— Вы любите поговорить? Пожалуйста, ближе к теме. У меня мало времени.

— А ближе и не бывает. Серьезно. Не знаю, как вы, но я окружающий мир воспринимал с опаской. Мне казалось, что от него веет тревогой. И спасение свое, а также тишину и покой, я нашел в книгах. Особенно полюбил Шерлока Холмса. Помните? Вечное лондонское ненастье, зло повсюду, а в квартире на Бейкер-стрит тепло, уютно. Пылает камин. И мудрый Шерлок вместе с добрым доктором Ватсоном всегда готовы придти на помощь добрым людям, попавшим в беду. И она обязательно отступит. Не поверю, что вы не любили этих персонажей Конан-Дойля.

— Любил, конечно, но при чем здесь…

— И в юридический пошли не роди денег. Вы мечтали сделать мир чище, добрее, но, приступив к работе, поняли, что не так все просто и однозначно, как в книгах о Шерлоке Холмсе. Во-первых, куча нудной бумажной работы. И абсолютно никакой романтики. Во-вторых… Впрочем, вы все это знаете лучше меня. И вот — такое преступление! Конечно, Богданов не Рембрандт, но все-таки… Ежеминутные звонки от газетчиков, телевизионщики просят интервью. А тут, словно змей-искуситель появляется депутат Госдумы Исаев… простите, вру… Появляется его помощник, а приходит именно он — ведь так Сергей Александрович? Приходит — и предлагает такую награду тому, кто найдет картину, что голова пошла кругом…

— Послушайте, что вы себе позволяете? — Раков поднялся со своего места.

— Сидите, Сергей Александрович, сидите, я уже заканчиваю. По-человечески все понятно: дома вечно недовольная жена, которой и дубленка нужна, и сапоги, дочка просит Барби, вы сами не прочь наконец-то вместо своей «копейки» купить нормальную машину. Ведь у ваших коллег… И так вам захотелось найти эту картину, что даже забылись уроки Шерлока Холмса и… да что там говорить! Все, Сергей Александрович, я умолкаю. И слушаю вас.

— О каких уроках вы говорите? — Раков нервно барабанил пальцами по столу.

— Например, уроках милосердия — даже к преступнику. Вам же известно, что человека, не знавшего что такое тюрьма, можно сломать на всю жизнь, поместив его в камеру?

— Ах, милосердия! — Раков встал и забегал по комнате. — А вы не так просты, как кажетесь, а еще говорят, что сумасшедший. Так вот… Асинкрит Васильевич, Шерлок Холмс учил, что преступление надо раскрывать по горячим следам. Разве не так? Я не хочу, чтобы Богданов оказался завтра в том же туманном Лондоне.

— Очень похвально.

— Не перебивайте, я вас не перебивал! Мне жаль, но очень много улик свидетельствует против Елизаветы Михайловны. Ломать ее? Бог с вами! Пусть чистосердечно во всем признается, и я ей обещаю…

— А если не в чем признаваться?

Раков, словно из него вышел весь пар, вздохнул устало, сел на место и поднял покрасневшие от бессонницы глаза на Сидорина:

— Я вас очень понимаю, все-таки — близкий человек. Но факты, гражданин Сидорин, слишком упрямая вещь. Давайте ваш пропуск, я подпишу. В праве свидания с подозреваемой гражданкой Толстиковой мы вам не отказываем, будет отлично, если вы сумеете убедить девушку в том, что признание для нее — лучший выход.

— Хорошо. Только одна просьба. Уж не откажите любителю Шерлока Холмса. Очень хотелось бы узнать об этих уликах. Если они существуют, разумеется.

— Существуют. Что ж, как любителю — не откажу. Мы буквально по минутам восстановили день накануне преступления. Все опрошенные нами сотрудники музея отмечают, что Елизавета Михайловна была, образно говоря, не похожа сама на себя. Не улыбалась, раздражалась по пустякам. Умудрилась нагрубить директору и его заместителю, обвинив их в непрофессиональном отношении к картинам. В тот вечер ушла в числе первых, хотя обычно долго задерживается на работе. Но неожиданно, около десяти часов, вернулась. Вот, читаем показания сторожа Емельянова Петра Савельевича: «Я пил в своей каморке чай, когда в дверь позвонили. Это была Елизавета Михайловна Толстикова. Сказала, что забыла бумаги, с которыми бы хотела поработать дома. Она своя, а потому я спокойно ушел в каморку допивать чай. Минут через двадцать она постучалась ко мне и сказала: «Савельич, закрывай, я ушла». Ничего подозрительного я не заметил, разве что пришла она пустая, а уходила с сумкой, в которой лежали какие-то свертки».

Однако, продолжим. Кражу картины обнаружили на следующий день. На место преступления срочно выехала оперативная группа. Поработала она, надо сказать, на славу. У входа в зал, где висела картина Богданова, ребята нашли вот это, — и Раков торжествующе продемонстрировал Асинкриту ручку-указку.

— Узнаете?

— Конечно. Лиза вела с ней экскурсии.

— Совершенно верно. А вот технический сотрудник музея, в просторечии уборщица Прасковья Ивановна Мищенко показала, что накануне, перед закрытием вымыла и зал, и лестницу, и что ручку, потеряйся она именно тогда, наверняка бы увидела. Но и это еще не все, Асинкрит Васильевич, — с этими словами Раков осторожно достал из верхнего ящика своего стола нож для вскрытия конвертов. — Экспертиза установила, что именно этим предметом был вырезан холст картины.

— Это точно?

— Абсолютно. Наш любимый Шерлок призывал доверять науке. Мне очень жаль, но вы, наверное, догадались, чьи отпечатки мы нашли на этом ноже.

— Догадался.

— И не только на ноже, но и на раме, осиротевшей после кражи картины… Ну, как вам улики?

— Честно?

— А как же иначе?

— Разочарован. Очень разочарован, Сергей Александрович. Уверен, наш любимый Шерлок сказал бы вам тоже самое.

— Интересно, интересно. А если конкретнее?

— Я знаком с гражданкой Толстиковой где-то полгода. Не буду отрицать, у нее множество недостатков. Кофе пьет в немереных количествах, взбалмошна, наверное, легкомысленна, как большинство женщин, но она не дура, Сергей Александрович. Понимаете?

— Что вы имеете в виду?

— Предположим, Толстикова тот самый похититель картины. Давайте поставим себя на ее место. А, поставив, поймем, что она не вполне нормальна. Ведь только круглая дура за несколько часов до кражи переругается с начальством, затем, уйдя, вопреки привычке, с работы первой, вернется обратно, сделав все максимально возможное, чтобы сторож ее запомнил. В довершение Толстикова, по жизни обожающая перчатки, идет на дело, словно школьник, теряет любимую указку, а нож, специально для вашей бригады, оставляет на своем столе. Да, забыл: она еще успела зачем-то от души полапать раму от картины.

— Какой же вывод из этого следует?

Сидорин посмотрел прямо в глаза следователю и еле заметно улыбнулся:

— Мне бы хотелось, чтобы его сделал Сергей Александрович Раков.

— Почему?

— Очень не хочется верить, что такие люди как Исаев и его помощник способны сломать таких, как вы.

— Странный вы человек, Асинкрит Васильевич.

— Спасибо. Звучит, как похвала.

— Итак, вы думаете, что Толстикову подставили?

Сидорин лишь молча пожал плечами.

— Допустим, вы правы, Асинкрит Васильевич. Допустим… Хотите уговор? Не сговор, а уговор? Очень честный. Вы сейчас называете мне три довода за Елизавету Михайловну, и я обещаю вам, что отсюда вы выйдете с бумагой, которая позволит ей сегодняшнюю ночь провести дома. Идет?

— Идет.

— Итак, я слушаю вас.

— Довод первый. Ее поведение накануне кражи объясняется очень просто: незадолго до этого ей в детском доме не отдали на выходные одного маленького человечка, хотя ни Елизавета Михайловна, ни та девочка без этого уже не могли жить. Вдобавок объявили, что ребенка удочеряют другие люди.

— Довод второй, — продолжил Сидорин. — Вам не рассказали, Сергей Александрович, как картина Богданова оказалась в музее?

— Нет. Мне только сказали, что появилась она в музее недавно.

— И Лиза… Елизавета Михайловна ничего не рассказала?

— Ничего. Она… она только твердит, как заведенная: «Я не крала картину».

— Н-да, удивительный человек. Ладно, я отвлекся. Эту картину привез я.

— Вы?

— Именно. Привез в подарок Елизавете Михайловне, зная ее трепетное отношение к Богданову. Оказывается, даже факты можно трактовать так, как это кому удобно. Толстикова со спокойной совестью могла повесить картину дома, кстати, я ей это и советовал. Уже тогда полотно было для нее бесценно, тем более, что мне картину передала женщина, которую Богданов изобразил на полотне. И что же делает Толстикова? Дарит картину музею. Дарит, чтобы через пять месяцев у музея же украсть ее? И, наконец, довод третий. Вот, посмотрите сюда.

— Что это?

— Два номера местной газеты. Друзья из областной библиотеки отыскали. Один номер датирован сентябрем шестилетней давности, другой вышел в свет ровно три года спустя. Нас тут интересуют две заметки. Читать не надо, я перескажу. Шесть лет назад: из местного краеведческого музея украдена работа кисти известного русского художника Каменева. А вот три года назад: украдена картина известного русского художника Жуковского…

— Я тогда здесь не работал.

— Толстикова тоже.

— Постойте, вы хотите сказать…

— Прошло ровно три года, Сергей Александрович…

— И все время — сентябрь. Совпадение?

Асинкрит молчал, Раков же размышлял вслух:

— Заканчивается летний сезон, становится меньше посетителей… Что еще? Богатенькие люди, отдохнув на югах, думают, куда потратить деньги.

«Господи, да он еще мальчишка» — подумал Сидорин, но благоразумно сдержал улыбку.

— А я еще бы проверил, Сергей Александрович, как у музея складываются отношения с охранными службами.

— Постойте, постойте… в этом году у них кончился договор и неделю, как раз в конце сентября, его не перезаключали. Сигнализация не работала. Но тогда получается…

— Во-первых, довод номер четыре получается, а во-вторых, дерзайте, Сергей Александрович. Да поможет вам Шерлок Холмс!







Глава тридцать шестая.

Земля под ногами.

Однажды в детстве она тонула. Угра под Юхновым стремительная и игривая. День был солнечный и веселый. Брызги воды, превращаясь в тысячи радуг, слепили глаза. Она забылась и не заметила, как быстрое течение отнесло ее от берега. Отнесло всего на несколько метров, но когда Лиза пыталась встать, вместо дна под ней разверзлась пропасть. Только что светило солнце, золотился прибрежный песок, бездонно синело небо, и в одно мгновение вместо этого — мутно-серый мрак. Самое обидное, что солнце, небо, песок — все это не исчезло, они существовали — для других людей. На секунду ее голова показалась над поверхностью воды, но Лиза даже не успела вдохнуть воздуха. Вместо «помогите!» раздался сип, которого, разумеется, никто не услышал…

То же самое чувствовала Толстикова сейчас. Вместо твердой почвы под ногами бездна. Воздух в легких на исходе. Тогда, в детстве ее спасло чудо — течением вынесло на бревно, лежавшее на берегу. Раньше Лиза думала, что гибель Миши — тот предел, тот край, страшнее которого ничего быть не может. Но как передать то унижение, тот стыд, когда ее забирали прямо из музея, на глазах сотрудников и посетителей? А потом допросы, допросы. Ее уводили в вонючую камеру, а через два часа вновь гремел засов и раздавалась команда: «Толстикова, к следователю». Вскоре Лиза уже не понимала, что сейчас на улице — день или ночь. А голос следователя то настойчиво груб, то вкрадчиво мягок: «Вы же с ног валитесь! Не упорствуйте, Елизавета Михайловна, ответьте, где картина». Сначала ей казалось, что все происходящее — чья-то дурная шутка, недоразумение — и ничего более. Но… все та же бездна под ногами, и — совсем нет воздуха в легких. Она не сомневалась, что друзья не сидят сложа руки и пытаются помочь, но легче от этого не становилось. К унижениям, физическим страданиям добавилась лютая обида. На весь белый свет. И пришла мысль, показавшаяся спасительной и даже сладкой: если жизнь так несправедлива, если несправедливы люди — стоит ли жить дальше? Ее ум, как за соломинку, хватался за прежние убеждения, за веру, согласно которой, самоубийство — страшный грех. Но откуда-то из глубин сердца росла, словно на дрожжах мечта о мести: пусть им всем будет плохо, пусть будет стыдно. Кому — им? А вот именно, всем-тем, кто украл картину, кто возвел на нее напраслину: следователям, надзирателям, соседке по камере, живописующей в разговорах все «радости» тюрьмы, которые еще ждут ее, Лизу. И, конечно же, Сидорину. Господи, как сейчас он нужен! Но в то время, когда ей так плохо, Асинкрит где-то мотается, пытаясь разгадать тайну своих снов.

И Лиза приняла решение: если в ближайшие часы не придет освобождение — она покончит с собой. Как? Совсем не важно, придумает что-нибудь. Главное — пришла идея, показавшаяся спасительной. И много позже, Лиза уже не осуждала, а жалела самоубийц, ведь она теперь понимала мотивацию их поступков: эти люди не хотели уйти из жизни, а всего лишь желали обратить внимание мира на то, как им плохо…

— Толстикова! — вновь лязгнул замок почти одновременно с голосом надзирателя, — на выход!

В тот момент Лиза не вдумалась в смысл этих слов: она продолжала размышлять о своей мести миру и приняла первое слово надзирателя — «Толстикова!» — за знак. Что ж, если обещала, значит надо держать слово. А Сидорин, пусть этот сукин сын продолжает мотаться, неведомо где. Приедет — вот удивится.

Но вместо кабинета следователя ее отвели в ту самую комнату, откуда начался ее путь в ад. Толстиковой вернули вещи, выдали какую-то бумагу — и вывели на улицу. Ворота за ней захлопнулись… Лиза в растерянности стояла на запорошенной листвой тихой улице, носившей имя борца за Советскую власть в губернии Губермана, этой же властью потом, в 1937 году и расстрелянного. Все произошло слишком быстро и неожиданно, чтобы Толстикова поняла до конца, что случилось. И вдруг Лиза заметила одинокого человека, сидевшего на скамье в маленьком скверике напротив здания изолятора. Сердце молодой женщины забилось сильнее — она все поняла. Человек сосредоточенно чертил что-то палочкой на земле, сгоняя, как надоедливых мух, листья, летевшие ему под ноги.

