РЕВОЛЮЦИЯ НЕОБЫЧАЙНОЙ СМЕЛОСТИ. ВСЕРОССИЙСКАЯ ЧРЕЗВЫЧАЙНАЯ

Екаб Петерс вновь на российской земле. В столице все еще ликовали толпы, приветствуя Февральскую революцию. Всюду речи и лозунги — непривычные, порой непонятно-замысловатые: о прогрессе, о благе, о добре, о свободе. В партийных организациях из уст в уста передавали, что из эмиграции возвращается Ленин. Его очень недоставало.

Петерс почувствовал остро, как никогда раньше, что более десяти лет состоит в самой революционной партии (в Англии он захаживал еще и к социалистам, но там не услышал ни свежей мысли, не ощутил бодрящего ветра настоящих дел), когда в трясучем поезде из расшатанных бурого цвета вагонов с надписью на каждом: «40 человек и 8 лошадей» он покатил на Северный фронт. Империалистическая война была ему не по духу; тревожно обжигало сознание несправедливо проливаемой крови. Партия, его партия, считала, что народ надо вырвать из кровавой бойни. Петерс должен был помочь ей в этом.

Он добрался до окопов среди гнилых болот под Ригой. С какой жестокостью и яростью еще недавно здесь велись бои (дело обошлось только с нашей стороны в девять тысяч раненых, убитых, пропавших без вести), а вот теперь тишина — белый иней поздней весны повис на елях, мертвые лежали в медленно оттаивающей земле. Петерс отыскал солдатский комитет латышских стрелков[10], встретил большевиков, уцелевших от репрессий и бессмысленных боев, те на него смотрели как на чудо — прямо из Лондона!.. Там — Гайд-парк, площадь Трафальгар, гуляют лорды, здесь — еще недавно пировали бесы войны, был сущий ад…

С революции февраля многие на фронте впали в какое-то раздумье, ждали — задуют ветры солдатских надежд, ждали конца войны, ждали мира. Возникали на позициях митинги, кипели страсти. По-прежнему в окопах было голодно, заедали вши. На фронт приезжал тогда военный министр Временного правительства Керенский. Выходил на импровизированную трибуну. Демонстрировал короткие выразительные жесты, произносил рубленые отработанные фразы. Обещал спасти Россию от бессовестнейшего предательства (здесь упомянул большевиков); требовал защищать свободу от внешних и внутренних врагов. «Я с вами!» — театрально выбрасывал руку Керенский. Голос его усиливался, переходил в крик. К концу речи министр охрип, изнемог, сделал шаг в сторону и повалился на руки своего адъютанта — вытянутое лицо его было мертвенно-бледным. Болезненному министру мало помогали диета, питье молока. Расходясь, солдаты честили министра, называя «треплом», «штабной макароной». Ведь надоевшую войну он призывал вести «до победного конца».

В мае в Рижском театре «Интерим» собрались на свой второй съезд делегаты латышских стрелковых полков. Бурно обсуждались острые вопросы. Большевики тянули делегатов на свою сторону, меньшевики и эсеры — в другую. Разгорелись дебаты, отчего корабль съезда изрядно потрепала стихия споров. Командующего армией Радко-Дмитриева, призывавшего «героев-латышей» продолжать войну, выслушали со сдержанным нетерпением. Когда же адъютант Керенского Ильин стал ратовать за «патриотизм», разрисовывать привлекательность грядущего наступления, стрелков прорвало: свистом и топотом они согнали говоруна с трибуны.

Петерс слушал горячих, задиристых, грубых, а порою очень острых на язык стрелков, и ему вспоминались те парни-лесорубы, с которыми он провел не один день в курземских лесах. Ведь под солдатскими шинелями бились горячие сердца рабочих, крестьян, батраков. В этот раз Петерс не выступал. Говорили от имени ЦК СДЛК Ю. Данишевский, Я. Ленцманис, лучше знавшие, как он был уверен, жизнь и все недавние перипетии солдатских испытаний на фронте. А когда стрелки спустя несколько дней приняли свою знаменитую резолюцию, закрепившую навсегда их роль в истории социалистической революции в России, Петерс аплодировал вместе со всеми, кричал, возбужденный и удовлетворенный.

