— У меня…

— Постойте, дайте доскажу, а потом уйду.

— Уйдете? — растерялась Лиза. — Мы же договорились…

— Правильно. И я так думал. А вы мне концерт по заявкам устроили.

— Знаете что?!

— Сердитесь? Значит прав я, Елизавета Михайловна. Не вы ли мне Пушкина цитировали: «Душевных наших мук не стоит мир»? Истинная скорбь безмолвна. И ей не нужны зрители.

— Вы хотите сказать…

— Только одно: определитесь! Кашин, песня его, воспоминания — это ваша броня. Щит. Я же не хочу, чтобы вы забыли Михаила и не в ресторан вас зову. А такие воспоминания, кстати, если они искренние, без фальши — будут вам только радость приносить. Тихую, но радость. Вот, — поднялся с кресла Асинкрит, — я сказал все. Провожать не надо.

— Постойте. — Лиза заплакала. — А если… если это борьба? Внутри меня. Если днем я смеюсь, радуюсь жизни, строю планы, а вечером виню себя, за то, что предаю его. — Толстикова показала на большую фотографию в черной рамке, стоящую на столике. С нее смотрел мужчина лет тридцати пяти с волевым прищуром серых глаз.

Асинкрит вдруг улыбнулся.

— Ребенок вы совсем. Опору потеряли, и решили, что весь мир кувырком летит… Собирайтесь, пойдемте!

— Вы же… вы же, — Лиза пыталась вытереть обильно текущие слезы, — уйти хотели. Вот и уходили бы, правильный такой.

— Это я — правильный? Как же я вас брошу — с Кашиным на пару? Выть с тоски начнете, на нижних этажах потоп от слез устроите.

— Вы… вы так и не ответили на мой вопрос.

— Как бороться с собой? А надо ли? Ведь вы же прошли все ступеньки: вначале отчаянье было. Правда?

— Да.

— Одиночество, холод. Потом себя жалеть начали, плакали. И вдруг — окаменелость, даже злость…

— Откуда вы умный такой взялись?

— Думаете, я не видел, каким зверьком на меня смотрела «наша милая Алиса»? Написали же когда-то для всех нас: зорко лишь сердце. Вот я и стараюсь им смотреть. А вы — «умный»…

— Продолжайте, пожалуйста, — понемногу Лиза успокаивалась, — вы про «даже злость» сказали.

— А что продолжать? Дальше у человека два пути — языческий или православный.

— Языческий?

— Ну да! На костер — и вслед за мужем. Не живешь, значит, и не мучаешься.

— А православный? В монахини?

Сидорин зашелся от смеха:

— Ой, батюшки не могу. Вы посмотрите на себя — монахиня.

Лизе стало обидно:

— Чем я вас так рассмешила? Другие идут, а мне нельзя?

Асинкрит опять стал серьезным.

— Простите. Есть грех — смешлив. Про православный путь в самой мудрой книге сказано: «Предоставь мертвым погребать своих мертвецов». Понимаешь?

— Нет.

— Я и сам всего до конца не понимаю. Если тебя, Лизу Толстикову оставили жить, значит, не ради того, чтобы ты жила прошлым и не выходила из своей комнаты. Посмотри вокруг себя! Если выйдешь за порог, ты не только радоваться и смеяться будешь. Вот увидишь. Скорби придут потом. И это тоже хорошо. Только дебилы абсолютно… счастливы.

— Хорошо, что будет плохо?

— Глупая, — с неожиданной нежностью сказал Сидорин, — это будет означать, что ты живешь. И несешь свой крест! Свой! До меня только-только стало доходить: видимо, я раньше жил, решив избавиться от креста. Если тяжело нести, зачем надрываться? И оказалось, что без креста еще тяжелей. — Он вдруг замолчал, опустил голову, плечи поникли. И добавил глухо:

— Мой единственный крест.

— Асинкрит, — Лиза бережно тронула его за плечо, — простите меня, я не хотела… Я действительно, глупая.

— Все нормально… Я никому этого не говорил, Лиза… Не отказывайтесь от креста — живите. Господь дает тебе крест по силам. По твоим силам… Я вижу, слезы высохли на вашем прекрасном лице. Можем идти? — И он вытер со щеки Лизы последнюю, едва заметную слезинку. — А вообще, Царевна Несмеяна, у нас же с тобой есть пароль.

— Какой, Асинкрит? Ты мне не говорил. — Они даже не заметили, как перешли на «ты».

— Разве? Договоримся теперь на будущее: если меня куда-нибудь занесет, в смысле словоблудия, ты говоришь мне первую половину пароля, я закончу вторую. И сразу все пойму. И наоборот.

— Кажется, я поняла. Кто сейчас первый начинает?

— Ты, конечно. Ведь это я был не прав.

Лиза благодарно улыбнулась, а потом произнесла:

— Жизнь проста, когда ее не гонишь…

Асинкрит добавил:

— А идешь, идешь себе, как дождь…


Глава двадцатая.

Старый особняк.

К удивлению Толстиковой, городская набережная не произвела на Сидорина впечатления.

— Выси не хватает, размаха, шири. И уж больно все цивильно, — изрек, словно приговор вынес.

— Цивильно? Я, наоборот, считаю, что у нас грязи и мусора хватает.

— Я в другом смысле. Вот, посмотри, — и он показал Лизе на противоположный берег, — все с плитку замуровали, земле дышать нечем. И кустарники с деревьями… Кто же их так стрижет? Изгаляются, а не стригут. Я бы туда десяток вязов посадил, лип…

— Но хоть что-то нравится?

— Почему нет? Тот памятник — очень даже ничего. Но все равно — шири нет. В Кинешме был — есть ширь, в Лебедяни есть, в Кинешме, а у вас…

— Заладил — ширь, ширь… Зато у нас за последний год открылось десять храмов. Десять! И дворец графа Замарай-Гржемайло отреставрировали.

— Еще раз повтори, пожалуйста, фамилию…

— Замарай-Гржемайло… Потомок древнего шляхского рода, двадцать лет у нас губернаторствовал.

— И мы увидим его дворец?

— А ты думаешь, куда я тебя веду? Кстати, Плошкин, когда к нам заходит и видит меня — стихи больше не читает. Видно, связал с тобой.

— Так это хорошо или плохо?

— Что связал или что не читает?

— И то и другое.

— Надо подумать, — уклончиво ответила Лиза. — Хотя, не резковато ли ты с ним тогда обошелся?

Сидорин хмыкнул, но ничего не сказал. Лиза посмотрела на него:

— Ты о чем думаешь?

— О вреде чтения, — быстро ответил Асинкрит, будто ждал вопроса. — Вот ты мне про Плошкина сказала, а я одну книгу знаменитую вспомнил. Ее персонаж однажды изрекает: «Правду говорить легко и приятно». И теперь на все лады это талдычим… а на самом деле — и не легко, и не приятно. Это я о своем разговоре с Плошкиным-Озерским. Резковато, говоришь? Наверное, так и есть.

Сидорин явно загрустил, и Лизе захотелось поддержать его:

— Между прочим, Асинкрит, — слова «правда» и «даль» есть только в русском языке.

— Все правильно: русский человек без простора и правды жить не может… Когда мы к Замарашке твоему придем?

— Не называй его так! Разве не красиво — Замарай-Гржемайло. Вот ты — Сидорин. Просто Сидор. Хотя и я, — вздохнула Лиза, — всего лишь Толстикова.

— А ты пишись: Зашибай-Толстайло.

— Не смешно!

— Так когда придем?

— Следующий поворот направо. И впрямь, забавно.

— Ты это о чем?

— Знаешь, какая у меня была девичья фамилия?

— Елизавета Михайловна, вы все-таки необыкновенный человек! Конечно же, не знаю.

— Волкова! — не без торжественности произнесла Лиза. И добавила с гордостью:

— Видно, предок мой, немало твоих подопечных пострелял.

— Серьезно? — Сидорин еле сдерживал улыбку. — И как же вы пришли к такому смелому умозаключению?

— Элементарная логика.

— Элементарная?

— Конечно, Ватсон. Человек стреляет волков, он их гроза…

— Как вы сказали? Гроза? Какой яркий образ!

— Гроза! Не думайте, что собьете меня с мысли. Подвиги его вошли в легенду… в местную легенду. И стали говорить о нем: это тот, который волков бьет. Вот так и повелось… Вы что-то имеете возразить?

— С чего вы взяли?

— Уж больно гадко ухмылялись, пока я говорила.

— Скажем так: скептически. А если вашего предка, простите за прозу жизни, волк просто скушал?

— То есть как?

— Очень просто: ам — и нет больше какого-нибудь Ивана из-под Великого Устюга. И стали все говорить о его детях: это те, чей батяня оказался в зубах у волков. Вот и родилась фамилия.

Лиза остановилась.

— Скажи, что пошутил, а то обижусь. Я серьезно. Не может такого быть.

Сидорин шутливо поднял руки вверх.

— Сдаюсь.

— А теперь скажи, что моя версия — верная.

— Ни за что! Как же я могу пойти против правды?

— Почему ты думаешь, что твоя злобная выдумка про моего предка — правда?

— Вы подняли, сударыня, огромный философский вопрос. Почему то, что для одних — правда, для других кривда? Убили Наполеона или залечили? Неужели великого «Гамлета» написал человек, который, судя по завещанию, был малограмотен и не имел дома ни одной книги? Николай Второй — святой или кровавый? Видите, какие глобальные вопросы, а вы мне с вашим темным предком…

— Это ваши предки были темные.

— Мои предки, сударыня, наоборот, были светлые, белокурые. За это их и прозвали — Сидорины. Такой пшеничный отлив, видите ли. Как у Есенина.

— Ой, батюшки! «Как у Есенина». Тогда почему не Пшеничниковы?

— А это у нас другая ветвь. Слушай, Лиза, почему мы стоим?

— А мы уже пришли. Впечатляет?

— Неплохо. Провинциальный классицизм второй четверти девятнадцатого века.

— «Неплохо». Посмотри, какая громада, а тяжести совершенно не чувствуется!

— И что там сейчас находится?

— Детский дом. Поэтому внутрь не веду.

— А во дворе что?

— При Гржемайло стоял флигель, хозяйственные постройки и был разбит небольшой парк. От всего этого осталось несколько лип.

— Можно посмотреть? — попросил Сидорин. И пояснил:

— Люблю старые деревья.

— Знаешь, я тоже. Пойдем, меня здесь знают — «и прочих там шведов» сюда вожу.

Их пропустили. На большом дворе, как раз возле лип, играли дети. Сидорин и Лиза поздоровались с воспитательницей, коротко объяснив цель своего прихода.

— Конечно, смотрите. Вы нам не мешаете. Но дети, видимо, по своему поняли причину прихода незнакомых мужчины и женщины к ним в детский дом. К Лизе подбежал мальчик лет восьми и дернул ее за руку:

— Тетя, возьмите меня, пожалуйста, к себе. Я хороший.

За ним подбежал девочка:

— Нет, меня возьмите. Я уже буквы знаю.

Лиза растерялась. Она стояла уже в кольце детишек — по всей видимости, малыши практично решили, что в этой паре решение принимает женщина.

— Деточки… маленькие… вы понимаете…, — только и смогла произнести Толстикова.

— Вы что к людям пристали? — с напускной строгостью вступилась за гостей воспитательница. — А ну отошли! Если наигрались — собираемся и уходим.

«Кольца» больше не было.

— Вы уж простите их, — чувствовалось, что воспитательница была общительным человеком, — ведь это же ненормально, когда нет родителей. Поди, объясни им, почему за забором их сверстников за руку мамы и папы ведут, а у них — только казенная кровать и тумбочка.

— А что, кого-то берут? — спросила Лиза, все еще не пришедшая в себя от потрясения.

— Очень редко. Одно время иностранцы приезжали, но сейчас их что-то не видно.

— Скажите, пожалуйста, а они все, — Лиза показала на ребятишек, — сироты?

— Нет, не все. У многих есть родители, но лучше бы их не было.

— Пьют?

— Пьют. Тот мальчик, который к вам первый подбежал, Костик… Видите, и сейчас далеко не отходит, шельмец… Его мать цыганам продала. За пятьсот рублей.

— Не может быть! — И без того большие, глаза Лизы стали еще больше. — Она же… мать!

— Да какая она мать? Видели бы вы ее. Существо. Звери, и те за своих детенышей жизни кладут… — воспитательница махнула рукой, мол, что о такой говорить.

И только сейчас Толстикова заметила, что Сидорин, отвернувшись, смотрит на липы. Она не поверила своим глазам: спокойно стоит — и смотрит.

— Лиза, видишь девочку? Там, под крайней липой, на скамеечке сидит.

Толстикова посмотрела в ту сторону, куда показывал Асинкрит. На скамейке, чуть в стороне от других детей, действительно сидела девочка. Очень красивая девочка. Роскошные черные волосы ее были заплетены в две косички. Малышка тихо и сосредоточенно играла с куклой.

— Я заметил, — пояснил Сидорин, — она одна… не подошла.

Подбежал вездесущий Костик.

— Ее не берите, она больная.

— Опять ты?! — воспитательница с самым суровым видом схватила прут, — ох, надеру тебя, будешь знать, как не в свое дело нос совать. Буратино! — И, уже тихо — Сидорину и Лизе:

— Чудесная девочка. — Замолчав на мгновение, добавила:

— И с наследственностью все в порядке.

Асинкрит вдруг спросил воспитательницу:

— Простите, как вас зовут?

— Зинаида Васильевна.

— Очень приятно. Зинаида Васильевна, мы действительно зашли сюда, чтобы осмотреть старую усадьбу. И если мешаем вам или детям — уйдем.

— Нет, что вы, нисколько не мешаете. Да и дети привыкли, к нам ведь делегации разные приезжают. Не часто, но приезжают. У нас хороший детдом, ребятишек не обижают.

— Очень хорошо. А девочка… действительно больна?

— К сожалению. Порок сердца. Два раза в год ее в больницу кладут, вроде потом ничего себя чувствует. Врачи говорят, надо клапан искусственный ставить. Только ведь сами понимаете, сейчас и при живых родителях это не всем по карману, а здесь сирота. Для Лизы одно спасение — если иностранцы удочерят.

Асинкрит заметил, как при упоминании имени девочки его спутница вздрогнула.

— Ее зовут Лиза? — переспросила Толстикова.

— Да, Лиза. А фамилия простая — Иванова. Может, вы с ней поговорить хотите? Сейчас я ее позову.

