивнула два раза.

— Все понятно. Придется поговорить с дамой.

В соседней комнате раздался топот босых ног.

Глава пятая.

Посмотри в мои глаза.

— Вот видишь, а ты переживала, — Вадим Петрович подошел к жене, которая мыла, оставшуюся после гостей посуду.

— Я переживала, а ты нет?

— Я тоже, конечно…

— «Я тоже» — передразнила Галина мужа. — А ты совсем осип.

— Это все ради Асинкрита: приходилось говорить медленно и громко.

— Понимаю. Ты у меня молодец.

— А уж ты… Хорошо, Галчонок, придумала…

— В смысле?

— В смысле гостей пригласить. Время пообщаться с Асинкритом у нас с тобой еще будет, зато… Короче, солнышко, ты меня поняла.

Галина с улыбкой повернулась к мужу:

— Нет, не поняла.

— Я очень за первые минуты переживал. А он молодец. Правда, с прежним Асиком контраст разительный — тот всегда был душой общества, а этот… диковатый пока.

— Диковатый… Себя поставь на его место. Приходишь в незнакомый дом, а там уйма народа. Поневоле дичиться начнешь. Так, мне надо Асинкриту постель стелить, а ты иди, пообщайся с ним.

— Пойдем вместе. Пожалуйста!

— Боишься? — насмешливо протянула Галина.

— С чего ты взяла? Просто я всегда боюсь моментов неловкости.

— Я и говорю — боишься. Ладно, пошли.

Асинкрит сидел на диване в большой комнате и листал журнал.

— Ты устал, наверное? — растягивая слова, очень громко спросил Сидорина Вадим Петрович.

— Самую малость, — поднимаясь, ответил Асинкрит.

— Ты сиди, Асик, сиди, — продолжал Глазунов с той же интонацией, — поговорим по душам. Как тебе наши друзья?

— Очень приятные люди. Особенно Сергей Кириллович.

— Это Романовский, мой коллега. Тоже психотерапевт. Практики — более двадцати лет.

— Понятно.

— А как тебе девочки, Асинкрит? — вступила в разговор Галина?

Сидорин, словно очнувшись, посмотрел на нее.

— Асик, Галя спрашивает про своих подруг, — «перевел» вопрос жены Глазунов.

— А-а… Я подумал, что речь идет про Асю и Олю. Очень… приятные. И Люба и Лиза. Я правильно запомнил?

— Абсолютно, — Галина вслед за мужчинами села на диван.

— Только Лиза… — чувствовалось, что Сидорин тщательно подбирал слова, — она вся в себе была, не с нами. А Люба да… веселая.

— Она всегда веселая, характер такой.

— Люба — очень известный в городе журналист, — пояснил Глазунов.

— Подожди, Вадик. Помолчи немножко, ты и так всех утомил сегодня.

— Галчонок, ты несправедлива, — совершенно искренне обиделся Вадим Петрович.

— А про Алису ты все верно подметил, — Галина Алексеевна не обратила на обиду мужа никакого внимания. — Трудно ей сейчас.

— Алису?

— Просто мы Лизу Толстикову Алисой зовем. Так вот у нее…

— Где-то я слышал это имя. Я с Алисой раньше не мог быть знаком?

— Вряд ли, Асинкрит. Она лет на пять моложе нас. Миша, муж ее, царство небесное, привез ее откуда-то с севера.

— Она родом из Великого Устюга, — подал голос обиженный Глазунов.

— Или из Вологды…

— Я же сказал, из Великого Устюга!

— Хорошо, но все-таки спрошу у нее самой…

— Вот погляди, Асик, ей говоришь: знаю точно, а она….

Галина Алексеевна махнула рукой в сторону мужа.

— Не обращай на него внимания, Асинкрит. Любит по пустякам заводиться. — И продолжила:

— Три года они с Мишенькой душа в душу прожили. Ты не представляешь, какая красивая была пара.

— С ним что-то случилось? По лицу Сидорина было трудно понять, интересен ему разговор или он сопереживает из вежливости, дабы поддержать беседу.

— Миша занимался машинами.

— Он шофер? Авария?

— Если бы. Перегонял иномарки из Польши. И пропал. Представляешь, они уже квартиру купили, Алиса на шестом месяце была.

— На шестом месяце? Что это значит?

— Ребеночка ждала. Ну и вот, в одночасье все рухнуло. Мишу во всесоюзный розыск объявили.

— Во всероссийский. Сейчас нет Союза, — это вновь Глазунов. И, немного ехидно:

— Прости, я перебил тебя.

— Не прощу. Я знаю, что говорю. Мишу не только в России искали, но и в Белоруссии.

— Нашли?

— Нашли-то нашли, да что толку — мертвого. Полгода назад банду взяли. Раскрутили их хорошенько… Короче, они Мишу убили.

— За что? — Сидорин в упор посмотрел на Галину Алексеевну. Та даже растерялась.

— Как за что? За деньги, за машину…

— Асик, я понимаю, — вновь в квартире загремел глазуновский баритон, — ты отстал… от жизни. Сейчас убить человека ничего не стоит. Вот так и живем, как волки.

— Вадик, ну не все же такие? Просто Алисочке не повезло… Да, а ребеночка она потеряла… Мы ее, конечно, поддерживаем, как можем, но, сам понимаешь… Вот и сегодня, еле-еле ее к нам затащила. Сидит сутками в своем музее.

— Галочка, я же объяснял тебе как психотерапевт: работа — спасение для Алисы. — И уже к Сидорину, вновь медленно и громко:

— Алиса по профессии архитектор. Всю жизнь себе мечтала построить дом, чтобы от чертежа и до последнего кирпича все самой. Когда главный архитектор подмахнул не глядя разрешение на снос одного старого дома в центре города, Толстикова сказала ему все, что она думает про него.

— Так уж и не глядя, Вадик?

— Галочка, это же ирония. Конечно, глядя. Конечно, не даром. Сейчас там особняк одного нашего чинуши… С работы Алисе пришлось тогда уйти. Слава Богу, Миша ее здорово в то время поддержал. Мы с Галочкой Лизу в музей пристроили…

— Не преувеличивай, Вадик. Просто слово замолвили. Да и много ли желающих за такую зарплату в этих казематах сидеть и пыль веков глотать?

— Согласен, Галчонок. Алиса старинной архитектурой занимается, художниками.

— А у Любы все хорошо? — неожиданно спросил Сидорин.

— Без мужа ребенка нажила, одна дочку растит, без бабушек и дедушек. Что же здесь хорошего? — ответила гостю Галина Алексеевна.

— А где же муж? — продолжал задавать вопросы гость.

— Асик, ты такой наивный! — впрочем, Вадим Петрович тут же спохватился:

— Прости! Гуляет где-то.

— Вадим, скажи, почему ты так громко говоришь? У тебя что-то со слухом? Я, может, и псих, но вовсе не глухой.

Глазунов от удивления даже открыл рот. Галина рассмеялась. Ей стало вдруг легко. Какой-то порог, стоявший между ней и Сидориным, разом исчез: напротив сидел знакомый Асинкрит: спокойный, с веселыми искорками в глазах.

— Я думал… чтобы лучше… понимал. А ты выходит все…

— Скажем так — почти все. Наверное, Виктор Иванович тебе не все успел объяснить. Я уже давно из больницы. И работаю месяца четыре.

— Вот как? Занимаешься волками?

— Если можно так сказать. Жил и работал в Тамбове…

— В Тамбове. А почему?

— В моих вещах, когда их нашли там… в автобусе, была газета «Тамбовская жизнь».

— Понятно. Решили оттуда начать? Ну и как?

— Пока ничего, а там посмотрим.

— Асинкрит, почему же ты раньше не сказал Вадиму, чтобы он… потише говорил? — спросила Галина Алексеевна.

— Чтобы не поставить его в неловкое положение, — очень просто ответил Сидорин. — Ты же сейчас засмеялась, а тогда было еще больше народу.

Глазунова с интересом посмотрела на Асинкрита.

— Значит, чтобы не поставить в неловкое положение?

— Ну да. У нас, у волков то есть, да в принципе у всех животных есть альфа-самцы…

— Кто?

— Альфа-самцы, так по-научному. Хозяева. Вожаки. На этой территории — Вадим альфа.

— Ты поняла? — торжествующе взглянул на жену Глазунов. — Спасибо, Асик, за солидарность.

— Вообще-то очень спорный вопрос — альфа ты или нет, дорогой.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Стоп, ребята, не надо, — примирительно поднял руку Сидорин.

Неожиданно скрипнула и чуть приоткрылась дверь. В проеме появилось лицо Аси.

— Дядя Асинкрит, а еще про альфов расскажите, пожалуйста.

— А ну спать немедленно, негодница, — вскинулась на дочь Галина, — я думала она уже третий сон видит…

— Как же, с вами увидишь. Папа как рихонская труба.

— Какая? — не выдержав, рассмеялся Глазунов-старший.

— Рихонская. По телевизору говорили.

— Глупая. Иерихонская.

— Какая разница?

— Вот именно. Господи, кто придет нам на смену?

— Не ругайся, Вадим, — улыбнулся девочке Сидорин. — Что тебя интересует?

— Что должны делать альфы?

— Охранять свою территорию, охотиться, заботиться о том, чтобы каждый год появлялись волчата. Или поросята, смотря о ком идет речь.

— Лучше пусть идет о волках. Что в кабанах интересного?

— Что интересного? А вот представь — конец зимы, вся еда под снегом, снег в феврале — сплошной наст, то есть застывшая корка. Чем питаться поросятам и свиньям? И вот по снежной целине впереди стада движется кабан. Движется как танк, да он и есть танк — триста килограммов веса, клыки, которые острее бритвы. И кабан вспахивает эту целину до земли, а уж те, кто следует за ним, найдут под снегом то, что им нужно.

— Вот это да! А если навстречу волк?

— Один волк?

— Да.

— Он же не глуп, чтобы перейти дорогу такому «танку». Впрочем, тигр тоже обойдет его стороной. Если стая волков — это другое дело. Стая может все.

— А если в волчьей стае кто-то не понравится альфе?

— Договоримся называть его матерый. Опять повторю, волки совсем не глупы: они сделают все, чтобы не злить матерого. А вот если на территорию стаи придет пришлый… Я ему не завидую.

— Прогонят?

— В лучшем случае, а то загрызут и съедят, — спокойно ответил Сидорин.

— Они что, людоеды? — не удержалась Глазунова.

— Им нужно жить. А чтобы жить, волку нужно мясо и вода. Лишний рот, точнее пасть — это конкурент, мешающий выжить. Сурово, но справедливо.

— Ты находишь?

— Они же волки, Галина.

— Дядя Асинкрит, а у матерого какая жизнь — плохая или хорошая?

— Вот это вопрос, тезка, — засмеялся Сидорин. — Скажу так: настоящая. Когда каждый день к тебе может придти смерть, поневоле проживаешь его… до донышка.

— Как это?

— То есть, по-настоящему, сполна, дочка — пояснил Глазунов.

— Понятно, только «до донышка» лучше.

— Какая разница как назвать, — было видно, то Сидорин где-то сейчас далеко-далеко. — Пуля, капкан, отрава, клыки кабана, рога сохатого — все и всё против тебя. И даже первоярок спит и видит, как ты ляжешь перед ним на спину…

— Дядя Асинкрит, кто такой первоярок, и почему он спит…

— Дочка, не слишком ли много вопросов. Не видишь, дядя Асик очень устал.

— Ничего, — грустно улыбнулся Сидорин. — Обещаю, придет время — и я все тебе расскажу. И о первоярке, и о чем он мечтает. Сейчас уже действительно поздно, иди спать.

К удивлению родителей, Ася не стала возражать и канючить. Попрощалась — и ушла к себе.

— Да, пора спать, завтра успеем поговорить, — поднялась Галина. — Асинкрит, я тебе на диване в кабинете Вадима постелила. Вот увидишь, будет удобно.

— Спасибо.

Когда жена вышла, Глазунов, перейдя вдруг на шепот, спросил друга.

— У меня тоже вопрос, послушай. Только если, что не так, скажи сразу.

— Хорошо, спрашивай, — устало откликнулся Сидорин.

— Мне Виктор Иванович говорил, что ты вместо лиц видишь… ну, ты меня понимаешь.

— Раньше видел.

— А теперь?

Асинкрит пристально посмотрел на Глазунова.