Ленину стрелки отправили послание: «Мы приветствуем Вас как величайшего тактика пролетариата России, подлинного вождя революционной борьбы, выразителя наших дум и желаем видеть Вас в нашей среде». Стрелки послали приветствия К. Либкнехту, П. Стучке, Ф. Розиню и Я. Райнису.

Петерс пришел на митинг 7-го Бауского латышского стрелкового полка, охранявшего революционный порядок в Риге. В городской парк в сопровождении эсеров приехали гости — моряки, с виду боевые парни, готовые, чтобы им поверили, рвать на себе морские рубахи. Они утверждали, что наступление на фронте — это-де сейчас главное для революции, не скрывали меньшевистско-эсеровские настроения, все менее популярные в Риге, и стрелки слушали моряков без восторга.

Дали слово Петерсу. Он поднялся к столу, снял пиджак (тогда еще не носил солдатской одежды), повесил его на спинку стула, словно вышел показать, как надо работать по-настоящему. Под улыбки и смех стрелков, закатал до локтей рукава белой рубахи. Стал говорить.

Петерс говорил с солдатами просто, его слушали внимательно: преподносились не красивые, но нереальные фантазии и не смутные, непонятные лозунги. Он выкладывал им суровые, порой жесткие идеи о немедленном мире, о возвращении домой, о земле. Оружие надо повернуть против своих правительств, втянувших народы в войну. И пусть моряки не поют с чужого голоса: эта война трудящимся не нужна! Он рассказывал об угнетенной Ирландии, поведал, как боролся и умер ирландский патриот Кейсмент. Империалисты душат всех, без разбора языков, рас и веры…

Солдаты живо откликались, бурно одобряли оратора, многие ворошили чубы: на самом деле все так, как говорит этот большевик.

Бывший латышский стрелок В. Мелналкснис, слышавший на фронте немало речей, выступление это не забыл: «После речи Екаба Петерса долго слышались единодушные аплодисменты стрелков, вопрос «За кем идти?» был решен». Идеи и мысли, что он умело защищал, хорошо «укладывались» в чубатые солдатские головы…

Пропагандист Исполкома латышских стрелков Е. Петерс становился одним из самых популярных фронтовых ораторов. Кто-то посчитал, что за десять недель он выступил 56 раз. Никто с ним не мог тягаться — ни упитанные краснобаи из буржуазных партий, ни действительно выглядевшие «штабной макароной» эсеры, ни нервные меньшевики или анархисты, то и дело появлявшиеся с депутациями. Еще один латышский стрелок, Петерс Гришко, вспоминал так: «Один раз слушал Екаба Петерса летом 1917 года. И этого было достаточно, чтобы его не забыть». А в самом Петерсе крепла уверенность в силу нелегкой правды, в мудрость партии, которую он умел облекать в простые слова. Выступая, Екаб умел заражать, увлекал страстностью, неистовством, верой в правоту большевиков.

В начале лета латышские и русские солдаты 12-й армии под Ригой все чаще выходили из окопов, втыкали в землю штыки винтовок и шли на нейтральную полосу. Со стороны немецких траншей тоже выходили солдаты, высоко подымая белый флаг… В отчете Верховного командования тревожно сообщалось, что «братание идет вовсю», все попытки офицеров прекращать братание оканчиваются неудачей, если применяют против братающихся пулеметы, то толпы солдат набрасываются на них и приводят их в негодность… Даже Двина не препятствовала братанию, так как солдаты переплывали ее на лодках».

Одним из зачинщиков братания, рьяным его организатором был Петерс; его английский с лондонским «прононсом» здесь был, как правило, ни к чему, зато беглый немецкий оказывался весьма к месту…

В Англии Петерс думал о России, теперь же он все чаще мысленно возвращался в Лондон, к старшей Мэй и к малышке Мэй. Нетрудно было найти этому психологическое объяснение. Семья тоже была частью его жизни, а вынужденная разлука с ней вызывалась необходимостью, и это немного успокаивало. Он воочию видел, как тысячи и тысячи таких, как он, отцов семейств, мужей давно не виданных, почти забытых ими жен бедствовали на фронте: их засыпала снарядами немецкая артиллерия, вместо хлеба их кормили речами и посулами. Бедствовали и страдали все.