— А можно мы сами… подойдем? — попросил Сидорин.

— Подойдите. Только нам через десять минут на обед идти.

— Спасибо. Мы успеем.

— Асинкрит, — неожиданно заволновалась Лиза, — а, может, не стоит? Что мы у нее спросим?

— Просто познакомимся. И вообще, что ты волнуешься? Знаешь, кто лучший в мире разговоритель… разговариватель детей?

Толстикова засмеялась.

— Мне почему-то казалось, что твоя фамилия Сидорин, а не Карлсон.

Они приблизились к скамейке. Девочка бросила на подошедших быстрый взгляд, но ничего не сказала, продолжая заниматься своей куклой.

— Привет, — сказал Сидорин.

— Здравствуйте, — еле слышно ответила девочка, не поднимая глаз.

— Привет, — внесла свою лепту Толстикова.

Наступило молчание.

— Вот и познакомились, — констатировал Асинкрит, но больше его радости никто не разделил.


Глава двадцать первая.

Спорят ли о вкусах?

Но Сидорин не думал сдаваться. Следующий его вопрос был очень оригинальным:

— Как тебя зовут?

Девочка удивленно посмотрела на незнакомого дядю.

— А разве вам Зинаида Васильевна не сказала?

— Вообще-то сказала, но… Хочется самим познакомиться. Вот меня зовут Асинкрит, дядя Асинкрит. А это тетя Лиза. Вы тезки, представляешь?

Судя по лицу Сидорина, сей факт доставил ему величайшую радость, однако девочка оставалась безучастна.

— Лиза, а ты знаешь, что такое тезка? — не сдавался Асинкрит.

И вновь — быстрый, почти неуловимый взгляд синих глаз.

— Знаю. Когда у двух людей одинаковые имена.

— Молодец! Скажи, а как зовут твою куклу? Хочешь, угадаю? Даша! Угадал? Что, нет? Тогда Маша?

Сидорин назвал еще пять-шесть имен, после чего девочка еще раз удостоила его взглядом:

— Не угадали, его зовут Вова. Как папу.

Лиза-старшая, не выдержав, засмеялась:

— Ты думал это платье?

— А разве нет?

— Длинный свитер, — пояснила девочка. И — без перехода:

— Дядя, вам же, наверное, сказали, что я больна? Зачем вы со мной разговариваете?

Сидорин и Толстикова переглянулись.

— Видишь ли… даже не знаю, что тебе сказать…

— Мой папа говорил: когда не знаешь, что сказать, говори правду.

— Какой мудрый твой папа.

— Его уже нет. И мамы нет. — Впервые за все время разговора девочка оставила куклу. Посмотрела — куда-то вдаль, вздохнула — и вновь стала примерять своему Вове крошечные игрушечные ботиночки.

— С ними что-то случилось? — не удержался от вопроса Сидорин и получил кулаком в бок от Алисы.

— Их наш сосед, дядя Леша убил. Он у папы все время деньги занимал, на водку. Занимал, а потом не отдавал. Однажды папа ему не дал денег, дядя Леша обиделся. Пришел на следующий день… и убил.

— А ты… ты это видела? — Сидорин был потрясен.

— Как он папу ножом? Слышала. А мама меня успела в коробку из-под телевизора спрятать.

— Господи! — только и смогла вымолвить Толстикова.

Замолчали. Пауза становилась слишком долгой. Неожиданно Асинкрит наклонился к самому уху девочки.

— Лиза, мне нужна твоя помощь.

— Моя помощь? — удивилась девочка.

— Что ты на меня так смотришь? Я серьезно: взял, и пообещал твоей тезке, что сумею развеселить тебя.

— Зря обещали.

— А еще я обещал разговорить тебя…

— Что сделать?

— Сумею втянуть тебя в разговор. Сказал, что я лучший в мире разгово-вы-ри-ватель, — произнес по слогам Асинкрит, — маленьких грустных девочек. Будь ты на моем месте, что бы спросила?

— У себя?

— Ну да.

Лиза задумалась.

— Для разговора?

— Для душевного разговора.

Две маленькие живые искорки появились в синих глазах девочки.

— А вы не будете смеяться?

— Ни за что!

— Я бы спросила: Лиза, что ты любишь больше всего, не считая папы, мамы, Вовика и Зинаиды Васильевны?

— Лиза, — спросил Сидорин, — что ты любишь больше всего, не считая папы, мамы, Вовика и Зинаиды Васильевны?

— Мороженое, — улыбка у девочки была очаровательна. Малышка заговорщически посмотрела на Асинкрита и добавила, вздохнув:

— Но мне его нельзя: могу заболеть ангиной, а для сердца это плохо.

— Что значит нельзя? — возмутился Сидорин. — Знаешь, лучшее лекарство от сердца?

— Аспирин?

— Дудки! Мороженое.

— Не может быть!

— Может, — уверенно сказал Асинкрит. — Знаешь, кто лучший в мире знаток сердечных дел?

— Вы?

— Правильно. Только есть один секрет.

— Секрет? Какой?

— Мороженое надо есть с умом. Конечно, лизать его приятно, особенно в жару…

— Приятно, — согласилась девочка, — мне однажды папа купил. Мама стала ругать его, а он сказал: «Под мою ответственность»…

— Но ведь можно и по-другому кушать. Берешь мороженое, кладешь его на блюдце, и пусть оно тает, тает потихонечку. Что растаяло — берешь ложечкой — съела. Опять ждешь. Вот увидишь, еще вкуснее, чем просто лизать. А можно сверху вареньем полить, орехов добавить…

— Зачем? — удивилась девочка, — оно же и так сладкое.

— Кашу маслом не испортишь.

— Не испортишь, — мечтательно согласилась Лиза.

В этот момент на весь дворик разнеслось зычное:

— Строимся по парам и в корпус! — Зинаида Васильевна подошла к скамейке, где сидели две Лизы и Асинкрит. И добавила, уже совершенно иным тоном:

— Лиза, уходим. — Девочка не заставила себя ждать. Взяла Вовочку, какие-то тряпки и пошла к ребятам. И вдруг, обернулась:

— Я сегодня перед сном буду о мороженом мечтать. — А потом, покраснев, добавила:

— Приходите еще. Мы с Вовиком будем ждать. — И помчалась к другим детям.

— Лиза, не беги, — крикнула ей вдогонку воспитательница, а затем добавила, удивленно, обращаясь к Толстиковой и Сидорину:

— Да вы настоящие волшебники, ребята.

— Зинаида Васильевна, — Алиса легонько тронула женщину за рукав, — а это правда, что родители Лизы…

— Правда. История громкая была, на всю область, я думала, вы знаете.

— Нет.

— Дети, идите потихоньку, сейчас я вас догоню… Этого подонка признали невменяемым — и в психушку. Сидит сейчас, жирует на казенных харчах, а людей не вернуть… Мама молодец, спрятала девочку в самый последний момент…

— Как же она все пережила? — Алиса чувствовала, что готова расплакаться.

— Вот так и пережила. Месяца четыре кричала по ночам, все родителей звала, а потом замолчала. Будто створки раковины закрылись.

Сидорин стоял немного в стороне, обдумывая что-то.

— Зинаида Васильевна, а у Лизы кто-нибудь есть? Родственники, друзья родителей?

— Я простая воспитательница, ребята. Может, есть, а может, нет. Второе вернее, а так разве девочка у нас оказалась бы? Вы извините, мне пора. Маленькие они, за ними догляд постоянный нужен.

— Зинаида Васильевна, последний вопрос, — Асинкрит извинительно прижал руку к груди.

Воспитательница улыбнулась:

— Если только последний, а то меня с работы уволят.

— У вас… есть такая практика… Одним словом, можно ребенка взять на выходные?

Зинаида Васильевна вмиг стала серьезной.

— Практика-то есть… Только, ребята, думайте хорошенько. Я ведь когда вас увидела, все поняла.

— Что поняли? — покраснела Алиса.

— Да вы не смущайтесь. Два-три года детей нет — и сразу в панику. Вот увидите, все получится. Детдомовского малыша на выходной взять можно. Только, как бывает? Раз возьмут, другой, а потом пропадают. А ребенок себя винить начинает, думает, плохой он, если от него отказались. Придешь, бывало, в спальню, а у него вся подушка мокрая… Подумайте. — И, попрощавшись, быстро направилась к корпусу.

Обратно они шли молча. Каждый сосредоточенно думал о своем. Первой не выдержала Лиза.

— Нет, почему она решила, что мы…

— И не говорите. Словно у нас на лице написано, что мы — это не мы.

— Вы… ты опять со своими шуточками. Я серьезно.

— И я тоже. Думаю, что мороженое мы с Лизой поедим, и уже через три дня.

— Хочешь сказать…

— Хочу.

— Тебе ее не дадут. Лучше возьму я, а ты присоединяйся.

— Вот это здорово! Кто первый предложил?

— А я женщина. И не смей мне говорить про опыт! Одна про него говорит, теперь второй.

Сидорин остановился.

— Лиза, Елизавета Михайловна.

— Что?

— Жизнь проста, когда ее не гонишь…

— Нечестно, это совсем другое дело.

— Лиза, повторяю: жизнь проста, когда ее не гонишь…

— Хорошо, хорошо. А идешь, идешь себе, как дождь…

— Правильно. Я с тобой согласен.

— С чем?

— Лизу возьмешь ты.

— Думаешь?

— Конечно. А я присоединюсь…

В благодарном порыве Толстикова поцеловала Сидорина в щеку. Но потом, словно испугавшись своих эмоций, сказала:

— Только ты не подумай ничего.

— А если подумаю?

— Ну и напрасно. Я однолюбка. И вообще, ты не в моем вкусе. Что ты смеешься?

— Все-таки удивляюсь я вашему брату. Только-только на шею бросалась…

— Что я делала?!

— Бросалась, а потом тут же гадости: «Не в моем вкусе». Да что я, картошка, чтобы быть в чьем-то вкусе? И, кстати, у тебя завышенная самооценка, Елизавета Михайловна. Или мания величия.

— Это почему же? Я честно сказала, что ты не в моем вкусе, я оценила твое благородство…

— Остановись. Пожалуйста. Ничего не заметила? Жаль. Процитирую: «я честно сказала», «я оценила». А может так быть, что ты — не в моем вкусе?

Лиза растерялась. Она посмотрела на Сидорина, чьи глаза пылали праведным гневом, а уста готовились произнести нечто еще более праведное и обличительное. Толстикова опустила голову, вздохнула, как нашкодивший ребенок, и сказала тихо:

— Жизнь проста, когда ее не гонишь…

— Ну… проста. Только мы сейчас о другом.

Лиза продолжала стоять, опустив голову. Сидорин вздохнул.

— Твоя взяла: а идешь, идешь себе, как дождь…

Вечером мобильный телефон Сидорина неожиданно встрепенулся, огласив тишину холостяцкой квартиры мелодией из кинофильма о Шерлоке Холмсе.

— Слушаю.

— Это я. Добрый вечер. Узнал?

— Добрый. Конечно узнал.

— Ты все сердишься на меня?

— Честно?

— Да.

— И без обид?

— Конечно.

— Не сержусь.

— Я что звоню… Спасибо тебе — день был замечательный. Я последний год выходные просто ненавидела. Не знала, куда себя деть…

— И тебе спасибо. День и впрямь удался.

— О чем думаешь? О Лизе?

— И о ней тоже. А еще вспоминаю, говорил или нет?

— Что говорил?

— Какой у тебя красивый голос. Только ты не подумай чего-то такого… Это я так, констатирую факт.

— А все-таки вредный, Сидорин!

— Есть грех.

— Я тоже вспоминаю: говорила или нет…

— Что я чертовски красив, умен и обаятелен?

— Нет, другое. — Лиза почему-то не поддержала шутливую интонацию Сидорина. — Асинкрит, хочу спросить. Ты… Короче, я совсем не в твоем вкусе? Если не хочешь, можешь не отвечать.

— Отчего же? Отвечу. Совсем наоборот.

И вновь разговор закончился для Сидорина неожиданно. Торжественным голосом Лиза заключила:

— А вот ты, Асинкрит Васильевич, не в моем. Абсолютно. — И нажала на кнопку «отбой».


Глава двадцать вторая.

Зачем тебе это нужно?

— Дядя Асинкрит! — восторгу Аси не было предела. — Это вы?

— Неужели я так изменился, тезка? — было видно, что стоявшему на пороге глазуновской квартиры Сидорину приятно столь бурное изъявление радости.

— Проходите, пожалуйста. Мама, дядя Асинкрит пришел.

— Слава Богу, в кои-то веки и к нам пожаловал, — Галина вышла встретить гостя в фартуке, — причем вовремя: минут через пять будем ужинать.

— Так я же специально подгадывал: уж больно на домашние потянуло, — улыбнулся Сидорин.

— А что же Алиса? Ой, да не смотри на меня так! Думаешь, я ничего не знаю?

— Знать, может, ты и знаешь, да то ли?

— То самое, не сомневайся. И как вы девочку из детдома позавчера домой к Алисе брали и…

— Продолжай, продолжай.

— Этого мало?

— Знает она… Из того, что мы Лизу взяли на выходные, никто же секрета не делал. А на наши с ней отношения это не влияет.

— Ой ли?

— Абсолютно. Помнишь, в песне поется, как встретились два одиночества? А тут целых три. И маленькая Лиза нам нужна даже больше, чем мы ей. Вот и вся история.

— Нормально все прошло?

— Кажется, малышке понравилось. Мне уже это мороженое — вот здесь. Как впрочем, и детские магазины. Лиза-старшая дорвалась. Так что, Галина Алексеевна, некогда Алисе было кашеварить. К тебе решил придти.

— Послушай, ты хочешь меня убедить…

— Ни в чем я не хочу тебя убеждать. Кто-то обещал меня накормить — вот и все.

— И как еще накормлю! Но пока Вадик по телефону разговаривает, помогай мне.

— Готов!

— Бери штопор, открывай вино. А ты, Аська ставь тарелки и фужеры.

— Вы совсем офранцузились, или есть повод?

— Есть, да еще какой.

— Тогда мне лучше немного беленькой, а то с вина меня на сон тянет.

— Тебя же раньше с пива тянуло?

— А теперь вот и с вина. Что поделать, старею. Мой выбор редеет… Надо же, опять стихами заговорил.

— Говорю же, влюбился. Пора тебе, Асинкрит, о завтрашнем дне думать, пора.

— Человек должен жить сегодняшним днем, Галя. А что будет завтра — одному Богу ведомо. Так, что за повод для торжества?