— Сукин сын! Сидорин! Сукин сын! — и Лиза, что есть сил, рванула навстречу ему.

Асинкрит, а это был он, отбросил палочку и, видимо, хотел тоже побежать навстречу Лизе, но не успел: она, не замедляя скорости и не прекращая кричать: «сукин сын» и «где ты был», со всего маха влетела ему в грудь, словно пытаясь спрятаться от всего, всего, всего — наветов, клеветы, изолятора, следователей, надзирательницы, сокамерницы. От плача плечи женщины заходили ходуном.

— Сукин… где ты был… я так… ждала. Ты… ты даже не думал…

Сидорин растерянно и нежно гладил ее по спине, волосам, искал слова — и не находил. Тех самых-самых. И он стал читать стихи. Впрочем, читать — не совсем верное и уместное здесь слово, поскольку Асинкрит одновременно и утешал Лизу и признавался ей в любви. Признавался в любви в первый раз в жизни — в смысле, не лукавя, не играя.

Редкие прохожие удивленно оглядывались на эту странную пару — рыдавшую женщину и мужчину, который, глядя куда-то вдаль и продолжая гладить свою спутницу по спине и волосам, скорее говорил ей, нежели декламировал:


Любимая, молю влюбленный:

Переходите на зеленый,

На красный стойте в стороне;

Скафандр наденьте на Луне,

А в сорок первом, Бога ради,

Не оставайтесь в Ленинграде…

Вот все, что в мире нужно мне.

— Это… правда? — подняла голову Лиза, продолжая шмыгать носом.

— Конечно.

— Господи, какая все-таки странная эта штука — жизнь.

— Абсолютно с тобой согласен.

— Час назад я была самым несчастным существом на свете, а сейчас. Повтори, пожалуйста.

— Стихотворение?

— Нет, первое слово из него.

— Любимая…

Лиза отпрянула от Сидорина, и тот увидел, как в ее мокрых глазах сверкнули огоньки-чертики. Асинкрит подумал с радостью: «Врете, гады, вам ее не сломать!»

— Слушай, нехороший человек.

— Хорошо, что хоть не «сукин сын».

— А ты не обижайся.

— И не думаю.

— Нет, правда. Согласись, это безобразие, когда…


— Соглашаюсь, это полнейшее безобразие — садиться на нары, когда мне требуется уехать из города.

— А когда ты в городе — садиться можно?

— Кто бы попробовал тебя посадить… Посмотри, какой я могучий, — после первого порыва пришло легкое смущение, которое Сидорин попытался скрыть иронией. И с совершенно серьезным лицом принял позу льва Бонифация из мультфильма или дореволюционного борца и напряг бицепсы:

— Нет, ты пощупай. Совсем как ежик.

— Почему ежик? — удивилась Лиза.

— Такой анекдот есть. Стоит ежик на пеньке и орет на весь лес: «Сильный я! Сильный! Смотрите, какой я сильный!» Тут ветер налетел, и ежика с пенька сдуло. В буквальном смысле слова. Упал он в кучу листьев, отряхнулся и добавил, совсем тихо: «Но легкий».

— Не смешно, Сидорин. А я верю, что ты — самый сильный… Прячешься?

— Я и говорю: могучий. Но легкий. — Неожиданно лицо Асинкрита вновь приняло серьезное выражение:

— Я не прячусь, любимая. И скоро обо всем тебе скажу, и даже спою без свидетелей.

— Без каких свидетелей?

— О, их кругом полно. Одних деревьев сколько. Ворона сидит, видишь? А там, чуть подальше, таксист. Между прочим, тебя ждет.

— Меня?

— Поезжай домой. Отдохни, смой свои белые перья от пыли…

— Хочешь сказать — от грязи?

— Грязь к тебе не пристала. Короче, приводи себя в порядок, а вечером сбор у Глазуновых.

— Сбор?

— Конечно. Экстренное заседание чрезвычайного штаба, приглашены Глазуновы, ты, я, Братищева. Любу не хотели приглашать, но она рвется в бой. Говорит, что чувствует себя замечательно. Мы мирные люди, но всему есть предел. Наш бронепоезд больше не стоит на запасном пути.

— Асинкрит, ты сейчас говоришь об Исаеве?

— О ком же еще?

— Похоже, в этой истории депутат не главный.

— Вот как? Интересно. И все-таки поедем — по дороге расскажешь. Давай свой пакет.

— По дороге? Ты куда-то спешишь?

— Очень спешу. У меня через полчаса встреча. И знаешь с кем? С нашим другом Рыбкиным.

Лиза смачно выругалась. От неожиданности Сидорин даже рассмеялся.

— Если бы ты пережил то, что пережила я… Значит так, мы поедем вместе. Перышки подождут. И скажу, все, что думаю о нем.

— Вот поэтому я тебя и не возьму. Не спорь. Во-первых, не хочу, чтобы ты еще по одной уголовной статье привлекалась, а во-вторых… Мне хочется его послушать.

— Думаешь, он захочет с тобой разговаривать?

— Еще как захочет! Я тебе не говорил, но по моей просьбе Люба Братищева со товарищи большую работу провела, а плоды, как известно, должны поспевать вовремя.

— Вовремя, говоришь,? А если документы на удочерение Лизоньки уже готовы?

— Глупенькая, — Сидорину наконец удалось взять у Толстиковой ее огромный пакет, — ты не представляешь, какая это бюрократия, сколько нужно бумаг собрать, сколько анализов сдать…

— Анализов?

— А ты думала! Вдруг у усыновителя вредные привычки? Но это тот случай, когда я за бюрократию. Она нам сейчас на руку.

Через пару минут желтое такси тронулось с места. И вряд ли его пассажиры, увлеченные разговором, заметили, как почти одновременно с противоположного конца сквера вслед за такси тронулась еще одна машина. Хотя… Сидорин пару раз во время пути оглянулся назад, но ничего не сказал. Может, не хотел перебивать рассказ Лизы о Георгии, помощнике Исаева, может, просто не желая пугать свою спутницу.


***

— Святик, тебя к телефону, — подошедшая неслышно жена, протянула Рыбкину телефонную трубку.

— Господи, когда же этот день кончится? Алло, я вас слушаю.

— Этот кончится, другой начнется.

— Георгий Александрович? Рад вас слышать.

— Врать-то зачем, Святослав Алексеевич?

— Нет, я правда…

— Ладно, замнем. Я слушаю вас.

— Меня?

— Послушайте, не надо косить под дурочка! У вас были сегодня гости, точнее, гость. Так?

— У меня каждый день гости.

— Меня интересует Сидорин.

— Ах, Сидорин! Надо же, вы и это знаете.

— Я знаю все.

— А тогда что спрашиваете?

— Нет, вы посмотрите, как народ наглеет. Прямо на глазах. Святослав Алексеевич, последний раз советую не зарываться.

— Я и не зарываюсь. Если человек все знает, зачем ему подробности? Разве я не прав? А хотите знать, о чем мы с Сидориным говорили, спрашивайте без понтов.

— Ого! Как вы заговорили. Видно забыли…

— Нет, не забыл. Кстати, Сидорин тоже многое знает, и не только про меня, Георгий Александрович.

— Понятно. Славно он вас пошантажировал, если вы даже его на улицу проводить вышли. Как самого почетного гостя…

— Шантажировал? Я бы так не сказал… Честно говоря, ожидал, что Сидорин, располагая… тем, чем он располагает, поведет себя по-другому.

— Вы случайно на брудершафт с этим психом не пили?

— Представьте себе, нет. Да и посмотреть еще надо, кто больший псих — вы или он… Хорошо, вас интересует, о чем у нас шел разговор?

— И даже очень.

— У Сидорина ко мне была всего одна просьба: Толстикова и те иностранцы, ваши протеже, должны быть в равных условиях.

— В равных? Уважаемые люди и уголовница?

— Георгий Александрович, не будем торопиться: вот когда суд вынесет ей приговор, тогда я буду считать Толстикову уголовницей. Кстати, вы в курсе, что ее сегодня выпустили из следственного изолятора?

— Под подписку о невыезде.

— Но выпустили же.

— Не понимаю, кого я недооценил — вас или Сидорина.

— Не корите себя, Георгий Александрович, не надо. Такое случается со всеми, кто людей за пешек держит. А пешка возьмет, да и станет ферзем.

— А вы не боитесь…

— Вашего шантажа? Не боюсь. Я сейчас себя Одиссеем чувствую…

— Такой же жулик!

— Может быть, не спорю. Но я имел в виду другое. Сциллу и Харибду помните? Вы — Сцилла, Сидорин со своими журналюгами — Харибда. А я меж вами. И, будучи, как вы говорите, жуликом, честных людей все-таки различаю. Псих Сидорин, или не псих, но он честный человек. В отличие от вас, Георгий Александрович. И мне очень жаль, что Исаев попал под ваше влияние. Если встречу его… Надо же, положил трубку.

— Кто это был, Святик?

— Львовский. Помощник Исаева.

— Ты не чересчур резко с ним разговаривал?

— Он другого обращения не заслуживает.

— А мне казалось, что вы друг другу симпатизируете.

— Симпатизируем? Ты когда-нибудь видела двух змей, которые бы симпатизировали друг другу? — рассмеялся Рыбкин, но смех этот был горьким.


Глава тридцать седьмая.

Вы любите Вознесенского?

Еще поднимаясь по коридорной лестнице, Люба Братищева услышала голоса. Чем ближе подходила она к квартире Глазуновых, тем голоса были громче.

— Как ты можешь, как ты можешь, Асинкрит?! — гремел Вадим. — Должно же у человека быть что-то святое?

— Должно, но не Фрейд же, в конце концов!

— Но он не лжеученый, слышишь?!

— Лже.

— И Шагал не лжехудожник…

— Шагал? Может и не лже, но художником он был посредственным.

— Кто? Шагал?!

— Ты же не глухой, Вадим. Повторяю: посредственным.

На звонок Братищевой никто не открыл. Она толкнула дверь, которая оказалась незапертой. Люба вошла, стараясь не шуметь, сняла плащ. Впрочем, ее все равно никто бы не услышал. Вадим, как резаный, метался по комнате.

— Сидорин… ты… ты…

— Ну, говори, говори.

— Ты антисемит!

— А ты баран.

— Вот как?

— Именно. Тебя и подобных тебе кормят мифами. Вам же когда-то было сказано: не сотворите себе кумира. Нет, как же вы без них! И, главное, все по ранжиру. Академик Лихачев интеллигент номер один, Сахаров номер два. Третьим кто будет, а?

— Небось, Окуджава? — подсказала Толстикова.

— И ты туда же? Спелись! А я вот люблю Шагала, да, да, представьте — люблю! Горжусь тем, что слушал Булата, что подпевал ему рядом с … рядом с…

— Надо же, а мне ничего не говорил, — удивилась Галина, — а кто такой этот Рядомс?

— Не такой, а такие, — поправил ее Сидорин, — это интеллигенты, начиная с номера четвертого по номер десятый.

— Издеваетесь? — Лицо Вадима приняло страдальческое выражение. — А вы знаете, я даже рад.

— Чему, Вадим? — спросила Галина.

— Тому, что глаза мои вовремя открылись. Боже мой, с кем я жил, с кем дружил. Они… вы не понимали меня, никогда не понимали…

— Слушай, Глазунов, — перебила мужа Галина, — получается, что если я не признаю за картину «Черный квадрат» Малевича, если не считаю великим Вознесенского…

— Чтобы что-то считать, надо вначале что-нибудь понимать. Например, в живописи, поэзии. Получила?

— Ты перебил меня, Глазунов. Закончу мысль. Если я думаю не так, как ты, люблю не тех, кого ты любишь, значит, я тебе чужая?

— По духу — да.

— И наши годы вместе, и ребенок, и еще один, который скоро родится, все это, выходит, мелочь по сравнению с поэзией Вознесенского?

— Галя, но почему ты всегда утрируешь?!

— Нет, Глазунов, я не утрирую, а пока просто задавала вопросы. А вот теперь слушай. Я много лет живу с человеком, который, как попугай, с гордостью повторял одну фразу: «Я не разделяю ваших убеждений, но готов отдать жизнь, чтобы вы имели на них право». Цитирую не дословно. О жизни мы не говорим, не надо ее отдавать, но неужели Фрейд стоит того, чтобы вести себя вот так? И вообще, ты помнишь, зачем мы здесь сегодня собрались?

— Ребят, что у вас произошло? — наконец, не выдержав, подала голос Братищева.

— Ой, Любонька, — вступила с места Толстикова, — как же я рада тебя видеть!

Приход журналистки и напоминание Глазуновой о цели этой встречи повлияли на собравшихся — вскоре все успокоились. Первой заговорила Лиза:

— Если позволите, я верну вас к тому месту разговора, когда наши мужчины заспорили. Сначала о Фрейде, а затем о роли интеллигенции в судьбе России.

— А еще чуть-чуть назад можно? Для опоздавших, — попросила Люба.

— Только ради тебя, солнышко. Как мы поняли, проблемы наши начались тогда, когда Асинкрит и Вадим попытались узнать подробности о смерти родителей маленькой Лизы.

— Не попытались, а узнали, — поправил Толстикову Вадим.

— Правильно. Узнали. И связали все произошедшее с нашим депутатом Государственной Думы Павлом Валерьевичем Исаевым. Но неожиданно на сцене появился новый персонаж, помощник Исаева Георгий Александрович Львовский. Точнее, мы знали о нем раньше, но не знали, что он…

— Кукловод, а Исаев — марионетка, — подсказал Вадим.

— Молодец, Петрович. Ты же нам популярно объяснил, что психологический тип этот очень редок.

— И вспомнил, что один немецкий фельдмаршал, то ли Йодль, то ли Кейтель, любил говорить, что для него удовольствие — казаться менее значимым, чем он есть на самом деле. — Было видно, что Глазунов потихоньку отходит от нервной горячки. — И я вспомнил великого Фрейда, ибо понять без него Львовского…

— А я предложил обратиться от этой псевдонаучной ахинеи к обычному здравому смыслу, — перебил Вадима Сидорин. — И сейчас, с вашего позволения, продолжу. Роль, которую выбрал для себя Львовский и которую он итак успешно играл все эти годы, требует от человека холодной головы, а наш пострел возьми, да влюбись.

— Я же говорил: Фрейд.