Когда Петерса привлекли к изданию большевистских газет, он быстро стал одним из редакторов органа ЦК СДЛК «Циня». В июле на съезде СДЛ Петерса избирают в состав ЦК партии (с этого времени организация стала называться Социал-демократией Латвии).

В августе контрреволюционеры-корниловцы сдали Ригу, угрожая создать ударный кулак против революционных сил в центре России. Войска отступали. Петерс работал в деморализованных частях 12-й армии: важно было сплотить революционно настроенных солдат, их комитеты, большевистские организации.

Во время выборов на Демократическое совещание[11] его избрали представителем от крестьян Лифляндской губернии. Заседания были бурными. Он вернулся в Латвию, не ожидая окончания работы совещания, оказавшегося на деле парламентской и эсеро-меньшевистской говорильней. В не занятой немцами части Латвии, в революционизирующейся армии к тому же дел было невпроворот, «надо было готовиться ко Второму съезду Советов и готовить войсковые части для Октябрьской революции», — напишет потом он в своей биографии об этих трудных днях.

Городки и селения северной части Латвии были переполнены войсками, теснимыми немецкими армиями. Всюду солдаты, обозы, беженцы, увязшие в осенней грязи непроезжих дорог. Поэтому удивительно было увидеть в городке Цесисе вдруг откуда-то появившихся двух иностранцев, чистеньких, в цивильной одежде. Сопровождаемых штабным капитаном, их всюду пропускали в прифронтовой полосе. Вот они остановились на мощеной площади города перед только что вывешенной афишей, которая гласила:

«Товарищи солдаты!

Совет рабочих и солдатских депутатов Цесиса 28 сентября в четыре часа организует в парке митинг. Товарищ Петерс выступит от Центрального Комитета Латвийской социал-демократии и будет говорить о «Демократическом совещании и кризисе власти».

Военный с повязкой Искосола[12] 12-й армии на рукаве тут же закричал:

— Этот митинг запрещен комендантом!

Столпившиеся у афиши солдаты бросали ему в ответ:

— Твой комендант… буржуй! (прилагательным служило непечатное слово).

Капитан, сопровождавший иностранцев, сорвался:

— Этот Петерс большевик! А митинги в полосе военных действий запрещены. Это закон! И Искосол тоже этот митинг запретил.

Солдаты, топтавшиеся у афиши, угрюмо молчали, сплевывали. Один, уходя, сказал капитану:

— Искосол тоже из непотребных буржуев, а мы, солдаты, хотим слышать о Демократическом совещании.

Одни солдаты уходили, другие подходили, привлекаемые надрывным голосом военного с повязкой. Подошел невысокий крепкий человек в солдатской форме и твердо, тоном, не терпящим возражений, объявил штабному капитану:

— Митинг будет, как здесь написано. Я — Петерс!

А присутствовавшие иностранцы были из Америки — Джон Рид и Альберт Рис Вильямс, приехавшие с разрешения властей на фронт, чтобы собрать материал для американских газет. Тогда они и познакомились в малознакомом им Цесисе с Петерсом, одним из наиболее волевых и уже известных большевиков в Латвии и на Северном фронте. Петерс свою речь произнес (как и обещала афиша), а на другой день повел американцев на митинг латышских стрелков.

Вильямс по этому поводу записал: «Они собрались в лесу — десять тысяч коричневых мундиров, гармонировавших с осенним оттенком листьев. Когда произносили имя Керенского, оно вызывало взрывы смеха, зато всякое упоминание о мире встречалось дружными аплодисментами.

— Мы не трусы и не предатели, — заявляли ораторы, — но мы отказываемся сражаться, пока не узнаем, за что сражаемся. Нам сказали, что мы сражаемся за демократию. Мы этому не верим. Мы уверены, что союзники такие же хищники, как и немцы. Пусть они докажут противное!

Пусть объявят свои условия мира! Пусть опубликуют секретный договор! Пусть Временное правительство докажет, что оно не идет рука об руку с империалистами! Тогда мы сложим на поле битвы наши головы до последнего человека!»