— Я вижу человеческие лица. Обычные лица.

— Это чудесно.

— Я тоже так считаю.

— То есть ты перестал…

— Нет, не престал, — спокойно ответил Сидорин, — у каждого из нас есть глаза.

— Я тебя не очень понял.

— Чтобы увидеть перед собой человека с сердцем крысы, не обязательно, чтобы он имел крысиную голову. Ведь так? Зато у него есть глаза, через которые я увижу его сердце.

Они замолчали. Неожиданно Глазунов тихо, почти просяще спросил:

— А что ты увидел в моих глазах? На кого я… похож?

— Петрович, кто-то говорил о последнем вопросе?

— Асик, ты ушел от ответа.

— Я не ушел. Повторю то, что сказал твоей дочери: всему свое время.

— Ушел…

— Ладно. Человека я вижу, Вадик. Хорошего человека.

— Правда?

— Волки жестоки, но не льстивы. Мы… они… не шакалы.

— Ты не волк, Асик.

— Я не знаю кто я — и это самое печальное.

— Ты должен…

— Вадим, давай не будем об этом. И вообще, у меня к тебе просьба.

— Слушаю.

— Я благодарен за все, что ты делаешь для меня, но все-таки определись.

— В каком смысле?

— Кто ты для меня — доктор или друг.

— Но я хотел…

— Мне нужен друг, Вадим. Понимаешь?

— Кажется, да.

— И еще. Не зови меня больше Асиком. Я же не щенок.



Глава шестая.

Собиратель.

В хлопотах, связанных с переездом и обустройством на новом месте незаметно летели для Сидорина последние дни лета. И не будь помощи Глазуновых и Братищевой, ему пришлось бы совсем несладко. Но все постепенно образумилось и, как любил говорить Вадим Викторович, «устаканилось». Сидорин собрался в свою первую командировку на север области, в край лесных озер и непроходимых еловых чащ.

За день до отъезда Асинкрит позвал к себе семью Глазуновых и журналистку, которая своей энергией и неиссякаемым оптимизмом, открытостью и всяким отсутствием жеманности расположила его к себе.

Глазуновы пришли с бутылкой шампанского и целой сумкой, буквально забитой альбомами. Супруги показывали Сидорину фотографии и совсем новые, и те, черно-белые, любительские, что запечатлели пору их студенческой юности. Асинкрит словно ребенок показывал пальцем на снимки: «А кто это?» «Что с ним сейчас?» Супругам явно нравилось вести друга по тропе воспоминаний, и они, перебивая друг друга, торопились рассказать как можно больше. Любаша сидела за столом, подперев подбородок рукой, румяная и захмелевшая, и с улыбкой смотрела на этих людей.

— Давно мне так не было хорошо, ребята, — сказала она, воспользовавшись паузой, во время которой Петрович извлекал из сумки новый альбом. Галина удивленно посмотрела на подругу:

— А я думала, что ты скучаешь.

— Скучаешь! — фыркнула Люба. — Вот так бы сидела и сидела… Эх, и почему завтра понедельник?

— Размечталась.

— А что в этом плохого? Нет, ты ответь, Галин. Асинкрит, как вы считаете, мечтать полезно или вредно? Вот я сколько себя помню, все время мечтаю.

— Ну и как? — поинтересовался Вадим Петрович.

— А как в песне, — и Братищева запела:

— «Мечта сбывается, и не сбывается»… Но чаще, разумеется, второе. А что же вы, Асинкрит ушли от ответа?

— А ты дала ему ответить, голуба? — заступилась за Сидорина Галина.

— Да я как-то не думал об этом, — вдруг застеснялся Асинкрит.

— Но вы хотя бы о чем-нибудь мечтаете? — не отступала Люба.

Все посмотрели на Сидорина, но он мочал, словно сомневаясь, говорить ему или лучше промолчать.

— Я хоть не такой как все, но… мечтаю, конечно же. — И он замолк.

— Наверное, мечтаете все вспомнить? — участливо подсказала Братищева.

— Любка! — одернула ее Глазунова.

— Нет, все нормально, — Сидорин даже попытался улыбнуться, но улыбка получилась грустной. — Только вспомнить — мало. Надо понять.

— Что понять, Асинкрит? — стоявший рядом Вадим положил альбом обратно в сумку и подсел к Сидорину.

— Так случилось, что все люди вокруг меня, там, в автобусе — погибли. Женщина рядом, молодые ребята впереди, и так далее. Крепко нас тогда… садануло. А я вот — и он как-то беспомощно развел руками, — остался жив. Когда очнулся — ужас. И главное не знаю, кто я. А когда вошли в палату люди в белых халатах — захотелось завыть от страха.

В углу, широко раскрыв глаза, сидела Ася. Но взрослые забыли про ребенка.

— Почему, Асинкрит? — с каждой минутой в голосе Любы было все больше участливости.

— Я лежал на спине. А матерый на спине оказывается только один раз в жизни. Когда молодой волк побеждает его, тогда, чтобы спастись, есть только один шанс: лечь на спину — и подставить свое горло. На милость победителю… Тот человек в белом подошел ко мне и наклонился — к самому лицу. Потом… Впрочем, об этом не стоит. Спасибо дяде, он очень мне помог. Но вряд ли и ему под силу ответить на вопрос: что со мной произошло.

— Видишь ли, Асинкрит, — заговорил Вадим Петрович, — наука пока не всемогуща, но все же… Я думаю, что всему виной сильный удар по голове в момент твоего сна. И не просто сна, а глубокого сна, который длится не так уж много времени. И вот ты…

— Вадим, а почему этот удар не отправил меня на тот свет сразу, как моих соседей. Моя голова оказалась крепче, нежели у моих несчастных соседей. Хотя… еще неизвестно, кто из нас несчастней. Нет, Вадим, все не так. Меня наказали, понимаешь?

— Наказали? Что ты говоришь такое, Асинкрит? — Галина схватилась за сердце.

— За что тебя могли наказать? — не остался в стороне Вадим. — Ты был хорошим человеком…

— Ты видел хорошего человека, — резко оборвал его Сидорин, — а кем я был на самом деле… Извини. — И продолжил после паузы. — В Упертовске меня навестила женщина, медсестра. Говорят, что мы вместе работали. Дружили. Рассказала мне про один случай. Он со мной… с прежним был. Рассказала, как я целый год глушил водку в пустой квартире, а потом бросил все и куда-то уехал. Если бы знать — куда… — и в голосе Сидорина послышалась тоска, но уже через секунду он взял себя в руки.

— Помните, фильм такой детский есть, «Морозко» называется? Я во время реабилитации много таких фильмов просмотрел. Бегал там по миру медведь с человеческим туловищем или человек с медвежьей мордой, и все спрашивал: «Кому доброе дело сделать?»

— Он старика-лесовичка обидел, — сказала вдруг Ася.

— Точно. И двадцать минут экранного времени ему хватило, чтобы все понять и стать человеком.

— Дядя Асинкрит, вот увидите, все будет хорошо, — девочка встала и взяла его за руку. — Вот увидите!

— Спасибо, — серьезно ответил Сидорин. — Ладно, друзья, что-то мы все о грустном. Вы мне сегодня подарили чудесный вечер, и мне хочется в благодарность доверить вам стр-ра-шную тайну. Вы думаете — я кто?

Ася моментально вступила в игру.

— Вы Асинкрит Васильевич Сидорин.

— Правильно. Но это не все. А что скажет наша свободная пресса?

— Пресса скажет, что вы — волчий счетовод.

— Отлично. Глазуновы?

Супруги переглянулись.

— Не знаете… Перед вами коллекционер. Я бы даже сказал — собиратель и хранитель. Да, вот так лучше. Пообещайте никому не говорить?

Обещание за всех дала Ася.

— Принимается. А теперь слушайте мою историю. Сейчас мне много приходится ездить. Но если честно, я больше люблю ходить. Сделаешь за пару-тройку дней все дела, и идешь себе пешочком обратно в райцентр. И дождик не помеха, а уж если день погожий — лепота. Солнышко ласковое, пеночки и зяблики веселые, деревца приветливые, облачка нежные…

— Васильич, да ты поэт.

— А то! Впрочем. Тут поневоле станешь поэтом. Идешь, и думаешь: а раньше ты эту красоту замечал, Асинкрит или не замечал? Что скрывать, порой и грусть набежит, а порой и печаль. Как же иначе? Смотришь — деревенька. Пять домиков на полянке, в двух — окна заколочены. А в остальных бабушки свой век доживают. Поговоришь с ними — и будто воды родниковой испил. Век бы слушал про жизнь прежнюю. Про то, как здесь жизнь шла — пусть не богатая, но полная, с людской разноголосицей, ярмарками, мельничными запрудами, свадьбами и престольными праздниками. И вот этот мир — уходит от нас. А за околицей, где раньше пела гармошка, теперь бурьян и крапива. И еще кладбище, где зарастают могилы, на которые некому ходить.

Сидорин замолчал. Потом виновато улыбнулся.

— Простите, опять не очень весело получается.

— Асинкрит, говори, пожалуйста, — вдруг попросила Галина. — Я ведь сама из такой деревни.

— А что говорить? Посмотришь телевизор — все пляшут, поют и играют… И никто не слышит предсмертного вздоха русской деревни. Нет, не крика, не плача даже, а вздоха — ей, сердечной, даже неудобно отвлекать других от забот такими пустяками… И постоишь на таком погосте часок-другой, походишь, меж крестов…

— Асинкрит, в такие моменты человек очень цельным становится, — подал голос Глазунов, — тебе в такие моменты…

— Нет, увы, ничего не вспоминается. Только иногда — стихи. Выплывают из памяти, тихо, как каравелла из тумана. Откуда, чьи — Бог весть. Как говаривал Моцарт, все, что до меня — мое. Так же и я. Почитаешь им, бывало, немножечко — и пойдешь дальше — слушать пеночек и овсянок.

— Кому почитаешь? — не поняла Братищева.

— Тому, кто там лежит, — вместо Сидорина пояснила маленькая Ася. Асинкрит уважительно поднял большой палец вверх:

— Умница!

— А нам что-нибудь прочитаешь? — попросила Галина.

Сидорин на секунду задумался.

— Хорошо. — И стал читать.


Размелькались грачи

Над далеким погостом,

Гнется долу полынь

Высоченного роста.

Ветер, облако, свет,

Крест поправить нет сил,

Нет печали печальней

Забытых могил.

Над могилой мне верба

Ладошкою машет,

Я узнать не могу тебя,

Тетушка Маша,

Почернело лицо,

Вся в морщинах кора,

Будто вышла козу

Подоить из двора.

Сяду рядом с тобой, —

Добираться непросто

До печальной полыни

Родного погоста.

На две равные части

Душой разломлю

Почерневшее вечное

Слово «люблю».

Слышен звон — молоко

Льется в синий подойник,

Над излукой горит

Отцветающий донник

Крест сосновый поправить

Дай, Господи, сил.

Нет печали печальней

Забытых могил.