— Слушай, Вадим, я тебя сейчас убью, и тогда пусть Вознесенский напишет эпитафию на свою смерть.

— Правда, Глазунов, достал, — Галина гневно сверкнула на мужа очами. — Продолжай, Асинкрит.

— А уже все. Влюбился — и потерял голову. Сначала, изменил главному правилу серых кардиналов — не высовываться, и стал вести себя, как петух перед курицей. Затем получил от Лизы страшный удар по самолюбию…

— Ребята, — вскричала Лиза, — я знаю, где картина! Господи, как же я раньше об этом не догадалась!

— Слушай, — вздрогнувшая от крика Глазунова прижала руки к груди, — если у меня случиться выкидыш — это будет на твоей совести.

— Прости, ради Бога, но я не могла удержаться. Ведь это так просто!

— Да не томи, говори, — даже Вадим, сменив страдальческое выражение на лице, был весь внимание.

— Сидорин прав: я тогда по Львовскому крепко прошлась, а затем даже Дуремаром назвала. Он обиделся, и пообещал разыграть старую сказку на новый лад. Похоже, обещание он выполнил.

— Я ничего не понимаю, — честно призналась Глазунова.

— Сейчас все будет ясно. Сидорин — это Буратино, я — Мальвина и так далее. Помню, поинтересовалась тогда, а кто у нас будут кот Базилио и лиса Алиса. Львовский сказал, что они скоро появятся на сцене. А через два дня исчезла картина. И теперь мне осталось сказать, что кот Базилио — это директор музея Слонимский, а лиса Алиса — его заместитель по науке Лебедева.

Лиза обвела всех торжествующим взглядом.

— А в этом что-то есть, — важно сказал Вадим.

— «Что-то»! Кто еще мог выкрасть картину? Кто заходит в музей в любое время и на кого не обращает внимания охрана? У кого потрясающе огромные возможности для того, чтобы вынести картину? Кто, наконец, знал, что сигнализация не работает…

— Лиза, но ты сказала, что знаешь, где сейчас находиться картина, — перебила подругу Братищева.

— Скажу так: если с похитителями ясно на сто процентов, то вот с этим, пожалуй, на восемьдесят. Картина на даче у Слонимского. Год назад он туда приглашал всех музейщиков справлять свой юбилей. От города на машине всего двадцать минут, но глушь порядочная — кругом леса.

— Мысль понятна и логична — сказал Вадим, — пока вокруг кражи шум, она лежит спокойно в деревне. А все утихнет, достанет он ее — и на блюдечке с голубой каемочкой преподносит Исаеву. Или Львовскому — я уже запутался, кому нужна картина.

— Наверное, обоим, — сказала Галина. — Сами же говорили, что Львовский профессиональный кукловод. Что-что, а внушить свои желания патрону ему нетрудно. А ты что молчишь, Асинкрит?

— Ты не понимаешь? — торжествующая Лиза не стремилась быть великодушной, — это же мужской эгоизм. Сидорину обидно, что тайну картины разгадал не он.

Асинкрит расхохотался. Было видно, что смеется он от души.

— Я сказала что-то очень смешное?

— Вот именно: очень. Понимаешь, дорогая, у тебя есть только версия. Очень красивая версия, не спорю.

— Самое главное, убедительная, — вставил свое слово Вадим.

— Конечно. И чем дольше о ней думаешь, тем убедительнее она кажется, — согласился Сидорин. — Возьмем, к примеру, Лебедеву. Для нее наша Алиса явная соперница за место у тела…

— Фи, Асинкрит, — перебила его Глазунова, — неужели ты думаешь…

— Сейчас для нас важнее то, о чем думает Римма Львовна… И все-таки есть у твоей версии, Лиза, слабые места.

— Это какие же? — великодушная Толстикова готова была услышать «оппозицию».

— Первое — Слонимский. Не очень представляю, как Георгий Александрович при всем своем влиянии, мог за два дня сподвигнуть директора музея на такую авантюру? Директор не молод, место, занимаемое им, почетно и выгодно. Еще одна кража в музее вызовет подозрение. Ему это нужно? Теперь дальше. Насколько я помню азы марксизма, теория всегда проверяется практикой. И как вы себе это представляете?

— Кто-то должен попасть на дачу Слонимского и найти картину, — бодро ответила Лиза.

— Кто? Вадим?

— Вы это бросьте, — перебила Сидорина Галина, — мне сейчас только стрессов не хватает.

— Правильно говоришь, — одобрительно кивнул Асинкрит, — тогда кто? Люба? Исключено. Лиза, которая находится под подпиской? Кто же остается? Я?

— А кто же еще? — удивилась Лиза.

— Не согласен. Прости, но я в твою версию не верю и готов спорить, что на даче картины нет.

— Получается, самое слабое место моей версии — это ты? — спросила Толстикова.

— Получается, что я, — Сидорину осталось только развести руками.

— Я что-то не понимаю. Асик, ты что, бросишь Лизу в беде? — страдальческое выражение вернулось на лицо Вадима.

— А ты?

— Тебе же сказали…

— Понятно. Нет, я не брошу, вздохнул Асинкрит. — Надеюсь, что сухари на зону не забудете передавать.

— А почему так мрачно? — попыталась подбодрить Сидорина Галина, — как я поняла, дача Слонимского находится в глухом месте. Надо постараться незаметно пробраться в дом, когда там никого не будет.

— Для этого надо воспользоваться отмычкой, — поддержала подругу Братищева.

— Отмычкой? Какая прелесть! А у кого из вас есть отмычка, и кто может научить меня ею пользоваться?

— Странный ты, Асинкрит, право слово, — не сдавалась Люба, — мы живем в эпоху Интернета…

— Ты предлагаешь мне научиться пользоваться отмычкой по Интернету?

Наступившую тишину нарушила Лиза:

— Асинкрит, я не буду обещать носить сухари на зону. Но если ты пойдешь на дачу Слонимского, я пойду с тобой… Да, я знаю о подписке, но когда мы принесем в милицию картину, о ней и не вспомнят.

— Что ж меня это вполне устраивает. Жаль, зоны у нас будут разные. А теперь, если не возражаете, я не отказался бы что-нибудь поесть. Не поверите, но три дня во рту даже маковой росинки не было.

За ужином Люба сообщила, что через два дня губернатор соберет весь цвет местной элиты по случаю его трехлетнего пребывания у власти. Наверняка, на приеме будет и Слонимский. Было решено воспользоваться благоприятным случаем и навестить дачу Аркадия Борисовича.


***

— Звал, Александрыч? — в кабинет вошел фактурный молодой человек с полным отсутствием волосяного покрова на голове.

Человек, которого назвали Александрычем, сидел, удобно расположившись в кресле. Он не посмотрел на вошедшего, а только показал на свободный стул. На столе лежала раскрытая книга.

— Садись, Сергуня. Платона любишь?

— В каком смысле?

— В прямом. Впрочем, ты хоть знаешь, кто такой Платон?

— Мужик. Грек. Кажется, книжки писал.

— Молодец! У тебя время есть? Ах, да, что это я? Вот послушай, разве не чудо: «Древняя пословица «ничего сверх меры» представляется прекрасной, ведь это в самом деле очень хорошо сказано. Муж, у которого все приносящее счастье зависит полностью от него самого и который не перекладывает это на плечи других, удача или неудача коих делает неустойчивой и его собственную судьбу, тем самым уготавливает себе наилучший удел и оказывается мудрым, разумным и мужественным. Когда на его долю выпадают имущество или дети или когда он то и другое теряет, эта пословица в высшей степени обретает для него вес: он не радуется чрезмерно и не печалится слишком, ибо полагается на себя самого. Именно такими мы хотим видеть наших сородичей и утверждаем, что таковы они и на самом деле. Сами себя мы теперь тоже явили такими — не возмущающимися и не страшащимися чрезмерно, если ныне нам предстоит умереть. И мы умоляем наших отцов и матерей прожить остальную часть своей жизни в том же расположении духа, в уверенности, что ни слезами, ни скорбью о нас они не доставят нам ни малейшей радости, но наоборот, если только есть у умерших какое-то чувство живых, они станут нам в этом случае весьма неприятны, сами же себе нанесут вред тем, что тяжко будут переносить свою недолю; но если они легко и умеренно к ней отнесутся, они нас весьма обрадуют. Ведь жизнь наша получила прекраснейшее, как считается среди людей, завершение, так что следует ее прославлять, а не оплакивать».

— Ну и как тебе?

— Нормально, Александрыч, только сложно очень.

— Сложно, говоришь? Не замечал, но может быть, ты прав. Мне, например, никогда не научиться водить машину, как это делаешь ты. И родись наш Сергуня где-нибудь в Германии, а не в каком-то Мухосранске, Шумахеру пришлось бы не сладко.

— Скажешь тоже, Александрыч, — лысый был явно польщен.

— Ладно, перейдем к делу. Директора детского дома Рыбкина помнишь?

— Конечно.

— Послезавтра у губернатора будет прием. Рыбкин там тоже будет. Вот тебе пригласительный билет. Ко мне, если увидишь, не подходи.

— Я буду должен…

— Всегда уважал тебя за смекалку. Обратной дороги домой у Рыбкина нет. Понимаешь? Второго провала, как с той девчонкой, быть не должно. В детали меня можешь не посвящать, я тебе полностью доверяю. Ну, бывай…

Однако Сергуня не трогался с места.

— Что-то непонятно? — Львовскому пришлось еще раз отодвинуть от себя книгу.

— Не сердись, Александрыч. Ты голова и все такое…

— Что мямлишь, говори прямо.

— Мужик этот… Платон — тоже ведь не дурак, даром что грек.

— При чем здесь Платон?

— Ты же сам читал: ничего сверх меры. Перебор всегда хуже недобора. Может, не стоит нам с этим Рыбкиным связываться?

— Ты так полагаешь?

— Только не сердись, Александрыч. Помнишь же, как Исаев на тебя за Ивановых орал, ты его еле успокоил. Только не подумай, я Рыбкина завалю в любой момент, хоть на улице, хоть прямо на приеме.

— На приеме не надо.

— Это я так, к слову…

— Договаривай.

— Изменился ты, Александрыч. Будто кому-то хочешь доказать что-то. А тебе ли это делать?

— Все?

— Почти. Зачем нам еще одни мокряк?

— Значит так, Сергуня. Говорю первый и последний раз. Каждый должен делать то, что умеет. Ты — водить машину и стрелять, я — думать. Я решил, что Рыбкину надо сменить этот мир, на другой. И ты ему в этом поможешь. А теперь иди.

Когда Сергуня ушел, Львовский взял телефонную трубку и набрал номер.

— Добрый день… Рад, что узнали. Будьте готовы. Через два дня в городе произойдет одно неприятное событие, в результате которого будет совершен визит людей в форме на квартиру одного нашего друга. Постарайтесь сделать так, чтобы к этому визиту наша дорогая девочка поселилась по нужному адресу… Не будьте жлобом, не надо. Помните, пожалуйста, что сгубило фраера. Вам же сказано, наша благодарность будет гораздо весомее всего того, на что в данной ситуации могли рассчитывать Базилио и Алиса… Не понимаете, какие Базилио и Алиса? Да это так, оговорка. Я тут племяннику сказку про Буратино читаю, вот оговорился. Удачи!


Глава тридцать восьмая.

Кто такой котерь?

Они долго думали, как им двоим отправиться в деревню, где находилась дача Слонимского, и остаться незамеченными. Сначала хотели ехать до места разными автобусами, затем одним, но на разных местах. Как часто бывает, спасительная идея пришла неожиданно, словно сама собой. В трех километрах от дачи Слонимского находилось село Ильинское, где проживала Мария Ивановна Петрова, хранившая в памяти бесчисленное количество народных песен и частушек.

Год назад Лиза побывала в гостях у Петровой. Они душевно пообщались, и бабушка взяла обещание с Толстиковой приехать в Ильинское еще раз. Но год выдался у Лизы непростым, и обещание забылось.

И вот она на маленьком рейсовом автобусе едет через осенние поля и перелески в Ильинское, а рядом сидит Сидорин — теперь им не надо маскироваться.

Почти полдня провели наши заговорщики у Марии Ивановны. В какой-то момент и Лиза, и Асинкрит даже забыли, зачем они приехали сюда, настолько увлекла их добрая старушка, настолько очаровали старинные песни, поговорки и прибаутки. Формально общалась с Петровой только Лиза, но она видела, как живо реагировал Сидорин на особо образное слово или меткую пословицу. Пригубив пару стаканчиков «Изабеллы», принесенной гостями, Мария Ивановна раскраснелась, подбоченилась и так частила, что Толстикова, записывала за ней, не поднимая головы.

— Поговорки, говорите? Много у нас их было, не счесть. Записывать, милая, будешь? Ну, давай. Где стадо — там и волк. Это мой батя любил повторять. Голодной лисе куры снятся — тоже его. Каждая лиса свой хвост хвалит. Успеваешь, милая? Овца хромает — волк радуется. Как поживешь, так и прослывешь. С медведем дружись, да за топор держись. Золото и в грязи блестит. Копил, копил, да черта купил. И как же ты, милая, быстро пишешь! Обиженная слеза мимо не капнет. От сердечного не жди ума. Придет беда — не спасет крещенская вода. Рыба мелка, да уха сладка. Спросонья блоха медведем кажется. Уста молчат, да очи речисты. Уж кому бы что, а лысому гребень. Хорош Питер, да бока вытер. И раки не живут без драки. Жил смешно, а умер грешно. Если бы комар много жил — с курицу бы вырос. Вот дом продадим — новые ворота построим. В поле и жук — мясо. Обманул — себя показал. Говорит ежиха ежонку: «Мой гладенький!», а ворон вороненку: «Мой беленький!»

И вот тут Сидорин не выдержал:

— Мария Ивановна! Да это же чудо настоящее. Пожалуйста, повторите!

— Про кого, про ежиху?

— Про нее, про нее, голубушку.

Польщенная старушка повторила, а Сидорин, подошел к ней и поцеловал:

— Господи, Мария Ивановна, каким же кладом вы владеете!

— А никому он не нужен, батюшка. Поверишь ли, но у нас тогда даже язык другой был…

— Не русский, что ли?

— Почему не русский? Русский, но другой. Вот, батюшка, переведи, что я сейчас скажу:

— Массовская кодыня ухлила с массовским шахтиком.

— Массовская или московская?

— Массовская, — победно улыбнулась Петрова. — Ну, ладно, подскажу. Крестьян у нас называли массы.