Джон Рид в своей книге «Десять дней, которые потрясли мир» свидетельствовал: «Мы приехали на фронт, в 12-ю армию, стоявшую под Ригой, где босые и истощенные люди погибали в окопной грязи от голода и болезней. Завидев нас, они поднялись навстречу. Лица их были измождены; сквозь дыры в одежде синело голое тело. И первый вопрос был: «Привезли ли что-нибудь почитать?»

Газеты, книги? Что они могли дать солдатам?.. Рид понимал: больше чем все остальное — надежду!

Рид и Петерс расстались друзьями: для друзей Рид был просто Джеком, Петерс же близкими ему иностранцами именовался не иначе как Джейк.

Американцы оставили фронт, полные впечатлений и с толстыми, почти сплошь исписанными блокнотами. Как только Петерс снова появился в Петрограде, они тотчас же перехватили его, взяв обещание, что он заглянет к ним. Встречу назначили в каком-то итальянском ресторанчике, близ гостиницы «Астория», в котором давно уже ничего не было итальянского; заказали чай с леденцами. Пока ждали, заговорили о слухах по поводу директив большевиков на вооруженное восстание; американцы надеялись что-либо услышать от Петерса[13]. Петерс вскоре появился, с ним пришел и С. П. Восков[14], уже до этого познакомившийся с американцами.

— Да, некоторые товарищи в России боятся даже слова «восстание», — поведал Петерс, — обвиняют Ленина в бланкизме и прочей чепухе. А положение действительно совсем не то, что в апреле, — приостановился он, обводя взглядом американцев и загораясь. — Тогда в Советах большевиков была лишь небольшая кучка, а теперь за ними большинство в обеих столицах. Теперь, — сделал ударение Петерс, — Советы — это революция. И вооруженное восстание все равно произойдет. Но произойдет ли оно вовремя — вот вопрос. Или Керенскому удастся вызвать достаточное количество верных ему войск? Он не может убрать из города войска Петроградского гарнизона: они подчиняются только Военно-революционному комитету. Но он может открыть ворота Гогенцоллернам, как это сделали с Ригой.

Петерса горячо поддерживал Восков. Американцы с корреспондентской настырностью во что бы то ни стало пытались узнать о письме Ленина относительно восстания: оно уже было директивой для действий, о нем шли разговоры среди партийцев. В ответ услышали такую фразу: «История не простит нам, если мы не возьмем власти теперь». Произнесена она была Петерсом с большим значением, и корреспонденты поняли, что эти слова, возможно, сказаны Лениным. Рид, воодушевившись, потом почти распевал их, как строку стихов.

Петерс и Восков заспешили, ушли. Рид дал себе слово любым способом раздобыть ленинское письмо. Он почти клятвенно сказал своим:

— Я могу обещать — сохраню письмо в тайне!

Масла в огонь подлила элегантная Бесси Битти, представлявшая в России «Сан-Франциско бюллетин». Она сказала, что Петерс ездил к Ленину в качестве связного и что лучше всего, образно говоря, взять Петерса за горло. Все накинулись на Бесси: знает такое и молчит!

Американцы снова поймали Петерса.

— Послушайте, — сказали они ему, — мы, конечно, не разбираемся в вопросах тактики, но ведь нам известно, что Ленин в эти дни ни о чем больше не пишет, кроме как о вооруженном восстании. Почему же нет ни звука о восстании, ни намека? Неужели вы не боитесь, что рабочие и вас сочтут такими же болтунами, какими они считают меньшевиков и эсеров?

Американцы в этот раз показались Екабу слишком настойчивыми. Петерс взорвался:

— Чего вы от меня хотите? Чтобы я передал вам копию нашего секретного плана?! Составляйте сами свои прогнозы.

И, уже как детям, объяснил:

— Могли бы, кстати, сообразить, что сейчас только восстание сможет обеспечить победу Советской власти. И Ленин надеется, что члены партии это поймут. Мы снова поднимем лозунг: «Вся власть Советам!» А это в настоящих условиях означает именно подлинную власть большевизированных Советов.

«Слова Петерса несколько отрезвили нас, но удовлетворить не смогли», — заметил на это А. Р. Вильямс в своей книге «Путешествие в революцию».

Так как групповой «натиск» на Петерса не совсем удался, то Луиза Брайант подумала, что его скорее всего можно «окружить» в одиночку. Этот случай Луизе, при ее энергии, быстро представился. Как было в подробности, она не рассказывала, но Петерс с ней был более откровенен. Почему? Возможно, потому, что Петерс в глазах Луизы Брайант, как она сама сказала, был в то время «вдохновенный юноша с мягкими манерами».