— Вот, — после некоторого молчания продолжил свой монолог Сидорин, — а однажды, не то во Владимирской, не то в Рязанской области, попал я таким Макаром в деревню. Иду — тишина. Срубы стоят, что терема. В стеклах оконных солнышко бликует. Но — тишина, как на погосте. Стучу в один дом — молчание. Толкаю дверь — открыта. Как будто ушли люди куда-то, но вот-вот вернутся. То же самое и во втором доме, и в третьем. Понял я — умершая это деревня. И уже собирался уходить, но дай, думаю, зайду еще в один дом. И зашел. А там все, как и раньше. Крашенные полы, печка… А у окна, там где раньше обеденный стол стоял, лежит что-то. Подхожу, смотрю — фотография. Да старая какая! Смотрит с нее куда-то вдаль женщина. Не красивая, но и не дурна собой, не юная, но и не пожилая еще. Обычная женщина, но есть в ней что-то такое… И еще — она будто сказать мне что-то хочет. Волосы сзади бантом схвачены. Стоит она, опершись на бутафорскую колонну. Ниже снимка надпись: «В. Аншемевич в Вязьме». Соображаю, что это фирменная марка фотографа. И точно, на обороте реклама: «Вязьма. Бельская улица. Негативы хранятся. Увеличение портретов до желаемых размеров». Какие-то медали нарисованы, купидончик с музой. И — чернильная надпись: «Не забывай ту, которая всегда о тебе помнит. Вязьма, 8 марта 1907 года». Наверное, там раньше была подпись, но чья-то рука, будто нарочно, порвала на этом месте бумагу, оставив голый картон. Сохранилось два слова: «люби шутя». Видимо, много лет назад кто-то написал: «Шути любя, но не люби шутя». И, поверьте, друзья, что-то случилось вдруг со мной. Это трудно передать словами. Только понял я — знак мне это. Почти сто лет прошло, и не было уже в живых этой женщины, которая просила кого-то не забывать ее. Слова-то какие. Вроде бы небрежные, а сколько в них тоски, нежности, любви. Забыл ли? Уехал — и бросил? Или они жили долго и счастливо и умерли в один день? И почему снимок этот оказался так далеко от Вязьмы, в этом глухом углу? Может, дожила эта девушка до возраста дряхлой старушки, а фотография стала для нее отрадой, единственным светлым пятном в жизни? Видите, сколько вопросов сразу возникло у меня тогда. Но я… я не стал искать на них ответа, да и невозможно это было — словно горькая насмешка — ни одного человека в деревне. Не у кого спросить. А кресты на погосте — разве они что расскажут. А если и расскажут — дуновением ветра, покачиванием травы — пойму ли их язык? И я — заплакал. Так мне стало жалко эту женщину. И себя. И в то же время это были слезы радости. Может быть впервые я понял, что уходит из моей души темное и дикое, что я человек, пусть и не помнящий пока родства своего. С тех пор не расстаюсь с этой фотографией. А потом появилась вторая, третья. Старики, молодые, мужчины, но отчего-то больше женщин, девушек. Вот посмотрите. За каждым снимком — судьба, жизнь, любовь, страдание — и забвение. Это же несправедливо! Пусть они не были великими, пусть не делали революцию, не сочиняли стихи, не знаю, что они еще не делали. Но они жили! Они ходили по этой земле… Вот, посмотрите, — и Сидорин протянул гостям фотографию, с которой, стараясь быть серьезной, на них глянула девушка.

— Какая талия! Осиная, — прокомментировала Братищева. Наверное, корсет.

— Милая очень, — добавила Галина. — И что, тоже ничего? Даже имени?

— Да, тоже ничего. Смотрите, кто-то обрезал снимок, сделал его овальным. Почему — Бог весть. Опять узнаем фотографа — это некий А. Герман.

— Тут написано: «Ярославль, на углу Духовской и Даниловской улиц в собственном доме» — прочитал Глазунов. — А вот и пером что-то: «В вечное влад…» Владение, наверное? И все?

— И все, — словно грустное эхо откликнулся Сидорин. — Вот я теперь их собираю…

— Фотографии? — уточнила Братищева.

— Не только. Забытые судьбы, названия ушедших деревень… Записываю рассказы последних свидетелей.

— Но это же все так грустно, — было непонятно, к кому обращается Братищева. — Я не люблю грустить, по крайней мере долго.

— Во многой мудрости много печали, — важно процитировал Глазунов древнего мудреца.

При слове «мудрость» Асинкрит закрыл глаза, будто ожидая удара.

— Что случилось? — всполошилась Галина. — Устал, наверное?

— Сейчас пройдет. Просто иной раз мелькнет слово, имя — как недавно — Алиса, и мне кажется, что я должен вспомнить сейчас что-то важное, должен вспомнить обязательно. Но — ничего.



***

— Дядя Асинкрит…

— Да, тезка.

— Я когда первый раз вас увидела, то поняла: вы не волк.

— Нет, я все-таки волк.

— Не может быть! — девочка, уже стоявшая у выхода смотрела Сидорину в глаза, пытаясь понять, шутит он или говорит правду. — У волков глаза злее.

— Я просто умею притворяться…

— Нет, вы шутите! Вы так про деревню хорошо говорили, про бабушек.

— А знаешь, кстати, почему та деревня стала пустой?

— Потому что сейчас люди стали пустые.

— Хм, не плохо, тезка. Но у меня другой ответ. Я этих бабушек обо всем расспросил — и съел. А после про меня написали сказку: «Красная шапочка» называется. Вот такие дела.


Глава седьмая.

Бесы.

А ночью приходили демоны. И снова — эти сосны в снегу, а вдоль болота — едва приметная дорога. Весной здесь долотит глухарь, топочет белка по стволу да по сучкам, шуршит мышь в опрелой листве. А сейчас — только старая знакомая синичка шелестит томно кожурою, смирно убаюкивает. Твое дыхание становится глубже, ровнее и ты засыпаешь. Только уши не спят. А рядом волчица. Статная, сильная, серо-голубая, — и она задремала, уткнувши морду под ляшку. И вдруг — будто кашлянул кто-то. Вскочили, осмотрелись — и сердце упало у обоих: болото рассечено просекой, а в конце ее — красные лоскутки. Обошли, значит, их. Заговорили люди, все громче да громче, стали покрикивать. Волчица туда, сюда — пошла искать ходы. И тут — грох из ружья, потом еще раз — грох! Рванула с рыси волчица… эх! — до чего же все они суетливы, не терпится им. Видно привычка — путь открывать. Серо-голубая будто споткнулась на бегу, уткнувшись с разбега мордой в снег… И тут же отовсюду торжествующие крики людей. Что ж, теперь его очередь. Как же он ненавидел их — и боялся. Ненависть и страх смешались в его сердце в нечто невообразимое, оно грохотало и лупило о грудную клетку, отдаваясь в правой лопатке, куда однажды уже цепляла жалящая оса. Он пошел махать вдоль опушки, а флажки все мелькали и мелькали, пахло кумачом. А сзади вновь — грох! Грох! Еще немного, а там — еловый, остров, там спасение. Вот он — последний. Стоит у кустарника, головой вертит. Растерялся, ведь растерялся же, не ожидал, что до тебя добегу. Последний бросок, через кустарник — грох!

И вскакивает среди ночи Сидорин, и пьет жадно воду, предусмотрительно приготовленную заранее. А потом берет томик Пушкина — и открывает его наугад. На этот раз — на четыреста семьдесят пятой странице…

Мчатся тучи, вьются тучи;

Невидимкою луна

Освещает снег летучий;

Мутно небо, ночь мутна.

Еду, еду в чистом поле;

Колокольчик дин-дин-дин…

Страшно, страшно поневоле

Средь неведомых равнин!

«Эй, пошел, ямщик!..» — «Нет мочи:

Коням, барин, тяжело;

Вьюга мне слипает очи;

Все дороги занесло;

Хоть убей, следа не видно;

Сбились мы. Что делать нам!

В поле бес нас водит, видно,

Да кружит по сторонам.

Посмотри: вон, вон играет,

Дует, плюет на меня;

Вот — теперь в овраг толкает

Одичалого коня;

Там верстою небывалой

Он торчал передо мной;

Там сверкнул он искрой малой

И пропал во тьме пустой».

Мчатся тучи, вьются тучи

Невидимкою луна

Освещает снег летучий;

Мутно небо, ночь мутна.

Сил нам нет кружится доле;

Колокольчик вдруг умолк;

Кони стали… «Что там в поле?» —

«Кто их знает? пень иль волк?»

Вьюга злится, вьюга плачет;

Кони чуткие храпят;

Вон уж он далече скачет;

Лишь глаза во мгле горят;

Кони снова понеслися;

Колокольчик дин-дин-дин…

Вижу: духи собралися

Средь белеющих равнин.

Бесконечны, безобразны,

В мутной месяца игре

Закружились бесы разны,

Будто листья в ноябре…

Сколько их! куда их гонят?

Что так жалобно поют?

Домового ли хоронят,

Ведьму ль замуж выдают?

Мчатся тучи, вьются тучи;

Невидимкою луна

Освещает снег летучий;

Мутно небо, ночь мутна.

Мчатся бесы рой за роем

В беспредельной вышине,

Визгом жалобным и воем

Надрывая сердце мне…

***

Сколько уже времени прошло, а с каждым новым утром боль, — короткая, но пронзительная, как укол, — возвращалась. По радио начинали играть гимн, Лиза сладко потягивалась и тянула руку к соседней подушке. «Эй, лежебока». Рука падала на мягкое, прохладное — и пустое. И тут Лиза окончательно просыпалась, уже не надеясь услышать ответ: «Вот послал Бог жаворонка». В те дни, когда Миша пропал эта пустота, это молчание делали ее сильнее. Она знала, что нужна мужу, что он вернется, обязательно вернется, что виной всему непредвиденные обстоятельства или непутевый Мишкин характер… А потом был тот день — холодный и застывший, как тот лес, где проходило опознание. И как она до последнего надеялась, что чашу эту горькую пронесут мимо нее. Ведь такого просто не могла быть — по определению: «У нас впереди еще целая жизнь, солнышко» — любил говорить Миша. «Счастливая жизнь» — добавляла она, прижимаясь к нему. Миша не был красавцем, но для нее не существовало лучше человека не всем свете, ибо не знал свет человека добрее, надежнее, вернее…

И вот теперь вокруг какие-то люди, зажимающие носы. И — вопрос: «Вы узнаете…» Нет, нет, не узнаю! Только… Перстень… этот перстень в форме жука-скарабея. «Он мне удачу приносит, солнышко…»

Там, в лесу под Ольшанкой в ее сердце сначала вошла пустота. Потеря мальчика только усугубила депрессию — ребенок стал бы ей живой памятью о Мише. Не стал… С Лизой, будто заботливая нянька, возилась Галина Глазунова, Вадим Петрович устраивал какие-то лечебные сеансы. Все вокруг говорили правильные слова, она слушала, благодарила, и мечтала только об одном, — чтобы все, все, все, даже Галина, даже Любашка Братищева оставили ее в покое. Незаметно для себя, Лиза полюбила ночи. С ними приходило забвение, боль отступала. А сны были все больше добрые и цветные. Одна бабушка-нищенка у дверей храма сказала ей, благодаря за подаяние: «Ему там хорошо, доченька». Но Лиза не могла зацепиться за эту спасительную надежду: почему ему хорошо не здесь, со мной, а где-то там, откуда еще никто не вернулся?

И постепенно пустоту заполнила холодная спокойная злость. Лиза понимала, что не права, но ничего не могла с собой поделать, — она ревновала к Мише всех, кто оставался на земле. Кто ходил по ней, улыбался, растил детей, жаловался на дороговизну, на здоровье, на все-таки жил. А когда Галина и Вадим позвали ее в гости, — они встречали воскресшего из небытия друга, — Лиза поймала себя на мысли, что просто ненавидит этого странного человека с чудным именем Асинкрит. Надо же, Бог знает, где пропадал несколько лет, попал в аварию, остался жив, один из немногих, а теперь все нянчились с ним: «Ах, Асик, помнишь», «Ах, Асик, как мы рады». А если бы тебя молотком по голове, и в яму, как Мишу…

Хотя, он, конечно, псих, Асинкрит этот, но оказался наблюдательным. Значит, не глуп. Галина передала, что их гость заметил про нее, Лизу: «была вся в себе, не с нами». Верно, еле дождалась, когда можно будет уйти.

Если не спасением, то отдушиной, стала работа. Лиза пешком шла на знакомую улицу, входила в старинный дом, — раньше он принадлежал потомственным почетным гражданам купцам первой гильдии Шуваевым, а ныне здесь располагался художественно-краеведческий музей. Если сначала пройти через отдел «Флора и фауна нашего края», а затем подняться по видавшей виды винтовой лестнице на третий этаж, то попадешь в маленький кабинет, который Лиза делила с милейшей Аделаидой Степановной Закряжской, чьей специализацией были местные литераторы. Первым в ее почетном списке стоял легендарный летописец Нестор, а замыкал его Евгений Евгеньевич Плошкин, писавший под псевдонимом Озерский. Плошкин-Озерский приходил к Закрежской почти каждый день и читал, немного подвывая, свои вирши. Лиза слегка морщилась, но молчала, и даже находила в себе силы говорить с улыбкой: «Замечательные стихи», кляня при этом свое малодушие.

— Я понимаю, Елизавета Николаевна, что Озерский, — Аделаида Степановна была снисходительна и великодушна, — не Пушкин, но…

— И даже не Виктор Боков с Олжасом Сулейменовым…

— И даже не они, милочка, но Евгений Евгеньевич — поэт нашего края… А мы с вами — краеведы, историки, нам должно быть ценно все — и великое, и малое.