— Понятно. Значит, так: крестьянская…

— Не ломай голову, батюшка, не догадаешься.

— Сдаюсь, Мария Ивановна.

— И правильно делаешь. А сказала я вот что: «Моя жена ушла с моим товарищем».

— Шахтик — товарищ? Мария Ивановна, да это же чудо! — воскликнула Лиза.

— Да уж ладно. Слушайте, гости дорогие, может, еще по стаканчику себе позволим? Чтоб мне вспоминалось лучше?

Толстикова и Сидорин возражать не стали. После этого старушку уже было не остановить.

— Массовский котерь похлил на степак.

— Так, если кодыня — жена, значит котерь — или муж или парень? — предположил Асинкрит.

— Смотри, милая, а ухажер твой с головой.

— Почему, ухажер, Мария Ивановна? — улыбнулась Лиза. — Почти муж.

— Брось, милая. Муж он или муж, или не муж. Без почти. Если почти, значит, ухажер.

— Согласен с вами, Мария Ивановна, только не сбивайте. Мой парень… похлил — послал? В смысле, далеко очень? Пожалуй, нет. Наверное, полез?

— Ты погляди! Точно, полез. А куда?

— Степак — степь? Нет, слишком просто. Куда можно полезть? На полати?

— Ой, горячо, батюшка!

— Печь!

— Милая, держись за него, умен котерь!

Все рассмеялись.

— А еще скажите что-нибудь на вашем языке, — попросил Асинкрит.

— Чего-чего, а этого добра у меня… Слушай, батюшка, а винцо у тебя больно сладкое.

— Понял, Мария Ивановна. Лиза, присоединяйся.

— Асинкрит, ты не забыл, что нас еще ждет?

— А что нас еще ждет, милая? — полюбопытствовала старушка.

— Нас ждет очень ответственная работа, Мария Ивановна, — ответил за Лизу Асинкрит. — Думаете, эта девушка умеет только песни и поговорки записывать? Вы еще не знаете, кто перед вами сидит, — без тени улыбки сказал Сидорин.

— А кто передо мной сидит, батюшка?

— Даже сказать страшно, Мария Ивановна.

— Да ты что? Тайна?

— А то!

— И не скажешь?

— Посадят, Мария Ивановна. И меня и вас.

— А меня-то за что, батюшка?

Лиза еле сдерживалась, чтобы не рассмеяться.

— А вдруг кому-то скажете?

— Вот те крест, не скажу! Да и кому говорить? У массовской куренки остемлялись пенные хурухи, — хитро улыбнулась Петрова.

— В вашей деревне остались одни старухи? — перевела Лиза.

— Не знаю, милая, какую ты тайну знаешь, а что и у тебя голова на плечах — это точно.

Когда солнце стало садиться за ближний лес, когда со стола постепенно исчезли субло (сало) и лихвейка (картошка), гости попрощались с гостеприимной хозяйкой. Мария Ивановна пыталась уговорить Лизу взять в дорогу баночку свежей гармины (молока), но Толстикова осталась непреклонной.

— Ну как знаешь, милая, — и старушка перекрестила Лизу. — Вижу в глазах твоих тревога. Пусть поможет тебе Господь, хороший ты человек.

— Моя кодыня, — улыбнулся Сидорин, — без почти…

Вечерело. Они не спеша шли лесной дорогой. Где-то впереди, среди полуголых березовых ветвей пока еще робко светился молодой месяц. Но чем плотнее становились сумерки, тем ярче и смелее блестел хозяин ночного неба, поднимаясь все выше и выше над притихшим миром. Впрочем, притихшим его можно было назвать с большой натяжкой. Время от времени в дальней чаще грозно ухала сова. Пару раз тявкнул лис, прощавшийся с осенней сытой жизнью.

Неожиданно Лиза прижалась к Сидорину.

— Асинкрит, ты не поверишь, но я ужасная трусиха…

— Не может быть!

— Но сейчас мне не страшно. Поздний вечер, лес, темнота, совы кричат, собаки лают, а мне не страшно.

— Это не собаки, это лис.

— Тем более. А знаешь почему?

— Почему лает? С сытой жизнью прощается.

— Когда ты будешь серьезным? Почему мне не страшно?

— Почему?

— А ты не догадываешься?

— Догадываюсь, но твой котерь очень скромный и не решается сказать об этом вслух

— Вот отчего ты не умрешь, мой котерь, так это от скромности.

— Я понимаю, скромность украшает, но зачем мужчине украшения?

— Ладно, давай серьезно.

— Давай.

— Мне… мне хорошо и покойно с тобой. Но это… не главное.

— А что — главное?

— Поцелуй меня, пожалуйста, тогда скажу.

Маленькая ласка, спрятавшись в пень, удивленно смотрела на двух людей, внезапно прильнувших друг к другу. Ласка сначала захотела юркнуть под старую корягу, но быстро поняла, что от этих двоих не исходит опасности. А они стояли очень долго, прижавшись друг к другу, и вскоре ласке стало казаться, что перед ней один человек. Вдруг таинственное существо вновь разделилось, и одна его половина быстро побежала к пеньку. Ласка, решив больше не испытывать судьбу, с быстротой молнии юркнула под корягу. А человек, встав на пенек, стал бить себя по груди и что-то кричать, что есть силы. Понятно, думал, сидя в норке, счастливый зверек, огорчается, что не поймал меня. Нет, этим людям нельзя доверять. Откуда ласке было знать, что Сидорин, вскочив на пенек, переполненный счастьем и бия себя в грудь, кричал на весь лес: «Я сильный! Сильный!»

— Но легкий! — смеясь, закричала в ответ Лиза.

— Ну и пусть! Ветра все равно нет, — отвечал женщине мужчина.

— А ты помнишь, ежик, как ты обещал…

— Волк! Я свирепый и страшный волк!

— Нет, ежик! Помнишь, ты обещал спеть для меня, без свидетелей?

— Я? Обещал? Если ежеволки что-то обещают, они выполняют.

И низко поклонившись, Сидорин торжественно произнес:

— Музыка Давида Тухманова, стихи Татьяны Сашко. Песня.

Тишину леса, и так безбожно нарушенную, окончательно взорвали аплодисменты Лизы.

— Просим!

Сидорин, откашлялся и поклонился еще раз. И — запел. У него оказался не плохой голос, не очень сильный, но приятный. Впрочем, силы здесь и не требовалось: уходящие в небо деревья, словно трубы органа, усиливали песню, наполняя ей все вокруг. Вот, оказывается, как это происходит у людей, — сообразила ласка понимая, что ей нечего опасаться. Осторожно высунувшись из коряги, она с нескрываемым любопытством смотрела, как человек, размахивая руками, оглашал удивленный лес непонятными звуками:


Эти глаза напротив — калейдоскоп огней,

Эти глаза напротив — ярче и все теплей.

Эти глаза напротив — чайного цвета,

Эти глаза напротив, что это, что это?

Пусть я впадаю, пусть,

В сентиментальность и грусть,

Воли моей супротив —

Эти глаза напротив.

Вот и свела судьба,

Вот и свела судьба,

Вот и свела судьба нас.

Только не подведи,

Только не подведи,

Только не отведи глаз.

Эти глаза напротив — пусть пробегут года,

Эти глаза напротив — сразу и навсегда.

Эти глаза напротив — и больше нет разлук,

Эти глаза напротив — мой молчаливый друг.

Пусть я не знаю, пусть,

Радость найду или грусть,

Мой неотступный мотив:

Эти глаза напротив.

Вот и свела судьба,

Вот и свела судьба,

Вот и свела судьба нас.

Только не подведи,

Только не подведи,

Только не отведи глаз.

***

Когда они вошли в дачный поселок, их встретило ночное безмолвие. Только месяц освещал путь, но и его света было достаточно, чтобы отыскать дом Слонимского. Они старались держаться поближе к заборам. У ворот нужного дома Сидорин пару раз громко щелкнул костяшками пальцев, в ответ — тишина. Асинкрит удовлетворенно хмыкнул: «Кажется, собаки нет». Дернул пару раз за входную дверь — заперта на замок. В доме темно.

— Я же тебе сказала, — прошептала Лиза, — Слонимские недели две назад съехали отсюда. Я слышала, Аркадий Борисович сам говорил, что они оставляют у порога водку для воришек, чтобы те в дом не лезли».

— Тс-с! — приложил Сидорин палец к губам и вдруг, схватившись за верх калитки, резко взлетел вверх. Лиза даже охнула от неожиданности. Асинкрит же, на долю секунды коршуном зависнув над калиткой, бесшумно соскочил вниз.

— Алиса, видишь напротив куст сирени? Спрячься за него и сиди там, пока не позову.

Толстикова быстро исполнила приказание и замерла, присев на корточки в кустах. Прошедшие минуты показались ей бесконечными. Сердце вдруг сильно забилось. Но нет, ничто не нарушило глубокой тишины. Сидорин ухнул по-совиному. Лиза поняла, что он зовет ее. Пусть не так ловко, как ее друг, но и она преодолела забор. Асинкрит подстраховал девушку и, стараясь ступать как можно тише, они быстро прошли тропинкой мимо голых кустов и деревьев, мимо гаража. Вот и дом — небольшой, в два этажа, но словно крепыш, ладно скроенный.

— Фонарь зажечь? — чуть слышно спросила Лиза.

— Пока не надо.

Сидорин не спеша достал отмычку. Толстикова закрыла глаза: «Только бы получилось, только бы получилось». И вновь пошли томительные — теперь уже секунды. В замке что-то щелкнуло.

— Надо же, я думал, будет сложнее, — удивился Асинкрит. — И впрямь, не боги горшки обжигают.

Сердце у Лизы билось также громко, но волнение улеглось. Чувство, охватившее ее, вернее можно было бы назвать азартом.

— Здорово! — только и произнесла она.

— Все-таки бывший хирург, а мастерство, как известно, не пропьешь.

Было видно, что и Сидорин доволен удачным началом.

Они вошли внутрь. Асинкрит захлопнул дверь.

— А вот теперь зажигай фонарь.

Лиза заранее рассказала Сидорину о расположении комнат на даче у Слонимского, а потому он уверенно прошел в большую комнату на первом этаже, проигнорировав кухню и кладовую. Работали четко и быстро. Лиза светила, Асинкрит методично обходя метр за метром, старался осмотреть каждый уголок комнаты.

— Пусто, — спустя десять минут констатировал он.

— Идем наверх?

Он кивнул в знак согласия и, взяв у нее фонарик, без слов стал подниматься по лестнице на второй этаж. Лиза, целиком подчиняясь его воле, шла за ним. Она успела обратить внимание на то, что ступеньки не скрипели — сразу видно, что дом новый. И вновь взломщики методически, шаг за шагом, метр за метром осматривали стены, ящики, самые дальние углы.

Неожиданно Сидорин запел, правда, чуть слышно:

Мы люди непростые,

Лишь вечер на пути,

Фонарщики ночные

Волшебники почти.

Лиза тут же подхватила песенку из детского фильма о Буратино:

Идем мы след, след, в след,

Туда где тень, тень, тень,

Да будет свет, свет, свет,

Как будто день, день, день.

— Ну все, — вздохнул Асинкрит, — кажется, посмотрели все.

— Может, посмотрим на кухне? Или в кладовой?

— Можно, конечно, но…

Договорить Сидорин не успел. С улицы донесся шум подъехавшей машины, затем стук дверей и лязг замка на калитке.

Непрошенные гости переглянулись.

— Может это к соседям? — с надеждой спросила Лиза, будто от ответа Сидорина что-то зависело.

— Погаси фонарь, — приказал он ей.

Спустя мгновение они услышали голоса, входная дверь открылась и…

— Асик, миленький мне страшно, — запаниковала Толстикова, — пожалуйста, придумай, что-нибудь.

— Эх, прав был старик Марк Твен, — прошептал Сидорин, взяв Лизу за руку и увлекая ее из маленькой гостевой комнаты в хозяйскую спальню, в центре которой стояла большая кровать, — выслушай женщину, и сделай все наоборот.

Внизу зажегся свет.

— Делай, как я, — прошептал Сидорин, и со словами: «Эх, похлил котерь на степак», полез под кровать.

Лиза, поколебавшись долю секунды и беспрестанно обещая мамочке впредь быть хорошей, полезла за ним.


Глава тридцать девятая.

Альфа Лебедя.

Под кроватью было темно и пыльно. Они лежали, практически прижавшись друг к другу. Сидорин не видел лица Лизы, но слышал стук ее сердца. Оно стучало, как дробь дятла в лесу, явно зашкаливая за сто ударов в минуту. И вновь, как несколько дней назад, в маленьком шахтерском городке, Асинкрит почувствовал, что перед Богом отвечает за эту красивую, взбалмошную и в то же время беззащитную женщину. Стук сердца и прикосновение ее волос — и больше ничего, но Сидорину показалось, будто это маленький ребенок доверчиво уткнулся ему в грудь, стараясь найти надежную защиту.

И Асинкрит чуть слышно запел, если можно назвать пением тихое шептание, доносившееся из-под кровати:

Белым снегом, белым снегом,

Ночь метельная ту тропку замела,

По которой, по которой,

Я с тобой…

— Ты с ума сошел! — то ли спросила, то ли подтвердила диагноз Лиза.

— Это все нервы, — соврал Сидорин. — а если честно, вспомнилась почему-то мамина колыбельная…

— Колыбельная?

— Ну, это не колыбельная, разумеется, просто мама пела мне ее совсем маленькому.

— А как ты это можешь помнить? — Лиза повернула к нему свое лицо, — ты же помнишь лишь то, что прочитал когда-то?

— Не знаю, хотя… Ладно, давай об этом после.

— А они, похоже, внизу надолго застряли. Глядишь, возьмут и уедут.

— Наивная. Лучше мне скажи, сколько твой Слонимский весит?

— Не задумывалась. Килограммов сто будет, наверное.

— Чудненько. А Римма Львовна?

— Восемьдесят, восемьдесят пять.

— Прелестно!

— Что ты хочешь этим сказать?

— Да так. В случае чего, отползай в сторону…

— Фи, пошляк.

— Я не пошляк, а реалист. Ты думаешь, они сюда в шахматы приехали играть?

— А если они ждут покупателя?

— В смысле?

— В смысле — явка у них. Приедут Исаев со своим помощником за картиной.

— В двенадцать часов ночи, в эту глухомань? Прелестно!

— Ты издеваешься надо мной?