Вышел Вадим.

— Привет, Асинкрит! Молодец, что пришел. А меня достали совсем, даже дома покоя нет. Что за жизнь! Кстати, Галчонок, у нас сегодня праздник?

— Не знаю, для кого как, а для меня праздник. Вы садитесь, садитесь. Теперь наливайте. Аська и Олечка, вам компот.

Когда все приказы были выполнены, Галина взяла в руки бокал с вином.

— Сейчас я, на ваших глазах выпью этот бокал — и все. — Пауза получилась долгой и эффектной. — Больше пить не буду. — Пауза еще дольше и еще эффектнее. — Года полтора точно не буду… А выпить я хочу и, надеюсь, меня поддержат все присутствующие, за собственное здоровье и здоровье нашего с тобой, Вадим, малыша.

— Галочка, не может быть! Ура! — И Вадим бросился к жене, тут же заключив ее в объятия. Рядом прыгала Ася. Олечка и Асинкрит, переглянувшись улыбнулись друг другу: им было неудобно так бурно проявлять свои эмоции, но они тоже были счастливы.

— Может, Вадик, может. Да не задуши меня, медведь! А ты, Асинкрит, и впрямь — настоящий друг. Приходишь, когда нужно.

— Стараюсь, — скромно ответил Сидорин, — за тебя, Галина. И за вашего малыша!


***

Когда все эмоции остались позади, а со стола была убрана последняя чашка, Асинкрит и Вадим уединились в кабинете хозяина квартиры.

— Слушай, Асинкрит, мне даже жить захотелось…

— А раньше не хотелось?

— Это совсем другое, старик. Смысл в моей жизни появился. Не просто — днем работа, вечером ужин и телевизор, а в субботу дача, а смысл. Цель.

— Я тебя понимаю. Но сейчас, если не возражаешь, вернемся к моим баранам.

— Прости, совсем забыл. Знаешь, там, похоже, все чисто. Чему я, признаться, рад: Сергей не только мой коллега, но и друг.

— Так это Романовский обследовал Тимофеева на предмет вменяемости?

— Он. Только ты сам посуди, Асинкрит: почти спившийся человек, дома — ни копейки. Если бы, подчеркиваю, если бы Романовский был заинтересован сфальсифицировать итоги экспертизы, неужели ты думаешь, что нищий алкаш и его непутевая семейка могли проплатить данный интерес? Так что, не бери в голову, старик. В этой жизни, увы, бывает все.

— Слишком все гладко, Вадим. Несколько лет живет в доме человек. Пьет, конечно, дебоширит, жену поколачивает. Время от времени его привлекают за хулиганство. А потом он вдруг — бац! — своих соседей режет и…

— Остановись, Асинкрит. Даже в подозрениях мы должны быть объективными. Как ты выразился — «пьет, конечно»? Вот тебе и ответ: деградация личности, зверь в человеке убивает своего хозяина. И еще. Экспертиза не говорит, что Тимофеев все время жил в состоянии нервного срыва или психического расстройства. Но вот когда этот несчастный убивал, то не осознавал, что делает. Романовский, как честный врач, как представитель медицинской науки это зафиксировал. Вот и все.

— Прости, Вадим, может, я ослышался: кто — несчастный? Тимофеев или тех, кого он, как поросят, зарезал?

— Не придирайся к словам. Очень жаль тех людей, я читал об этом случае в газетах — им, кажется, и тридцати еще не было. Но разве не мы читали с тобой дневники Достоевского? Помнишь, он писал, что народ жалеет убийц…

— Брось, Глазунов. Народ жалел, ибо не сомневался в ту пору, что покусившегося на самое дорогое — жизнь человеческую, ждут не только муки адские, но и страшные терзания совести. Сильно сомневаюсь, чтобы Тимофеева сейчас эти терзания одолевали.

— Может, ты еще и за смертную казнь ратуешь?

— В обязательном порядке.

Глазунов вскочил и забегал по комнате. Он всегда так делал, когда сильно переживал.

— Вообще-то я думал, Асинкрит, что мы с тобой гуманисты, что…

— Еще раз прошу прощения, Вадим, но я не гуманист, я человеколюбец.

— Не слышал такого определения.

— Очень жаль. Я людей люблю. Конкретных людей, а не абстрактного человека. У Лизы Ивановой, дочери действительно несчастных людей, в глазах немой вопрос стоит, ей просто его задать некому: «За что?» За что в одну минуту ей сломали жизнь? А честный врач ей отвечает: «Дяденька Леша был не в себе»…

— Асинкрит, — примирительно поднял руку Глазунов, — я разделяю твои чувства, но, как известно, насилием насилие не победить.

— Разве покарать убийцу, насильника — это насилие?

— Ты меня удивляешь…

— Вот как?

— Ты не думай, я хоть не лезу людям в души, но кое-что вижу. Я никогда не скрывал своих убеждений: я агностик, чистый агностик.

— Чистый?

— Да, — возбужденный Вадим не услышал иронии в словах Сидорина. — Ты, я вижу, заинтересовался православием? Извини, что так обтекаемо выражаюсь.

— Понимаю.

— Но ведь православие говорит о смирении, кротости. Как же это связать с твоими агрессивными высказываниями?

— Как ты сказал — агрессивными?

— Именно так и сказал.

— Не знаю, слышал ли ты, но когда князь Владимир, это который Красное Солнышко, крестился сам, а потом и Русь крестил, то решил он править впредь милостиво и мудро, гуманно одним словом. И сдержал слово. Только вскоре на Руси жилья не стало от лихих людей, от убийц и татей. И взвыл народ: князь, пошто мы тебе дань платим, пошто твои знаменитые пиры спонсируем? А Владимир в ответ, ну совсем как ты: не могу я, братья, насилием на насилие ответить. И вот тут пришли к князю монахи. Греческие. И говорят ему: «Что же это ты, княже, свой крест нести не хочешь? Разве Христос нас не этому учил?» — «Какой крест?» — удивляется Владимир. — «А вот такой, тяжелый очень. Если ты не можешь своим добрым людям защиту дать — уступи свое место. Ступай в монастырь молиться за весь мир. Но пока ты князь, делай то, что князю положено». Я, конечно же, не ручаюсь, что абсолютно точно передаю их разговор, но Красное Солнышко сделал из него выводы. Троечку душегубцев повесил прилюдно, нескольким ворам отрубил руки — и спокойно стало на земле русской…

— Но ведь это же насилие! — не унимался Глазунов.

— Дурачок, это возмездие. Это кара. А насилие безвозмездия порождает безнаказанность, и еще большее насилие. Что же касается смирения, то не путай, пожалуйста его с бездеятельностью и пассивностью. Смирение — это духовная брань. То есть битва — за добро и свет, против зла и мрака. Беда многих агностиков, тем более чистых, в том, что настоящую борьбу, брань с грехом, злом, они заменяют красивыми словами. И невдомек им, что смирение — это не слабость, не уступка, не сдача на милость победителя, а всего лишь осознание того, что человек — слаб и немощен. И если ему удается сделать что-то хорошее, стоящее, то прежде всего благодаря помощи оттуда, — и Сидорин показал указательным пальцем наверх.

— А я все равно верю только в собственные силы, в собственный ум. Правда, я всегда прошу немножко удачи — без нее нельзя…

— У кого просишь?

— У Космоса, у Великого разума или как его там, я не знаю. Есть что-то такое…

— У Космоса — это хорошо. Ладно, закончим философствовать и вернемся к нашей теме. Итак, Алексей Тимофеев сорока четырех лет от роду, пришел к Ивановым просить деньги, ему отказали, он стал невменяемым, так?

— Примерно так.

— Вадик, нет не так. Я ведь сумел в архиве это уголовное дело раздобыть. Любопытное дело, надо сказать. Знаешь, где убили Виктора Иванова? В коридоре. Ножом.

— Я не понимаю, Асинкрит, к чему ты клонишь?

— Повторяю еще раз: Трофимов пришел за деньгами…

— Ну?

— Которые ему всегда, подчеркиваю, всегда давали. Иванов открывает дверь…

— У них происходит разговор. Тимофеев заводится из-за отказа…

— Что замолчал

— Получается, Тимофеев уже шел убивать Ивановых, — задумчиво произнес Глазунов, — а потому аффекта быть не могло.

— Умница, Глаз. Иванов года три-четыре являлся для Тимофеева своего рода «дойной коровой». Самое серьезное, на что Алексей Федорович Тимофеев сподоблялся раньше — поставить синяк жене. На большее он в любом состоянии способен не был. И вдруг такое озверение…

— С заранее принесенным ножом, заметь.

— Правильно, и он легко расправляется… — Сидорин замолчал и задумался.

— Со своей «дойной коровой» — ты это имел в виду?

— Как же это я раньше не догадался?

— Асинкрит! О чем это ты?

— Вадик, то, что экспертиза липовая, ты, надеюсь, понял.

— Увы. Но тебе, друг мой, не разрешить самого главного противоречия.

— Какого?

— Взятку Романовскому могли дать только состоятельные люди, в родне Тимофеевых таких, не сомневаюсь, не было и нет.

— И я не сомневаюсь. Но сейчас до меня дошло другое. Валерия Иванова, мама Лизы, хватает дочь и бежит в другую комнату, чтобы спрятать ее в коробку из-под телевизора. Девочка сказала мне: мама попросила ее сидеть молча, чтобы ни случилось.

— Что в этом странного?

— А то: рост Тимофеева метр шестьдесят семь, вес — шестьдесят два килограмма. Иванов выше на голову. В деле написано, что Тимофеев нанес Виктору шесть ударов ножом, смертельным оказался один. Пусть даже и после удара, но Иванов мог, нет, обязан был не уступить такому противнику. И вот жена, вместо того, чтобы в такой момент помочь мужу — не знаю, сковородкой ли, криком — тратит драгоценное время, пряча дочь, не говоря уже о том, что оставляет мужа одного

— Ты хочешь сказать…

— Хочу. Тимофеев не убивал. Не мог убить. Все сделал другой. Или другие…

— Алкаш стал ширмой…

— Правильно. Валерия все поняла, и сделала в тот момент то, что должна была сделать настоящая мать: спасла своего ребенка.

Вадим Петрович вдруг замахал руками:

— Стоп! Стоп! Вот здесь, мистер Шерлок Холмс, у тебя слабое звено. До этого все было гладко. Заказное убийство в обертке бытовухи — гениально. Официальный убийца — в психушке…

— Если даже расскажет правду…

— Ему не поверят.

— Или сделают так, чтобы он забыл.

— Старик, не становись обывателем. Думаю, ты все эти ужасы психлечебниц преувеличиваешь.

— Допускаю. В чем, скажи, слабое звено?

— В девочке. В Лизе. Мы еще не знаем почему убили Виктора Иванова. Не пощадили эти звери и его жену, ставшую свидетельницей. Остается девочка. Что, в трехкомнатной квартире нельзя найти семилетнего ребенка? Ударь ногой по коробке из-под телевизора, и поймешь — она не пустая, в ней что-то или кто-то есть. А убийца или убийцы уходят, оставив свидетеля — это во-первых, и не найдя девочки — во-вторых. Или, наоборот: не найдя девочки, и оставив свидетеля. Итак, что ты на все это скажешь?

— Да нет здесь никакого слабого звена. Пока ты говорил, я представил, как все происходило. Так отчетливо представил, будто побывал там. Слушай. Вечер, вся семья Ивановых в сборе. Девочка у себя в комнате, родители готовят на кухне ужин. Звонок в дверь. Виктор открывает — на пороге Тимофеев, который пытается войти в прихожую. Настоящий убийца с тимофеевским ножом притаился слева или справа — не суть важно. Будь у киллера пистолет, как обычно, все было бы проще, но, мы помним, причиной убийства для следствия, да и для окружающих должна стать бытовая ссора. Однако Иванов не склонен к задушевным разговорам. Он спрашивает Тимофеева, что тому надо, догадываясь, впрочем, о причинах визита соседа. Таким образом, план убийц с самого начала не заладился: прошмыгнуть за спиной Тимофеева киллеру не удалось. Сосед стал проталкиваться в квартиру Ивановых, на шум вышла Валерия. Убийца, он ведь тоже вроде бы человек — нервы не железные, появляется на авансцене. Виктор все понимает и пытается задержать негодяев. Наверное, кричит. Не наверное, а точно кричит. Валерия в это время лихорадочно ищет место, куда спрятать Лизу, одновременно прося дочку не волноваться и сидеть тихо, во что бы то ни стало. После нескольких ударов ножа Виктор падает…

Сидорин замолчал.

— Почему ты остановился? — спросил Вадим Петрович.

— Что? Остановился? Представил состояние Валерии, когда убийца с окровавленным ножом ворвался в комнату… Ладно, продолжим. Как минимум — минута прошла. Дом панельный, соседи с работы уже вернулись. В добавок ко всему у Ивановых четвертый этаж — с него с последний момент не пригнешь. Киллер оглянулся по сторонам, вбежал в спальню — и никого не увидел. Тимофееву уже можно было не спешить, а настоящему убийце срочно требовалось убираться вон. Сверху и снизу уже кричали: что случилось?

— Он…

— Правильно, Вадим: укрылся в квартире напротив, у Тимофеева. Буквально через минуту соседи увидели лежащего в крови Виктора. Шум, гам. Кто-то вызывает милицию, кто-то хватает алкоголика. Пока милиции нет, образуется толпа, в которой легко растворяется человек, уже снявший маску. Растворяется и уходит. Потом заказчики узнают, что девочка в тот момент была в доме. Но что она видела? Ничего. Что слышала? Как дядя Леша кричал на папу, так это только лишний раз подтверждает вину Тимофеева. Я ответил на твой вопрос?

— Ответил.

— Тогда ответь на мой: ты поможешь мне?

Вадим Петрович внимательно посмотрел на друга.

— Асинкрит, ты уверен, что в это дело стоит влезать?

— Нет, не уверен.

— Но все-таки делаешь это. Зачем?

— Обязательно надо объяснять?

— Обязательно. Если я, — Глазунов говорил медленно, тщательно взвешивая каждое слово, — если я пойду за тобой, то я должен знать, ради чего подставлю, а это вероятнее всего, и свою шею. Не смотри так на меня, Асинкрит, я не трус, ты знаешь. Но за моей спиной — Галя, дочь, может быть, Оленька и еще один человечек, пока еще не родившийся. За твоей же… прости, ты сам понимаешь. Мне жаль Ивановых, жаль Лизу, но сейчас такое происходит повсеместно. Осталась девочка жива — и слава Богу…

— Я понял тебя, Вадим.