Лиза соглашалась с коллегой, но все-таки предпочитала заниматься не художником Кугельсоном, жившим в их городе пятьдесят лет назад и воспевавшим «будни великих строек», а Богдановым-Бельским. Впрочем, заниматься — это чересчур сильно сказано. Во-первых, такой роскоши позволить себе научный сотрудник провинциального музея не могла, а во-вторых, заместитель директора музея по научной работе Римма Львовна Лебедева не считала это перспективным занятием:

— Я не понимаю вас, Елизавета Николаевна. Согласитесь, Богданов — художник даже не второго, а третьего ряда.

— Простите, Римма Львовна, а кто их выстраивал по шеренгам?

— Прощаю, Елизавета Николаевна, но впредь прошу вас меня не перебивать. Если мне будет нужно ваше мнение, я его спрошу. Вы прекрасно знаете, кто их построил, и когда. Пейзажист средненький, детишки на его картинах милые, но не больше того. Да к тому же, родился он…

— Недалеко от наших краев, Елизавета Николаевна. Ой, извините, перебила.

— Но ведь не в наших. После революции эмигрировал. Да, у нас работал, имел дачу в деревне, но кто у нас не работал и не имел дачу? Даже Чехов приезжал. Но посмотрите, где Мелехово, и где наш музей. Так и с Богдановым. К тому же, у нас ни одной его картины нет, — веско заканчивала свою речь заместитель директора и в очередной раз отказывала Толстиковой в командировке. Лизе очень хотелось побывать в местах, где жил и работал Николай Петрович. В отличие от Лебедевой, ей очень нравились его картины. В них было много света и тепла. Светлоокими из-под пера художника выходили дети и березки, нежными — трава и солнце. Правда, он не вошел даже в последний энциклопедический словарь «Русские художники», но что из этого? Может, сидит где-нибудь в Москве или Петербурге такая же Лебедева, для которой Малевич — художник, а Богданов-Бельский нет…


***

Миша — Асинкрит — Галина — Богданов-Бельский — Лебедева — опять Богданов — Бельский. Мысль бежала, не останавливаясь, все остальное — уборка постели, одевание и умывание, завтрак — все Лиза делала на автомате. Кофе давно не доставлял удовольствия. Хорошего, в зернах она себе позволить после смерти Миши не могла, а этот в банках — бр-р. Другое дело, кофе дневной, как она говорила, — это когда в обед к ней в музей заходили Люба с Галиной и подруги шли в «Кофейню на Никитской» — маленькое уютное заведение, принадлежавшее настоящему фанату кофе Юре. Он встречал женщин как дорогих гостей:

— Как всегда, эфиопский?

— Да, и обязательно с горных склонов.

— Совершенно верно, Галина Алексеевна. Более того, — варя кофе, Юра садился на своего любимого конька, — жители нашего города — дураки. Конечно, вас я не имею в виду. Вы — элита, а они дураки.

— Почему, Юра?

— Они не ходят ко мне, Галина Алексеевна. Если бы они знали, сколько такой кофе стоит в Москве — здесь бы выстроилась очередь. А вы посмотрите вокруг себя, — и Юра грустно обводил глазами зал.

— Но ведь есть же люди, — возражала Любаша.

— Это не люди, друзья, это — студенты. Они не пьют эфиопский кофе, понимаете? Они пьют… Э, да что там говорить. Ваши три кофе, пожалуйста.

Лиза вдруг вспомнила: вчера в кафе Галина рассказала ей, что этот Асинкрит много разъезжает по области по своим волчьим делам, и в том числе бывает в богдановских краях. И будто послезавтра, нет, уже завтра он засобирался туда вновь. Галина сетовала, что видятся они теперь с Сидориным редко.

— Понимаешь, Алиса, с одной стороны у всех дела. С другой… Встреча у нас была несколько месяцев назад. Душевная такая. И, похоже, Асинкрит раскрылся. Впервые раскрылся. Столько всего рассказал. И то ли застеснялся своей искренности, то ли еще что… Одним словом, будто ушел он. Нет, мы перезваниваемся, Асинкрит заходит иной раз — они с Асей сдружились, друг друга тезками называют. Вчера позвонил… Слушай, он же в понедельник уезжает к твоему Богданову.

— Серьезно?

— Абсолютно.

— Ну и что?

Галина начала горячиться:

— Ты абсолютно непрактичный человек. Составь для Сидорина вопросник, он его краеведам местным передаст.

— А ведь это идея…

Галина была довольна: от Алисы похвалы редко когда дождешься.

— Галя, а как же мы с ним…

— Просто. Завтра воскресенье, ты работаешь. Мой к матери на дачу поедет, я беру Асю, заходим за Асинкритом — и к тебе. К обеду.

— Отлично. Только… я могу немного задержаться, хорошо? К нам в десять утра делегация приезжает, то ли шведы, то ли финны, я для них обзорную экскурсию по городу проведу. Думаю, успею.

— А задержишься, не беда. Мы его по музею поводим.

Лиза посмотрела на часы. Без четверти восемь. Пока успевает. Сейчас набросать вопросы для Сидорина — и на работу. По правде говоря, ей не хотелось ни о чем просить этого человека, но ведь идея была не ее, а Глазуновой. Да и стоит Богданов-Бельский мессы, тем паче, когда тебе в те края не выбраться… И она взялась за авторучку.


Глава восьмая.

О вреде чтения газет.

— А сейчас мы находимся с вами в зале, в котором представлена флора и фауна нашего края. Как известно, почти семьдесят пять процентов площади нашей области занимают леса, в основном это хвойные леса северного типа. Издавна верхневолжские леса славились обилием дичи: лось, кабан, медведь, волк, лиса, енотовидная собака, куница, белка, бобер — этот список можно продолжать долго… Ребята, не подходите близко к волку — это ценный экспонат… Некоторые из перечисленных видов представлены в нашем музее, — экскурсовод, стремительная миниатюрная женщина с огромной указкой наконец-то позволила себе замолчать.

Сидорин и Ася стояли в сторонке, слушая гида, поскольку Лиза еще возила шведов по городу, а Галине, по словам девочки, кто-то позвонил. Как понял Асинкрит, звонок очень взволновал Галину Алексеевну, которая ушла, пообещав придти прямо в кофейню. Услышав последние слова экскурсовода, Сидорин возмутился.

— Что, и это все?!

— Еще много залов, дядя Асинкрит, — ответила девочка и потянула спутника за собой.

— Нет, постой. Много залов! Этот — самый интересный.

— У тебя есть предложение, тезка? — вздохнула девочка.

— А тебе хочется побольше узнать про … — Сидорин обвел рукой зал, где в основном стояли чучела животных, — фауну, как сказала эта гида?

— Конечно, хочу, только не гида, а гид.

— Неважно. Итак, перед тобой волк обыкновенный. Ученые считают установленными пока четыре подвида: волк кавказский, волк тундряной, волк камчатский и, наконец, наш, родной — волк обыкновенный…

Когда минут через пятнадцать Толстикова вошла в музей, то увидела в зале флоры и фауны толпу народа, тесно сгрудившуюся возле чучела волка. Подошла поближе — и ее взору открылась удивительная картина: Сидорин почти в замкнувшемся кольце зрителей, рядом Ася, которую буквально распирало от чувства собственной значимости. Асинкрит, похоже, был в ударе:

— Замечательный русский писатель, охотник-натуралист, ученый Николай Анатольевич Зворыкин — вижу по вашим глазам, друзья мои, что вы и не слышали этой фамилии, написал когда-то: «В ясный, тихий морозный день, когда блестками играет снежный покров и розовеют стволы деревьев, когда на снегу лежат характерные узоры печатных следов, я вспоминаю волков».

Посмотрите на этого несчастного, то есть на экспонат. Как хорош цвет шерсти — она чудно сливается с мглой осеннего дня. А какова мощь, как горда осанка! Природа будто специально позаботилась о волке. Смотрите, ничего лишнего: мощные голова и шея, высокий перед, покатая спина, низко спущенные ребра, поджарый живот. Пальцы лап плотно сжаты. Хвост опущен и малоподвижен, недаром его называют поленом. Волк силен и вынослив. Матерый волк легко тащит на спине барана, обдирает и поворачивает тушу лошади, вмерзшую в землю… За одну ночь может сделать переход в сто километров…

— Ух ты! — понеслось по толпе.

— А это — матерый волк? — спросил кто-то.

Сидорин ответил, не раздумывая:

— Что вы! Переярок, то есть ему уже больше года, но до четырех лет он, как видите не дожил. Молодых волков, до года, называют прибылыми. Охотники профессионалы обычно разделяют наших обыкновенных волков на два типа — по внешнему виду и образу жизни. Давайте, ребята, попробуем сами определить, кем был этот переярок.

Итак, слушайте. Первый тип — лобастый, с красивой головой. Шерсть ровная, шея хорошо опушена. Таких волков еще называют кормными, то есть хорошо питающимися. Живут они поблизости от человека, умело приспосабливаются к обстановке. Режут домашний скот и мастерски вылавливают собак, поэтому их еще называют собачниками.

Второй тип. Живут в отдалении от человека, питаются дичью. Их реже преследует человек, но пропитание свое они добывают хотя и с меньшим риском, но с большей затратой сил. У волков данного типа лоб уже, туловище кажется растянутым, замечается сухопарость, вес меньше. И вообще, первое впечатление от них — изголодавшиеся скитальцы. Кто же, друзья мои, перед нами?

— Скиталец! — ответил кто-то самый шустрый.

— Собачник! Собачник! — большинство считало иначе.

— Скажите, — подняла руку светловолосая девушка, — в лесу у волков есть друзья. Лисы, например?

Все засмеялись.

— Очень хороший вопрос, зря смеетесь. Некоторые животные, чтобы выжить, не скажу, что дружат, но придерживаются по отношению друг к другу дружественного нейтралитета. Например, лиса и барсук. Но вот волк… Вы поймите, ему всегда хочется есть, а раз так, та какие могут быть друзья? В сказках много написанного о том, как лиса дурит глупого волка. А что ей остается? Если они повстречаются, волк убьет и съест лису.

— А на человека волк нападает?

— Нет. — Сказано это было тоном, не терпящем возражений.

Мужчина, с интересом слушавший рассказ Сидорина и даже что-то записывающий в записную книжку, поднял руку:

— Товарищ экскурсовод, а вот мне мать рассказывала, как у них в деревне девочка возвращалась из школы…

— Простите, что перебиваю. Человек всегда боялся и ненавидел волка, тот отвечал ему тем же. Эти истории с различными вариантами ходят по всей России. Но тот же Зворыкин, которому нельзя не верить, считал, что только очень голодный, да к тому же потерявший возможность выйти из критического положения волк, способен напасть на человека. Бешеные волки нападают гораздо чаще, но ведь нападают и бешеные лисы, и собаки. Скажу вам больше, лось и кабан во время гона, медведица ставшая мамашей, в сто крат опаснее для человека, нежели волк. — И тут Сидорин увидел Лизу. И отчего-то смутился, будто его застали за неприглядным делом. — А вообще, друзья мои, дам вам в заключении простой совет. Случится встретить в лесу волка или даже нескольких, возьмите палку, остановитесь и представив, что это ружье, наведите на волков. Можете покричать: «бух-бух», — и вы увидите, как они поведут себя.

— Убегут?

— Конечно.

— Последний вопрос, — не унимался мужчина с записной книжкой, — говорят, волков стало больше. Чем вы это объясните?

Сидорин на секунду задумался.

— Чем объяснить? Время на Руси смутное, а во все смутные времена у нас хищников вдоволь разводилось.

— Каких хищников? Волков?

— Не только. И тех, кто о двух ногах. Извините, нам с тезкой пора, — И Асинкрит взяв девочку за руку, направился к выходу. Только тут еще не понимавшие, догадались, что перед ними не профессиональный экскурсовод. Сначала зааплодировал мужчина, к нему присоединились остальные. Сидорин смутился вконец:

— Тоже мне, нашли артиста. У американцев, что ли, научились?


***

— Простите, увлекся, — это первое, что сказал Асинкрит, подойдя к Лизе. — Добрый день.

— Здравствуйте. По-моему, было здорово. Нет, правда… А где Галина?

— Мама обещала подойти в кофейню. Наверное, уже ждет нас, — прояснила ситуацию Ася.

Галина действительно их ждала. По ее виду подошедшие поняли: что-то случилось.

— Юра, — крикнула Глазунова, — вот теперь можно: три эфиопских и сок. Ананасовый.