— Я? Упаси Бог! Это еще вопрос, кто над кем издевается. Представляешь, если Слонимский захочет для своей подруги тапочки найти, и решит, что они лежат под кроватью… Скажи, сердце хоть у него крепкое?

— Да ну тебя! Давай пока на отвлеченные темы поговорим. Ты сказал: «хотя».

— Я сказал — «хотя»?

— Да, ты сказал: «хотя»!

— Интересно, а что я хотел?

— Издеваешься?

— Ничуть. Просто склероз — пытаюсь мысль поймать. Вспомнил! Я недавно рассказывал маленькой Лизе о мороженном, которое ел в детстве.

— О мороженном?

— Да, за семь копеек. С фруктовым наполнителем. У нас в Упертовске ларек стоял на площади Ленина, недалеко от памятника Ильичу. Приезжала лошадка, с телеги выгружали два деревянных ящика. В них был лед и мороженое. А мы заранее занимали очередь. До сих пор помню этот запах, когда открывали крышку ящика.

— Правда, помнишь?

— Получается, что помню. думаешь, начинаю выздоравливать? Или это дьявол смеется надо мной: запах мороженого помню, а все остальное — нет?

— И еще помнишь, как мама тебе колыбельную пела. А если тебе Бог ниточку протянул?

— Какую ниточку?

— За которую тянуть надо…

Голоса внизу стали громче. Лежащие под кроватью замолчали. Так прошло еще несколько минут. Наконец, они услышали шаги по лестнице: два человека поднимались наверх. Сердце Лизы вновь забилось чаще. Даже Сидорин почувствовал, что ему явно не хватает воздуха. Шаги становились все громче и ближе. Щелчок выключателя — и Сидорин смог увидеть лицо Лизы, и разглядеть родинку на ее шее.

— Я не могу в это поверить… — произнес Слонимский.

— Во что? — притворяясь непонимающей, ответила ему Лебедева.

— Наконец-то мы одни. Одни в этой комнате, одни на всем белом свете.

Было слышно, как мужчина пытался обнять женщину, но та не спешила сдаваться.

— Аркадий Борисович, я же говорила вам: не надо!

— Но почему?

— Для вас это просто похоть, для меня чувство!

— Похоть?! Риммочка, вы для меня — последняя любовь. Клянусь, всем, что для меня дорого!

— Вы, мужчины так легко бросаетесь словами, — в голосе Лебедевой послышалось страдание. — Говорившие сели на постель. «Молодцы, итальянцы, хорошо кровать сработали» — мелькнуло в этот момент в голове Сидорина. Было слышно, как часто дышал Слонимский. Лиза отчего-то закрыла не уши, а глаза.

— Риммочка, так это мужчины… В смысле, другие. Разве я…

— Тогда ответьте мне, почему вы еще не выгнали эту… эту дрянь, Толстикову?

— Почему дрянь, Риммочка?

— Вот видите, и вы туда же! Не прикасайтесь ко мне, ловелас!

— Вы моя последняя…

— Не смешите! Я вижу, какими глазами вы глядите на эту смазливую дрянь.

— Какими?! — казалось, возмущению Слонимского нет предела.

— Такими! — веско возразили ему в ответ. — И вообще, после того, что она сделала, ее нужно было поганой метлой…

— Риммочка, может быть, вы правы…

— Почему — может быть? Я права.

— Но ведь ее отпустили, и пока суд не докажет вину Толстиковой, я не имею права… Понимаете? Риммочка, мы сейчас одни, а вы отвлекаете меня пустыми разговорами…

— Пустыми? — возмутилась Лебедева. — Если вы сейчас клятвенно не пообещаете мне выгнать эту дрянь из нашего музея, то я…

— Риммочка, вы моя последняя любовь…

— … сейчас встану и уйду.

— Хорошо…

— Что — хорошо? Все знают, что вы ловелас, и я не хочу…

— Я не ловелас, Риммочка. Я обещаю, все, чего захотите…

Двое говоривших сменили положение и легли на кровать.

— Ой, у меня сережка упала! — и Сидорин увидел, как белая и пухлая женская рука стала ощупывать пол. А сережка действительно упав на пол, закатилась под кровать. Сидорин взял ее и, едва не задев руку Лебедевой, положил ближе к свету. Асинкриту вдруг стало смешно и захотелось похулиганить.

— Вот, пожалуйста! — чуть слышно произнес он.

— Нашлась, — раздался обрадованный голос Риммы Львовны. И — после паузы:

— Аркадий Борисович, вы ничего не слышали?

— Слышал, моя любовь! — не переставая сопеть, ответил Слонимский.

— Что?

— Над нами летают ангелы и шепчут вам, как я люблю вас!

Еще минута, другая, и Толстиковой пришлось вслед за глазами заткнуть уши. Вдобавок ко всему, сделала свое черное дело пыль: Лиза почувствовал, что сейчас чихнет. К счастью, наверху все продолжалось чуть более тридцати секунд.

— Уже все? — не скрывая разочарования, спросила Римма Львовна.

— Чхи! — раздалось снизу, хотя Лиза попыталась чихнуть бесшумно.

— Будь здорова, — прошептал Сидорин.

— Вы… ничего не слышали? — испуганная Лебедева приподняла голову от подушки.

— Слышал… Это… ангелы…

— Сколько же у вас здесь ангелов?

— Двое, — ответил в конец обнаглевший Сидорин. Лиза стала ожесточенно крутить указательным пальцем у виска.

Неожиданно зазвонил мобильный телефон.

— Кого нелегкая? — с этими словами Слонимский встал и Толстикова смогла увидеть в нескольких сантиметрах от себя розовые пухлые пятки.

— Надо же, жена… Брать? — спросил он Лебедеву.

— Дело ваше…

— Лучше взять, а то хуже будет. Слушаю тебя, солнышко. Где я? Странный вопрос: на приеме у губернатора… Какая Светлана Александровна? Жена Петра Сергеевича? Не может меня найти? Так мы… с друзьями курим у входа. Воздухом дышим. С какими друзьями? С разными. Прости, но ты ставишь меня перед ними в неловкое положение. Кто кобель? Я кобель? Солнышко, клянусь… Вот даже Святослав смеется. Какой Святослав? Рыбкин, какой же еще? Дать ему трубку? Слушай, это уже слишком. Я лучше сейчас подойду к твоей Светлане Александровне, и пусть она тебе сама все скажет. Вот сейчас найду ее, и дам ей… в смысле свой телефон. Пока.

С этими словами Слонимский вскочил с кровати и с неожиданной для своего веса и возраста прытью, стал одеваться.

— Любовь моя, вставай и быстро одевайся. Моя мымра что-то учуяла.

— Только что ты называл ее солнышком…

— Это я так, для вида.

— А «любовь моя» — это тоже для вида?

— Брось придираться, одевайся! Хорошо тебе говорить, ты одна.

— Да, одна, — эхом отозвалась Лебедева, и столько тоски было в ее голосе, что все негодование Лизы против Риммы Львовны вмиг улетучилось, уступив место жалости. Сидорин увидел еще одну пару босых ног. Ему больше не было смешно. Прошло еще пять минут, и они услышали звук отъезжающей от дома машины. У Лизы и Асинкрита не было сил подняться. Взгляд Сидорина вновь упал на шею девушки. Ему показалось, что он чувствует, как под тонкой кожей девушки пульсирует жилка. Где-то такое он уже видел. Опять ниточка? Родинки… Такие маленькие! А расположены как… как альфа, бета и гамма Лебедя. Почему Лебедя? Из-за того, что над ним сейчас лежала Римма Львовна Лебедева? Чушь!

Асинкрит чувствовал, что отгадка близко, совсем рядом. Он видел, как Лиза пытается вырваться из-под кроватного плена, и схватил ее за руку.

— Ты что? — удивленно спросила она.

— Подожди… Пожалуйста, подожди…

— Асинкрит…

— Это не то, что ты думаешь. Я должен…

— Что?

— Вспомнить. Лебедь… Альфа Лебедя — Денеб. Бета — не помню. Автобус…

Неожиданно резкая боль пронзила виски. Будто кто-то взял огромную спицу и проткнул ее насквозь голову Сидорина.

— Асинкрит… милый… Что с тобой? — испуганно вскрикнула Лиза, увидев, как ее друг схватился за голову.

— Или выздоравливаю… или схожу с ума, — с этими словами он вылез из-под кровати. Вылез, вдохнув воздух полной грудью. За окном, среди бескрайнего сумрака беспредельного мира блестели звезды. Спокойные, равнодушные, безразличные к тому, что происходит здесь, внизу, на Земле. Наверное, только людская глупость и излишняя впечатлительность стали причиной того, что человек решил, будто от расположения на небе всех этих звезд и созвездий зависит его судьба и характер.

Почти к линии горизонта опустился «летний треугольник» — созвездия Орла, Лебедя и Лиры. Альтаира, главной звезды Орла, уже не было видно, а Денеб Лебедя и Вега Лиры еще ярко горели над дальним лесом. Шум мотора уже стих, и Лиза без опаски осветила фонариком лицо друга.

— Тебе плохо? Прости меня, пожалуйста.

— За что, моя последняя любовь?

— Не смей смеяться!

— Хорошо, не буду.

— Я втянула тебя в эту историю…

— Что теперь об этом говорить?

— Понимаешь, мне тогда показалось…

— Лиза, подожди, пожалуйста… Я… я должен вспомнить… Денеб… Автобус… Ночь… такая же… Родинки.

— Родинки?

— Красивое слово, правда? Ро-дин-ки…

— Асинкрит, пошли отсюда. Может, по дороге вспомнишь?

— Да, надо уходить.

На лестнице Сидорин остановился.

— Лиза, хочу спросить: мы раньше могли где-нибудь встречаться?

— По теории вероятности — безусловно.

— Понятно. Ладно, выходим.

Они молча шли по пустынной дороге. Их авантюра закончилась неудачей. Лиза чувствовала вину перед Асинкритом, а еще очень живо представляла, какими словами встретит ее Галина. Но странно: на душе у нее было тихо и радостно. Ушла ненависть к Лебедевой. Под этими огромными звездами, в огромном уснувшем мире, где, похоже, бодрствовали только они вдвоем, Лиза забыла даже о Львовском. Страсти затихли на дне ее души, как погожим летним деньком затихает невесть из какой тучки взявшийся дождик. Только что он распугал и разогнал беспечных обитателей двора, начиная с глупеньких цыплят, и заканчивая бабушками, чинно обсуждавших на скамейке последние новости. Но упала последняя капля — и о дожде забыли.

Вместе с радостным спокойствием к Лизе вернулась и уверенность. Уверенность в том, что все будет хорошо, что человек, которого она сейчас держит за руку, найдет выход из любой ситуации. Толстикова была готова услышать от него самые гневные слова, любые упреки, а Сидорин шел совершенно довольный, будто возвращался с загородной прогулки. И лишь иной раз морщил лоб, посматривая на ту часть неба, где, разгораясь все сильнее, горели звезды Лебедя, пытавшегося ускользнуть из когтей Орла, но налетающего грудью на Стрелу, пущенную небесным охотником Орионом…

— Тебе не холодно? — вдруг спросил Асинкрит Лизу.

— Нет. А ты… все вспоминаешь? Вот увидишь, обязательно вспомнишь. — И после паузы спросила:

— А о чем ты думаешь?

— Ни о чем.

— Не хочешь рассказать?

— Правда, ни о чем. Смотрю на звезды — и вспоминаю… Нет, не прошлое, — быстро поправился Сидорин, — стихи.

— Забавно, но и я тоже… вспомнила стихи.

— Знаю, — спокойно ответил он.

— Откуда такая самоуверенность?

— Это не самоуверенность, — улыбнулся Асинкрит одними глазами. — Мы же с тобой две половинки одного целого. Мотались половинки по свету, мотались, а потом вдруг — бац! — и столкнулись.

— Столкнулись?

— Да. Столкнувшись, решили разбежаться. Разумеется — ничего у них не получилось.

— Потому что — стали одним целым?

Сидорин кивнул. Но Лиза не сдавалась — так ее задели слова Асинкрита о стихах:

— А может, ты даже знаешь…

— …какие стихи тебе пришли на ум? Это совсем просто.

— Вот как? Я слушаю.

Асинкрит откашлялся.

— Можно начинать?

— Можно.

Сидорин остановился, обнял Лизу и подняв лицо к небу стал декламировать. Делал он это явно театрально, но голос выдавал волнение:


Выхожу один я на дорогу;

Сквозь туман кремнистый путь блестит;

Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,

И звезда с звездою говорит.

Он замолчал, а Лиза, правильно поняв это молчание, продолжила:

В небесах торжественно и чудно!

Спит земля в сиянье голубом…

Что же мне так больно и так трудно?

Жду ль чего? Жалею ли о чем?

Опять Сидорин:

Уж не жду от жизни ничего я,

И не жаль мне прошлого ничуть;

Я ищу свободы и покоя!

Я б хотел забыться и заснуть!

Лиза:

Но не тем холодным сном могилы…

Я б желал навеки так заснуть

Чтоб в груди дремали жизни силы,

Чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь;

— Ну, что друг? — вдруг спросила она.

— Что, другиня?

— Попробуем прочитать концовку вместе?

— Надеюсь, Михаил Юрьевич не обидится на нас?

И они, вслушиваясь друг в друга, обнявшись под этим бездонным небом, то ли себе самим, то ли Лебедю, а то ли всему миру читали:


Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,

Про любовь мне сладкий голос пел,

Надо мной чтоб, вечно зеленея,

Темный дуб склонялся и шумел.

Асинкрит бережно погладил Лизу по щеке, его палец скользнул по тонкой длинной шее молодой женщины. И вдруг покачнулся, будто кто-то ударил его.

— Господи, — прошептал он.

Лиза испуганно посмотрела на Сидорина.

— Вспомнил, Алиса, вспомнил! Ночной автобус, звезды и — девушка.

— Девушка?

— Да, да, она на какой-то остановке села рядом со мной… Все так и было!

— Говори, пожалуйста, говори!

— Не бойся, я не забуду. Она уснула, ведь дорога ночная, долгая дорога. За окном звезды. Я не вижу ее лица, только прикосновение — волос. Дыхание — спокойное, тихое. И я за нее… отвечаю. Понимаешь?

— Говори!

— И только одно желание в сердце: пусть дорога никогда не кончается…

— Но дорога закончилась…

— Да. Девушка вышла в каком-то городке, ее встречал молодой человек, она взяла его под руку и — все, — закончил Сидорин.