— Нет, не понял. Я просто прошу объяснить: зачем тебе все это нужно?


Глава двадцать третья.

Белый родник.

Вадим Петрович замолчал. Молчал и Сидорин, уставившись в пол, будто желая что-то найти на нем. Затем тихо произнес:

— Все возвращается на круги своя.

— Что ты имеешь в виду?

— Не что, а кого. Себя. — Асинкрит поднял голову и с улыбкой посмотрел на Глазунова.

— Прости меня, Вадим. Ты прав, на сто процентов прав…

— Асик, то есть Асинкрит, я же просто…

— Зови меня, как тебе удобно. — Сидорин поднял руку, показывая жестом, что просит Вадима не говорить. — Я попытаюсь все объяснить, не сбивай меня, пожалуйста. Только теперь до конца осознал, как прав был Тютчев: «мысль изреченная есть ложь»…

— Слушай, старик, почему ты все усложняешь?

— Усложняю? Знаешь, когда я стал потихоньку входить в реальность, когда новые привязанности появились, увлечения, мне, грешным делом, жизнь медом стала казаться. Куда не поеду — везде рады, привечают, по душам со мной беседуют. И уже мысль, точнее, мыслишка появилась: может, и не надо ничего вспоминать, что раньше было?

— Почему? — удивился Глазунов.

— А вдруг я эти три года наемным убийцей был? Людей убивал?

— Не говори ерунду. Ни за что в это не поверю!

— Правильно, ты мой друг. Но здесь как с верой в загробную жизнь: и те, кто верят в нее, и те, кто нет, одинаково правы — спор разрешить некому, оттуда еще никто не возвращался. Так что если кто-то скажет мне: ты два года назад душегубом был, — мне ему нечем будет возразить. Я просто не помню. И думаю: ведь это же шанс, Сидорин. Один из тысячи, нет, из миллиона — жизнь с чистого листа начать. А тут, будто в подтверждение моих желаний, из дома посылочка пришла. Старики перед Пасхой в доме убирались, кое-какие мои бумаги нашли. Решили прислать — вдруг, да поможет? И был в посылке вот этот листочек…

Асинкрит достал из кармана сложенный вчетверо лист бумаги.

— С тех пор с собой ношу. Возьми, почитай.

— Что это?

— Читай, можно вслух.

Глазунов стал читать: «Кодекс АВС или искусство жить в Упертовске. Первое. Не желай и не делай другому то, что себе не желаешь. Второе. Молчаливая сдержанность — первый признак мудрости. Действовать только скрытно неожиданно — в этом залог успеха…»

Вадим уставился на Сидорина:

— Асинкрит, что это?

— Ты же прочитал: кодекс АВС. Неужели не расшифровал? Асинкрит Васильевич Сидорин. Остроумно получилось, ведь одновременно это…

— Первые буквы латинского алфавита.

— Верно. По алфавиту мы грамоте разумеем…Выходит это моя грамота; чей почерк — догадаться не трудно.

— Твой.

— Совершенно верно. Забавный кодекс. С одной стороны, вроде и дельно все, с другой, что-то есть в этом лисье, хитрое. Посмотри, к примеру, пункт номер одиннадцать.

— Одиннадцать. Вот он: «Помни, грубость вредит всему, даже справедливому и разумному».

— Чудесная мысль, согласен?

— Очень даже согласен. Бывало и чувствую, что правда за мной, что дельную вещь говорю, а меня не слышат. Заведешься и…

— Вадим, не отвлекайся, читай этот пункт дальше.

— Читаю дальше: «Ведь суть дела — полдела, не менее важно, как это дело сделано. Антипод грубости — любезность. Она все скрашивает подзлащает «нет», подслащает истину, подрумянивает старость. Любезность и приветливость, подобно шулерам, играют наверняка».

— И как тебе это?

— Да…

— Согласись, сильно сказано: «Любезность и приветливость, подобно шулерам играют наверняка».

— Здорово! Сам сочинил?

— Куда мне! Я коллекционировал чужую мудрость и, думаю, делал это не без удовольствия. Как говорится, из разных источников — по глотку. Дальше читать не стоит — все в том же стиле.

— Асинкрит…

— Вот, наконец-то, из твоих уст готов вырваться главный вопрос. Давай, не стесняйся.

— Если так просишь… Когда мы жили вместе, учились, этот кодекс… Одним словом, ты жил по нему?

— Думаю, что да. Был ли я сплошь — лицемерие и фарисейство, или как зебра — в полоску, не знаю. А ты что думаешь?

— Ты всегда был книжным червем, Сидорин. Мы, бывало, анатомию зубрим, а ты Платона читаешь. Наверняка, написал этот кодекс в свои юные упертовские годы — и забыл. И сейчас — порви и забудь.

Сидорин посмотрел на своего друга так, будто увидел его впервые.

— А если ты ошибаешься?

Вадим пожал плечами:

— А как сейчас об этом узнаешь? Вот Галинка моя верит в загробную жизнь, я не верю. Кто из нас прав?

Асинкрит вздохнул:

— В этом кодексе самый страшный пункт — первый. Прочти его вслух, пожалуйста.

— Как скажешь. «Не желай и не делай другому то, что себе не желаешь». А по-моему, нормально. Разве это не из Библии.

— Это из Толмуда, мой друг. Жил такой еврейский мудрец Гиллиль. Ему еще одну фразу приписывают: «Когда не я для себя, то кто для меня? А если уж я для себя — что же я? И если не теперь — когда же?»

— Уж больно заумно.

— Это из «Пиркэ Аббата» — «Поучение отцов».

— Дался тебе этот Гиллиль. Насколько я помню, и Христос говорил подобное. Разве не так?

— Не совсем. Переварить то, что Он проповедовал древние евреи так до конца и не смогли. Христос сначала подготавливал их: «Итак, во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так и вы поступайте с ними; ибо в этом закон и пророки».

— То есть, Он выполняет то, о чем когда-то вещали мудрецы Израиля?

— Да, они же ждали Мессию. И Христос вначале говорит языком их пророков, и Его понимают. Но затем разворачивается драма. Для того же Гиллиля его формула — волшебный ключ, к успеху, преуспеванию. Отмычка к любому замку. И что евреи ждали от Мессии?

— Создать на земле царство Израиля.

— А что говорил этот Галилеянин? О Царстве Божием, которое внутри нас есть. Разве такое можно переварить? Или, вот…

Сидорин закрыл глаза и стал говорить будто читая невидимую книгу:

— «А фарисеи, услышавши, что Он привел садуккеев в молчание, собрались вместе. И один из них, законник, искушая Его спросил, говоря: «Учитель! Какая наибольшая заповедь в законе?» Иисус сказал ему: «возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим». Сия есть первая и наибольшая заповедь; Вторая же подобная ей: «возлюби ближнего твоего, как самого себя».

Сидорин открыл глаз и добавил с горькой усмешкой:

— Как сейчас принято говорить — почувствуйте разницу. С одной стороны ветхозаветное «не желай и не делай», а с другой, совершенно новое — «возлюби».

— По-моему, ты придаешь всему этому слишком большое значение.

— А мне кажется, что я постепенно подхожу к главной загадке своей жизни.

— То есть?

— Если моя догадка верна, то кодекс АВС — это моя отмычка ко всем замкам, это ветхозаветная мудрость позволявшая мне открывать чужие души.

— Не хочешь же ты сказать…

— Хочу, Вадим, хочу. Если я делал доброе дело, то только выгоды своей ради. Если утешал кого…

— Слушай, прекрати на себя наговаривать! Тоже мне, Гильмель нашелся.

— Гиллель.

— Тем более. Я же не зря в психиатрию пошел, значит, склонность была, а может быть, и дар. Думаешь, не раскусил бы тебя, будь ты лицемером, или этим… фарисеем?

— А нас, фарисеев, так просто не раскусишь, — улыбнувшись сказал Сидорин, но затем опять посерьезнел:

— Спасибо, что не веришь, Вадим. Если мы видим в человеке только хорошее, значит, любим его. Но мне-то полагается быть беспристрастным.

— В том-то и дело, что ты пристрастен. Нельзя заниматься самокопанием. Если веришь в Бога, считай, что Он продлил твою жизнь. А я вот думаю, что Сидорин просто везунчик. Вот и живи, наслаждайся бытием, дорожи каждым мгновением жизни, а не размышляй почему тебе так повезло.

— А если мне повезло, как ты говоришь, именно для того, чтобы я понял…

— Ну вот, мочи мочало, начинай сначала!

— Хорошо, не буду.

— А тут ты врешь, брат. Будешь копаться, обязательно будешь! Хочешь скажу, в чем твоя беда?

— Скажешь, как психолог?

— Как друг. Твоя беда — и до аварии, и после это работающие на полную катушку мозги, и отдыхающее сердце. А может тебя они, — Глазунов выразительно показал пальцем наверх, — памяти лишили для того, чтобы и сердце поработало? Помню, год назад мы с девчонками в лесу под Кувшиновым отдыхали. Набрели на родник. Странный такой родник — издалека белый весь, а подойдешь поближе — и глазам не поверишь: плавают в родничке листья, хочешь их взять, а не получается.

— Живот мешает?

— Это тебе живот мешает! Листья не на поверхности плавают, а посередине.

— Быть такого не может.

— Может! В роднике вода из двух слоев состоит, а между ними листья и плавают. Мы взяли воду, налили в банку. На какое-то время вода смешалась, а потом опять на два слоя разделилась, даже в банке.

— Интересно, почему ты мне все это рассказываешь?

— Мы с Галкой покумекали-покумекали, отчего так происходит, потом махнули на все объяснения рукой и стали просто любоваться родником. А вот тебе было бы не до его красот, наверняка бегал бы с банкой до потери пульса, пытаясь узнать, что, как и почему.

— Неправда! Точнее, пытался бы, конечно, но и красоту родника заметил бы.

— Брось, когда тебе ее замечать? Вот я и говорю: копайся, копайся на здоровье. Глядишь, по уши в землю зароешься.

— Но ведь хочется дойти до сути.

— А разве без работы сердца сие возможно?

Сидорин задумался, затем спросил:

— Значит, говоришь это, как друг?

— И как психиатр тоже.


***

А на следующий день Асинкрит пропал из города. Появился через трое суток, усталый, перепачканный с головы до ног, но счастливый. Первым делом позвонил Глазуновым.

— Привет, Галка! Будь другом, позови мужа.

— И только-то? Мы тут его чуть ли не с милицией ищем, с ног сбились, а он объявляется, как ни в чем не бывало.

— А как же я должен объявиться? — растерялся Сидорин.

— По-человечески. Извиниться, объяснить, где был, меня про жизнь-здоровье расспросить…

— Понял. Прошу прощения за причиненные волнения. Был далеко, вот, приехал. Как жизнь-здоровье?

— Зараза!

— Слушай, Галка, я все объясню. Потом. Мне сейчас Вадим нужен, ну просто очень нужен.

— Асинкрит, он сегодня дежурит в ночь. Может, передать что?

— Передай ему спасибо.

— Спасибо? — удивилась Глазунова.

— А еще скажи, что я к белому роднику ездил. Все нормально.

— С родником?

— С сердцем. Работает! Так и скажи ему: работает. И чихать я хотел, почему листья по середине плавают. Главное, что плавают.

— Слушай, Аська, ты в порядке?

Сидорин засмеялся и положил трубку.

Глава двадцать четвертая.

Еж и заяц.

На выходные Лиза Толстикова забирала Лизу Иванову из детского дома. Тезки подружились. По крайней мере, Лизе-старшей стало казаться, что девочка, пусть медленно, но оттаивает. И не просто оттаивает, но уже тянется к ней, Лизе Толстиковой, скучает по их субботним вечерам, прогулкам по городу. По воскресеньям на несколько часов заходил Асинкрит. Неожиданно появлялся — и так же неожиданно исчезал. С Толстиковой он был подчеркнуто вежлив, больше общался с маленькой Лизой. Елизавета Михайловна даже немного ревновала, когда видела, с какой радостью девочка бежала к Сидорину.

Но еще Толстикова заметила в глазах Асинкрита тревогу, которую не могли скрыть не постоянная чуть заметная сидоринская полуулыбка-полуусмешка, ни его шуточки. Лиза-старшая догадывалась, в чем причина тревоги. Вадим Петрович, в отличие от Асинкрита, все рассказывал Галине, доверяя ей самое сокровенное. Толстикова за это Глазунова очень ценила, тем более, что Галина многим делилась со своей подругой. Лиза в глубине души мечтала, чтобы и Сидорин однажды пришел и рассказал ей все, что его тревожит. Она уже знала и о разговоре Вадима Петровича с Тимофеевым. Разговоре, таком же неудачном, как и общение Асинкрита с Сергеем Кирилловичем Романовским. Зато через два дня в квартире Глазуновых раздался телефонный звонок. Неизвестный любезно посоветовал врачу не совать свой длинный нос в дела других людей. Галина взволновалась не на шутку, и не менее убедительно, чем неизвестный попросила мужа о том же. К ее удивлению, Вадим Петрович резко оборвал супругу: «Позволь мне самому решать, куда и зачем совать свой длинный нос».

Конечно же, Толстикова могла просто взять и спросить Асинкрита обо всем, что касалось Лизоньки и ее родителей. Но мешала проклятая гордость. Ведь та же Галина ни о чем не просит. Вадим Петрович приходит и за ужином все рассказывает. А Сидорин во время редкой совместной трапезы может с абсолютно серьезным видом рассказывать Лизе-младшей, например, о ежах.

— Представляешь, Лисавета, — вещал Асинкрит, — он же мученик, этот еж.

— Почему мученик?

— А как же иначе скажешь? Добрейшее существо, а весь в колючках. Ему приходится всякий раз в колючий шар сворачиваться, а толку?

— Толк есть, — горячо возразила Лисавета, — его волк «цап», а еж ему иглы в нос. И волк бегом…

— Волк бегом? Даже лиса, почти тезка твоя, на что уж зверь хилый, от ежа одни иголки оставит.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросила Толстикова.

— Что оружие ежа — иголки, вовсе не оружие. Заяц — другое дело. Знает косой…

— Косой! — засмеялась Лиза-маленькая. Ей очень нравилось, как Асинкрит говорил о зверях. Будто все они ему — друзья или знакомые.

— Да, косой.

— И что же он знает, Асинкрит Васильевич? — иронию в голосе Толстиковой не услышал бы только глухой.