— Галя, что-то случилось? — спросила Лиза. — Ты извини, шведы любопытными оказались…

— Лиза, какие шведы? Ты вот это видела? — и Галина протянула Лизе газету.

— «Окраина», — прочитала Ася.

— Ты читаешь местную желтую прессу? — спросила Толстикова.

— Вынуждена. Сволочь! Нет какая же она все-таки сволочь. Гадюка.

Все трое удивленно уставились на Галину, а Юра чуть не вылил на себя чашку кофе.

— Мама, ты что?

— Страница четвертая. Читай. Прочитаете, тогда все поймете. Сволочи! Я ей все сказала.

Принесли сок и кофе. Толстикова раскрыла четвертую страницу. С нее на читателей смотрел… Сидорин с фотографией женщины в руках. Подпись под снимком гласила: «Ничто человеческое им не чуждо». Сама статья называлась: «Врач — оборотень». Чуть ниже подзаголовок: «Он проснулся волком».

— Ты мне скажи, Асинкрит, когда Любка тебя сфотографировала? Положим, диктофон у нее в сумочке был, она ее из рук не выпускала, а фотоаппарат?

— Н-да, — только и сказала Толстикова, — зря это она.

— Я ей все сказала. Когда мне позвонили и рассказали про газету — побежала в киоск и сразу к ней пошла. Эх, жаль, Аська ты здесь сидишь, я бы пересказала наш разговор.

— Надо же, — неожиданно произнес Асинкрит, — никогда не думал, что я такой фотогеничный.

— Асинкрит, прости, ты и впрямь ничего не понимаешь? То, что раньше знало четыре человека, теперь знают все. Тираж у этой вшивоты — пятьдесят тысяч экземпляров. Затем пойдут перепечатки. Тебя опозорили, выставили голым на всеобщее обозрение, а ты о фотогеничности говоришь.

— Удивляюсь, Галина, и как это Глазунов с таким вулканом страстей управляется?

— Издеваешься? Я места не нахожу, а он… Лиза, читай, вслух читай, пусть он слушает… блаженный.

Толстикова начала: «По ночам я вою и мечтаю о лесе», — признался нашему корреспонденту Любови Братищевой этот человек. Впрочем, человек ли он…» Галина, может, не стоит читать? Противно. Я такого от Любаши не ожидала.

— А я, представь себе, ожидала. Более того, стерва эта мне все свои планы выложила. Я взбесилась, из дома ее става гнать…

— А что же она?

— Заревела, Покаялась… Ох, и дура же я.

— Спасибо тебе, Галина, — прервал женский диалог Сидорин. — И не обижайся на меня. Ну, что, мне на дуэль ее вызывать? Или на газету в суд?

— И я знаю, что это бесполезно. Но когда в молодые годы Андрей Синьков, попав в вытрезвитель, назвался твоим именем, и тебя тогда к ректору потащили, — слава Богу, обошлось все, но ты с ним знаться прекратил.

Сидорин нахмурил брови:

— Андрей Синьков? Расскажи о нем, пожалуйста.

— Твой земляк, Вы первые два курса очень дружили.

— А сейчас он где?

— Вадим не рассказал? К себе в район уехал, работал участковым терапевтом. Как-то его вызвали… к одному… с белой горячкой… Он Андрея… ножом. Андрей — умер.

— И я ему не простил тогда?

Галина как-то сразу притихла, ничего не сказала и только покачала головой.

— Значит, не простил… Вот кто сволочь-то.

— Здесь совсем другое дело, Асинкрит.

— Понимаешь, Галя… С чего бы начать… Пожалуй, начну с конца. Я убежден: все, что со мной произошло — наказание свыше. А может, и не наказание вовсе, а помощь.

— Помощь?!

— Ну, да. Если маленький глупенький ребенок бежит к пропасти, совершенно не боясь высоты, мать обязательно его остановит. Я вот думаю, а если таким образом остановили меня? Я вот сейчас узнал про Андрея, а если что-то узнаю еще? А Люба… — тут Сидорин даже улыбнулся, — она лиса, за что ей любить волка? Не скрою, неприятная статья. Но, значит, мне нужно вынести и позор, как ты говоришь, и насмешки… Я не хотел говорить так пафосно… Не сердись на Любу. Она — только орудие.

— Она лицемерка и дрянь! И позволь мне самой решать, как к ней относиться. Если хочешь, можешь сейчас пойти к ней домой или позвонить ей и сказать «спасибо».

— А знаешь, это идея. Молодец, Галина!

— Даже так?

— Проклиная и ругая Братищеву мы еще дальше толкаем ее если не в пропасть, то в яму.

— ?!

— Не понимаешь? Если же подам на нее в суд, то вообще сделаю ей подарок. А вот если скажу «спасибо»… У тебя есть мобильник? Набери ее номер, пожалуйста.

— Зачем?

— Набери, набери. Вадим тут спрашивал меня кое о чем. Жаль, я не смог объяснить ему: проблема не в том, сколько в каждом из нас от животного, а в другом — сколько осталось человеческого… Можно говорить? — и Сидорин взял телефон:

— Люба? Здравствуйте. Это Асинкрит. Спасибо за внимание к моей персоне. Через месяц приеду — заходите в гости. Нет, не шучу. Я вам еще и не такое расскажу. Пока.


***

Домой Лиза вернулась, как выражался Миша, в расстроенных чувствах. Сидорин совершенно сразил ее своей реакцией на статью Любаши. С радостью взял вопросы по Богданову-Бельскому, обещая привезти максимум информации. А эта импровизированная экскурсия в музее… И в то же время Сидорин раздражал ее. Раздражало все — спокойная манера говорить, — Миша, вот тот был как вихрь, как ураган, — раздражала понимающая улыбка — не надо мне твоего понимания! — раздражала эрудиция. Прощаясь, Асинкрит хотел сказать Лизе какие-то ободряющие слова, она же оборвала его, процитировав любимого Пушкина:

Душевных наших мук не стоит мир.

Сидорин удивленно, словно впервые увидев, посмотрел на нее и опять улыбнулся понимающе:

К доброжелательству досель я не привык

И странен мне его приветливый язык.

И добавил:

— Мне тоже так нравится: нужно ли говорить что-то умное, когда до тебя все сказано? И как сказано!

Блаженный, правильно Галя сказала. Или косит под такого Толстикова чувствовала, что в раздражении своем не совсем справедлива, а потому раздражалась еще больше. А поздно вечером ей позвонила Братищева. И, к своему удивлению, Лиза еще раз убедилась в том, что Сидорин опять оказался «на высоте». Любаша ждала от него чего угодно, только не приглашения в гости. И еще она сказала, что решила не посылать материал в «Экспресс-газету». Алиса выслушала подругу, но не ругать и не утешать не стала. Тем более, что листая перед сном томик Пушкина, она наткнулась на строки, знакомые с детства. Прочитала –

Хвалу и клевету приемли равнодушно

И не оспаривай глупца

— и, неожиданно для себя еще раз одобрительно обругала Сидорина: «блаженный».


Глава девятая.

Его величество — жизненный опыт.

На Руси понятия «блаженный» и «юродивый» стали синонимами. Если считать блаженными всех тех, кто выпадает из общего ряда, кто выглядит белой вороной среди стаи черных подруг, тогда да, Лиза была права — Сидорин явно блажил и, со стороны казалось, получал от этого удовольствие. И все-таки Толстикова ошибалась. Или хотела ошибаться. Блаженный блаженному как и юродивый юродивому рознь. Одни шли по узкой нетореной дорожке, открытой когда-то Алексием, Божьим человеком. Мерзли и голодали, их травили собаками, дети швыряли им вслед камни. А они спасали молитвами людей, забывая прошлые обиды, бросали в лицо страшную правду царям: «на-ко царь, отведай мясушка…» Когда все-таки отходил их дух к Богу, ради которого они с радостью терпели земную юдоль, добровольно превращая ее для себя в чистилище, у земляков начиналось прозрение, мучила совесть. И именовала людская молва Максима и Прокопия, Василия и Ксению уже не юродивыми, не психами, а Божьими людьми.

Все шире становилась тропа, и вскоре на ней появились те, кто с помощью юродства обеспечивал себе кусок хлеба и теплый угол в доме простодушных верующих, не хотевших повторять ошибки своих прадедов.

Третьи… Ну какие же они блаженные? Чудаки, скорее. Как нет города без праведника, так не может быть русского города или села без чудака. Чудаки… «На букву «м» — обязательно съязвит кто-то. А они не обижаются. Пытаются произвести вечный двигатель, разводят и выпускают на волю бабочек, создают музеи, пишут письма в ООН, требуя прекратить бомбардировки Сербии, тренируют соседских мальчишек, поднимают из болот останки наших солдат. Перечислять можно бесконечно — благо, чудакам на нашей земле работенки еще много. Слава Богу, камней в них не кидают, но, согласитесь, иной раз лучше бы камень, нежели насмешка, острая, как когти, и смех в спину: «юродивый!» А уж посмертная судьба у них — это как сложится: либо забвение, будто и не жил ты на этой земле — и только лопух и крапива на месте дома, либо статьи в газетах, юбилейные конференции и улицы, названные твоим именем. А чаще — все вместе.

Сидорин, как вы понимаете, не принадлежал ни к одному из вышеназванных типов. Его блаженность во многом шла от отсутствия жизненного опыта — неразлучного нашего спутника — врага и друга одновременно. Спору нет, без жизненного опыта не выжить человеку. Кто хоть раз наступал на грабли, в следующий раз постарается их обойти. Но тот же жизненный опыт делает, порой, из нас хитрецов или просто «разумных» людей, знающих, на кого нам можно кричать, а на кого нельзя. Умеющих достичь успеха любой ценой.

Счастье и одновременно беда Сидорина в том и заключались, что однажды с ним случилось чудо — он потерял свой жизненный опыт, потерял в одночасье… И вовсе не тщеславное желание блеснуть эрудицией двигало Асинкритом, когда он цитировал Пушкина. Сидорин извлекал из ущербной своей памяти поэтический, очищенный от хитрого лукавства опыт. Вот почему во время своих постоянных поездок этот человек, разменявший четвертый десяток, с таким жадным вниманием слушал других людей, и радовался как ребенок, благодаря судьбу, за то, что она посылает ему столько умных собеседников. Умных людей вокруг нас очень много, просто мы не умеем их слушать. А Сидорин умел, ибо ему это нравилось, и в этом было его спасение. И когда в приезжем москвиче, заполнявшем какие-то таблицы, люди не находили спеси и высокомерия, не видели желания придавить авторитетом и связями, их сердца открывались.

Шли недели и месяцы, записные книжки разбухали от фамилий, адресов, телефонных номеров. Находилось в них место и чудакам, и хитрецам, простачкам и мудрецам. Правда Сидорин уже не делил их на группы, не классифицировал и не систематизировал, он просто принимал своих новых знакомых, встреченных на дороге жизни, такими, как они есть.

Вот почему и улыбался Асинкрит «понимающей улыбкой», ибо судил всех по себе. Жизненный опыт еще не успел нашептать ему свое любимое: «Не верь никому». И когда он увидел статью о себе в газете, едва вылупившуюся обиду приглушила жалость к Любе, которой ее жизненный опыт внушил, что для достижения цели все средства хороши. А кого жалеешь, разве на того обидишься?

И в конце концов, постепенно, не сразу, до него стало доходить самое главное: его наказали и наградили одновременно, — мы же согласились с вами, что так в жизни бывает. Наказали — понятно, но ведь и наградили — щедро, по-царски: Асинкрита оставили жить, дышать воздухом, смотреть на небо — всегда разное, то бездонно-синее, то грозовое свинцовое в нитях молнии, то словно усыпанное жемчугом — звездами. Оставили дружить и общаться с людьми. Разве этого мало?

***

А суть любого наказания ненароком объяснил Сидорину старый учитель и краевед Александр Иванович, с которым его свела судьба, и свела вроде бы случайно. Но нет, ничего случайного в этом мире нет, и чем больше Асинкрит исхаживал дорог, тем глубже это осознавал.

Тогда, в своем домике над тихой речкой, Александр Иванович заговорил сначала о другом. Хозяйка убирала со стола, мужчины вышли на крыльцо, с которого открывался изумительный вид: огромный простор, уходящие за горизонт леса, облака, величественно плывущие по небу.