— Ты даже не видел ее лица?

— Нет. Только три родинки на шее. Точь-в-точь как у тебя. Альфа, бета, гамма…

— А в каком городе она села в автобус?

Сумрак ночи не позволил Асинкриту увидеть, как побледнела девушка.

— Какое теперь это имеет значение?

— И все-таки?

Сидорин на минуту задумался.

— Нет, не помню.

— А такие названия, как Кромы или Мценск, тебе что-нибудь говорят? — не сдавалась Лиза.

— Мценск — это Тургенев, там неподалеку его родовое гнездо находилось. Кромы? Смутное время России. У Мусоргского в «Борисе» есть сцена «Под Кромами». Что еще? Лесков, Гаршин.

— Потрясающие ассоциации. А самому там бывать не приходилось?

— В этой жизни — вряд ли. Почему ты спрашиваешь?

— Говоришь, альфа?

— Да, если б не твои родинки…

— И все?

Сидорин пожал плечами.

— Я даже во что была одета та девушка не помню. Городок? Он, кажется, на трассе стоял. Автобус там минут пять стоял. Вокзала не помню, впрочем, какой вокзал? — маленькая станция, больше на забегаловку похожа.

Он опять замолчал.

— Не густо.

— Согласен. Но, повторяю, какое это имеет значение?

— Для меня имеет. У меня ведь тоже похожее в жизни было. Я училась на первом курсе института. Папа мой родом из Орла, а в Кромах до сих пор его тетушка живет. Чудесный человек. Она заболела, на семейном совете было решено, что я навещу тетушку, а заодно побываю у других родственников — они жили на одной трассе, в соседних районах.

— Понятно.

— Ничего тебе не понятно! Был октябрь, автобус — проходящий, мне повезло — оставались свободные места…

— День дождливый, ненастный.

— Не сбивай. Был поздний вечер, в салоне автобуса все спали. Тот парень тоже. Вот. Мы едем — полчаса, час. Дорога убаюкивает. Знаешь, я даже не заметила, как задремала. Помню, на какой-то остановке глаза открыла и вижу, что сплю на плече у незнакомца. Хотела извиниться, а он вроде бы как тоже спит. И уж очень мне…

— Говори.

— Сама не знаю, наверное, это называют покоем. Хорошо, думаю, что ехать еще долго. И не стала голову с его плеча убирать… Так мы с ним и ехали, пока водитель не объявил…

— Постой! — Резко перебил ее Сидорин. — Молчи, теперь скажу я. Шофер объявил: «Чернь. Стоим пять минут».

Лиза вздрогнула.

— Да, эта была Чернь. Районный центр на трассе.

— И это было… двенадцать лет назад?

Лиза не ответила сразу, долго смотрела ему в глаза и неожиданно тихо произнесла:

— А мне так хотелось, чтобы ты остановил меня тогда…

— Этого… не может… — только и смог произнести Сидорин.


Глава сороковая.

О пользе чтения детских книг.

Еще один вечер в квартире Глазуновых, как всегда теплый и сердечный. Только Вадим заметно нервничал. К тому времени друзья Асинкрита и Лизы уже знали об их приключениях на даче Слонимского, как, впрочем, знали о той удивительной автобусной истории. Асинкрит позвонил родителям, и мама подтвердила ему, что двенадцать лет назад он действительно ехал из Орла домой. Все сходилось. А Лиза рассказала своему другу, о том, что встречал тогда ее двоюродный брат, и как долго еще вспоминался ей тот ночной автобус.

Сказать, что оба были потрясены мистичностью своей встречи — значит, не сказать ничего. Вот и пришлось Вадиму и Галине вновь объявлять сбор, дабы вернуть парочку к реальности. Несколько раз во время разговора Глазунов пытался «завести» Асинкрита, будто случайно время от времени цитируя кого-нибудь из столь нелюбимых Сидориным «интеллигентов». Однако тот только блаженно улыбался, своеобразно откликаясь на провокацию Вадима:

— Люблю тебя, Петра творенье, — говорил он, с блаженной улыбкой глядя на друга.

— В конце-то концов, вы понимаете насколько сейчас серьезный для Лизы момент?! — не выдержал Глазунов.

— Все будет хорошо, Вадик, — ласково ответила ему Толстикова, — у меня есть Асинкрит.

— Ах, у нее есть Асинкрит! — поднял глаза к небу сын Петра.

— Да, у нее есть я, — гордо повторил Сидорин. А потом добавил, обводя всех присутствующих благодарным взглядом:

— А еще все вы, наши друзья. Путь свел всех нас, и это не случайно.

— Какой путь? — переспросила тихо сидевшая в уголке Люба.

— Молодой человек выразился в символическо-мистическом смысле, — съязвил Глазунов. — Путь, видите ли — это Дорога, но не в обычном нашем представлении…

— Я поняла, — перебила Вадима Братищева. — В символизме и мистике слаба, но разбираюсь в людях. Мне тоже кажется, у нас хорошая команда и мы прорвемся.

— Но для этого надо что-то делать, дорогие мои.

— Так делаем мы, делаем, — возразил Глазунову Сидорин. — Сейчас просто не надо дергаться. Слишком много глаз смотрят за нами, причем, с самых разных сторон. Нам нужны уверенность, спокойствие и вера в то, что наше дело правое, а, значит, Господь нас не оставит. Попробовали дернуться — получили приключение под кроватью Бориса Аркадьевича. А Люба между тем спокойно делала свое дело и…

— Умеет же говорить, гад, — поднялась Галина и, подойдя к Сидорину, обняла его. — Милый Асинкрит, разве ты не видишь, что мой бестолковый…

— Какой?!

— Молчи, Вадим. Не перебивай! Мой бестолковый, наивный, но очень порядочный муж хочет тебе, Асик, добра. И тебе, Лиза тоже.

— Вижу.

— Ну и…

— Ну я и улыбаюсь и терплю его бестолковость и наивность.

А Толстикова тоже поднялась и подошла к Глазунову. Обняла его и чмокнула в лысину. Вадим даже зарделся.

— Вот еще, телячьи нежности. Бестолковый, сами-то какие?

— Такие же, Петра творенье, — улыбнулся Сидорин, — но вы не дослушали меня. Наше с Лизой спокойствие и безмятежность вы приняли за ничегонеделание. Так? Так, не спорьте! А мы молились и… думали. Понимаешь, Вадим, может, я повторюсь, не суетиться — это отнюдь не бездействовать. Все, умолкаю. Пусть говорит Люба. Ей есть, что нам рассказать.

— Несколько дней я пыталась вызвать Рыбкина на разговор. И вдруг, представьте себе, он звонит мне сам. Обычный его стиль — это «голубушка», «дорогая моя», «лапочка», а тут — ни одного лишнего слова, в голосе страх, явный, нескрываемый страх. И рассказывает он мне, о том, как собрался уже было на прием к губернатору, как раздается телефонный звонок. Незнакомый человек, не представляясь, объявляет ему, что на приеме его убьют. Трубку тотчас положили, но Святославу Алексеевичу сразу пришел на ум его разговор с неким Георгием Львовским.

— Неким, — хмыкнул Глазунов.

— Вот именно, — не стала спорить Братищева. — Рыбкина всегда отличал необыкновенный практицизм. А уж когда ему обещают такое… Разумеется, на губернаторский прием Рыбкин не пошел, зато клятвенно пообещал, что если вдруг моим друзьям потребуется его помощь, он всегда готов помочь.

— «Он всегда готов помочь» — это здорово, но что мы с этого имеем? — спросил Вадим.

— Очень многое, — ответила Лююба. — Понимаешь, Вадим, вокруг Львовского всегда был вакуум, который крепче кирпичной стены. И вот, похоже, в этот вакуум хлынул поток воздуха. Спасибо за это Рыбкину, хотя был ли у него другой выход? Святослав Алексеевич понял, что без помощи извне ему не обойтись.

— А чем мы можем ему помочь? — спросила Галина.

— Дорогая, как ты не понимаешь, — подал голос Вадим, — враг моего врага — мой друг. Следовательно, одного быка мы ухватили за рога или, как говорили древние: люпум аурибус тэнэрэ…

— Переведите, пожалуйста, — попросила Лиза.

— Дословно это означает: держать волка за уши, — пояснил Глазунов, — в этой связи…

— Вадик, — перебила мужа Галина, — наступает время вечернего моциона, — и она погладила свой большой живот. — Предлагаю ускориться. Как я понимаю, наши дорогие Лиза и Асинкрит вовсе не ушли в нирвану. Им хорошо вместе, но и нас они не забывают.

— Не забывают, — эхом отозвалась Толстикова.

— Вот и славно! А сейчас, как будущая мамашка, требую от всех говорить только по существу.

— Поддерживаю, — подмигнув Вадиму, отозвался Сидорин, — а потому предлагаю предоставить слово мне.

— Всегда говорил, от скромности ты не умрешь, — съязвил Глазунов.

— Спасибо, что возражений нет. Теперь по-существу. Перед тем, как отправиться на дачу к Слонимскому, я позвонил в одну контору и мне очень быстро, в течение трех часов поставили железную дверь с какими-то хитрыми замками. Это можно назвать интуицией или как-то по-другому, но мне показалось, что Дуремар не оставит бедного Буратино в покое.

— А чуть-чуть конкретнее можно? — спросила Галина.

— Конечно. Мы же не думаем, что крадя картину Богданова-Бельского из музея, Львовский жаждал пополнить частное собрание своего патрона? А раз так, то картина обязательно должна где-то выплыть.

— И ты считаешь, что она должна была выплыть в твоей квартире?

— Именно так, Вадим. Понять другого человека очень просто: надо поставить себя на его место — вот и все. Не думаю, что Львовский хотел упрятать за решетку Лизу. Помучить от души — это пожалуйста…

— Тут что-то не стыкуется, — перебила Асинкрита Братищева, — но если бы даже картина нашлась в твоей квартире, все улики показывали на Лизу.

— Я ведь только предполагаю. Думаю, здесь все, по замыслу львовского, зависело бы от поведения Лизы, ее сговорчивости. В конце концов психически больной Сидорин мог принудить девушку пойти на преступление, разве не так? И хороший адвокат сие легко бы доказал. Впрочем, продолжу. Опять-таки, ссылаясь на привилегию дураков — интуицию, выражу предположение, что одной картиной дело бы не ограничилось. И звонок Рыбкина подтверждает это.

— Ребятки, а мы не сгущаем краски? — спросил, оглядывая всех, Глазунов.

— Вадим, о каком сгущении красок можно говорить после убийства родителей Лизоньки? — возразила ему Толстикова.

— Сдаюсь.

— Слушай, Глазунов, зачем ты сбиваешь людей своими дурацкими вопросами? — начала заводиться Галина.

— Почему дурацкими? — обиделась ее вторая половина.

— Да потому, что всем давно понятно: Лизу в тюрьму упрятали, а он — «сгущаете краски»!

— Ребята, не ссорьтесь, — примирительно произнес Сидорин, — лучше скажите, на чем я остановился?

— На том, что в твоей квартире, кроме картины, нашли бы что-нибудь еще, — подсказала Лиза.

— Точно. Когда мы вернулись от Слонимского, стало понятно, что в квартиру пытались залезть, но у них ничего не получилось. Не спрашивайте, пожалуйста, о подробностях. Понятно — и все. Похоже, нынешняя осень — не самая удачное время для Львовского. Это обнадеживает. И, тем не менее, пора перехватывать инициативу в свои руки. Ждать дальше вряд ли стоит, тем паче, что нам задумки Георгия Александровича дорого обходятся… Еще до похода на дачу Слонимского я зашел в детскую библиотеку и взял вот это, — с этими словами Сидорин извлек из пакета, стоявшего рядом с ним, небольшую книгу. — Не сомневаюсь, когда-нибудь ее читали все. «Золотой ключик или приключения Буратино» Алексея Николаевича Толстого.

— Читали, в далеком детстве, — ответила за всех Братищева. — Ты извини меня, Асинкрит, но тебе не кажется все это несколько странным?

— Кажется, но только на первый взгляд. Мы имеем дело с любопытным типом. Люди для него — куклы, марионетки, а он — нет, не кукольник, берем выше — вершитель судеб на отведенном ему участке суши. Демиург. Я понимаю твой скепсис, но ошибка Лизы была скорее тактическая…

— Что ты имеешь в виду?

— Персоналии были угаданы не правильно. Стратегия же определена верно. В новой сказке Львовского место лисе и коту нашлось, но кто они — мы пока не знаем. Точнее, вы не знаете, — неожиданно улыбнувшись, произнес Сидорин.

— А ты знаешь? — не без ехидства спросила Толстикова. — И на чью дачу мы сейчас поедем?

— Мы поедем в музей, дорогая. К черепахе Тортиле. Видишь ли, нам пришлось столкнуться с человеком, для которого не существует мелочей. В вашем разговоре слово «Тортила» не было произнесено, но в сказке Толстого она, то бишь черепаха — персонаж ключевой. — И вдруг он опять заулыбался:

— Львовский назвал меня деревянным человеком. Не будем спорить, деревянный, так деревянный. И, исходя из этого, глядя на книгу глазами папы Карло, я стал читать «Золотой ключик» И понял: мы имеем дело с настоящим кудесником. Толстой, Бажов, Родари, братья Гримм и Шарль Пьеро — отдыхают!

— Асинкрит, пожалуйста, постой! — взмолилась Братищева, — можно я?

— Нужно!

— Каморка папы Карло — это квартира, в которой ты обитаешь. Картина Богданова — золотой ключик…

— Умница! Но я же сказал: Толстой рядом не стоял.

— Что ты имеешь в виду? — спросила Братищева.

— В сказке, сочиненной Львовским золотой ключик несет двойную нагрузку. Это — и картина, и Елизавета Михайловна.

— Я? — удивилась Лиза.

— А разве Мальвина не была тем самым «призом», за который боролись герои книги?

— Кажется, поняла, — Братищева от нетерпения словно ученица подняла руку, прося снова дать ей слово, — каморка-ключик… ключик пока вне жилища Буратино. Похищают ключик, то есть похищают и картину. И Алиса… нет, что-то не сходится.

— Все сходится, Любочка, — ответила за Сидорина Лиза, — ты просто забыла: я в телефонном разговоре назвала Карабасом Барабасом Исаева, а Львовского — Дуремаром.

— Картину-ключик похитили кот и лиса — здесь Лиза угадала, — продолжил Сидорин, — и, как бы это было замечательно, окажись ключик у безмозглого Буратино.