— А все он знает, — невозмутимо ответил Сидорин, — что ни зубов острых, ни иголок у него нет. А раз так, выход один — поднял уши и сиди в кустах. Увидят — давай деру. Может, спасешься. Вернемся обратно к нашему ежу. Был хотя бы злой, кидайся на всех — зауважают. А то — в клубок. Вы, Елизавета Михайловна, видели на дороге раздавленных машинами зайцев?

— Нет.

— Я — только одного. Чокнутый, наверное, был заяц.

— Косой и чокнутый — это круто, — не удержалась Лисавета.

— Правильно формулируешь, — одобрил Сидорин. — А ежиков убиенных на дороге? Сколько угодно, не так ли?

— Просто зайцы быстрее бегают.

— А я о чем толкую? Ежик и бегает… сами знаете как, но — и это самое грустное, — бежать не пытается. Мчится на него машина — кругом темень, мрак и вдруг вспышка света, рев мотора. Беги, дружок, может пронесет. Так нет! Свернется в свой треклятый клубок — и все. Прощай белый свет… Но это еще не все, мои дорогие Елизаветы. Бедный ежик, пока по лесу шляется, всех паразитов — мыслимых и немыслимых к себе прилепит. Клещи…

— Ребята, мы за столом сидим или где? — не выдержала Толстикова.

Ребята переглянулись.

— И вообще, Лиза, — в голосе Лизы-старшей послышался металл, — если все съела — иди поиграй в комнату. Мне с дядей Асинкритом надо поговорить.

— А если не все?

— Что — не все?

— Не все съела?

— Доешь в комнате.

— Спасибо, я поняла, — вставая из-за стола, сказала Лисавета.

— А вот я доел.

— Асинкрит, мне действительно нужно поговорить с тобой. Если мы с тобой, конечно, друзья.

— Как формулирует…

— Асинкрит, я все знаю, — сказала Лиза, когда девочка ушла.

— Неужели? — всплеснул руками Сидорин и открыл от удивления рот.

— Я серьезно. Ведь это касается Лизы, и я должна…

— Ну, договаривай.

— Все знать.

— Так ты же все знаешь?

Наступило долгое молчание. Сидорин понял, что он перегибает палку:

— Лиза Михайловна, а почему бы тебе ни сказать просто, по-человечески: мол, беспокоюсь о вас, Асинкрит Васильевич, поделитесь, что у вас на душе…

— Я… я действительно беспокоюсь. За Лизу. И за тебя тоже. А еще в твоих глазах — тревога. Я ее вижу.

Сидорин пристально посмотрел на Толстикову, моментально став серьезным.

— Тревога? Пожалуй, да. Но ее причина с нашим делом не связана.

— Но ведь Глазуновым звонили!

— Мне тоже. И что из этого? Кого не бояться, того не запугивают. Уже хорошо.

— Пока не вижу ничего хорошего.

— Доля правды в твоих словах есть, но почему ничего? Стоило мне и Вадиму поговорить соответственно с Романовским и Тимофеевым — сразу же нам стали звонить доброжелатели. Значит, мы на верном пути.

— Расскажи, пожалуйста, о своем разговоре с Романовским.

— Да особо нечего рассказывать. Сначала делал удивленные глаза, а затем вдруг завелся. Ни с того ни с сего процитировал мне Окуджаву: «К черту сказки о богах», заявил, что лучшую часть жизни уже прожил и оставшуюся желает пожить по-человечески.

— Все понятно. Жаль.

— И мне тоже. Кстати, как у него с твоей тетушкой?

— Она сейчас в Питере. Кажется, Романовский ей звонит. Думаешь, Сергей Кириллович…

— Похоже. Еще сказал, что хочет быть счастливым. На том мы почти и попрощались.

— Почти?

— Я дал ему рецепт счастья на каждый день.

— Интересно.

— Да ничего особенного. Выпиваешь минимум шесть бутылок пива и идешь гулять по центру города. Идеально — если ты не знаешь где находиться туалет или его там нет.

— Сидорин, опять шутишь?

— Вовсе нет. Гуляешь час, другой. Потом едешь домой в общественном транспорте или ищешь укромное местечко. Мне можно не продолжать?

— Хочешь сказать…

— Именно. После этого наступает такое облегчение, а вместе с ним счастье…

— И ты это сказал Романовскому?

— Но ведь жаждет же человек счастья! А потом… зря, конечно, я это сказал…

— Будь другом, продолжай.

— О Лизе я сказал. О том, что такое счастье — мы понимаем по-разному. Вот, все.

— Нет, не все.

— Хорошо, не все. Еще сказал, что в этом мире существуют законы, которые не писаны на бумаге. Ждешь огромного счастья, не знамо что подразумевая под этим, а тебя — «бац!»… Вот, теперь точно все.

— Асинкрит…

— Не хочется вспоминать, жестоко я с ним…

— «Бац» — что означает в версии Сидорина?

— Ты все о частностях. Главное в моей мысли было другое: что мы в этот мир отдаем, то и получаем взамен.

— Асинкрит, я не сомневаюсь в том, что ты замечательный философ…

— Это не философия, это жизнь.

— Пусть так. Ты сказал: «бац» — и ушел?

— Конечно.

— Посмотри мне в глаза. Ведь врешь.

— Разве? Бац, сказал я и… Каюсь, глупость в самом конце сморозил. Далось мне это пиво.

— Причем здесь пиво?

— При том самом. Выпьешь, говорю, свои шесть бутылок, добежишь до родного туалета — и ничего не получится.

— Почему? — простодушно спросила Толстикова.

— А это надо у почек спросить, почему. Слушай, а что, я должен был его благодарить за столь доверительную беседу? Почему ты молчишь?

— Просто слушаю тебя. Значит, считаешь, что в этот момент благодаря тебе в мире стало больше доброты? А может, ты себя Господом Богом возомнил? Определяешь, кого что ждет.

— Как же вы достали меня, Лиза Михайловна!

— Не нравится, злиться начал?

— Я не понимаю, мне что — пожалеть Романовского?

— А если действительно — пожалеть. Для начала. Ведь есть же у него совесть?

— А если нет ее?

— Ты так быстро это понял? Разве Сергей Кириллович не может просто бояться? Могли его запугать? Совести нет… Когда у меня случилось… он звонил. Каждый день звонил, утешал.

— Я весь в умилении: звонил! Сейчас после разговора с ним мне звонят каждый день. Рассказать, как утешают?

— Асинкрит, милый, это было твое решение. Собственное. Ты так хорошо говорил про крест, который каждый должен нести. Мне Романовского жаль — он решил свой крест выбросить.

— Или расколоть на дрова, — произнес в задумчивости Сидорин.

— Не поняла.

— Извини, вспомнилось. Знаешь, я тобой не согласен, но, чувствую… какую-то правду в твоих словах чувствую.

— Вот и хорошо, — смягчилась Лиза.

— А еще мне понравилось…

— Ты про «милый»? Вырвалось.

— Я так и понял, — вздохнул Сидорин.

— Лучше объясни, что во всем этом хорошего.

— Начинай загибать пальцы. Первый: мы на верном пути. Тимофеев — всего лишь ширма.

— Но мы не знаем…

— Подожди. Второй палец: все гораздо серьезнее. И мы об этом предупреждены, значит, постараемся не вляпаться в какую-нибудь глупость. Как сказал мудрец: безумства следует совершать осторожно. И третий палец: чтобы ты не говорила, моя теория о неписанных законах имеет право на рассмотрение.

— Яснее, пожалуйста.

— А все яснее ясного. Час назад позвонил Вадим. Во время прогулки по парку нечаянно упал в пруд Тимофеев. Спасти не удалось.

Лиза даже вскочила с места.

— Асинкрит, ты же не считаешь…

— Успокойся. Лиза Михайловна, успокойся. Конечно же, ему помогли упасть. Но кому теперь надо доказывать обратное?

— Правосудию, это же зацепка!

— Лиза, о чем ты говоришь? Какая зацепка? Вадим навел справки: кто-то сработал так, что не придерешься. Тимофеев был навеселе, пруд глубокий, парк большой. Никто ничего не слышал. Хочешь, чтобы нас подняли на смех?

— Но если те, кто делал из Тимофеева ширму, все так тщательно разрабатывали, а теперь взяли и…

— Да, концы в воду. Мавр сделал свое дело. Это раз. Заодно посмотрят на наше поведение. Два. — Сидорин замолчал.

— Ты о чем задумался.

— О ком. О Романовском.

— Слушай, как же я сразу об этом не подумала… а если он все-таки не сообщил о вашем разговоре?

— Увы, Елизавета Михайловна, сообщил. Иначе бы мне не позвонили. И Тимофеев, и Романовский передали информацию куда надо. Теперь бы узнать, где это находится — «куда надо». И с чем его едят…

— Асинкрит, надо спасать Сергея Кирилловича.

— Ты считаешь? А может, пусть сам разбирается… со своим счастьем?

— Асинкрит, сейчас ты разочаровываешь меня.

— Печально. Но что я могу сделать? Придти к нему и сказать: беги, как заяц, куда глаза глядят? Или, как ежик, сворачивайся в комок?

— Лучше, как заяц. Если как еж — раздавят. И нас всех раздавят тоже.

— Не раздавят, Лиза, — неожиданно очень твердо ответил Сидорин, — мы же не на иголки будем рассчитывать.

— На зубы?

— Опять холодно.

— Сдаюсь.

— Все будет хорошо, вот увидишь. Дело у нас правое и Бог не попустит нашей неудачи.

— Бог не попустит? Удивлена.

— Услышать это от меня? Тем не менее, услышала.

— А как же пословица: «На Бога надейся, а сам не плошай».

— Но разве мы собираемся плошать? Но твоя пословица все-таки советует на Бога надеяться, вот я и надеюсь.

— Если так, то я рада. И что мы сейчас будем делать?

— Отведем Лисаветочку к Асе с Олей — пусть поиграют, а мы постараемся втроем — ты, я и Вадим встретиться с Романовским. Глядишь, о чем-нибудь договоримся.

— Хорошо. Но у меня одна просьба.

— Хоть две.

— Нет, одна.

— В начале нашего разговора ты сказал, что тревога твоя — не связана с нашим делом. С чем же она связана?

— Со мной, — очень просто ответил Сидорин, как будто отказался от предложенного стакана воды.

— Ты хочешь, чтобы я еще раз просила тебя открыться передо мной? Или одного раза…

— Да, достаточно. Обещаю все рассказать, как только выпадет свободная минута. Пока давай займемся Романовским.

В этот момент раздался звонок.

— Я слушаю.

— Привет, Лиза, это Вадим.

— Здравствуй, Петрович.

— Прости, Асинкрит у тебя?

— Да.

— Позови его, пожалуйста. И чем быстрее, тем лучше.

— Для кого?

— Для всех нас?

Сидорин взял трубку.

— Здравствуй, Петрович. Ты случайно в прошлой жизни не работал гонцом при дворе султана? Помню одного такого, ему после трех дней службы отрубили голову — парень одни плохие вести приносил.

— Смейся, смейся, паяц. Мне сейчас Храбростин звонил…

— А кто это?

— Наш уролог. К нему в отделение знаешь кого положили?

— Кажется, догадываюсь: твоего друга Романовского?

— Молодец, в самую точку. Храбростин сказал, что ничего серьезного — обычный пиелонефрит. Подлечат и через две недельки выпустят.

— Я рад за него. Ты почему столь эмоционален, мой друг?

— Не догадываешься?

— Нет.

— Странно. Хорошо, слушай дальше. Сегодня он купил пива, говорят, шесть бутылок, поехал зачем-то в город…

— Да что ты говоришь… Приехал из города…

— И не смог сходить в туалет. Разумеется, перепугался. Я даже удивлен был сначала: говорю ему, выпей, фурамедон — и все будет нормально, а завтра — с визитом к Храбростину.

— Можешь не продолжать, угадаю с одного раза: Романовский о фурамедоне не вспомнил, зато вспомнил обо мне.

— Да, и теперь я догадываюсь, почему. Зовет он тебя.


Глава двадцать пятая.

Домик в сказочном месте.

— Только ты не очень-то зазнавайся, — Толстикова была поражена, но пока они ехали в больницу, старалась опустить Сидорина на землю. — Пиелонефрит каждый может подхватить…

— Идучи за счастьем. Разумеется каждый.

— А почему ты такой счастливый?

— Откровенно?

— Желательно. Только про теорию не надо, пожалуйста. И, надеюсь, ты не радуешься несчастью человека.

— Елизавета, ты впрямь ничего не понимаешь? Я радуюсь: Вадим сказал, что за две недели его подлечат. Значит, нет у меня греха на душе. Но зато он… он все понял. Не я ему сказал, но через меня сказали. — И Сидорин показал на небо.

— Я ведь после того разговора, — продолжал Асинкрит, — страшно зол был на Романовского. А оказалось… все оказалось кстати.

В больнице их уже ждал Вадим Петрович.

— Ребята, вот халаты. Надевайте — и за мной.

Для Романовского нашли отдельную палату. Лизе показался знаковым ее номер — 6. Она заметила, что номер палаты сделал Сидорина еще счастливее.

— Асинкрит, — шепнула Толстикова, — ты хоть смени выражение лица.

— А на какое надо сменить?

— На соответствующее. Это же больница.

— Ладно, там посмотрим.

Надо отдать должное Сидорину: к кровати Романовского он подходил с самым грустным видом.

— Что с вами случилось, Сергей Кириллович? — участливо спросил Асинкрит, подходя к больному.

— А то вы не знаете? — слабым голосом ответил тот.

Асинкрит откашлялся, успев при этом прошептать Толстиковой: «Ну что, говорить правду легко и приятно?» Лиза в ответ чуть слышно: «Выкручивайся сам».

— Так что же вы молчите, Асинкрит Васильевич? Сказать нечего?

— Отчего же, Сергей Кириллович. Но, во-первых, я сказал все что хотел, тогда, при нашей встрече. Во-вторых, это вы меня позвали сюда, а в-третьих — взбодритесь. Жить будете…

— Точно? — неожиданно перебил его Романовский. — Я вас давно раскусил.

— Меня?

— Вас. Опасный вы человек. Вадим, будь с ним поосторожней, прошу тебя.

Вадим Петрович, до этого скромно стоявший чуть поодаль, удивленно поднял брови:

— Почему?

— У него после той аварии открылись паранормальные способности. Я читал об этом. Одним молния в и голову ударяет, а его головой об автобусное стекло трахнуло.