— Не поверите, я ведь городской, — заговорил учитель. — Пединститут закончил. Все мои однокурсники в город просились, даже сельские, а я вот сюда приехал. Знаешь, почему, Васильич? — очень легко и естественно Александр Иванович перешел на «ты».

— Почему?

— Простор я люблю. Мое это. Как съездил в десятом классе в Константиново — там все, как у нас, только Ока покруче, конечно, нашей речки будет. Кстати, ты был в тех местах? — спросил учитель Сидорина.

— Не помню, — искренне ответил тот. — А что там?

— Ну ты даешь! Есенин там родился… — И продекламировал:


Не жалею не зову не плачу,

Все пройдет; как с белых яблонь дым…

— Вот как, Васильич, сказал! Гений, русский гений.

Асинкрит задумался, вспоминая, затем продолжил:

— Увядая, золотом охваченный, я не буду больше молодым… Правильно?

— Помнишь. Значит, просто не был там. Вот… А на практику меня сюда послали. Приехал, и понял — мое. Конечно, — продолжил Александр Иванович, — народ в наших местах не простой. Хороший, душевный даже, но не простой. Пьют. Жены мужей, а мужья жен поколачивают. По-настоящему жадных до работы мало осталось. Вроде буйные, а в колхозе два года не платили ни копейки, и ничего — молчат себе в тряпочку. Кто-то смирением это назовет, кто-то забитостью…

— А как вы назовете?

— Я? Что ж, коли гостю интересна моя примитивная философия… Ты ведь в наши места сначала к охотникам заехал, по работе. Так?

— Так.

— С одной стороны, мы все до чего-нибудь охотники: до зверя, до добра чужого или баб соседских. А с другой стороны, тянет нас вечером на звезды посмотреть или на простор этот бескрайний. Иной раз так размечтаешься… Да. Почему так? А я тебе скажу: в каждом из нас два начала — человеческое и животное. От зверя — тело, инстинкты, а от человека… Что улыбаешься, не веришь? — вскинулся вдруг учитель.

— Пока не знаю, а улыбаюсь, потому что интересно слушать, — спокойно, глядя в глаза собеседнику, ответил Сидорин. Учитель не отвел взгляда и, видимо поверив в искренность Асинкрита, продолжил:

— Доказать ведь просто, Васильич. Про хирурга Амосова слыхал? Он людям больные сердечные клапаны отрезал, а на их место брал бычьи и свиные. А ты говоришь… На чем я закончил? Да, а от человека — душа. Бессмертная. Но вначале — махонькая и глупая. Трудно ей вначале тело победить, оно ведь свое требует: дай. Ты ему дашь, а оно еще хочет. Ты — еще, а оно уже в обиде: другой, мол, свое тело лучшим куском балует. Что или кто помогает человеку? Сначала — родители. Плохого они своему чаду не пожелают, а коли забалует — уму разуму наставят. Не зря народ в старину говорил: без ремня — какое воспитание?

— А обязательно ремень, Александр Иванович? Вы же педагог.

— Педагог… Не люблю я этого слова, не наше оно. Учитель я, сельский учитель. И знаю, что одному достаточно слово сказать, и он все поймет, а другого надо выдрать, как сидорову козу. Да, обидится вначале, но вырастит — спасибо скажет. Я своему отцу по гроб жизни обязан: решил в пятнадцать лет школу бросить и на север завербоваться. На дорогу денег раздобыли с дружком своим, еды кое-какой. Отец узнал… Ох, и выдрал же он меня! Плакал, но драл. Потому что любил и добра мне желал. А скажи отец мне тогда: езжай, мол, сынок, — чтобы сталось со мной? Сейчас за образование взялись. Реформируют, видите ли.

— Зачем реформируют? — серьезно спросил Асинкрит.

— Этой власти, — Александр Иванович сделал упор на слове «этой», — образованные люди не нужны. Чтобы Гагарина в космос запустить — до каково уровня образование нужно поднять? Тем более, после войны всего шестнадцать лет прошло. Того же Амосова тоже кто-то учил сердце оперировать? А теперь — плохое у нас образование… Ладно, это уже другой разговор.

— Значит, Александр Иванович, пороть тоже надо? — думая о своем спросил Сидорин.

— Обязательно, Васильич! Но не перебивай. Идем дальше. Человек вырастал, семьей обзаводился, а все равно, родителей почитал и слушал. Да и других авторитетов для мужика хватало — священник, врач, учитель, пристав… А потом — вжик! — и нет авторитетов. Старики мне рассказывали, жил какой-нибудь Пашка, ни кола, ни двора. И вдруг — начальником стал. В партию вступил, наган дали, а самое главное — дали власть. А в нем, в Пашке этом ни ума, ни совести. Остановить его некому! Товарищ из города, такой же начальник, только еще выше, говорит: ты — беднейшее крестьянство, ты наш союзник. А через двор с союзником — дед Алексей живет. Сам работает из последних жил, и пятеро сыновей пашут. А теперь угадай с двух раз, кого Пашка первым делом раскулачивать пошел?

— И одного раза достаточно…

— Правильно. А потом, уже став Павлом Семенычем, он меня, юнца, уговаривал свою дочку страшную, прости Господи, в жены взять: рубах мол, у меня, за всю жизнь не сносишь… Как представил я, сколько крови и слез на тех рубашечках… Эх! Слушай, Васильич, давай еще по одной?

— Погодите, Александр Иванович, а в учебниках нам говорили, что крестьянам жилось до революции плохо…

— Васильич, Васильич, наивный ты человек, а когда крестьянин на Руси хорошо жил? Тут дело в другом. Меня спрашивают часто: ты за демократов или за коммунистов? Я за справедливость. Если я знаю, что победил в Пашке зверь, так я об этом и скажу, и напишу. Но когда я узнаю, как жил здесь и властвовал помещик Аксентьев, скажу правду и о нем. Сейчас ведь как: соберут конференцию краеведческую, про помещика доброго расскажут. Слушаю я, и радуюсь. Но когда девчушка лет двадцать пять вывод делает: такими все помещики были, что я ей могу сказать? Дура. Дура она и есть. Ведь это вдуматься: русские, православные, на одной земле живем, а один у другого — раб. И ладно б по справедливости: в старину, когда одни воевали, кто-то должен был землю пахать, вот крестьян и прикрепили. А потом, когда дворянству вольность дали, почему о мужике забыли? Я про Аксентьева тебе сказал. Куда там Салтычихе до него! Всех невест сначала к нему водили. Тьфу! Разве же это по-людски? Как же крестьянину не затаить обиду? Но все равно, когда человек звереет — нет тому оправдания. Я не заговорил тебя?

— Нет, говорите.

— Заканчиваю. Мы о душе говорили. Ее лелеять и холить надо, в отличие от тела. А получается… Ты посмотри, во что превратились в наших краях престольные праздники. У нас в Починках это был Михайлов день. Михаил Архангел, воевода всех сил небесных. Считай, у каждого православного именины. Впрочем, подожди, я сейчас кое-что принесу. — Минуты через две краевед пришел с толстой общей тетрадью.

— Вот, почитай, сам, Васильич. Все без прикрас. Ходил, записывал. Речь идет о середине нашего века. Хоть начало почитай, а затем еще один документик тебе дам, — и протянул Сидорину несколько отпечатанных на машинке листов. — Очки не нужны?

— Пока нет, — ответил Асинкрит и принялся за чтение: «В каждой деревне непременно была артель (или партия, гамыз), свой атаман, гармонист. В артель входили только взрослые, чаще семейные мужики. Мальчишки же собирались в «беседы» («беседки»). Существовала целая система перевода из одной беседы в другую, с последующим включением в мужскую артель». Вот, оказывается, откуда «дедовщина» взялась…

— Ты читай, Васильич, читай.

— «Если на празднике планировалась драка, то ребята из младших бесед выполняли сначала роль разведчиков, а уж потом наблюдателей и помощников. Во время драки мальчишки подносили мужчинам колья и камни. Были случаи, когда они даже добивали раненых…» Александр Иванович, простите, я не верю.

— Читай, читай. Было это все, было.

— Надо же, «добивали». «Драки начинались на танцах, особенно когда плясали «лосей» (лансе, кадриль). Дрались артели против одних деревень, объединяясь в другими». Где-то это я уже слышал… «Оружие, применявшееся в драках, было представлено во всем его разнообразии: от древних палашей и мечей, найденных в курганах, до наганов и обрезов. Но все же традиционным оружием долгое время считалась троска (тростка, треска) — деревянная палка произвольной длины, которую «парили» (обжигали) на костре, а потом полировали до блеска. Однако, с течением времени ушла в прошлое. В ход пошли железные прутья от церковной ограды, штыки от винтовки, финки, шила, топоры…» Дальше, я понимаю конкретные случаи?

— Точно.

— «Если в избе дрались, то первым делом били лампы. В избе если дерешься, то тут только кулак, ноги и шестое чувство. А спасти могла только девочка — если она собой парня прикроет, его уже не тронут. Драка обычно с гармониста начиналась — ему мехи ножом распорют, чтоб не играл, а за него свои вступятся. Однажды вот так хорошего парня убили, Ваню Базлова. Он играл, а его топором по голове. Он как-то увернулся, но тут в грудь ножом ткнули и все. Владимир Федорович, деревня Гриблянка». Нет, Александр Иванович, я больше не буду читать.

— Понимаю, Асинкрит Васильевич. Ты хороший человек, но идеалист. Сейчас таких много появилось. Они мужика представляют в чистенькой рубашке-косоворотке, вокруг березки…

— Нет, Александр Иванович, — перебил хозяина гость, — я не идеалист. Левитова читал, Бунина, Успенского — у них ведь разный мужик показан. Просто я… над словами вашими думаю. Перевариваю их. Ведь любую пищу надо переварить… Говорите, пороть надо?

— Так если не понимают.

— А если уже не могут понять…

— Ты о ком, о народе нашем?

— А разве мы с вами, Александр Иванович, не народ?

— Тоже, значит, пофилософствовать любишь? Ладно, пока перевариваешь, еще вот это почитай, — и учитель протянул Сидорину маленький листок бумаги. — В одном архиве сыскал. Эти люди потом в наших краях добрую память о себе оставили.

— «Милостивый Государь Александр Александрович! Согласно с желанием Вашим, я, на брак мой с Вами изъявляю свое полное согласие, и с искренним моим уважением к Вам, остаюсь преданной Вам, Елена Сеславина…» Да, красиво. Александр Иванович, что с вами?

По впалым старческим щекам учителя текли слезы. Обильные, как у ребенка, и горькие, словно полынь.

— Вот ведь как, Васильич, жили… А моя Настена… я же в ней души… не чаял… холил. Сказал ей: за этого обормота не пойдешь, а ослушаешься — прокляну. Нельзя же… без благословения. А она… ушла. Он-то ее потом с ребенком бросил. Я же говорил ей, но кто сейчас родителей слушает…

— Понимаю.

— У вас там живет, в областном центре. Мается, но не возвращается. Гордая, — и он замолчал, опустив голову. Тихо подошла хозяйка. Долго еще они сидели на крылечке. Над уходящим на покой человеческим миром зажглись звезды. Такие прекрасные — и такие равнодушные к маленьким людям и их бедам.


Глава десятая.

Странные люди.

Чудаки… Сидорину не нравилось это слово и он предпочитал другое — странные. Асинкрит не вносил в него язвительный или осуждающий оттенок. Отнюдь. И даже совсем наоборот. С некоторых пор и себя он числил странным — странником. Странник — какое глубокое слово! С одной стороны — сторонний, чужой, проходящий мимо. Прошел — и нет его. А потому — странник. С другой — это человек, который видит много стран, сторон. Но есть и третья сторона: странник — странный. Ему бы дома сидеть, а он ходит, бродит. Господи, как славно перекатываются слова, словно камешки в горной речке. Сказал: — «бродит», и вот уже — бродяга. И вновь зеркальное в своей глубине слово. И говорящее об отношении к путешествующему. Одни — давали воды, просили молиться, другие… Как там было у Рубцова: «Бродяга, а может быть, вор».