— Но безмозглый меняет в каморке дверь, — тихо, словно очнувшись, произнесла Галина. — И Рыбкин не захотел быть пиявкой для Дуремара… Но, Асинкрит, на что рассчитывал Львовский дальше?

— На свое окончательное торжество. Лизе оставалось признать Дуремара Демиургом, а уж он вытянул бы счастливый билет и для нее, и для меня.

— Считаешь, ты мог рассчитывать на его великодушие?

— Если бы Лиза попросила, то да. А куда нам деваться? Убийство заслуженного человека, кража особо ценного имущества… Психушка — вот мой счастливый билет. Что же касается Лизы…

— Асинкрит, давай лучше вернемся к «Золотому ключику», — предложила Толстикова.

— Согласен, — ответил Сидорин и открыл книгу.

— Итак, страница шестидесятая. Кто читал книгу раньше — потерпите, кто услышит эти строки впервые, наслаждайтесь. «Все мальчики и девочки напились молока, спят в теплых кроватках, один я сижу на мокром листе. Дайте поесть чего-нибудь, лягушки.

Лягушки, как известно, очень хладнокровны. Но напрасно думать, что у них нет сердца. Когда Буратино, мелко стуча зубами, начал рассказывать про свои несчастные приключения, лягушки одна за другой подскочили, мелькнули задними ногами и нырнули на дно пруда. Они принесли оттуда дохлого жука, стрекозиное крылышко, кусочек тины, зернышко рыбьей икры и несколько гнилых корешков. Буратино понюхал, попробовал лягушиное угощенье…

— Меня стошнило, — сказал он, — какая гадость!..»

— Постой, Асик, я не понимаю…

— Да, Вадим.

— А в этой сказке… лягушки, кто они?

— Лягушки.

— Я понимаю. А в иносказательном смысле.

— Мне кажется, это работники музея, — ответила за Сидорина Галина. Все рассмеялись.

— Может быть, — согласился Асинкрит. — Или работники милиции — на лицо ужасные, добрые внутри. Продолжаю: «Тогда лягушки опять все враз! — бултыхнулись в воду…

Зеленая ряска на поверхности пруда заколебалась, и появилась большая страшная змеиная голова. Она поплыла к листу, где сидел Буратино. У него дыбом встала кисточка на колпаке. Он едва не свалился в воду от страха.

Но это была не змея. Это была никому не страшная, пожилая черепаха Тортила с подслеповатыми глазами.

— Ах ты, безмозглый, доверчивый мальчишка с коротенькими мыслями! — сказала Тортила. — Сидеть бы тебе дома да прилежно учиться! Занесло тебя в Страну Дураков!

— Так я же хотел же добыть побольше золотых монет для папы Карло… Я очччень хороший, благоразумный мальчик.

Деньги твои украли кот и лиса, — сказала черепаха. — Они пробегали мимо пруда, остановились попить, и я слышала, как они хвастались, что выкопали твои деньги, и как подрались из-за них… Ох ты, безмозглый, доверчивый дурачок с коротенькими мыслями!..

— Не ругаться надо, — проворчал Буратино, — тут помочь надо человеку… Что я теперь буду делать? Ой-ой-ой… Как я вернусь к папе Карло? Ай-ай-ай!..

Он тер кулаками глаза и хныкал так жалобно, что лягушки вдруг все враз вздохнули:

— Ух-ух… Тортила, помоги человеку.

Черепаха долго глядела на луну, что-то вспоминала…

— Однажды я вот так же помогла одному человеку, а он потом из моей бабушки и моего дедушки наделал черепаховых гребенок, — сказала она. И опять долго глядела на лужу. — Что ж, посиди тут, человечек, а я поползаю по дну, — может быть, найду одну полезную вещицу.

Она втянула змеиную голову и медленно опустилась под воду. Лягушки прошептали:

— Черепаха Тортила знает великую тайну.

Прошло долгое-долгое время. Луна уже клонилась за холмы… Снова заколебалась зеленая ряска, появилась черепаха, держа во рту маленький золотой ключик.

Она положила его на лист у ног Буратино.

— Безмозглый, доверчивый дурачок с коротенькими мыслями, — сказала Тортила, — не горюй, что лиса и кот украли у тебя золотые монеты. Я даю тебе этот ключик…» Пожалуй, хватит.

— Нет, не может быть! — воскликнула Лиза.

— В этой жизни может быть все, — грустно произнес Сидорин. — Догадалась?

— Милица Васильевна Сечкина?! Нет, это абсолютно честнейший и порядочнейший человек. Я ручаюсь за нее. Асинкрит, ты ошибаешься.

Никто из присутствующих, кроме Толстиковой и Сидорина не знал, кто такая Сечкина, а потому все посмотрели на Лизу. Она же смотрела на Асинкрита, будто желала услышать от него опровержение собственных догадок.

— Асинкрит, здесь что-то не то! Не могла Милица Васильевна быть замешана в этом грязном деле.

— Ты все-таки бестолочь, Алиса.

— Благодарю покорно.

— Извини, конечно, но я же сказал: слушай внимательно. Пруд, черепаха… В сказке у Тортилы только голова страшная, а душа добрая. У черепахи ключик, понимаешь?

— Картина в музее? — ахнула Братищева.

— Правильно. В кабинете Сечкиной.

— Ребята, дорогие, — голос Глазуновой был весом, — хватит загадок. Вопрос первый: кто такая Сечкина?

— Наш старейший сотрудник, — ответила Лиза. — Божий одуванчик. Милейший человек, интеллигент не знаю в каком поколении. Работает реставратором. Сидит в своей комнате и возвращает к жизни старые картины. Сейчас кропит над Моравовым — его нам передали из одного районного краеведческого музея в плачевном состоянии… Нет, она в этом деле не могла быть замешанной…

— Понятно, — кивнула Галина, — теперь вопрос второй: если Сечкина, да простит меня эта милейшая женщина — черепаха Тортила, тогда кто у нас лиса Алиса и кот Базилио?

Сидорин ничего не ответил, а только с улыбкой посмотрел на Лизу, словно говоря, мол, сама скажешь, или тебе подсказать. Но Лиза была в явном замешательстве:

— Господи, это же так просто!

— Алиска, народ хочет знать истину, — не выдержала Люба, — хватит томить.

— Понимаешь, если верить Сидорину, лиса-Алиса — это Закряжская.

— Стоп, стоп, — опять вставил свое веское слово Вадим, — лично мне имя Закряжской ничего не говорит.

— Это женщина, с которой я делю рабочий кабинет, — пояснила Лиза. — Что-то среднее между серой мышкой и…

Увы, никто так и не узнает, о какой второй ипостаси Закряжской хотела сказать Толстикова, ибо она вдруг замолчала, а потом недоуменно посмотрела на Сидорина:

— Плошкин-Озерский?!

— Молодец! — Асинкрит был очень доволен. — Вот мы и нашли кота Базилио.

Разумеется, Толстикова вновь объяснила Вадиму, кто такой Плошкин-Озерский. А затем опять слово взял Асинкрит.

— Версия с Лебедевой и Слонимским была очень красива, но и в то же время хрупка. Но обижайся, Алиса, но к мысли о директоре и его заместителе нас подталкивала чужая воля. Слишком явно подталкивала. Между тем, какой был резон у Аркадия Борисовича сотворить кражу в собственном музее? Две украденных картины за время его директорства — не много ли? А он, поверьте, дорожит своим местом. Но для нас важнее то, что была и еще одна кража, первая, произошедшая до прихода Слонимского в музей.

— То есть, уже существовала схема, к которой директор не имел никакого отношения?

— Совершенно верно, Люба. Схема была до Слонимского, сработала она и при нем.

— Получается, Львовский причастен и к прежним кражам? — чувствовалось, что Братищева быстрее всех вошла в ситуацию.

— Не думаю. Скорее всего, он знал о том, кто их совершал. А раз так, то у него нашлись веские доводы для того, чтобы убедить нашего местного поэта и сотрудницу музея сделать это в третий раз. Дальше все было просто: схема действовала безотказно. Плошкин — свой человек в музее, его присутствие абсолютно естественно. У Закряжской, видимо имеются дубликаты ключей от всех помещений в здании или, по крайней мере, от самых важных. Отключается система сигнализации — и они полные хозяева положения. Куда спрятать картину, им подсказал Львовский. Для несведущих поясню: кабинет Сечкиной находится как раз напротив кабинета Лизы и Закряжской. Сидит в нем бабушка, яко черепаха в тине, и возвращает к жизни сложенные трубочками холсты. Есть там картины хороших художников, есть и очень даже посредственных…

— Асинкрит, ты хочешь сказать, что все это время…

— Да, Лиза, да. Все это время богдановская девочка благополучно пролежала в огромном ящике, среди полотен, дожидающихся очереди для реставрации. Думаю, пару дней назад холст перекочевал в сумку к Закряжской, чтобы затем вновь оказаться на месте — Плошкину оказалось не под силу открыть мою дверь: что может медведь, то не может кот, и наоборот…

— Значит, если мы сейчас позвоним в милицию…

— Завтра, душа моя, завтра. Мы и так нарушили режим Галины. А завтра, надеюсь, наступит звездный час Сергея Александровича Ракова.


Глава сорок первая.

Умеют ли прощать женщины?

— Мне господина Лейстреда.

— Вы ошиблись телефоном.

— Неужели? Тогда мне Сергея Александровича.

— Кто его спрашивает?

— Не признали? Пасете уже какой день, и не признали?

— Вы?

— Я.

— Во-первых, я не пасу…

— Пасете, пасете. Увы, согласитесь: профессиональный уровень наших защитников резко упал. В прошлую пятницу мы от вас славно оторвались. Просто захотелось нам грибы пособирать без свидетелей, по лесу осеннему походить…

— Грибы в начале октября?

— Я же сказал — по лесу осеннему походить. А когда что-то ищешь, то обязательно находишь. Чего-нибудь или кого-нибудь. Впрочем, дело старое, забыли. Я к вам с подарком.

— Скоро Новый год?

— А вы, однако, пессимист, Сергей Александрович. Наверное, когда в лесу оказываетесь, количество будущих лет у кукушки загадываете?

— А у кого же еще? У вас другая птица имеется?

— Имеется. Дятел.

— Смешно. Правда. Так что вы о подарке говорили?

— Сергей Александрович, похоже, картина нашлась. Но сейчас, по телефону, я хотел бы минимум подробностей.

— Понимаю. Где вы сейчас находитесь?

— В телефонной будке, под окнами вашего управления.

— Я сейчас выхожу…

Уже через три минуты Раков и Сидорин сидели на скамейке в скверике.

Выслушав Асинкрита, следователь долго молчал, затем протянул ему руку.

— Примите мои поздравления.

— Спасибо, Лест… Сергей Александрович!

— Против Лейстреда не возражаю. Согласитесь, он был честный служака.

— Право слово, я не хотел вас обидеть.

Раков улыбнулся:

— Говорю же, все нормально. Только не обижайтесь и вы — какой из вас Шерлок Холмс?

— Вот как? Интересно.

— Он во всем шел от логики, а у вас с ней, Асинкрит Васильевич — не очень.

— И вы говорите мне это после того, как вам осталось только пойти и взять картину? После того, как я одной логикой убедил вас отпустить Лизу?

— Обиделись. Напрасно. Во-первых, так просто картину не возьмешь: мне надо доказать, что ее похитили именно Закряжская и Плошкин-Озерский. А во-вторых, кто сказал вам, наивный вы человек, что причиной освобождения Елизаветы Михайловны стала ваша логика?

— А что же еще?

— Так я вам и сказал. Тайна следствия. Кстати, как вам понравилась дача Слонимского?

Надо было видеть в этот момент лицо Сидорина. Затем он расхохотался — от всей души, вспугнув бегающих вокруг голубей.

— А я вас недооценил, Сергей Александрович.

— На том стоим. Скажу вам больше: уже после первого допроса Елизаветы Михайловны я убедился в ее невиновности. Но что прикажете мне делать, когда улик против нее полным-полно, а моему самому высокому начальнику каждый день губернатор звонит, мол, если хочешь на своем месте усидеть, поторопись с докладом о раскрытии дела. И тут появляетесь вы…

— У которого нелады с логикой. А почему же тогда я… как бы это поскромней сказать?

— Да уж говорите прямо: раскрыли дело?

— Заметьте, это вы сказали.

— А вы подумали. Асинкрит Васильевич, повторяю, дело будет раскрыто, когда картина Богданова-Бельского вновь будет висеть в музее, а Закряжская и ее дружок сядут на нары. Что же касается вашего вопроса… У меня три версии. Вольны выбирать любую.

— Слушаю.

— Первая. Я читал где-то, что одну книгу в жизни может написать любой человек. Так и в нашем случае — дилетантам всегда везет, особенно поначалу.

— Так себе версия, Сергей Александрович.

— Так у меня еще две в запасе. Правда, одна обидная для вас.

— Не стесняйтесь, говорите.

— И вы, и Львовский немного… скажем так — сумасшедшие. Или странные. Обыкновенный человек, я, к примеру, в мозги к Львовскому проникнуть не мог, как бы не пытался., вы — смогли. Как вам эта версия?

— Более убедительная.

— Ну, и, наконец, третья. Вы очень любите Елизавету Михайловну Толстикову. А любящее сердце способно на чудо.

— Это вы тоже в книге прочитали?

— Нет, дошел своим умом.

Сидорин встал, и, в свою очередь, протянул руку Ракову.

— Спасибо, Сергей Александрович.

— За что?

— За искренность, за то, что по моей гордости хорошо… вмазали. Я ведь действительно Бог знает что о себе возомнил. Что же касается ваших версий, то, мне кажется, все три имеют место в нашем случае быть.

Раков пристально посмотрел на Сидорина, затем улыбнулся.

— А могу я попросить вас не торопиться.

— В каком смысле?

— В прямом. Не спешите уходить. Полагаю, что у вас уже имеются идея по поводу того, как разоблачить Закряжскую и ее подельника? Может, обсудим?


***

Этот день в краеведческом музее обещал быть самым обыкновенным, но его размеренное спокойствие нарушил визит Елизаветы Михайловны Толстиковой в кабинет заместителя директора музея по научной работе. Поначалу Лебедева даже растерялась, но затем взяла инициативу в свои руки.

— С возвращением, Елизавета Михайловна. Не буду лукавить и говорить, что я счастлива.

— Я понимаю.