— Фи, Сергей Кириллович, вступила в разговор Толстикова, — вы раньше так не выражались.

— Посмотрел бы я, как вы выражались, окажись на моем месте.

— Я не понимаю, Сергей Кириллович, какие ко мне могут быть претензии? Я всего лишь вестник. Вам мне в ноги кланяться надо.

— За что?

— За то, что отделались малой кровью. Точнее, кое-чем другим.

— Ничего себе, малой! Вы представляете, что я в тот момент пережил?

— Сережа, — Глазунов подсел на кровать и наклонился над больным, — теперь ты знаешь, как чувствуют себя пациенты Храбростина, страдающие пиелонефритом. Ведь не зря же говорят — страдающие.

— А они шесть бутылок пива за раз выпивали? — вскинулся Романовский, — потом два часа по городу шлялись? Короче, Сидорин, вы — колдун. Я сейчас вам расскажу все, что знаю, но с одним условием.

— Слушаю вас, — Асинкрит примостился поближе к Романовскому. Толстикова, не ожидая от мужчин джентльменства, сама взяла стул и, в свою очередь, пристроилась рядом.

— Обложили, — неожиданно зло прошипел Сергей Кириллович. — Значит, так, мое условие: мне нужны гарантии…

— Гарантии чего? — не понял Сидорин.

— Что такого со мной больше не произойдет, что я буду жить долго и счастливо.

— Вы это серьезно? — удивилась Лиза.

— Абсолютно. И не смотрите на меня так — я не сумасшедший.

— Но разве Сидорин… мне даже сказать язык не поворачивается…

— Пусть повернется, — настаивал Романовский.

— …представитель небес?

— Не знаю, чей он представитель, но если так удачно накаркал, пусть скажет мне что-нибудь хорошее.

— Сергей, у тебя, случаем, крыша не поехала? — разозлился Глазунов. — Что ты несешь?

— А если будешь так со мной разговаривать — ничего я вам не скажу. Все, визит окончен. — И Романовский показал на дверь.

Сидорин повернулся к Толстиковой.

— Елизавета Михайловна, может вы попробуете поговорить с больным? Как любите — жалостливо. По-человечески, одним словом.

— Хорошо, попробую, Асинкрит Васильевич, — ответила Толстикова, и, уже обращаясь к Романовскому:

— Дорогой, хороший Сергей Кириллович, как вы не понимаете…

— Куда уж мне, — буркнул больной.

— …как вы не понимаете, что ваше дело — дрянь?

— Храбростин сказал, что через две недели я буду как огурец.

— А Храбростин не сказал, что некоего Тимофеева вчера нашли в пруду? Без малейших признаков жизни, естественно.

Романовский приподнялся на кровати:

— Скажите, что вы пошутили, Елизавета Михайловна… Нет, этого не может быть. Он же обещал… Что же мне теперь делать?

— Прежде всего, не трястись над собой, любимым, — неожиданно веско и спокойно произнес Сидорин, — а еще понять: все, кто ходит по земле — падают. Ведь люди же. Потом поднимаются, и идут дальше. А требовать гарантий, тем более от таких же падающих, как вы, глупо. Теперь рассказывайте, Сергей Кириллович.

— Хорошо. Этот человек представился Георгием… Сделал мне предложение… Отказаться я не смог.

— Он был так убедителен? — спросила Толстикова.

— И это тоже. Говорил спокойно, очень веско. Эмоций — минимум, аргументов же… Одним словом, я соблазнился, тем более, что я ничем не рисковал. Георгий мне даже аванс выдал.

— Как вы общались впоследствии?

— Общались? После суда, когда моя экспертиза… сыграла свою роль, Георгий появился второй и последний раз.

— С гонораром?

— Да. На прощание записал телефон. Мол, если возникнут осложнения, могу, — нет, он сказал иначе — должен ему позвонить. Если хотите, я дам вам эту бумажку с номером, но телефон…

— Связной?

— Правильно. Мне ответили, что Георгий мне перезвонит сам.

— Перезвонил?

— На следующий день. Я сказал, что меня один человек расспрашивал о деле Ивановых. Георгий поблагодарил, просил не беспокоиться. Вот, пожалуй, все. Но совершенно случайно, — Романовский даже понизил голос, — сам того не желая, я узнал кое-что более существенное. Понятно, Георгий был посредником. И вот однажды, повторяю, совершенно случайно, включаю телевизор, местный канал. Показывали, как один кандидат в депутаты с народом общался. Все, как обычно, разве что манны небесной не обещал, а чуть сзади него, скромно так, стоял Георгий. И я понял, кому потребовалось Тимофеева в психушку упрятать.

Все три посетителя палаты № 6 переглянулись.

— Удивлены? А все очень просто. С Тимофеевым много пришлось пообщаться. Похоже, он понял, что я хочу помочь, даже доверие ко мне почувствовал.

— Тимофеев был напуган?

— Не то слово. В отличие от меня, Алексей выбора-то не имел.

— То есть, что убивал не Тимофеев, вы знали?

— Догадался сам — сомнительно, чтобы кто-то из любви к этому алкоголику мне посулил такие деньги.

— Получается, что вы действительно обо всем знаете, — задумчиво произнес Асинкрит.

— Но в суд не пойду. Надеюсь, господин Сидорин, это понятно?

— Конечно. Да и что вы можете суду предъявить?

— Рад, что наконец-то вижу перед собой разумного человека.

— Сергей, не томи, рассказывай дальше, — взмолился Глазунов, — а то все время отвлекаешься.

— Если совсем коротко: заказчик Исаев, причина смерти Ивановых — их собственный дом. Теперь все.

Вадим Петрович даже присвистнул. Романовский был доволен произведенным эффектом.

— Простите, я не местный, — начал Сидорин, — не могли бы вы…

— Исаев наш депутат. Живет в Москве. Очень богатый человек, но его в наших краях любят и даже гордятся им — земляк, — пояснила Толстикова. — На выборах в Госдуму засыпал всех деньгами и подарками.

— Про любовь не знаю, — возразил Глазунов, — скорее, ценят. Таких трудно любить: Исаев мне рыбу напоминает — холодный весь. Даже когда улыбается — глаза… Короче, нехорошие глаза, не хотят улыбаться.

— Вадим, ты с ним встречались? — спросил Сидорин.

— Ну не лично… Павел Валерьевич к нам в больницу приезжал, агитировал.

— Нас тоже в управлении культуры собирали на встречу с ним, — вспомнила Лиза, — мне он тогда понравился — не без юмора человек. К тому же, я слышала, Исаев — коллекционер, в живописи разбирается. Много сделал, чтобы в нашем городе не всю старину извели… Ребята, мне кажется, здесь какая-то ошибка. Может, Георгий тот случайно в толпе оказался?

— Постой, Алиса, — поднял руку Глазунов, — Георгий этот… светловолосый, залысины у него большие?

— Пожалуй, да, залысины приличные, — согласился Романовский. — Ты его видел?

— Когда Исаев огромную коробку лекарств нам дарил, ее этот человек подносил. Но на охранника явно не похож, скорее референт или помощник. А что ты, Сергей, про дом говорил?

— Я же отвлекаюсь все время…

— Да ладно тебе кисейную барышню из себя строить. Сказал «а», говори «б».

— Как-то Тимофеев зашел к Ивановым. Руки у него золотые, если бы не пил… Виктор попросил что-то в сантехнике подкрутить. Звонок, к телефону подошел Иванов. Тимофеев мне рассказал, что никогда не видел, чтобы его сосед так кричал. Но Алексей тогда подумал, что это связано с бизнесом Виктора.

— Вряд ли он со своим копеечным бизнесом мог встать на пути Исаева, если, как вы говорите, ваш депутат, чуть ли не олигарх, — перебил Асинкрит Романовского.

— Все правильно, — согласился Сергей Кириллович, — бизнес здесь не причем. Продолжаю рассказ. Вышла Валерия и спросила мужа: «Опять он?» Виктор кивнул. «Ты не сказал им, что мы этот дом пять лет строили и никому продавать его не собираемся?

«Я это говорю каждый день, а мне в ответ: «назовите вашу сумму».

Чуть позже Иванов рассказал Тимофееву, что когда-то он купил маленький дом в очень красивом месте. Кажется, деревня называется Кюртень. Или Ретюнь…

— Кюртень? — переспросил Сидорин, — место действительно сказочное: лес, озеро, церквушка. Местные те края Швейцарией зовут.

— Точно. Домик плохонький был, Виктор принялся строить на этом месте новый. Долго строил, но на славу. И вот однажды какой-то крутой увидел дом и сказал: «Хочу». Кто сказал и кому — это вы знаете…

— Сергей Кириллович, постойте, — опять перебил рассказчика Сидорин, — предположим, все так. Но что давало убийство семьи Исаеву? Как мог ему достаться дом?

— Уже достался.

— Но ведь наследница — Лиза.

— Вы про девочку? Плохо вы знаете Павла Валерьевича Исаева. Думаете, он сразу приказал убить Ивановых? После того звонка почти полтора года прошло. За это время дела у Виктора пошли очень плохо. Почему — догадайтесь с трех раз. Залез в долги, но дом в деревне не продавал. Мечтали, по словам Тимофеева, всей семьей жить в Кюртене. К тому же, судя по всему, Иванов пошел на принцип. И когда девочка чудом осталась жива, она осталась наследницей не только симпатичного домика, хотя это не дворец — точно, но и огромных долгов. Дом пошел в их уплату некой фирме, но все равно долг оставался. И тут появился добрый дядя Павел Валерьевич. За все заплатил, помог устроить девочку в лучший детский дом области.

— Все ясно, — грустно сказал Глазунов. — Вероятнее всего, та фирма принадлежала Исаеву.

Замолчали. Тишину нарушил Романовский, решивший сменить тему разговора:

— Теперь вам все известно, не понадобилось никаких расследований. Хотя, удивительно, как вы с дочерью Ивановых повстречались и почему заподозрили что-то неладное во всей этой истории. Но сейчас меня больше интересует другое: что мне делать? Только не говорите мне теперь: «не надо было звонить Георгию».

— Мне кажется, пока ты здесь, — ничего с тобой не случится, а потом…

— Ты не прав, Вадим, — перебил друга Асинкрит, — бабушка-вахтер внизу и дежурная медсестра — разве это защита?

— Может, попросить поставить охрану?

— А как ты объяснишь главврачу ее необходимость? И где он возьмет охрану? К тому же, что она может сделать, если Сергею Кирилловичу передадут сок, сказав, что это от тебя или меня, наш друг его выпьет — и все, нет больше известного российского психолога.

— Вы об этом так спокойно говорите, — возмутился Романовский, — словно меня здесь нет, словно я — пустое место.

— Не обижайтесь, Сергей Кириллович, просто мы думаем, что нам делать.

— Мы очень благодарны вам, — вступила в разговор Толстикова, — а я рада, что не ошиблась в вас, — и Лиза, наклонившись, поцеловала Романовского в щеку.

Тот засмущался.

— Спасибо. Вы поможете мне?

— Обязательно, Сергей Кириллович. Правда, Асинкрит?

— Елизавета Михайловна, — отозвался Сидорин, — ваше доверие меня окрыляет… Значит, сделаем так. Завтра утром за вами, Сергей Кириллович, придет машина. За рулем будет мой друг, очень хороший человек, который доведет до конца ваше лечение. Когда оно подойдет к концу, Елизавета Михайловна сделает так, чтобы одна особа уже ждала вас.

— Вы имеете в виду Светлану Викторовну? — спросил романовский.

— Да, — и мне кажется, тетушка Лизы вам будет очень рада. Мой совет: не прописывайтесь у нее пока — и живите спокойно и счастливо.

— А Исаев и этот… Георгий?

— Они не всемогущи, поверьте. Да и бояться вам надо прежде всего самого себя. Только мы — главные врачи самим себе… Как сказал — даже не ожидал. Что еще?

— А моя работа?

— А чем вас работа в Москве не устраивает?

— Вы думаете, это возможно?

— Думаю, да. Но можете и просто отдохнуть. Средств хватит.

— У кого? У Светланы Викторовны или у меня?

— У обоих, — ответил Сидорин под общий смех.

— Елизавета Михайловна, — судя по всему Романовского перспектива жизни в Москве вдохновила, — а ваша тетушка… она не будет… против?

— Думаю, не будет, Сергей Кириллович. Только у меня просьба одна к вам будет.

— Слушаю, Елизавета Михайловна.

— Если однажды надумаете уйти от Светланы Викторовны…

— Я не такой, вот увидите.

— Надеюсь, но все-таки, постарайтесь уйти налегке, без сувениров на память. Договорились?


Глава двадцать шестая.

Кто такие шиши?

— Ты сейчас уходишь? — спросила Асинкрита маленькая Лиза.

— Да, мне пора, Лисавета.

— А мы сегодня даже не поговорили, — девочка грустно посмотрела на часы.

— Какие наши годы!

В комнату вошла Толстикова.

— Асинкрит, Лизе пора ложиться спать. Лиза, отправляйся чистить зубы. И не смотри на меня так. Тебе завтра рано вставать, а мне с дядей Асинкритом еще поговорить надо.

— А пусть он останется, тогда и вы поговорите, и меня оба в детдом отведете.

— Не умничай! Ты же знаешь, что дядя Асинкрит не может у меня остаться.

— Но почему? И он хочет остаться, и ты этого хочешь — и нельзя…

Сидорин расхохотался.

— Лисавета, ты сегодня в ударе. Больше так не рискуй.

— Почему?

— За правду люди всегда страдали. Судя по глазам тети Елизаветы можешь пострадать и ты.

— Он еще смеется! Лиза, ты думаешь, что говоришь? — Толстикова за неискренним гневом пыталась скрыть смущение.

— Думаю. Я правду сказала.

— Не всякую правду надо вслух говорить. Поняла?

— Не очень.

— Так, девушки, не ссорьтесь, — примирительно поднял руку Асинкрит, — поступим следующим образом: маленькая Лиза, тебе я почитаю перед сном, Лиза-большая, после этого я к вашим услугам.

— Ты останешься? — радостно всплеснула руками девочка.

Сидорин по-настоящему развеселился.

— Лизка, ты просто прелесть! Как сказала бы Асинкрития Глазунова, я от тебя тащусь. Если хочешь, чтобы я почитал, через пять минут быть в постели.

— Слушаюсь, сэр, — и девочка помчалась в ванную.

Через пять минут ее красивые волосы уже рассыпались по подушке.