И чем дольше думал Сидорин, тем большим счастливчиком себя чувствовал. В самом деле, куда ни посмотри, за все хочется сказать: «спасибо». Только кому? Себе? Судьбе? Богу? Но какому Богу? Недавно к нему приходили иеговисты. Асинкрит пустил их, а потом не знал, как от них отделаться. Они все говорили ему о малой горстке тех, кто спасется. «А остальные?» — спрашивали их Сидорин. «Погибнут» — уверенно, без тени сомнения, отвечала ему молодая девушка. И добавила: «У вас еще есть время, решайте». «Если я пойду к вам — спасусь?» «Обязательно» — и вновь ни тени сомнения. Грозный, беспощадный Иегова… А Сидорину почему-то ближе был тот Христос, которого он увидел в одном провинциальном музее. Вырезанная из дерева скульптура изображала Иисуса за несколько часов до казни. Наивно, по-дилетантски, но как гениально изобразил неизвестный крестьянский мастер всю трагичность момента. Христос сидел, прислонив одну руку к щеке. В первый раз Асинкрит ничего не понял, но потом, когда прочитал те страшные строки, ему все стало ясно: «Тогда плевали Ему в лицо и заушали Его, другие же ударяли Его по ланитам. И говорили: прореки нам, Христос, кто ударил Тебя?» Этот Христос — страдающий, скорбный был ближе. Но разве Бог может быть таким?

Так какая она, жизнь? В Упертовске тихо и мирно живут родители, значит, есть в мире одни уголок, где тебя ждут, и куда ты можешь в любой момент вернуться. Эта мысль давала Асинкриту силы долгими зимними вечерами, когда он, приезжая с очередной командировки, оказывался в одинокой и пустой квартире, где не было даже телевизора. А еще был дядя с его отеческой заботой и постоянными звонками. В двадцати минутах ходьбы жили Глазуновы, его друзья. И так легко убедить себя в том, что так и должно быть. Однако где-то в этом же городе маялась бесприютная, но гордая Настена. Пойти бы, найти ее, сказать… А что он скажет? Возвращайся к отцу, он тебя любит? Нет, не то, надо по-другому, но как? Кто подскажет? Пушкин?

Сидорин по-прежнему оттягивал наступление сна. По-прежнему, каждую ночь мчался он с трепещущим сердцем к спасительному еловому острову, и падала, утыкаясь в снег серо-голубая волчица. Но что-то изменилось… Теперь, когда Асинкрит просыпался, отчаяние уже не охватывало его. Он понимал, что платит дань. Наверное, за прежние годы, за прежнюю жизнь. Платит красными флажками, выстрелами в упор. В себя, волка.

— Ты пьешь успокоительные на ночь? Обязательно пей! — участливо требовал Виктор Иванович. Сидорин обещал, но не пил. Асинкрит знал, что после ночи обязательно настанет утро — с новыми дорогами, встречами, радостями и печалями. И, кто знает, может, вновь позовет к себе странника удивительные Вышний Волочок и Торжок, Старица и Некоуз, Брейтово и Остров, Задонск и Андреаполь, Губкин и Мышкин… Мышкин — при этом слове Сидорин невольно улыбался. Вот уж чудак на чудаке. Надо же, перед зданием своей библиотеки вывесить табличку: здесь купец такой-то принимал особ императорской фамилии. Знай, мол, наших. Весь город в музей превратили — один, большой, под открытым небом. А самый-самый в Мышкине — Владимир Александрович. В глазах хитринка, заговорит — Златоуст. Зато в любой момент возьмет рюкзак — и в путь. Спасать церквушку или принимать новый экспонат для музея. С умилением вспоминал Асинкрит свой первый вечер в Мышкине. Кабинет Владимира Александровича в видавшем виды деревянном здании. Во дворе пасется лошадь, стоит трактор, которому лет семьдесят, на привезенном невесть откуда куполе старой деревянной часовни сидит трясогузка… Прячется за ближними лесами солнце, окрашивая волжские воды своим малиновым огнем. И такой покой, такая истома разлита в этом неподвижном летнем вечере… Они сидят, пьют якобы коньяк — другого в соседнем магазине не было, на подоконнике спит кот, нисколько не ревнуя хозяина к посетителю — сколько таких перебывало в этом кабинете!

А в другой стороне — Белый. Такой же кроха, как Мышкин. Но бельчанам сейчас не до музея. Туда не то, что туристу — командировочный с трудом не доберется. И живет там Леша, Алексей. Худенький, порывистый, с редкой бородкой. Смотрит на тебя — и не видит будто. Весь в себе. Домик — скромнее не придумаешь. «Пряники будете? Чай есть». Чинит Алексей соседским бабушкам заборы — тем и живет. А еще ходит в лес, охотится. Но отчего-то не был похож Алексей на охотника в его привычном представлении, совсем непохож… Асинкрит увидел на столе маленькую тоненькую книжечку. Прочитал название: «Волчье лыко».

— Алексей, вы пишете стихи?

Тот засмущался.

— Пишу. Уже давно. А вот добрые люди помогли издать, — сам бы не смог.

Сидорин, как любил, открыл наугад:

С пышно реющей трубой

Уходил не раз от смерти.

Был бессилен пес любой

За тобой распутать петли.

Молодой красавец лис!

Что ж ты был неосторожен?

Ты ловил мышей и крыс,

А капкан был в снег заложен.

Приближались дни весны,

Время свадеб наступало.

Ночью пасмурной луны

Стал ты в след, и все пропало

На стене твой пышный мех,

А глаза твои, в мерцаньи,

Обрамят последний снег

Золотой, янтарной раны.

Последние четыре строчки просто прошлись Сидорину по сердцу.

— Вы настоящий поэт, Алексей. Пишите и дальше.

— А ради чего еще жить? — серьезно ответил Леша.

— И впрямь, для чего?

— Нет, правда, — загорячился поэт, — про меня иной раз пишут такое… Почитаешь — бирюк бирюком.

— Ну какой же вы бирюк, то бишь волк, Алексей, — улыбнулся Асинкрит.

— Все правильно, я человек. И живу… как дышу. Понимаете?

— Понимаю.

— Нравится мне жить. Лес нравится, зверье. Поэт, мне кажется, должен через себя все пропускать — от птахи последней до… Я тут, — он замолчал, словно раздумывая, говорить или нет, — новую книжку издать хочу. Думаю назвать «Забытый крест».

— Забытый крест? Интересно. — И Сидорин негромко продекламировал:

Ветер, облако, свет,

Крест поправить нет сил,

Нет печали печальней

Забытых могил…

— Здорово. Вы тоже стихи пишите?

— Что вы! Читаю чужие.

— Тоже хорошо. Без стихов — какая жизнь?

— Алексей, — спросил Сидорин, — вы хорошо сказали, что поэт через себя должен все пропустить. У вас в оглавлении написано «Волк». Прочитайте, пожалуйста.

— Хорошо.

Алексей подошел к окну, — как на сцену вышел. Откашлялся: «Волк».

В маленьком домике на улице Социалистической стучали ходики, умывалась, словно ожидая новых гостей, кошка. Асинкрит сидел на стуле, опустив голову и закрыв глаза. Голос Алексея сначала дрожал от волнения, но затем становился все увереннее и увереннее:

Он виноват не больше нас,

Но осужден неумолимо,

И где б ни лютовал сейчас —

Равно вражда неутолима.

Бывал облавами гоним,

В капканы ловлен, ядом травлен;

Но не расправились мы с ним,

Равно судьбе он предоставлен.

Как будто высший суд и толк

Хранит его и под прицелом.

Жестокость, внутренний наш волк,

Равно соперничает с серым.

— Действительно, пропустили — через себя, — только и сказал в ответ Асинкрит. А потом, возвращаясь из командировки, долго думал об этом чуде России — ее поэтах, музейщиках, краеведах, библиотекарях. Тем, кому будто специально платят грошовые зарплаты, кто издает свои книги тиражами в сто и двести экземпляров, кто тратит свои отпуска, чтобы успеть пройти по уходящим деревням и расспросить их последних обитателей о прошлом житье-бытье. Лена в Некоузе, Татьяна Ивановна и Галина в Брейтово, Мария Васильевна в Кашине, Татьяна в Угличе, Валера в Андреаполе…

Три тысячи жителей — село, поселок — не поймешь. Библиотека, более похожая на обычный, не очень богатый дом. И вдруг — Сидорин до сих пор хранит это ощущение от встречи с чудом — спектакль из жизни девятнадцатого века. Режиссер — методист библиотеки Олечка, главного героя играет местный прокурор… Потом все они сидели за дружеским столом. Прокурор оказался компанейским человеком. Там же Сидорин познакомился с Борисом Орловым, поэтом, живущим в Кронштадте. Вначале он показался Асинкриту немного высокомерным. А потом, когда спели «Одинокую гармонь» и «То не ветер ветку клонит» вдруг попросил разрешения прочитать свои стихи:


Устал шагать. Сносились сапоги.

В крестьянском доме водкою согреюсь.

Деревни вдоль дороги — узелки,

Что Бог вязал, на память не надеясь.

Деревня — пять коров на семь дворов,

А веники в сенях древнее лавров.

Железные останки тракторов

Блестят, как будто кости динозавров.

Меж осенью и летом журавли

Клин вбили, приближая время спячки.

И жадно тянут воду из земли

Стволы деревьев, словно водокачки.

Россия — в свалку превращенный храм,

Иду и плачу — топь на месте луга.

Давно церковным звоном по утрам

Селенья не приветствуют друг друга.

Вот тебе и высокомерный. Настоящий русский человек. И поэт — настоящий.

А Сергей, как же он забыл Сергея? Кацкарь. Еще одна встреча с чудом: Асинкрит вначале не поверил, что попал в русскую деревню конца двадцатого века. Кругом чистота, порядок, вечером из каждого двора доносилось мычание. Нет, сказали ему, не немцы или голландцы живут здесь, а русские люди, только кацкари. Когда-то, еще в девятом веке, переселились они сюда, на берега реки Кадки из Черниговского княжества, да так и прижились, смешавшись с местными финно-угорскими племенами. И вот ведь как бывает: до наших дней сохранили и обычаи свои, и поговорки. А диалект у кацкарей — век бы слушал. Говор словно округлое облачко, обтекаем, мягок. Если все остальные русские на «ё» ударение делают, у кацкарей эта буква безударна. А слова-то какие — будто в древнюю Русь вернулся. Володать — владеть, вывалка — снегопад, вытоить — с трудом родить крупного ребенка, глумяной — очень старый, древний, голубина — оконное стекло, говённой — плохой, дайчи — недавно… И это мы только до пятой буквы алфавита дошли! От слов забела — сметано, клен — проклятье, навилошной — пасмурный, оголчить — окликнуть, покон — род, племя, Сидорин пришел в совершеннейший восторг. Так он познакомился с Сергеем, директором музея кацкого народа, который и был им создан. Сергей же выпускал единственную в мире краеведческую газету — «Кацкая летопись». Записывал старые слова, песни, частушки, предания об Уже-Палучато, Дворовом-хозяине и Белой Корове, встреча с которой сулит богатство и счастье, Белой Кобылице, которую, наоборот, лучше не встречать — заболеешь.

Когда-то у Сергея была хорошая работа в городе — главным редактором в районке работал, а потом взял — да и вернулся домой.

— А что же здесь такого, — говорит, — я же покону кацкого. Где родился там и пригодился.

Слушать его — одно удовольствие. Иной раз не поймешь, то ли серьезно он с тобой разговаривает, то ли шутит. С Сергеем Сидорин вроде бы познакомился совершенно случайно. Но ведь не бывает на свете ничего случайного. И, значит, зачем-то нужно было ему, Асинкриту, выбраться на берега Кадки. Вроде речка как речка. Впадает в Корожечну, та — в Волгу. А Сергей, словно зачарованный, повторяет:

— Кадка живая.

Названия кацких деревень и сел, директор музея повторял, как музыку:

— Мартыново, Хороброво, Галицино, Ордино, Балакирево…

Вначале он держал Сидорина на расстоянии. Был любезен, улыбчив, охотно все объяснял, но… Так вежливый хозяин охотно показывает гостю свой дом, не открывая все же дверцы в самую заветную комнату.

Время от времени в деревню, куда попал Асинкрит, подъезжали экскурсионные автобусы. Через час школьники из Ярославля, Москвы или Дубны становились специалистами в области кацкого быта. По крайней мере, на заключительной викторине, которую проводил директор музея, каждый вопрос сопровождался лесом рук.

— Так, молодцы. Следующий вопрос: какое дерево по нашим кацкарским обычаям нельзя выкапывать и пересаживать? Вот где растет оно, там пусть и растет.

— Береза!

— Неправильно. Вот ты еще не отвечал.

— Дуб!