Через шесть лет Луиза писала в своей книге «Зеркала Москвы» так: «Ленин очень доверял Петерсу… Петерс очень гордился этим доверием. Однажды он сказал мне, когда я жила в небольшом переулке у Невского проспекта: «Ленин находится недалеко от этого дома».

В то время я плохо поняла, какой важный секрет он доверил мне… В 1917 году он перевел для меня очерк жизни Керенского, а за чашкой чаю разъяснил мне много вещей о революции, которых я не понимала».

Узнала Луиза секрет или не узнала, но она не подвела Петерса, и в течение шести лет, до 1923 года, сказанное им тогда о Ленине она не поместила ни в одну свою публикацию.

Потом Петерс исчез из поля зрения американцев. А месяц октябрь досчитывал последнюю свою неделю. В это время Е. Петерс и М. Лашевич — комиссары Петроградского ВРК — находились в Ревеле. Задание было трудным: на месте помешать переброске в Петроград войск с фронта, еще способных слушать Керенского, а заодно быстрее послать на помощь в Питер революционных солдат и матросов. Вместе с Кронштадтом и Гельсингфорсом (там действовали другие комиссары) свою подмогу окажет Питеру Ревель. Потом Петерс увидит этих революционных парней в деле. Скажет себе: «Хороших ребят отобрали с Лашевичем. Им не страшен ни черт, ни Керенский!..»

Ленин, которому до этого пришлось скрываться, готовился перейти в Смольный. Стихия борьбы все более подчинялась его твердому руководству.

Как-то в эти дни Ленин и встретил молодого, небольшого ростом, крепкого человека в солдатской форме. У него было озабоченное, несколько измученное, но доброе лицо, немного курносый нос и вьющиеся волосы, с заметной белой прядью. Он назвал себя, и Ленин тут же сказал:

— Наслышался о вас, Яков Христофорович[15]. Говорят, что если бы вы ходили в атаки на фронте, то наверняка получили бы Георгиевский крест. Наше дело требует не меньшей смелости. Мы ведь делаем еще неведомое…[16]

Потом в заботах и кутерьме жарких, полных неожиданностей дней они встречались неоднократно, и Ленин всякий раз убеждался, что Петерсу была чужда напускная революционность, красивая поза, которой страдали шумные, крикливые на словах радикалы. Ленину нравились такие люди. В своей среде Ленина называли «Старик», произносили это имя уважительно. Потому что «Старик» думал и судил обо всем удивительно свежо и молодо, привлекая к себе с неодолимой силой. Но работать рядом с ним было совсем не просто. Петерсу бывало куда как нелегко. Потом он признавался: «Часто на закрытых заседаниях ЦК партии Ленин вносил определенные предложения, основанные на своем анализе положения дел. Мы голосовали против. Позже оказывалось, что Ленин был прав, а мы нет».

Такие промахи изрядно угнетали Петерса. Ленина они не смущали: опыт ему подсказывал, что в революции даже умные, много знающие могут ошибаться и что она иначе не победит, если поднявшиеся на борьбу не овладеют тонким искусством «лепить» историю. Надо только постоянно этому учиться! Смело исправлять свои ошибки!

Октябрь — революция необычайной смелости — застает Петерса делегатом II Всероссийского съезда Советов. В состав ВЦПК съезд избирает 62 большевика, среди них Екаба Петерса. К нему постоянно, как к знатоку английского и немецкого, посылали всех иностранцев.

Петерса захватила огромная созидательная деятельность, которая теперь начиналась большевиками в России, хотя казалось порой, что все только ломалось и рушилось. Была работа — необходимая, черная, повседневная. Неудержимо несся поток революции, Петерс был им захвачен и сам творил его, давал ему силу. Через десятилетия, когда многое сотрется в памяти людей, близкий Екабу человек — жена скажет, что «у Петерса с Октября 1917 года биография начинается особенно интересная». Так оно и было! Время, когда Петерса унижали, преследовали, в лучшем случае терпели, кончилось. Он не знал, что будет с ним в революционной России, но он вверился ей полностью, и Россия его благодарила, создавала Екабу имя, делала его настоящим революционером: сильным и благородным.