— Так не хочется завтра от тети Лизы уходить…

— Понимаю, маленькая. К сожалению, мы не всегда делаем то, что нам хочется.

— Например?

— Тебе сразу пример подавай. Вот, например, я хотел бы с тобой сегодня на пароходике покататься, а я…

— Знаю, вы к одному дяде в больницу ходили.

— Откуда знаешь?

— Ася сказала.

— Что за семья! Одна большая находка для шпиона.

Девочка неожиданно взяла Сидорина за руку.

— Дядя Асинкрит, не узнавайте больше о моем папе. Хорошо?

— Почему? — Сидорин удивленно посмотрел на Лизу.

Девчонка зашептала:

— Тогда они и вас убьют, тетю Лизу и тебя. И у меня никого больше не будет.

— Кто — они?

— Плохие люди. Если бы меня мамочка не спрятала, они и меня убили бы. Я же знаю, что…

Лиза вдруг осеклась, потом, посмотрев прямо в глаза Сидорину, сказала:

— Никому не скажешь?

— Обещаю.

— Их не дядя Леша убил. Папу и маму.

— Вот как?

— Когда я в коробке сидела, то слышала, как дядя Леша кричал: «Господи, что же это», а другой дядя, я его не видела, только голос слышала, очень ругался. У нас мальчишки такие слова тоже говорят, но не зло, а дядя зло говорил. Это он папу и маму убил. С таким, как он, нельзя связываться.

— Почему?

— Мама папе говорила: «Зачем ты с ними связываешься? Пусть они подавятся».

— Подавятся?

— Да, нашим домом. Так мама говорила. Не связывайся с ними, пожалуйста.

— Все будет хорошо. Спи! — и Асинкрит бережно поцеловал ребенка. Не надо перед сном о плохом думать.

— Так не честно! А почитать?

— Только совсем немного, — взгляд Сидорина упал на тоненькую синюю книжку.

— Так, Татьяна Большакова, стихи.

— Тетя Лиза в Торжок ездила, в командировку, там ей книгу и подарили.

— Подарили, говоришь? Точно, здесь надпись имеется: «Елизавете Михайловне Толстиковой, коллеге и просто хорошему человеку на память от автора». Не знал, что наша Лиза Михайловна стихи пишет.

Девочка засмеялась:

— Эх, ты! Та тетя, из Торжка, тоже в музее работает.

— Понял. Ну, что, откроем для себя новый мир?

— Как это?

— Эх, ты! Человек книгу написал, часть своей души в ней оставил. Мы прочитаем — и заглянем ему в сердце.

— Давай, заглянем.

— Причем, сделаем это так: открывай книгу, наугад.

— Открыла.

— Что здесь у нас? «Старая сказка».

— Здорово!

— Ты тише смейся, а то нас с тобой разгонят. С выражением читать?

— Обязательно.

— Тогда подожди немного, я сейчас в образ войду… Поехали?

— Поехали!

— Спать пора,

Бродит дрема по сонным лугам,

На дорогу выходят шиши…

— Ты мне, нянюшка, сказку

сперва расскажи

Про княгиню и каменный храм…

— То ль шумят за стеною серые дожди,

то ль чудит моя прялка, кружась…

Ах, когда же, княгинюшка,

в косы твои

серебристая прядка впилась?

— Зря кузнец золотое колечко кует.

Что мне, няня, до кос и кольца!

Болен князь мой,

В бессонных мучениях ждет,

Неотступного ждет он конца.

— Ни священник, ни знахарь

не могут помочь.

Сонных трав на меду завари, —

пусть из сотни ночей

хоть одну эту ночь

Он проспит от зари до зари!

Выпил зелье и спал он

всю ночь до зари.

Спали волны в реке

и в бору глухари,

А княгиня

не в силах беду превозмочь

Богородице — деве молилась всю ночь.

Пробудившись, князь сон свой

поведал жене:

— Буду жив, обещал мне отец,

коли образ Николы из Киева мне

привезет расторопный гонец.

Долго ль сборы сбирать?

Парусами звеня,

легкий коч по волнам побежал,

Но разгневанный Ильмень

три долгие дня

корабельщикам путь преграждал.

На четвертые сутки волна улеглась.

На четвертые сутки вернулись гонцы.

Им навстречу из терема

вышел сам князь.

С ним бояре, дружина, купцы…

— А икона?

— Сама приплыла на заре

после бури к гонцовым рукам.

Для нее, по обету, на княжьем дворе

Поднялся белокаменный храм.

Спи! Давно уже солнце сошло со двора

Ходит дрема над тихой рекой…

— А княгиня?

— Княгиня, дружок, умерла.

Князь женился потом на другой.

— Н-да… Грустная сказка, — Сидорин закрыл книгу.

— А как тебе мир этого человека? — спросила Лиза.

— Чей мир? Ах, да! Чудесный мир.

— Мне он тоже понравился. А кто такие шиши?

И только сейчас оба заметили стоящую в дверях хозяйку квартиры.

— Сидорин, имей совесть, ребенку надо спать.

— Все понял. Спи, княгинюшка, — и Асинкрит еще раз поцеловал ребенка.

— Спокойной ночи, дядя Асинкрит. Через неделю увидимся?

— Увидитесь завтра утром. Что вы на меня уставились? Догадываюсь, что обо мне скажут соседи, но не идти же тебе на ночь через весь город? Ляжешь в большой комнате на диване.

— Ура! — шепотом произнесла маленькая Лиза и нырнула под одеяло.


***

Кухня для русского человека есть нечто большее, чем место для приготовления и потребления пищи. Кипящий чайник создает уют, а тихий свет от ночника настраивает на долгий и спокойный разговор. Маленький стол — другие на наших кухнях не поместятся — позволяет видеть глаза собеседника, слышать его дыхание, не переступая, в то же время, последнюю черту. Ту самую черту, перейдя которую мы подчас больше теряем, чем находим.

А если у вас на стене еще чуть слышно стучат ходики… Лепота, как любил говорить Сидорин. Разговор перетекает с одной темы на другую, перетекает легко и естественно, как ручеек бежит от одного камешка к другому: обдаст нежно водицей, обласкает игриво и небрежно — и бежит дальше. И если днем во время многочисленных разговоров — то пустых, то нужных ты все равно опустошаешься, то ночью, на кухне, «глаза в глаза» уже не хочется говорить ни о делах, ни о пустяках. Каждое слово — самое-самое. И что-то происходит с твоей душой, если ирония, верная спутница разочарования, стыдливо прячется где-то в складках оконных штор.

Лиза говорит чуть слышно:

— В голове не укладывается: нормальный человек, очень хороший семьянин, ценитель прекрасного — и вот так взять и за какой-то дом лишить жизни людей. Вот ты, Асинкрит, говорил, что волки убивают чужаков, зашедших на их территорию, но это происходит, как я понимаю потому, что речь идет о существовании рода — пищи всем может не хватить. Но ведь Исаев — человек…

Сидорин:

— Ты права: в голове и впрямь не укладывается. Человек ли Исаев? Увы, да. Знаешь, я с удовольствием поддержал бы твою аналогию человек — волк, но… Спасибо, между прочим за то, что понимаешь волков. Для зверей не существует таких отвлеченных категорий, как добро и зло…

— Отвлеченных?

— Для зверей — да. Потому что не существует. Представь себе: ночь, лес. Сидит под кустом зайка. Вдруг сверху на него что-то падает — это филин. Заяц кричит, он вообще кричит как ребенок. Услышишь — сердце разрывается, но филина не разжалобить. Убив зайца, он продлил себе жизнь. Зато потом, когда он нечаянно повредил крыло, не сможет взлететь, его жизнь оборвет встреча с лисой. Филин будет сопротивляться, ухать — уже забавно, словно леший, но лиса не скажет ему: ладно, старик, я сегодня сытая и добрая.

— И вот уже лиса встречается с волком…

— И все повторится сначала. Скажу больше, если человек вмешивается, этот жестокий, но справедливый миропорядок рушится. Например, нашли люди в лесу медвежонка, взяли к себе домой. Он такой забавный, веселый. Одним словом, малыш быстро становится ручным.

— Становится всеобщим любимцем…

— Да, большая живая игрушка. Но идет время, и забавный карапуз превращается в огромного зверя, который своей лапой играючи может убить человека. Что происходит дальше?

— Зоопарк.

— В лучшем случае.

— А я думала — в худшем. Разве отпустить медведя на волю будет не лучше?

— Хорошо, отпустили. Вывезли в самую глухомань, оставили на прощание бочку меда. Он съест, и пойдет к людям. Огромный, но ручной. Или наоборот: ручной, но огромный. Заходит в деревню… Дальше продолжать не стоит. Вот почему я искренне восхищаюсь тем, что делает Валентин Сергеевич Пажетнов. Ты что-нибудь слышала о нем?

— Нет. Расскажи, пожалуйста.

— Есть такой чудесный городок — Торопец. Кругом него — леса и озера. Около одного из озер, на поляне посреди леса есть биостанция, на которой и работает Валентин Сергеевич, лучший специалист по бурому медведю в мире.

— Ой, Сидорин, почему ты так категоричен?

— В мире, — упрямо повторил Асинкрит. — Не спорь. Поверь мне, я охотоведов и ученых-зоологов на своем веку много повидал. Пажетнов — лучший. Но это не главное. Ему удалось другое, чему я безумно завидую: жена, дочь, сын, зять — его единомышленники.

— А что они делают?

— Помнишь, о чем мы говорили? Находят люди медвежонка, пусть даже ему от роду всего один день. Пажетновы его выходят, вырастят, но при этом медведь останется диким. Представляешь? Валентин Сергеевич разработал специальную методику. Пажетнов говорил мне, я сейчас точно не вспомню, сколько мишек они уже выпустили на волю, но за сто — это точно…

— Только не смейся, ладно?

— Не буду.

— Прости, что перебила, но вдруг захотелось поехать на то озеро, к тем людям.

— Давай поедем.

— Когда?

— Да хоть завтра. Нас очень тепло встретят, вот увидишь.

— А ты был там?

— И поэтому так категоричен. А еще Валентин Сергеевич хочет создать музей мишки. Это же символ России! Но пока, увы, у него не получается.

— Почему?

— Это долгий разговор. Поедем, он сам тебе все расскажет. А еще послушаешь, как поют соловьи над озером, в котором отражаются звезды…

— На дворе осень, Сидорин! Какие соловьи? — засмеялась Лиза.

— Жаль. Но звезды все равно будут отражаться. И еще — падать. А мы с тобой будем загадывать желание.

— Я пробовала: не успеваешь.

— Ты не правильно загадывала. Надо было сначала загадать, а потом, когда звезда начнет падать, просто сказать: исполняйся!

— Слушай, Сидорин, а ведь я возьму — и поеду. Завтра.

— Замечательно!

— Слушай, а может, лучше в следующие выходные?

— Так я и знал…

— Нет, я не передумала. Просто возьмем с собой Лизу. Ей там мишек покажут…

— Мишек не покажут: они же людей видеть не должны.

— Совсем забыла! Но ведь ей там будет интересно?

— Не сомневайся. Поедем в следующие выходные.

— Знаешь, — неожиданно засмущалась Толстикова, — я почему-то с детства мечтала жить в собственном доме в лесу, у озера или реки.

— Чудесная мечта, только отчего ты говоришь — «почему-то»?

— Не знаю. Мое детство прошло в двухкомнатной «хрущевке», затем общежитие — пять лет четверо в одной комнате. Когда с Мишей поженились — тоже по разным углам мыкались, пока на ноги не встали.

— Понимаю…

— Думали, еще лет пять — и будет у нас все. Только никто нам этих пяти лет не дал…

— Недавно в молитвенном правиле нашел удивительные слова: «Владыко Человеколюбче, неужели мне одр сей гроб будет или еще окоянную мою душу просветиши днем?»

— Ты молишься? — удивилась Лиза.

— Да… нет. Так, просматриваю перед сном, — пришла пора смутиться Асинкриту.

И они продолжали говорить. И опять доливался чайник. И тихо стучали ходики.


Глава двадцать седьмая.

Четыре строчки, оставшиеся от жизни.

И уже не скажешь кто первый, — да и важно ли это? — рассказал о своих снах. И мужчина и женщина понимали, что передать свои видения другому славами трудно, даже невозможно. Но в самой этой передаче был некий сакральный смысл. Так одинокий малыш, не имеющий друзей, живущий без родительской ласки показывает свое сокровище — какую-нибудь позолоченную пуговицу или сломанную стеклянную брошь взрослому, который неожиданно проявит к маленькому человечку теплоту и участие. И затеплиться в глазах у малыша благодарный огонек, и скажет он тихо, чуть слышно: «А хочешь, я тебе покажу… Только ты никому не говори…» Так и Толстикова с Сидориным, повстречавшиеся два одиночества, спешили «разжать кулачки» и показать свое «сокровище»…

— Вот такие мои дела, — вздохнул Сидорин. — И думал я, что никогда этот кошмар не кончится.

— Может, нужно в церкви отчитку сделать? Есть священники, отец Герман, например, он…

— Лиза, — мягко перебил Толстикову Асинкрит, — чтобы сделать в церкви отчитку, надо сначала придти в церковь.

— А мне показалось…

— Нет, не показалось, но я сделал всего пару шагов и, похоже, остановился. Ладно, о чем я говорил? Склеротик старый, забыл.

— О том, что кошмар этот никогда не кончится…

— Точно. Но он закончился. Совершенно неожиданно. Я даже число запомнил — в ночь с 22 на 23 мая, после того как в одном месте я случайно набрел на часовенку Николая Угодника.

— Случайно набрел в часовенку Николая Угодника в его день7 Ты веришь в такую случайность?

— Разумеется, нет.

— И кошмары прекратились?

— Те, звериные — да.

— Начались другие, человеческие?

— Нет, не то. Сейчас, постараюсь объяснить. Я стал видеть сны… Опять не то.

— Асинкрит, все видят сны.

— Конечно. Но большая их часть легко забываются, стоит нам только открыть глаза. Другие остаются — как у тебя — обрывками фраз, смутными образами. И все это — едва уловимое, зыбкое, словно утренний туман. У меня же все другое. Все плотное, осязаемое, даже какое-то материальное. Очень долгие сны. Я могу проснуться ночью, думая, что сейчас уже утро. Ан нет, только половина второго ночи. Засыпаю вновь…

— И сон продолжается?

— На том самом месте, где он был прерван.

— Послушай, Асинкрит, а вдруг ты видишь то, что было с тобой в те три года, до аварии.