— Выглядите вы неплохо. Может, имеет смысл, вместо всех этих диет лечь на пару деньков на нары?

— Лучше сразу года на четыре, Римма Львовна. Впрочем, я по другому поводу.

— Слушаю вас.

— Как вы сказали, на нарах у меня было достаточно времени, чтобы…

— Подумать?

— Нет, я и раньше старалась это делать. Но сейчас особенно остро понимаю: я была несправедлива по отношению ко многим людям, в том числе и к вам.

— Вот как?

— Именно так. Всегда видела перед собой заместителя директора музея по науке и… — Лиза хотела сказать: «стерву», но удержалась.

Обе женщины были взволнованы, поэтому Лебедева не обратила внимание на последние «и» Толстиковой.

— Впрочем, это не важно, — добавила Лиза.

— Как сказать, Елизавета Михайловна…

Толстикова улыбнулась.

— Но я договорю. В какой-то момент… да, именно так, я поняла, что вы — человек…

— Неужели?

— Человек, — Лиза постаралась не заметить иронии Лебедевой, — и…

— Звучу гордо?

— Нет. Вам бывает больно, как и мне. Вы тоже плачете ночами в одинокую подушку… И с каждым днем от вас тоже все дальше и дальше та маленькая девочка, которая была уверена в том, что в мире живут только добрые люди… Вот, кажется, и все. Пошла работать. Если вы, конечно, не возражаете.

И Лиза вышла из кабинета.

— Не возражаю, — словно исполнив роль эхо, ответила Лебедева. Вскоре она спустилась в кабинет Толстиковой и, в сущности, сказала те же самые слова. А еще через полчаса по музею уже бегал Слонимский, повторяя одну и ту же фразу: «Будьте готовы, господа-товарищи. Скоро приедет милиция, не пугайтесь! Будем вместе с органами делать полную инвентаризацию всех наших картин. И тех, что на стене, и тех… короче, вы поняли».

Лиза постаралась не выдать своего волнения, когда заметила, как после этих слов побледнела Закряжская, как подняла она трубку телефона, а затем быстро нажав на отбой, но, не положив трубку на место, вышла из комнаты. И вот в коридоре раздается голос Аделаиды Степановны:

— Уважаемая Милица Васильевна, вы уж сообщите вашим поклонникам номер своего телефона.

— Моим поклонникам? — старушка оторвала глаза от холста.

— По крайней мере, вас хочет какой-то мужчина.

— Меня хочет? Ну вы и скажете, — и с этими словами Сечкина засеменила к выходу.

Когда Закряжская выходила из кабинета Милицы Васильевны, закутывая в кофту холст, у порога ее ждали два молодых человека.

— Аделаида Степановна, — показал служебное удостоверение один из них, — прошу вас пройти с нами…


***

Если вы думаете, что теперь нас ждет сплошной хэппи-энд, то вы глубоко заблуждаетесь. Люди, претендующие на удочерение Лизоньки, оказались серьезными и порядочными людьми, и, похоже, их шансы становились с каждым днем все более весомыми. Галину на седьмом месяце положили на сохранение. Перед Сидориным встала дилемма: либо менять место жительства, но зато сохранить работу — и престижную, и интересную, либо остаться в городе, оказавшись, грубо говоря, у разбитого корыта. Но все это меркло перед бедой Любы Братищевой, у которой обнаружили метастазы. Она очень резко сдала. В Обнинске ей сделали химиотерапию, но, похоже, дело было очень серьезно. Лиза каждый день разрывалась между родильным, детским и онкологическим отделениями больницы. Но если маленькая Лиза с каждым днем чувствовала себя все лучше, то Люба таяла на глазах. С каждым разом Толстиковой приходилось все тяжелее делать беззаботный вид и уверять подругу, что все будет хорошо. Вначале Братищева охотно подыгрывала ей, много смеялась, строила планы, а затем вдруг как-то затихла. Только глаза глядели на Лизу с надеждой: мол, если говоришь, значит, так и будет.

— Понимаете, — сокрушенно разводил руками лечащий врач, — медицина не всесильна, а рак, он, видите ли, и в Америке рак. И в Исландии. — Почему он упомянул эту островную страну, врач не знал и сам. Для большей весомости, наверное. А Лиза, уходя от него, вновь натягивала на лицо беззаботную улыбку и шла к Любе, хотя на душе скребли кошки. Голова шла кругом. С одной стороны, она понимала, что хуже, чем ее подруге, быть просто не может. Но с другой… Вчера в ГОРОНО она поняла, что их с Сидориным шансы на удочерение Лизы уменьшаются с каждым днем, в то же время вероятность отъезда девочки за границу все более увеличивается. Из Асинкрита был тот еще помощник: он постоянно мотался в Москву, писал какие-то отчеты, так, похоже, и не зная, что ему делать дальше…


***

— Простите, можно мне услышать Асинкрита Васильевича? — раздался незнакомый голос в трубке.

— Его нет. Что-то передать? — Лиза, мывшая полы, смахнула со лба непослушную прядь волос.

— Передать? Пожалуй, нет. Просто хотел с ним пообщаться.

— Он по делам уехал в Москву, обещал к выходным вернуться. Если хотите, оставьте свой телефон, Асинкрит Васильевич перезвонит.

— Передайте ему, пожалуйста, что звонил следователь Раков…

— Как же, как же, Сергей Александрович…

— А я, как понимаю, беседую с Елизаветой Михайловной?

— Правильно понимаете.

— Еще сердитесь на меня? Напрасно. Поверьте, вы на моем месте вели бы себя точно так же.

— Не знаю, не знаю. Но я уже давно не сержусь, тем более что жизнь дает повод для более существенных переживаний.

— Вот как? Сочувствую.

— Спасибо.

— Могу поделиться собственным опытом. Когда небо в овчинку становится, я всегда вспоминаю мудрого Соломона: «И это пройдет».

Лиза рассмеялась.

— Здорово, когда следователи нашей родной милиции так начитаны. Если бы они еще и работу свою хорошо делали…

— А мы и делаем, Елизавета Михайловна. Кстати, я и звоню по этому поводу — хотел поблагодарить Асинкрита Васильевича за помощь и сообщить, что Закряжская и Плошкин-Озерский выразили горячее желание сотрудничать со следствием.

— То есть, все рассказывают?

— Совершенно верно. И мне остается только еще раз поблагодарить вашего…

— Мужа…

— … вашего мужа. Надеюсь, что в скором времени смогу привести в музей сына и показать ему картину Богданова-Бельского.

— Это было бы замечательно, Сергей Александрович, но нас интересует сейчас совсем другое.

— Понимаю, Елизавета Михайловна, — Раков мгновенно стал серьезным, — очень хорошо это понимаю. Непосредственного исполнителя убийства Ивановых мы арестовали, он тоже дал показания против Львовского, так что теперь на этого типа у нас…

— Вы еще не арестовали его?

— Увы! Хитер, сволочь. Подался в бега. Но вам волноваться не стоит, он сейчас свою шкуру спасает. Впрочем, мы его и на краю земли достанем, вот увидите.

Столько в этом «на краю» было мальчишеского задора, что в другое время и в другой ситуации Лиза бы от души рассмеялась. Но сейчас ей не хотелось смеяться.

— Эх, Сергей Александрович, плохо вы знаете этого Дуремара.

— Кого?

— Неважно. Теперь он будет мстить Асинкриту.

— Думаете?

— Уверена. Вы же сами сказали — сволочь. Добавлю от себя — редкая. Он хотел устроить нам с Сидориным показательную порку, а в результате лишился всего.

— Да, я об этом не подумал… Может, есть резон приставить к Асинкриту Васильевичу охрану?

— Резон был бы, сиди Сидорин на одном месте. Я его сама по большим праздникам вижу. Думаю, скоро мы вообще с этого места будем сниматься.

— Жаль. А почему?

— Он любит свою работу, а чтобы ее сохранить, надо будет переехать в другой город. Самое грустное, что и там нам придется от силы прожить год.

Толстикова и не подозревала раньше, что одно произнесенное слово, в данном случае — «нам», способно доставить такое удовольствие.

— А что потом? — чувствовалось, что интересуется Раков искренне.

— Будем думать. Вариантов, где осесть — множество. От Великого Устюга и Упертовска — до Москвы.

— А что если осесть здесь? Не век же Асинкриту Васильевичу волков и косуль считать? Мне кажется, у него есть литературные способности. Про талант не говорю, а способности точно есть. Я ему буду сюжеты подсказывать, он детективы писать…

— Нет, — серьезно ответила Лиза, — детективы он писать точно не будет, я его знаю. А вот что-то другое… Впрочем, мы отвлеклись, Сергей Александрович. Со Львовским ясно, что ничего не ясно, а как там поживает наш друг Исаев?

— Не согласен по Львовскому, Елизавета Михайловна. Доказана его роль в убийстве Ивановых, в краже картины. В обоих случаях он выступал и заказчиком и…

— Разработчиком?

— Вот именно. И вдохновителем. А с Исаевым — да, ничего не ясно.

— Почему?

— Во-первых, у него имеется депутатская неприкосновенность.

— Понятно.

— Не спешите с выводами, Елизавета Михайловна. Я же сказал: во-первых.

— Хорошо, что же во-вторых?

— Он занял очень удобную позицию. Да, хотел купить дом у Ивановых, предлагал ему любые деньги, но разве здесь есть криминал?

— Позвольте, но Ивановых убили!

— Да, это так, но для Исаева самого, по его словам, случившееся стало громом среди ямного неба.

— Что же он не сообщил…

— О ком? Пьянчужке соседе? Так следствие его само нашло. А о Львовском говорит так: «Эх, если бы я знал, какую змею пригрел на своей груди». То же самое с картиной. «Какое счастье, что она вернулась, готов хоть сегодня выплатить обещанный гонорар».

— Выплатил?

— Говорят, да.

— А почему вы произносите это без энтузиазма?

— Откуда взяться энтузиазму, Елизавета Михайловна? Деньги ушли в наш главк, а уж как там их разделят, мы можем только догадываться.

— А кто эти таинственные — «мы», позвольте полюбопытствовать?

— Мы — это раскатавшие свои губы члены следственной бригады.

— Не убивайтесь, Сергей Александрович. Деньги портят человека, а большие портят мгновенно. И окончательно.

— У меня иммунитет.

— Ерунда, товарищ следователь. И вам ли, душеведу, этого не знать?

— Все-таки еще обижаетесь…

— Нет, не обижаюсь, просто позволила себе маленькую «шпильку». Считайте это местью женщины.

— Славно поговорили. Передавайте привет мужу.

— А если у вас есть жена…

— Есть, конечно. Люсей зовут.

— …кланяйтесь ей. Пусть она побольше заботится о вас — уж больно работа ваша… сложная.

Раков от души рассмеялся:

— Да она и так старается. Правда, все время пилит, мол, уходи из милиции.

— Ну и как, пока держитесь?

— Из последних сил.

— А если их не хватит?

— Попрошусь к Сидорину волков защищать. Или за детектив засяду.

— Говорят сейчас в моде ироничные детективы.

— Тем более. У меня с иронией все в порядке.


Глава сорок вторая.

У жизни нет черновика.

В тот день Лизе так и не суждено было вымыть пол до конца. Известие о том, что Львовский «в бегах», настолько огорчило ее, что она не могла больше ничем заниматься. И вдруг Лиза вспомнила отца Николая. Надо же, во всех этих передрягах ей на память не раз и не два приходили слова старенького священника, сказанные им тогда, на ступеньках кладбищенского домика. А вот сам старик… до него ли ей было? И вот сейчас, когда Лизе было так одиноко, холодно и неуютно в пустой сидоринской квартире, она вспомнила отца Николая. И ей стало стыдно. А вдруг пожилому человеку сейчас плохо, вдруг ему нужны лекарства? Когда-то он помог умным и добрым советом им с Асинкритом, а вот сейчас…

Лиза собралась в минуту. В ближайшей аптеке купила кучу лекарств, приводя в немалое замешательство стоявшую за прилавком женщину.

— Девушка, вы скажите точнее, что вам нужно.

— Все.

— Так не бывает.

— Бывает.

— Хорошо, что у вас болит?

— Душа. Но я не для себя.

— Плохо спите?

— Очень плохо. Так, сердечное взяла. Вот здесь у вас написано — общеукрепляющее. Пробейте тоже…

Через час она уже стучалась в маленькую давно некрашеную дверь старенького домика на кладбище. Никто не ответил. Толстикова слегка подтолкнула — и дверь открылась. Еще одна дверь, в сенях. Лиза вновь постучала и произнесла:

— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешную.

— Аминь, — ответил ей слабый старческий голос.

Отец Николай лежал в кровати. Если бы не зажженные в каждом углу комнаты лампады, Лиза вряд ли разглядела, как осунулось лицо священника. Она опустилась на колени и протянула руки для благословения. Отец Николай перекрестил и благословил молодую женщину, затем поманил ее к себе: «Ближе» — и поцеловал в макушку.

— Пришла? Хорошо. Значит, услышала.

— Отец Николай… батюшка, что-то вы хворать вздумали?

— Так ведь, слава Богу, пожил. Грех жаловаться. До Рождества точно доживу, а там…

— Батюшка, не говорите так, — и Лиза вскочила, вспомнив про сумку, — я вот лекарств вам принесла.

Отец Николай улыбнулся:

— Глупенькая ты у меня, Лизонька. Совсем еще девчонка.

Столько в этих словах было любви, что слезы сами навернулись на глаза гостьи.

— Не обижайся, — и он погладил Лизу по голове.

— А я и не обижаюсь.

— Вот и правильно. Мне сейчас совсем другое лекарство требуется, а не твои пузырьки. Ну, да ладно. Поговорить я с тобой хотел. Бери стул, садись поближе, и слушай старика.

Но Лиза не сдавалась.

— Батюшка, я чаю хорошего купила. И черного, и зеленого. Печенье…

— Ох, заботушка! Хорошо, оставь. Пригодится. А теперь я тебя кое о чем спросить хочу.

— Слушаю, батюшка.

— Вчера Михайлов день был, праздник великий — архистратига Михаила. В церковь ходила?

— Некогда было. Простите батюшка.

— Значит, за упокой отца родного и мужа даже свечки не поставила?

— Забыла! — Лиза чувствовала, что краска стыда заливает ее лицо. — Сейчас столько забот навалилось, переживаний…

— Молчи! — неожиданно повысил голос отец Николай. Затем добавил мягче:

Загрузка...