— Неплохо. Но неверно.

— Осина!

— О, начитанный мальчик. Неправильно.

— Рябина!

— Умница. Настоящий кацкарь! Получи купончик…

Сидорин уже успел узнать, что Сергею — немногим за тридцать, что он холост, живет с мамой, раньше немного преподавал в школе. Умудряется проводить в родном Мартынове научные конференции, на которые приезжают потомственные кацкари со всей страны. Работает в архивах, водит экскурсии.

И все равно Сергей оставался для Асинкрита загадкой. Чтобы раскрылся Александр Иванович, достаточно было двухчасового общения, Алексей из Белого, кажется, и вовсе человек без кожи — весь, как на ладони, хотя кому-то кажется бирюком. А тут… Сидорин не мог объяснить себе, зачем ему нужен искренний, откровенный разговор? Может, Кадка — это разгадка и его, Асинкрита судьбы? Ведь почему-то их, с местным охотоведом, машина сломалась именно здесь.

И пока очередные экскурсанты с аппетитом уплетали запеченную в русской печке «картошку по-кацки», Сидорин «пытал» Сергея.

— А больница в ваших местах есть?

— В Рождественно. Старая. Прошлого века. А если что серьезное — в Мышкин ездим.

— В Рождественно всех врачей знаете?

— Как не знать? Как будто их у нас много.

— Простите, еще спрошу: мы с вами… могли раньше встречаться?

— Лицо мое знакомо? — засмеялся Сергей. — Вряд ли.

Странно. Все время Сидорин ждал момента, когда, как выразился дядя, пленка щелкнет и начнет вращаться в обратную сторону. Почти внеплановая поездка, машина, остановившаяся там, где останавливаться не должна, вышедший из старого дома высокий молодой человек: «Я могу вам помочь?»

— Послушайте, Сергей, меня очень заинтересовали… кацкари. Вы не будете против, если я заночую в вашем селе?

— Не буду. Раньше, наверное, и не слышали про кацкарей?

— Конечно.

— А выше нас, по Сити сицкари живут. Тоже народ интересный.

— Вот видите, сколько я еще не знаю. Гостиница у вас есть?

— Зачем гостиница? У меня дома переночуем… Кстати, еще не поздно, не хотели бы на Иванову гору подняться? Оттуда Кадка — на ладони, — впервые за все время знакомства в глазах Сергея вспыхнул теплый огонек. — Сейчас и пойдем.



Глава одиннадцатая.

Женщина в белых одеждах.

Сергей оказался прав: вид с Ивановой горы впечатлял. Пока его спутник отошел собрать хвороста для костра, — быстрые мартовские сумерки снова вернули на землю зиму, — Сидорин успел подумать о противоречивой русской душе: «наши предки шли в северные леса, словно сторонясь гор, но все равно — обожали вот такие места, откуда весь мир — на ладони…»

В этот момент, словно соглашаясь с ним, налетел не злой ветерок. Асинкрит улыбнулся, довольный.

— Что, мир, согласен со мной? — крикнул он в сумеречную даль.

Еще один порыв ветра. Рядом лежала незастегнутая сумка Сергея. Белый листок, словно нехотя, перекинулся через край сумки и сполз на землю. Сидорин нагнулся, чтобы поднять его и невольно обратил внимание на красивый крупный почерк, которым был исписан весь листок. Наверное, записи Сергея. Сверху листа было написано очень крупно — «Павлово и Трушнево». Чуть ниже и помельче — «Все позади». Асинкрит заинтересовался. Оправдав себя, — ведь не любовное же это письмо — стал читать: «Дом без окон, без дверей, без полов, без потолка. Рядом, плетеные крапивой, распластались по земле несколько щепяных крыш, все, что осталось от изб. Это Павлово…

Островок ветел на краю поля, выдающий бывший посад деревенских домов. Это Трушнево…

Робкий голос кладбищенской травы, такой же тихий и ласковый, каким говаривала, бывало, бабушка Лиза Тараканова…

Вот и все, что осталось от этого некогда людного уголка Кацкого стана. Позади то время, когда Павлово населяло 139 человек, Трушнево — 104. Позади долгая и удивительная жизнь Елизаветы Гаврииловны Таракановой.

Все позади».

Послышались шаги. Асинкрит поспешно вернул листок на место.

— Вы что-то кричали? — спросил подошедший Сергей.

— Нет… вернее, да. Немного. От избытка чувств.

— Со мной здесь такое тоже бывает. Хорошо здесь, правда?

— Правда.

— Я как приду сюда, протяну к небу ладони…

— Что замолчали, Сергей. Думаете не пойму?

— Поймете. Раз давеча о деревне с такой болью говорили, хотя человек вы городской.

— Городской… Разве это главное? Я — русский, а потому и больно.

— Согласен. — Неожиданно улыбка исчезла, и Сергей стал очень серьезным, даже каким-то сумрачным.

Огонь с яростью схватился за хворост, загудел, рванувшись к небу. А затем стал тише, а вскоре он уже спокойно и даже ворчливо, как старик, трещал сучьями. Они долго молчали. Каждый думал о своем. Неожиданно Сидорин стал читать стихи:


Приходите ко мне погрустить, —

Это лучше всего у костра.

Надо голову чуть опустить

И тихонько сидеть до утра.

— Здорово, — отозвался Сергей. — Чьи стихи?

— Кажется это Горбовский.

— Слышал, но не читал… Я ведь замолчал, не потому, что…

— Я понимаю, Сергей. Не продолжайте.

— Вот и хорошо. Иной раз хочешь что-то выразить…

— И не получается.

— Поэтам легче.

— Вы писать сами не пробовали?

— Стихи?

— Хотя бы прозу. Мне кажется, у вас должно получиться. Да и о Кацком стане вы все знаете.

— Ой, что вы! Это бабушки наши все знают. Кадка знает, но хранит. А бабушки… Для меня радость — ходить к ним, беседовать, записывать их воспоминания, чаи гонять. Правда, уходят они потихоньку. — И замолчал, но вскоре опять оживился. — Моя родная бабушка в Хороброве живет. Сколько я от нее узнал! — И почти без паузы. — Вы думаете, у меня получится… писать?

— Обязательно.

— Если хотите, я вам сейчас что-нибудь расскажу… про нас, кацкарей. Не поверите, но я знаю своего прапрапрапрапрадедушку… Я не ошибся? — и Сергей, считая, загнул несколько пальцев. — Нет, правильно. Его Алексей звали. Не зря я в Углическом архиве пятнадцать лет сидел…

— Сергей, — перебил собеседника Асинкрит, — расскажите мне о Смерти.

— О Смерти? — удивился директор музея.

— Ну да, что кацкари о Смерти думают, какой ее видят.

Похоже, самому Сергею вопрос пришелся по душе.

— Ой, а ничего, что ночь, костер. Да и до дома далеко идти.

— Успеем выспаться, Сергей Николаевич.

— И то правда. Ну хорошо. С чего бы начать? Когда вы сказали: «Поговорим о Смерти», я сразу подумал о том, что в нашем человеке есть это…

— Что?

— Какая-то страстная готовность порассуждать о ней. Нарочитость, что ли… Вот к примеру, есть среди кацкарей люди, старики, конечно же, которые при жизни приобретают себе гроб. Уберут его покамест на чердак и, чтобы не пустовал без дела, хранят в нем яблоки и рябину.

Сидорин смотрел на говорящего широко раскрытыми глазами. Сергей, в свою очередь, был доволен эффектом, произведенным его словами.

— Яблоки и рябину?!

— Яблоки и рябину. Наломают ее, горькую, по осени, положат в гроб, а зимой, когда соберутся бабы на поседки, принесут в решете и каждой в передник высыплют. Сидят бабы, пьют чай из блюдечек, рябиной прикусывают да еще и посмеиваются — из гроба рябинка, не откуда-нибудь… Отчего так? — будто у Сидорина спросил Сергей, но было ясно, себя спрашивает, о давно наболевшем, — не потому ли, что и до сего времени в сельском пейзаже главенствуют церкви? И пусть в большинстве своем запущенные и разграбленные, они по-прежнему служат самым надежным ориентиром во всех смыслах этого слова. Где бы ты ни был, в каком лесу-болоте не плутал, неизменно выведет тебя высокий шпиль церковной колокольни. А взглянешь на храм, как не задумаешься о вечном, запредельном.?

И замолчал, словно передыхая. Асинкрит подумал, что, видимо, в тех листках есть наметки и этих мыслей. А сказал-то как хорошо: «о вечном — запредельном». Между тем Сергей продолжал:

— В семидесятые годы это было. Я сам под стол тогда бегал, бабушка рассказывала. Жил парень один, Николаем звали. Поспорил он с ребятами, что среди ночи не забоится забраться на самый верх Николо-Топорской церкви. И вот ровно в полночь большая толпа уже на кладбище. Парни внизу остались, а Николай лихо забрался на самый верх колокольни и посветил оттуда фонариком: вот, мол, я!

Стал спускаться. И тут — сидит на приступках девушка: вся в белом, путь загородила. Что делать? Струхнул Николай: глаза зажмурил, вниз бросился. Кубарем слетел, но жив остался… По ночам, как только он закрывал глаза, приходила к нему эта девушка и просила: «Ты бежал, с меня саван содрал. Поправь его, как был». Совсем извелся парень без сна. Наконец, решился. Вновь забрался на колокольню, дождался полуночи. Спускается, дрожит. Видит, сидит на приступках девушка — та же, а внизу саван валяется. Не помня себя, взял его и накинул на несчастную. С тех пор спит крепко, на сон не жалуется. Только ночами по церквам больше не шатается…

Да… Богу — Богово, живым — живое, а мертвым — мертвое. В Хороброве жила Поля Герасимова, Крюкова дочь. Она другой запрет нарушила: не появляться на кладбище после трех часов пополудни. И жизнью своей поплатилась. Ах, эти тихие сельские кладбища, разбитые на множество семейных участков, и каждый почти с рождения знает, в каком месте лежать ему… Но мы о Поле. Не послушалась девушка старших, поспешила в Троицу на могилу к матери веточку березовую положить. Торопилась, воротами не пошла, а напрямки через ограду перелезла. И услышали хоробровские истошный крик. Видят, бежит Поля, дороги не разбирает, обратно через ограду перелезает — за штырь зацепилась, ногу поранила, с кладбищенского увала кубарем покатилась.

— Что ты? Что с тобой? — допытываются хоробровские.

— Испугалась я. Чего видела, чего видела!

— Да что?

— Не скажу. И вы бояться будете.

И умерла. Так и не узнали хоробровские запретное. А кладбища своего с той поры побаиваются. Правда, охоты порассуждать о смерти не убавилось…

— Сергей, вы во все это верите? Может, это жизнь крестьянская среди природы с вечным ее круговоротом заставляет смириться со смертью? И даже поселяет ее по соседству? — предположил Сидорин.

Собеседник внимательно посмотрел на Асинкрита. Подумал…

— Хорошо. Расскажу. 16 августа 1991 года мы с ребятами, будучи в походе, остановились на ночлег у нарушенной деревни Плишкина.

— Нарушенной?

— Так мы называем умершие деревни, — пояснил Сергей. — Августовский вечер близок: не успели отужинать — уже темень глаз выколи. И вот ниоткуда, а точнее — из леса — вышла… женщина. Странная какая-то идет мимо, а на нас не смотрит. Может, к костру ее пригласить? — зашушукались мы с ребятами. И решили позвать, как только она на нас посмотрит. Но женщина, словно слепая — ни костра, ни людей не замечала…

«Батюшки!», — заволновались бабули, когда уже дома, в семьях, ребята рассказали эту историю. — «Дак это же Смерть ходит. И правильно сделали, что не оголчили ее. А заговорили бы с ней — кого-нибудь с собой забрала б».

Сергей, как опытный рассказчик, сделал паузу, давая слушателю впитать услышанное.

— Спрашиваете, что кацкари о Смерти думают, как ее представляют? Высокой женщиной, иногда даже высоты необыкновенной — метра два-три ростом, в белых или серых одеждах. Хоробровцы расскажут, что Смерть выходит откуда-то с речки Дубёнки — оттуда, где по писцовым книгам семнадцатого столетия угадываются деревеньки Тынкино, Черышево, Колесниково. Смерть молчалива. Не заговоришь с ней — пройдет мимо. Перекрестишься — пропадет. А оголчишь — с собой заберет.

Загрузка...