— Исключено. Давай я тебе для примера расскажу сон, что видел несколько дней назад, а досматривал две последующие ночи.

— Так тоже бывает?

Сидорин кивнул и начал рассказывать свой сон.

— Я вижу семью. Большую, крестьянскую. Судя по одежде, виду дома — на дворе рубеж двадцатых тридцатых годов двадцатого века…

— Ты пришел к ним в гости?

— В том-то и дело, что я не пойму, кто я им и что у них делаю. Самое удачное и близкое по смыслу — невидимка. Я будто человек-невидимка. Все вижу, все слышу, а на меня никто не обращает внимания. И даже больше. Едут эти люди в телеге, куда-то переселяются. Молча едут, а я знаю, о чем думает каждый из них.

— Их раскулачили? — Лиза было явно заинтересована.

— Похоже на то. Они где-то нашли себе кров, но дело не в этом. Таких историй, таких судеб множество. Кто эти люди? Почему я сопровождаю их не только, когда они переселяются, но и словно живу с ними? Вот сын их вырос. Хороший парень, за девушкой ухаживает.

— И ты уже проживаешь жизнь с ним?

— Очень хорошо сказала, Лиза. Проживаю жизнь с ним. Доходит до смешного: парень с девушкой лежат на постели… Не улыбайся, пожалуйста, культурно лежат, одетые… Прибегает мать девушки и говорит, даже кричит: «Если Катьку мою испортишь, век тебе этого не прощу». Парень оправдывается, не испорчу, мол, люблю я Катьку.

— А ты в это время…

— То ли парнем стал, то ли где-то близко совсем… и вот они женятся, у них рождается сын. Жить молодые уезжают в город, в котором я однажды кажется, был — это совсем рядом с моей родиной. Обычный шахтерский городок, когда шахты начали вырабатываться, туда химия пришла.

— А название города…

— Без понятия… Но я продолжу. Когда их в бараке поселили, однажды отмечали они с друзьями какой-то праздник, вышли на улицу сфотографироваться. Щелк! — а в моем мозгу словно отпечаток — старая баня, сараи, голубятня и этот барак. Такая четкая картинка — удивительно… Вот так они и жили. Работали много и честно. Парень тайком от всех стихи писал. Ребенок рос. Они, не поверишь, в конце «третьей серии» мне близкими стали, а когда мальчик умер…

— Умер?

— Да. Я видел только, как он лежит на постели. Вокруг пузырьки с какими-то лекарствами, мальчик светлый такой, тихий. И вдруг комната наполнилась ярким светом, таким ярким, что смотреть было больно. И я смотрю на этот свет и понимаю, что родители его не видят. Они плачут, мальчик к ним протягивает руки, а его забирают. Туда, откуда свет. А мне и плакать хочется, потому что жаль родителей, и радостно стало оттого, что мальчика забирают в свет…

Сидорин умолк на секунду, затем горько вздохнул:

— Ну почему я так косноязычен!?

— Не наговаривай на себя, пожалуйста. Ты так все рассказал, что я будто в этой комнате сама побывала.

— Правда?

— Зачем мне врать? А что было дальше?

— Пить тот парень начал. Впрочем, он уже был не парень, а взрослый мужчина. По-прежнему работал на шахте.

— А стихи?

— Записывал кое-что в свою заветную тетрадку, пока однажды не потерял ее.

— Стихи какие-то в памяти остались?

— Стихи? Ты знаешь, только четыре строчки:

Донниковое поле,

Донниковая грусть,

Донниковое море,

Донниковая Русь.

— И все?

— И все.

— Странные стихи.

— Ты думаешь? Я однажды видел поле, в котором цвел донник. Желтый и белый. Донника на самом деле было море. Ветер колыхал цветки и стебли и, казалось, воны накатываются на берег…

— И чем все закончилось?

— Кажется, он умер.

— Ты так об этом спокойно сказал.

— Лиза, я же тебе о сне рассказываю. Да и не спокойствие это, а грусть. Жил человек, любил, мечтал, страдал…

— Бедный ты, Сидорин, — неожиданно сказала Лиза.

— Считаешь?

— Конечно. Ты с ними прожил жизнь. Их жизнь. Но скажи, на следующий день тебе снятся уже другие люди?

— Другие. И история другая, но с похожими сценариями. Начало жизни — надежда, радость, если даже за столом хлеб из лебеды. Затем будни, как правило, серые. И в конце — мрак, темнота. Конец.

— Но ведь ты видел свет, когда умирал мальчик?

— Видел, но не уверен, что его видели те люди.

— Асинкрит!

— Аюшки? — откликнулся Сидорин.

Толстикова молчала.

— Лиза, ты хотела что-то сказать?

Девушка очнулась.

— Мне кажется… Это всего лишь догадка…

— Слушаю.

— А все эти сны… не связаны они с теми старыми фотографиями, что ты собираешь? Мне Галина рассказала…

— Понимаю. Ты умница, Елизавета Михайловна.

— Смеешься?

— Отнюдь.

Сидорин полез в карман.

— Моя история не закончена. Каждый вечер я просматриваю эти снимки. А вчера наткнулся… Впрочем, посмотри сама.

И Асинкрит протянул Лизе черно-белую фотографию. На ней были изображены двое молодых людей — мужчина и женщина, ребенок и еще одна женщина — пожилая. Люди сидели, серьезно смотря в объектив. Подпись на обороте: 15 октября 1958 г.

— Это они, — сказал тихо Сидорин.

— Что?

— Это они, Лиза. Те люди. Забавно, знаю все об их жизни, но не знаю ни имен, ни фамилии. Кроме Катерины, конечно.

— Катерина — жена поэта?

— Правильно.

— На руках у нее… тот самый мальчик?

— Да, ему здесь годика три.

— А когда он умрет?

— Через два года.

— Ох, Господи! А это… тот самый поэт?

Асинкриту понравилось, что в словах Лизы не было насмешки.

— Спасибо тебе. Говорю от имени этого парня.

— За что?

— Четыре строчки и сохранилось, а ты сказала — поэт.

— Но ведь поэт — это не количество изданных книг, а особый взгляд на мир и особое состояние души.

— Согласен.

— Эх, жаль, — вдруг сокрушенно вздохнула Лиза.

— Что именно?

— Красивая получилась история. Но уж слишком необычная. А если все эти люди живы по сей день? Если живут они припеваючи где-нибудь в Сибири? Кстати, а как к тебе попал этот снимок?

— Один человек подарил. В каком-то сарае нашел альбом, но как нашел, так и потерял. Остался только один снимок… Понимаешь, Лиза, я ведь и не спорю с тобой. Просто рассказал, что было. Можно, конечно, идти к психиатру…

— Не надо к психиатру, Асинкрит. Я знаю, что ты должен делать.

— Интересно.

— Миша, муж мой, похоронен на кладбище, в Дальней слободке.

— Это, кажется, самая окраина города?

— Скорее деревня. При кладбище есть церквушка. Много лет в ней был настоятелем отец Николай. Сейчас ему за восемьдесят, он уже не служит, но живет в домике при церкви.

— На кладбище?

— Что в этом такого? Он удивительный человек.

— Я тебя понял, но спасибо, не надо.

— Что — не надо?

— Не пойду я к нему. Видел я одного старца. Только, бедный, вышел, к нему человек тридцать, в основном женщины, как бросятся. Жуткая картина. Он от них отмахивается, а люди эти… Впрочем, не буду их осуждать, но сам в такой толпе стоять не буду.

— Толпы не будет. Отец Николай не считает себя старцем. И его не считают. Живет тихо и скромно. Сходи, ничего не потеряешь.

— А как ты с ним познакомилась?

— Сидела, как обычно, на Мишиной могилке. Подошел отец Николай, что-то сказал — самые обычные слова, а на душе легче стало. Мудрый он, вот увидишь.

— А когда к нему можно будет поехать?

— Да хоть завтра. В смысле — сегодня. Между прочим, сейчас половина пятого.

— Кажется, мы заговорились. Спокойной ночи?

Они засмеялись. И вскоре на кухне воцарился мрак. Только по-прежнему продолжали тикать неутомимые ходики, да гордо топорщил свой горячий носик чайник.


Глава двадцать восьмая.

Отец Николай.

То ли домик, то ли сторожка. Крошечный огородик — грядка лука, несколько кустов смородины, цветы — красные, белые и розовые на высоких зеленых стеблях. Деревенский люд из далекого сидоринского детства простодушно называл их розами. Интересно, подумалось Асинкриту, а почему он это помнит? Ведь не из книг же…

Уже с полчаса, как Лиза вошла в этот домик — подготовить отца Николая к встрече с Сидориным. «Это кого еще надо готовить» — ворчал Асинкрит. Он уже успел походить по тихому кладбищу, поглазеть на большую лягушку, гордо восседавшую возле старенькой, видавшей виды, лейки. А вот у Лизы душа в эти минуты была не на месте. Самонадеянно пообещав ночью Асинкриту встречу с отцом Николаем, Толстикова только днем вспомнила о том, что старый священник всячески избегал внимания к собственной персоне. Церковный народ его любил, но считал странным. Нецерковный люд, живший в окрестностях кладбищенского храма, не таясь, называл отца Николая чокнутым. В самом деле, будет ли нормальный человек, да еще священник называть себя «консервной банкой»? Мол, когда лежит пустая консервная банка и на нее светит солнце, она здорово блестит на солнце. Будто золотая. И есть, к сожалению, люди, которые относятся к нему, как к золоту, хотя он — всего лишь старая консервная банка.

Лиза же была уверена, что отец Николай — самый что ни на есть настоящий старец, просто прячущий от людей свою мудрость.

К счастью, отец Николай оказался дома. Он сидел на маленьком стульчике и — в это невозможно было поверить — смотрел по старенькому черно-белому телевизору гонки «Формулы-1».

— Заходи, добрая душа, — оторвавшись на секунду от экрана, поприветствовал Толстикову священник. — Вижу, по делу пришла. Будь добра, подожди немного — гонки скоро закончатся

— А я и не знала, отец Николай, что вы их любите.

— Я тоже де сегодняшнего дня об этом не знал. Вчера один хороший человек принес телевизор. Не взять неудобно — от сердца подарок. А вот включил, и сразу вспомнил, как после войны ко мне трофейный «Хорхь» попал, мотоцикл такой. Вот славная была машина. Зверь! По бездорожью я хорошо погонял в те годы.

— Зачем, батюшка? Любили быструю езду?

— Да какой же русский ее не любит? — в свою очередь удивился старик. — Но здесь другое. Я — один священник на огромную округу. Глухомань — представить трудно. Вот и приходилось носиться: кого соборовать, кому лекарства завести. Даже на столбы лазить приходилось — провода восстанавливать. Что смотришь так удивленно? Мужиков мало с войны пришло, в деревнях одни бабы да старики остались… Что-то меня на воспоминания потянуло. Ты вот что, добрая душа, покуда я смотрю на Шумахера, ты рассказывай, рассказывай. А молодой человек пусть пока подождет.

Лиза все рассказала — о злоключениях Сидорина, их знакомстве, старых фотографиях и снах. Старый священник смотрел молча на экран и слушал, не перебивая. Рассказ Лизы подошел к концу. Она молчала, молчал и отец Николай, только гоночные машины продолжали с ревом мчаться по кругу. Толстикова вдруг забеспокоилась, а что если Асинкрит возьмет, да и уйдет? Скорей бы кончались эти гонки.

Сидорин ожидал увидеть дряхлого дедушку, но через час на крылечке домика в сопровождении Лизы появился прямой, как свеча, человек. Абсолютно молодые глаза. Только длинная седая борода указывала, что ее владелец совсем не молод.

— Прости, добрая душа, — обратился отец Николай к Асинкриту, — заждался? Ну, здравствуй.

— Здравствуйте, — поклонился Сидорин. — Все нормально.

— Правду говоришь?

Асинкрит, солгав, кивнул в ответ: раздраженный, он еле сдерживал себя. Затем показал на землю около домика:

— Лягушка у вас забавная живет, вот мы с ней и пообщались. Похоже, зеленая тут хозяйкой себя чувствует…

Священник улыбнулся.

— Правильно, что не обидел ее, добрая душа. Она со мной дружит.

— О чем вы говорите? — удивленно спросила Толстикова.

— У меня есть лягушка, — пояснил отец Николай. — Вон она, у корней помидора. Я лью немного водички у корня, и лягушка живет без нужды. А мне от нее польза.

— Понимаю, комаров ест, — простодушно отозвалась Лиза.

И вновь улыбка осветила лицо отца Николая.

— Верно говорят старцы: женщины любят сердцем, а мужчины умом. А ты что скажешь, добрая душа? — спросил он Сидорина. — Какая от моей подружки польза?

Асинкрит пожал плечами:

— Честно говоря, не знаю.

— А ты отбрось логику, отбрось. Вот Елизавета сразу сказала.

— Так ведь она вроде ошиблась.

— Почему? Комариков у меня и впрямь нет. А еще?

— Значит, отбросить логику?

— Отбрось, добрая душа.

— Я читал, что преподобный Сергий Радонежский медведя приручил, а вот вы — лягушку…

— Асинкрит! — Лиза укоризненно оборвала Сидорина.

А отец Николай радостно рассмеялся.

— Молодец, добрая душа, молодец! А ты на него не смотри так, Елизавета. Он все правильно понял. Я сяду на чурбачок вечерком, — кузнечик стрекочет. Думаешь, просто так стрекочет? Нет, с Богом говорит. Выйдет мой котенок на крылечко, а мех у него — ни у одной царицы такого не было. Лягушка из своего укрытия выползает. И ей тоже хорошо, и ее Господь не обидел. Но лучше всего мне. И я говорю себе: «Он мог бы сделать меня животным, а сделал человеком. Вы только послушайте: «И сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему, по подобию нашему». По образу и подобию! Вот, к примеру, сотворил бы Он меня лошадью и отдал в равнодушные руки, которые нагружали бы мне спину и били бы меня. А потом, надорвавшись, я бы сдох. Меня бросят в скотомогильник, и собаки растерзают мое брюхо. Еще Бог мог бы сделать меня змеей, скорпионом, крысой, вызывающей у всех отвращение. Или волком, вынужденного, чтобы выжить, весь свой век охотиться на все живое. Но Его Любовь создала меня человеком. Бог принес себя в жертву за меня. Только одной каплей Божественной крови были смыты все грехи мира… Поразмыслишь об этом — и поневоле смиряешься…

Загрузка...