Петерс вошел в состав Военно-революционного комитета Петроградского Совета. Комитет сотрясают волны людских требований — взывающих, неотступных. Ничего нельзя ни отложить, ни оставить нерешенным…

Прибывают вооруженные делегаты воинской части с резолюцией: убрать командира-контрреволюционера — в часть отправляется комиссар ВРК. Иностранный журналист просит пропуск проехать в Москву — разрешение выдается. Надо утвердить членов следственной комиссии по делам свергнутого правительства Керенского — Петерс от имени ВРК подписывает бумагу. Выдается удостоверение А. М. Дижбиту о назначении его комиссаром по делам беженцев. В Зимнем дворце обнаруживаются склады вина (туда уже потянулись толпы пьяниц и искателей легкой наживы) — дежурный ВРК думает: не замуровать ли все входы на склады? И передает вопрос на заседание ВРК, не прерывающего свои жаркие дебаты даже ночью. Не хватает комиссаров в полках, а вот уже требуются комиссары по охране музеев и дворцов…

Исполняя еще и обязанности представителя ЦК СДЛ в Центральном Комитете РСДРП (б), он в середине декабря спешит в Латвию. В Валмиере собирается Второй съезд Советов Латвии, провозглашающий установление Советской власти на территории, не занятой немцами. Сохранилось выступление Петерса на съезде. Он звал к поддержке Октябрьской революции, к созидательному труду, чтобы «на развалинах старого строя построить новый строй, который выражал бы волю широких масс». Завершая свою страстную речь, он сказал: «Я надеюсь, что вы, товарищи, также героически возьметесь за этот созидательный труд. Я призываю все массы поддерживать Советскую власть на местах так же крепко, как в Петрограде».

Петерс возвратился в Питер, который все более становится похожим на военный лагерь. Силы, лишенные народом власти, бросились собирать всех, кто не принимал революцию, стали плести заговоры, тайно сколачивать военные организации. В начале декабря 1918 года В. И. Ленин получит сообщение об участии американских офицеров в выступлении Каледина и особо укажет Г. И. Благонравову[17] и В. Д. Бонч-Бруевичу[18] на то, что «аресты контрреволюционеров, которые должны быть проведены по указаниям тов. Петерса, имеют исключительно большую важность, должны быть проведены с большой энергией. Особые меры должны быть приняты в предупреждение уничтожения бумаг, побегов, сокрытия документов и т. п.».

Как ни напряженно работает ВРК Петроградского Совета, как ни выбиваются из сил посланные на места комиссары (люди спят урывками или почти не спят) — забот становится не меньше, а вылазки контрреволюции яростнее и наглее. Стало ясным, что большевикам нужна организация, которая непосредственно повела бы борьбу со всякими контрреволюционными действиями. Логика борьбы привела к необходимости в конце семнадцатого года создать ВЧК — Всероссийскую чрезвычайную комиссию по борьбе с контрреволюцией и саботажем.

Рождалась организация, необычная, не имевшая аналогов в прошлом. Возникала, не имея ни достаточно сил, ни умения, ни опыта. Председателем ВЧК был назначен Ф. Э. Дзержинский, Ксенофонтов — секретарем, казначеем, а потом заместителем и председателем Революционного трибунала — Е. Петерс. О ее создании, и о приемных часах (с 12 до 17) известили газеты.

В дом бывшего градоначальника по Гороховой пришел Дзержинский и объявил — начинаем работу. Канцелярия нового учреждения вместилась в его портфеле, касса с мизерной суммой (вначале 1000 рублей, потом еще 10 000 для организации ВЧК) — в столе у казначея Петерса.

Собрались вместе сначала всего несколько человек. Кроме Дзержинского и Ксенофонтова — Петерс, Евсеев, Лацис, Орджоникидзе… Потом в ВЧК придут бывшие члены ВРК — Фомин, Ильин, Щукин, Озолин, Веретенников. Лациса направят в Казань возглавить армейскую ЧК. Комиссия почти сразу же понесет и невосполнимые потери: при ликвидации «черной гвардии» анархистов погибнут двенадцать чекистов, а сам Дзержинский (он руководил операцией вместе с Петерсом) получит ранение. Поначалу вооружены были чекисты пистолетами или револьверами, а встречали их зачастую пулеметные очереди.

ВЧК рождалась, «когда кругом царили саботаж, хулиганство, грабеж; когда бывшие офицеры, генералы и чиновники организовали свои банды, переправляя Каледину и Алексееву кадры для контрреволюционных отрядов» — так оценивали положение «Известия ВЦИК». Было и другое. «ВЧК не только начала свою работу без аппарата…Нужно было выдержать героическую борьбу и проделать колоссальную работу, чтобы доказать рабочим, что в момент, когда кругом бушуют волны гражданской войны, когда буржуазия в стране еще не задушена, необходимо было специальное учреждение, стоящее на страже тыла революции», — писал впоследствии Петерс.

Вначале в ВЧК брали только коммунистов. Потом в комиссию потянулись беспартийные рабочие, честные, энергичные, понявшие ее задачи и «необходимость. Зачислялись и левые эсеры. В их адрес высказывались сомнения, но делать было нечего — коммунисты имели с ними блок (левые эсеры входили поначалу и в Советское правительство), и ничто пока не предвещало будущих острых коллизий. К марту 1918 года сотрудников набралось около 120 человек, а в конце года, по словам Петерса, их было не более 500. И это против многотысячных сил хорошо подготовленных и вооруженных контрреволюционеров!

«Неприятно было идти на обыски и аресты, видеть слезы на допросах. Не все усвоили, что пусть мы и победили, но, чтобы удержаться у власти, мы должны беспощадно бороться, не останавливаясь ни перед какими трудностями, и не поддаваться никакой сентиментальности, иначе нас разобьют, подавят, и мы снова станем рабами», — говорил позже Петерс.

Проявлялось то, что хорошо и критически было подмечено еще одним мудрым чекистом — В. Р. Менжинским, сказавшим, что ВЧК «развивалась с трудом, с болью, со страшной растратой сил работников, — дело было новое, трудное, тяжкое, требовавшее не только железной воли и крепких нервов, но и ясной головы, кристаллической честности, гибкости неслыханной и абсолютной, беспрекословной преданности и законопослушания партии».

Шаг за шагом вырабатывались методы и приемы борьбы. ВЧК приобретала имя и популярность у трудящихся и вызывала злобу, ненависть и страх у врагов Советской власти. Развязанная контрреволюцией гражданская война учила и научила понимать логику самых острых форм вооруженной классовой борьбы между пролетариатом и буржуазией. Война была крайне трудной, кровавой, ожесточенной, победы перемежались с неудачами.

В начале пути молодая революция, как все новое, смотрела на мир романтизированными глазами, он часто представлялся ей в идеализированном обличьи. Убежденной, и не без основания, что в своей основе она несет подлинный гуманизм, революции хотелось сразу проявить эти свои качества.

Вот тому пример. В конце 1917 года в Петрограде состоялся один из первых процессов, проведенных Революционным трибуналом. Судили графиню С. Панину, контрреволюционную даму, ходившую в вождях кадетской партии и ближайшую сторонницу свергнутого Керенского. Она присвоила 93 тысячи рублей казенных денег. Вторым подсудимым оказался монархист В. Пуришкевич, помещик-черносотенец и организатор еврейских погромов в царской России. В его доме во время обыска были обнаружены оружие и контрреволюционные документы. Трибунал вынес крайне мягкий приговор. Графине Паниной выразить строгое осуждение перед лицом всемирного революционного пролетариата. Присвоенные ею деньги передать в распоряжение народного комиссара просвещения А. В. Луначарского. Саму графиню освободили. Пуришкевич получил лишь краткий срок тюремного заключения. Но вскоре и он вышел на свободу. Вспоминая казус с Пуришкевичем, известный чекист Мартин Лацис рассказывал, отвечая тем, кто на Западе и в России трубил об «ужасах чрезвычайки»: «Мы, например, освободили Пуришкевича… А этот «рыцарь» остался верен себе и не одного потом из наших товарищей угнал в петлю».

Трибуналу хотелось показать свой гуманизм и человечность. Он это делал, надеясь, что мир сразу же начнет изменяться под воздействием таких примеров. Иллюзии? Разумеется, но их разделяли тогда многие, в том числе и Петерс, председательствовавший в трибунале. Контрреволюционных генералов нередко отпускали под честное слово, что они не будут больше вредить революции.

Первое время врагу зачастую удавались хитрость и обман, акции коварства и вероломства. А вскоре контрреволюция развязала открытый белый террор.

Испытывая лишения, теряя все больше и больше лучших своих представителей, рабочие и солдаты сами заговорили о «мягкотелости к своим классовым врагам». Писали об этом с тревогой в газеты. Российская революция не хотела покорно идти на плаху. Налетевшие испытания заставляли ее взрослеть, выходить из своего отрочества, острее сознавать глубину опасности и цели врага.

Петерс теперь редко находился на Гороховой, чаще — в лабиринтах города, который, казалось, был опутан невидимой опасной сетью. Чай со слипшимися леденцами в кругу друзей казался навсегда ушедшей идиллией: пили кипяток, очень редко морковный чай. А забот все прибавлялось — контрреволюция не дремала.

Петерс проявлял решительность и беспощадность к врагам, за это они прозвали его «охранником». Он знал, откуда это пошло. В Россию доходили «почтенные» газеты Запада, такие, как «Таймс», где его называли не иначе, как «кровожадным тираном» и «безнравственным» — как же, бросил свою семью в Лондоне. На обвинения в безнравственности можно было махнуть рукой, в них выражалась бессильная классовая злоба и обыкновенная глупость. Но он переживал и боялся, боялся за Мэй. Устоит ли она под напором клеветы на ее мужа? Письма из Лондона прилетали редкой птицей. Сам он мог посылать их лишь изредка с оказией, да и как-то выходило, что все больше спрашивал о маленькой Мэй. Наслышавшись и начитавшись всего о своем муже, Мэй-старшая терялась, судорожно листала газеты. Родственники ссылались на ту же «Таймс». Мэй, прочитав об очередных «ужасах ЧК», нервно шептала: «Какой кошмар!» И все реже и короче отвечала на письма Джейка.

В марте 1918 года правительство Республики переехало в Москву. Руководил этим Вл. Бонч-Бруевич; ему помогали латыши Е. Петерс, К. Петерсон и Э. Берзинь, отвечавшие за охрану поезда. Переехала в Москву и ВЧК, заняв дом на Лубянке, в котором раньше помещалось страховое общество. В первый же день анархиствующие хулиганы застрелили ее сотрудника, когда он зашел в чайную и сел за столик. Дзержинский потребовал разыскать убийцу, разоружить анархистов, их «черную гвардию».

Обстановка в Москве отличалась от петроградской. Здесь шумно, с перестрелками, пьяными налетами действовали всевозможные анархистские организации. Они считали себя истинной властью или по крайней мере «параллельной» Советской. Из своего штаба на Малой Дмитровке анархисты командовали «черной гвардией», выдавали «ордера» на аресты. Обвешанные оружием и гранатами, они потрошили и обыскивали квартиры, прибирали к рукам приглядевшиеся особняки и вывешивали на них черные флаги. Захваченное имущество шумно (не без саморекламы) раздавали обывателям.

Для ЧК не представляло большого труда проникнуть в анархистские «коммуны», жившие беспечно, принимавшие каждого, кого влекла «вольная доля». Выяснилось, что в них собрались в основном обыкновенные хулиганы и бандиты, «идейных анархистов» оказалось не больше чем один из двадцати.

ВЧК приобрела уже определенный опыт — ведь бандитизм и хулиганство зимой 1917/18 года, по словам Петерса, приняли в Петрограде «ужасающие размеры». И чекисты с этим тогда справились. Поэтому в Москве хватило одной операции, чтобы «параллельной» власти фактически не стало. 13 апреля «тысячная армия хулиганов, занимавшая десятки особняков и терроризировавшая население Москвы, была ликвидирована в течение одной ночи» (Петерс). Не без жертв, конечно, с обеих сторон. Остались, правда, рассеянные и деморализованные группки да фальшивомонетчики, печатавшие миллионные купюры. Этим отрядом преступного элемента отныне занимался в основном уголовный подотдел ВЧК.

Чекистов, однако, ждали куда более трудные испытания.

Загрузка...